Прошла неделя со времени бегства Хенрики, неделя, ставшая чередой тяжелых дней нужды. Мария знала, что молодой Матенессе последовал за Георгом и что Георг был уже на пути к гёзам. Итак, это была правда! Пенистый ручей вливался в дикий, бурный, могучий поток. Она желала ему исцеления, жизни и радости, но странно, с того часа, когда она разорвала его песни, воспоминание о нем отошло так далеко от нее, как в дни перед нашествием испанцев. Да, после тяжелой победы над самой собой и после того как они простились, на молодую женщину сошло, посреди ее забот и нужды, какое-то странное радостное чувство. Она осталась тверда в борьбе с собой; а ведь скрытый блеск чистого алмаза только тогда сверкает по-настоящему, когда камень пройдет через все терзания шлифовки. С радостным чувством благодарности она осознала, что может смело смотреть в глаза Питеру, любить его и требовать от него любви. Под тяжестью своих забот он, казалось, едва замечал ее самообладание, но Мария все же чувствовала, что мужу было приятно многое из того, что она говорила и в чем могла помочь ему. Молодая женщина не особенно страдала во время этих долгих дней нужды, между тем как на Варваре голод отражался очень тяжело и ослаблял ее сильное тело. Она часто приходила в уныние в это бедственное время перед холодным очагом и пустыми горшками и считала делом, не стоящим труда, плоить свой большой чепец и брыжи. Теперь пришла очередь Марии подбодрять ее и напоминать ей о сыне, капитане гёзов, который скоро должен был войти в Лейден вместе с войском, посланным для освобождения города.
6 сентября бургомистерша возвращалась домой с ранней прогулки. Осенний туман наполнял воздух мраком, а морской ветер приносил и рассыпал по улицам тонкие брызги дождя. Мокрые деревья почти уже лишились своего зеленого убора, но не ветром и непогодой, а детьми и взрослыми, которые уносили к себе в кухню пищу гусениц, как будто это были драгоценные овощи. По дороге Мария заметила Адриана и догнала его. Мальчик едва тащился и громко считал. Бургомистерша окликнула его и спросила, почему он не в школе и зачем он тут бродит.
— Я считаю, — гласил ответ. — Теперь уже девять.
— Девять?
— Мне встретилось пока девять покойников. Ректор отправил нас домой. Магистр Дорк умер, а нас было сегодня всего тринадцать. Вот еще одного несут.
Мария натянула поплотнее платок на голову и пошла дальше. Налево от нее был высокий узкий дом. Там жил башмачник, веселый человек, на двери дома которого имелись две надписи.
Одна гласила следующее:
Здесь — сапоги,
Сверху круглые, снизу гладкие.
Если они не по ноге Давиду,
То придутся по ноге Голиафу[57],
а другая:
Очутившись в пустыне, Израильтяне проносили свои сапоги целых сорок лет;
Если бы и теперь было так же,
То никто не стал бы отдавать своих детей в сапожники.
На крыше высокого дома возвышалось аистово гнездо. Оно было пусто. Обычно красноклювые гости отправляются в свое путешествие на юг не так рано, и некоторые из них еще оставались в Лейдене и как будто в раздумье стояли на крышах. До чего дошла семья сапожника! Вчера днем глава семьи, собственной рукой укрепивший в марте гнездо, приносящее дому счастье, — вчера он взобрался на крышу и убил из арбалета сначала самку, а потом и возвращающегося самца. Ему было очень тяжело сделать это, и во время этого злодеяния жена его плакала в кухне, но кого мучит нестерпимый голод и кто видит смерть своих близких от изнурения, тот уже не думает о прежней привязанности, не ожидает и счастья в будущем, но только хочет спасения на один сегодняшний день.
Аисты были слишком поздно принесены в жертву, потому что сегодня в ночь сын башмачника, его подрастающий ученик, навсегда закрыл глаза. Из открытой двери мастерской до Марии донеслись громкие причитания, и Адриан сказал:
— Якоб умер, и Мабель тоже уже слегла. Сегодня рано утром хозяин послал мне вслед проклятие — все из-за отца. Будто отец будет виноват, если все погибнут. Сегодня опять нет хлеба, мама? У Варвары есть сухари, а мне так нехорошо. Я не могу больше переносить это вечное мясо.
— Может быть, сегодня найдется ломтик. Ведь мы должны беречь хлеб, дитя.
В прихожей своего дома Мария увидела слугу в черной одежде. Он пришел с известием о смерти комиссара Дитриха ван Бронкхорста. Вчера, то есть в воскресенье вечером, чума положила предел жизни этого крепкого человека.
Мария знала уже об этой тяжелой потере, которая взваливала на плечи ее мужа полную ответственность за все, что бы ни случилось. Она узнала также, что пришло письмо от маэстро дель Кампо и что он ручался в нем именем дворянина пощадить город, если он сдастся на милость короля, и дать свободный пропуск ее мужу, господину ван дер Доесу и другим, стоявшим во главе защиты. Кампо уверял, что испанцы отступят, и Лейден займут только несколько немецких отрядов. Он приглашал ван дер Верффа и господина фон Нордвика в качестве посредников в Лейдендорф и обещал, во всяком случае, даже если переговоры ни к чему не приведут, отпустить их назад беспрепятственно и с надежным конвоем. Мария знала и то, что ее муж назначил на сегодняшний день большое собрание городского совета, выборных и всех старшин города, а также капитанов национальной гвардии; но ни одно слово из всего этого не дошло до ее слуха через самого Питера. Она узнала об этом от жены городского секретаря и других горожанок.
В последние дни в ее муже произошла большая перемена. Бледный и мрачный уходил он из дому и таким же возвращался назад. Молча сторонясь в своем собственном доме близких, он весь погружался в свои мучительные заботы. Коротко и нетерпеливо обрывал он жену, когда та, повинуясь влечению сердца, шла к нему со словами ободрения. Ночь не приносила ему сна, и, прежде чем занималось утро, он уже вставал с постели и начинал беспокойно ходить взад и вперед или шел к Лизочке, которая только немой улыбкой могла показать, что еще узнает его.
Вернувшись домой, Мария сейчас же пошла к ребенку и нашла около него доктора Бонтиуса. Увидев ее, тот покачал головой и сказал, что скоро для нежного создания все будет кончено. В первые месяцы голода маленький желудок был доведен до крайности; теперь он отказывался служить, