В 1574 году от Рождества Христова весна рано начала свое веселое шествие по Нидерландам. Небо голубело, и комары резвились в солнечном сиянии, а белые бабочки были словно пришиты к только что распустившимся золотисто-желтым цветочкам. Около одной из множества канав, пересекавших обширную равнину, стоял аист, высматривая лягушку пожирнее. И вот бедняжка уже судорожно задергалась в красном клюве своего врага, а аист расправил крылья и высоко поднялся на воздух… Птица полетела над садами и садиками с цветущими фруктовыми деревьями, красиво выведенными клумбами и пестро окрашенной зеленью, над угрюмым венцом опоясывающих город стен и башен крепости, над узкими домами с высокими зубчатыми фронтонами, над чистенькими улицами, по сторонам которых зеленели в свежем весеннем наряде вязы, тополя, липы и ивы. Наконец аист опустился на черепичную крышу. Здесь, на самом верху, находилось его гнездо. Великодушно отдав добычу сидевшей на яйцах аистихе, он стал на правую ногу и принялся задумчиво смотреть на город, раскинувшийся внизу на зеленом бархатном ковре лугов, сверкая ярко-красным цветом черепицы. Вот уже много лет аист знал прекрасный Лейден, красу Голландии. Он был отлично знаком со всеми большими и малыми рукавами Рейна, которые разделяли красивое место на бесчисленное число островков, через которые было перекинуто столько каменных мостов, сколько дней в пяти месяцах года; однако со времени его последнего отлета на юг кое-что изменилось.
Куда девались пестрые беседки и плодовые рощи горожан, где деревянные пяльцы, в которых прежде ткачи изготовляли свои пестрые цветные ткани?
Все, что вне городских стен и башен крепости, нарушая однообразие равнины — растение или дело умелых рук, — поднималось до высоты человеческой груди, исчезло с лица земли, и далеко-далеко, на лучших местах охоты аиста, виднелись в зелени лугов бурые места, усеянные черными кругами.
В последний день октября минувшего года, вскоре после того, как аисты покинули страну, испанское войско разбило здесь свой лагерь, а за несколько часов до возвращения крылатых странников, в первый день весны, осаждавшие ушли, ничего не добившись.
Оголенные места среди пышной зелени обозначали стоянки их лагеря, а черные потухшие уголья показывали места их очагов.
Город был спасен, и граждане, которым грозила опасность, вздохнули с облегчением. Работящий жизнерадостный народ скоро забыл вынесенные страдания. К тому же весна была так прекрасна, а никогда не кажется нам такой драгоценной спасенная жизнь, как тогда, когда нас охватывает блаженство весны.
Казалось, что не только для природы, но и для людей началось новое, лучшее время. Войско, расположенное в осажденном городе и позволявшее себе кое-какие насилия, только третьего дня удалилось с шумом и песнями. Ярко заблестел в лучах весеннего солнца топор плотника перед красными стенами, башнями и воротами. Глубоко врезался он в бревна, из которых предстояло сделать новые леса и ткацкие станки. Крупный скот, никем не тревожимый, пасся вокруг города. В опустошенных садиках шла горячая работа: их окапывали, засаживали и засеивали. На улицах и в домах были заняты полезной работой тысячи рук, которые еще недавно держали на валах и башнях города аркебузы и копья, а старики мирно сидели у ворот, грея спину на солнышке в эти теплые весенние дни.
В этот день, 18 апреля, в Лейдене можно было встретить мало недовольных лиц. Но зато, конечно, было вдоволь нетерпеливых, и тому, кто вздумал бы поискать их, стоило только пройти в главную школу, где приближался к концу полуденный урок, и многие мальчики гораздо внимательнее смотрели в открытые окна класса, чем на учителя. Полная тишина царила только в том месте большого зала, где учились ребята постарше. Весеннее солнце заглядывало и к ним в тетради и книги, весна и их манила на простор, но еще сильнее, чем ее соблазнительный голос, действовал на молодые души голос, которому они теперь внимали.
Сорок блестящих глаз напряженно следили за бородатым человеком, который беседовал с ними задушевным голосом. Даже буян Ян Мульдер опустил нож, которым он начал было вырезать на классном столе очень похожее изображение окорока, и стал внимательно слушать. Но вот на ближайшей церкви Св. Петра и вскоре за тем на башне ратуши пробило двенадцать часов. Маленькие школьники с шумом покинули зал, но терпение старших, к удивлению, все еще оставалось непоколебимым; наверное, им довелось услышать такие вещи, которые не входили, собственно, в предмет преподавания.
Стоявший перед ними человек вовсе не был школьным учителем.
Это был городской секретарь ван Гоут, который заменял в этот день своего заболевшего друга, магистра и проповедника Верстрота. При звуке колокола он захлопнул книгу и сказал:
— Suspendo lectionem. Ну-ка, Ян Мульдер, как ты переведешь мое suspendere?
— Вешать! — ответил мальчик.
— Вешать? — рассмеялся ван Гоут. — Может быть, тебя можно повесить на крючок, но на что же ты повесишь мою лекцию? Адриан ван дер Верфф!
Вызванный быстро поднялся и перевел:
— Suspendere lectionem значит «окончить урок».
— Хорошо! Ну а как бы мы сказали, если бы вздумали повесить Яна Мульдера?
— Patibulare, ad patibulum! — воскликнули хором ученики. Лицо городского секретаря, который только что улыбался, стало вдруг серьезным. Он глубоко вздохнул и сказал:
— Patibulo — плохое латинское слово, и ваши отцы, которые сидели здесь, понимали его значение хуже вас, а теперь его знает каждое дитя в Нидерландах. Альба заставил нас вызубрить его. Более восемнадцати тысяч славных граждан оказались на виселице от его ad patibulum!
С этими словами он заправил свою короткую черную куртку под пояс, подошел ближе к передним скамьям, нагнулся вперед плотной верхней частью туловища и выговорил со все усиливавшимся глубоким внутренним волнением:
— Ну, мальчики, на сегодня довольно! Немного вы потеряете, если позже забудете выученные слова, одно только твердо держите в памяти: «Отечество превыше всего!» Леонид[1] и триста спартанцев умерли недаром: их подвиг будут помнить, пока существуют люди, готовые следовать их примеру. Теперь дойдет черед и до вас. Не мое дело хвалиться, но что правда, то правда! Ради свободы родной земли мы, голландцы, пожертвовали тремястами мучеников пятьдесят раз. Такое бурное время требует крепких молодых побегов! Мальчики тоже показали себя молодцами. Ульрих, что сидит впереди всех вас, может с честью носить свое прозвище: Львенок. «Вот персы, вот греки!» — говорилось в прежние времена. Мы же восклицаем: «Вот Нидерланды, а вот Испания!» И действительно, гордый Дарий[2] никогда не позволял себе таких неистовств в Элладе, как король Филипп в Голландии. Да, мальчики, много цветов цветет в груди человеческой! Ненависть между ними ядовитое растение. Испания посеяла его в нашем саду, и я чувствую, как оно растет у меня в груди; вы тоже это чувствуете и должны чувствовать! Однако не поймите меня как-нибудь иначе. Мы кричим: «Вот Испания, а вот Нидерланды!», а не так: «Вот римские католики, а вот реформированные!» Богу угодна всякая религия, если только человек серьезно старается идти по указанному Христом пути. У Господнего Престола не будут спрашивать: кто ты, папист, кальвинист или лютеранин, но спросят так: «Как ты думал и как ты поступал?» Уважайте религию всякого человека, но того, кто действует сообща с притеснителями против свободы отечества, того вы можете презирать. Ну, помолитесь про себя. Так! Теперь можете идти по домам.
Ученики поднялись. Ван Гоут стер пот с высокого лба, и, пока мальчики складывали книги, карандаши и перья, он говорил нерешительно и как бы оправдывая самого себя за сказанное.
— То, что я вам сейчас говорил, может быть, и не совсем подходит к школе, но вот что, мальчики, эта война еще далеко не кончилась, и хотя вам еще придется посидеть на школьной скамье, но ведь и вы будущие бойцы! Львенок, останься ненадолго, мне нужно тебе сказать кое-что.
Городской секретарь медленно повернулся спиной к мальчикам, и школьники бросились на свободу… Они остановились в одном углу площади Св. Петра, который находился за церковью и в котором редко появлялись прохожие. Крича и прерывая друг друга, они открыли своего рода совещание. Звуки органа, доносившиеся из церкви, составляли странную гармонию с этим шумом.
Нужно было прийти к соглашению, какую общую игру затеять после обеда. Очевидно, что, согласно с речами городского секретаря, нужно было устроить битву. Никто даже и не предлагал ее: битва была основанием, из которого исходили дальнейшие переговоры.
Скоро было решено, что к барьеру будут поставлены не греки и персы, а патриоты и испанцы; но когда четырнадцатилетний сын бургомистра Адриан ван дер Верфф предложил теперь же образовать партии и свойственным ему властным тоном попробовал сделать испанцами Пауля ван Свитена и Клауса Дирксона, он натолкнулся на самое упорное несогласие, и явилось подозрение, что никто не согласится изображать испанского солдата.
Всякий мальчик желал сделать другого кастильцем, а самому сражаться под нидерландским знаменем. Но для войны одинаково нужны и друзья, и для того чтобы проявить геройский дух Голландии, требуются и испанцы. Молодые души разгорячились, щеки спорящих запылали, там и сям поднимались уже сжатые кулаки, и все указывало на то, что битве, которая будет дана врагу страны, будет предшествовать жесточайшая междоусобная война.
И действительно, эти веселые мальчуганы были малопригодны к тому, чтобы играть роль мрачных, упрямых солдат короля Филиппа. Между светлыми головами блондинов было очень немного мальчиков с русыми волосами, и только один имел черные волосы и темные глаза. Это был Адам Барсдорп, отец которого, так же как и отец ван дер Верффа, принадлежал к числу городских старшин. Когда и он стал отказываться изображать испанца, один из мальчиков воскликнул:
— Ты не хочешь? А мой отец говорит, что твой отец наполовину глиппер[3] и при этом совершенный папист!
Молодой Барсдорп бросил книги на землю и, сжав кулаки, устремился на своего противника, но Адриан ван дер Верфф быстро вскочил между спорящими и воскликнул:
— Стыдись, Корнелиус… Кто еще будет здесь так ругаться, тому я заткну глотку! Католики такие же христиане, как и мы. Ведь вы слышали сейчас, что нам сказал городской секретарь, и мой отец говорил то же самое! Хочешь, Адам, быть испанцем или нет?
— Нет! — закричал тот решительно. — И если кто-нибудь еще раз…
— После успеете подраться, — прервал своего возбужденного товарища Адриан ван дер Верфф, и, великодушно подняв книги, которые бросил на землю Барсдорп, он протянул их ему и продолжал решительным тоном:
— Я буду сегодня испанцем. Кто еще?
— Я, я и я тоже, — закричали несколько учеников, и составление партий в полном порядке дошло бы до желанного конца, если бы нечто новое не отвлекло внимания мальчиков от их намерения.
По улице шел молодой господин в сопровождении чернокожего слуги, направляясь прямо к ним. Это был также нидерландец, но он имел мало общего с учениками, исключая возраст, белое и румяное лицо, белокурые волосы и голубые глаза, смотревшие ясно и надменно. Каждый его шаг показывал, что он считает себя чем-то особенным, а слуга-негр в пестрой одежде, несший вслед за ним несколько только что купленных вещей, комично подражал осанке своего господина. Голова негра была откинута назад еще больше, чем у молодого человека, которому твердые испанские брыжи не позволяли так же свободно держать свою красивую голову, как прочим смертным.
— Обезьяна Вибисма, — сказал один из учеников, показывая пальцем на приближающегося юношу.
Глаза всех мальчиков обратились к нему, насмешливо оглядывая его маленькую, украшенную пером шапочку, его красную стеганую и набитую на груди и на рукавах атласную одежду, широкие буфы его коротких коричневых панталон и блестящий шарлах шелковых чулок, которые плотно обтягивали его стройные ноги.
— Обезьяна! — повторил Пауль ван Свитен. — Он кардинал, потому он и одевается так красно!
— И такой испанец, как будто он идет прямо из Мадрида! — выкрикнул другой мальчик, а третий прибавил:
— Здесь, по крайней мере, во все время, пока у нас было мало хлеба, не было…
Все:
— Вибисма-глипперы!
— А он франтит в цепи, в бархате и в шелках! — воскликнул Адриан.
— Посмотрите-ка на черного ворона, которого привез с собой в Лейден этот красноногий аист.
Ученики покатились со смеху, и когда юноша подошел к ним, ван Свитен прокартавил гнусавым голосом:
— Ну как вы доехали? Ну что в Испании, господин?
Юноша еще более закинул голову назад, негр, шествовавший за ним, сделал то же самое, и оба мирно продолжали свой путь, даже когда Адриан проговорил в самое ухо Вибисме:
— Глиппер, скажи мне, за сколько сребреников Иуда продал Спасителя?
Молодой ван Вибисма сделал недовольное движение, однако продолжал сдерживаться. Но тут ему заступил дорогу Ян Мульдер; он снял свой маленький суконный берет, на котором торчало петушье перо, и, держа его, словно нищий, у подбородка, стал униженно просить:
— Пожертвуйте, господин гранд, нашему коту пфенниг на индульгенцию! Вчера он украл у мясника телячью ногу!
— Прочь с дороги! — надменно и решительно сказал юноша, стараясь отстранить Мульдера тыльной стороной руки.
— Не трогать, глиппер! — закричал ученик, с угрожающим видом подняв кулак.
— Ну так оставьте меня в покое! — ответил Вибисма. — Я вообще не хочу разговаривать, особенно с вами…
— Почему же с нами? — спросил Адриан ван дер Верфф, рассерженный холодным, высокомерным тоном последних слов.
Юноша презрительно пожал плечами, а Адриан воскликнул:
— Потому что твое испанское платье нравится тебе больше, чем наши куртки из лейденского полотна!
Адриан замолчал, потому что Ян Мульдер пробрался позади юноши, прихлопнул книгой его шляпу и, в то время, как Николай Вибисма старался освободить глаза из-под покрывавшего его головного убора, проговорил:
— Так, господин гранд, хорошо ли на вас сидит шапочка? Ты можешь не снимать ее даже перед самим королем!
Негр не мог оказать помощь своему господину, поскольку обе руки его были заняты пакетами и свертками. Молодой дворянин и не звал его. Он достаточно хорошо знал, как труслив его черный слуга, себя же он чувствовал довольно сильным для того чтобы защищаться самому.
На шляпе у него гордо торчало белое страусовое перо, прикрепленное при помощи драгоценного аграфа — подарок, который он получил в день рождения на свое семнадцатилетие. Но он не думал о нем; сбросил с себя головной убор, вытянул руки, словно готовясь к бою, и спросил громко и решительно, с пылающими щеками:
— Кто это сделал?
Ян Мульдер быстро проскользнул в толпу товарищей и вместо того чтобы выступить вперед и назвать свое имя, закричал с хохотом:
— Ищи шляпного мастера! Давайте играть в жмурки!
Тогда юноша, вне себя от гнева, еще настойчивее повторил свой вопрос. Но вместо ответа ученики увлеклись шуткой Яна Мульдера и весело кричали наперебой:
— Играть в жмурки, искать шляпного мастера. Глиппер, начинай ты!
Николай перестал сдерживаться и с бешенством кинул в лицо смеющейся толпе:
— Трусливые сволочи!
Едва вырвались у него эти слова, как Пауль ван Свитен поднял свою маленькую грамматику, переплетенную в свиную кожу, и бросил ее прямо в грудь Вибисме. При громких криках толпы за Донатом[4] полетели другие книги, ударяя мальчика по ногам и плечам. Растерявшись и закрыв лицо руками, он отступил к стене церкви. Здесь он остановился и приготовился броситься на врагов. Неподвижные и высокие, сообразно с модой, испанские брыжи не стесняли уже более его прекрасной головы, окруженной золотыми локонами. Свободно и смело он смотрел в лицо своим врагам, вытягивал закаленные в рыцарских упражнениях молодые члены, а потом с чисто нидерландским ругательством бросился на Адриана ван дер Верффа, стоявшего ближе всех к нему.
После короткой борьбы сын бургомистра, уступавший своему противнику в возрасте и силе, лежал на земле. Но тут на юношу, который стал коленом на побежденного, бросились другие ученики, не переставая кричать при этом:
— Глиппер, глиппер!
Николай защищался смело, но перевес на стороне противников был слишком велик. Вне себя от ярости и стыда, он выхватил из-за пояса кинжал. Тут мальчики подняли громкий крик, и двое из них бросились на Николая, чтобы отнять у него оружие. Это им скоро удалось. Кинжал полетел на мостовую, но ван Свитен с жалобным криком отскочил назад: острый клинок ранил ему руку, и алая кровь полилась на землю.
На одну минуту крики мальчишек и жалобный плач негра заглушили прекрасные звуки органа, вырывавшиеся из окон церкви. Музыка вдруг замолкла. Вместо торжественной мелодии слышался только медленно замирающий жалобный звук отдельной трубки, и из дверей сакристии[5], Божьего дома, стремительно выбежал молодой человек. Он быстро понял причину неистового шума, прервавшего его занятие. Его красивое лицо, обрамленное темной бородой, сохранившее еще следы недавнего волнения, озарилось улыбкой, но бранные слова и движения, которыми он разгонял рассерженных мальчишек, были все-таки достаточно серьезны и во всяком случае оказывали свое действие.
Ученики знали музыканта Вильгельма Корнелиуссона и не оказывали ему сопротивления. Его они могли послушаться, так как двенадцать лет старшинства придавали ему в их глазах неоспоримое преимущество. Ни одна рука не была уже направлена против юноши, и школяры, окружив органиста, перебивая друг друга и крича, жаловались на Николая и оправдывали себя.
Рана Пауля ван Свитена была легкая. Он стоял поодаль от товарищей и поддерживал правой рукой поврежденную левую. Иногда он дул на завязанное платком горевшее место, но желание узнать исход завязавшегося спора было сильнее, чем желание перевязать рану и полечить ее.
Когда дело примирителя подвигалось к концу, раненый вдруг закричал и, указывая здоровой рукой по направлению к школе, предостерег товарищей:
— Вон идет господин фон Нордвик, бежим, иначе он что-нибудь учинит!
Ван Свитен снова взял раненую руку правой и быстро побежал вокруг церкви. Несколько мальчиков бросились за ним, но вновь пришедший, которого они боялись, был тридцатилетним человеком, с длинными ногами, которыми он умел хорошо владеть.
— Стойте! — закричал он громким, повелительным голосом. Все в Лейдене оказывали большое почтение высокоученому и смелому молодому дворянину, поэтому все мальчуганы, которые не обратили сразу внимания на предостережения раненого, остались на месте, пока к ним не подошел господин фон Нордвик. В его умных глазах светился какой-то особенный живой огонек, а тонкая улыбка играла на его устах, когда он обратился к музыканту:
— Что такое произошло здесь, мейстер Вильгельм? Может быть, крики молодого Минервы слишком мало гармонировали с вашей игрой на органе или… но, клянусь всеми цветами радуги, ведь это Нико Матенессе, молодой Вибисма… и что за вид у юноши! Драка под сенью церкви! И при этом ты, Адриан, и вы здесь, мейстер Вильгельм!
— Я разнимал их! — спокойно ответил музыкант и поправил сбившиеся манжеты.
— Спокойно, но так же внушительно, как играете и на органе, — засмеялся господин фон Норвик. — Кто начал ссору? Вы, молодой человек, или другие?
От волнения, стыда и гнева Николай был совершенно не в состоянии говорить связно; поэтому выступил вперед Адриан, который сказал:
— Мы боролись с ним. Поверьте нам, господин Янус!
Николай бросил на своего противника дружелюбный взор.
Господин фон Нордвик, Ян ван дер Доес, или, как любил сам себя называть ученый, Ян Дуза, однако, совсем не удовлетворился таким исходом дела и потому воскликнул:
— Терпение, терпение! У тебя довольно подозрительный вид, мейстер Адриан. Поди-ка сюда и расскажи atreleos, сообразно с истиной о том, что здесь произошло.
Ученик повиновался его приказанию и исполнил его честно, не умолчав и не приукрасив ничего из происшедшего.
— Гм… гм… — сказал Дуза, когда Адриан окончил свой рассказ.
— Трудное положение… откровенно говоря, нет никакого положения. Ваше дело было бы лучше, если бы не было ножа, мой изящный господин; но ты, Адриан, и вы, толстощекие болваны, ваше… Однако сюда идет господин ректор, если он вас поймает, то, наверное, в этот прекрасный день вы уже не увидите ничего, кроме четырех стен. Мне было бы это очень грустно…
Толстощекие болваны и Адриан поняли этот намек и, как стая голубей, преследуемая ястребом, рассыпались, даже не простившись, вокруг церкви. Как только они исчезли, комендант подошел к молодому Николаю и сказал:
— Неприятная история! Что хорошо было для них, то слишком мелко для вас! Отправляйтесь-ка теперь домой; вы остановились у вашей тетки?
— Да, господин, — ответил юноша.
— А ваш отец тоже в городе?
Юноша молчал.
— Он не хочет показываться?
Николай кивнул утвердительно, а Дуза продолжал:
— Лейден открыт для любого голландца, но, конечно, если вы являетесь пажом короля Филиппа и с презрением относитесь к равным себе, то вы сами должны пожинать плоды этого. Вот ваш кинжал, мой юный друг, а вот ваша шляпа. Поднимите их, и позвольте объяснить вам, что это оружие не игрушка. Некоторым людям одна минута, когда они пускали его в ход необдуманно, отравила всю жизнь. Вас может извинить перевес силы, которая двинулась на вас. Но как вы доберетесь без стыда до дома вашей тетушки в разорванной куртке?
— Мой плащ в церкви, — сказал музыкант. — Я дам его молодому человеку!
— Отлично, мейстер Вильгельм! — ответил Дуза. — А вы подождите здесь, а потом идите домой. Я хотел бы, чтобы вернулось время, когда бы ваш отец опять стал ценить мою дружбу. А вы знаете, почему она ему больше не нужна?
— Нет, господин!
— Ну так я вам скажу: потому что он поддерживает испанцев, а я остаюсь на стороне нидерландцев.
— Мы такие же голландцы, как и вы! — ответил Николай, и щеки его вспыхнули.
— Вряд ли! — спокойно возразил Дуза, взявшись рукой за свой худощавый подбородок. Он хотел смягчить резкость этого слова чем-нибудь более дружелюбным, когда юноша с жаром воскликнул:
— Господин фон Нордвик, возьмите назад ваше «вряд ли»! — Дуза взглянул серьезно в глаза смелому мальчику, и на устах его опять заиграла светлая улыбка; он дружески сказал:
— Вы мне нравитесь, господин Николай. А если вы хотите быть настоящим голландцем, то мне это очень приятно. Но вот идет мейстер Вильгельм со своим плащом; дайте мне вашу руку! Нет, нет, не эту, другую.
Николай колебался, но Ян схватил обеими руками правую руку мальчика, наклонился к самому его уху и сказал так тихо, что музыкант не мог расслышать его.
— Прежде чем мы расстанемся, примите от того, кто расположен к вам, такое напутствие: цепи, хоть и золотые, тащат вниз, а свобода дает крылья. Вы любуетесь собой во всем блеске великолепия, а мы ударяем мечом по испанским цепям, и я горжусь нашей работой. Подумайте об этих словах и, если вам угодно, передайте их и вашему отцу.
С этими словами Ян Дуза отвернулся от юноши, кивнул музыканту и пошел прочь.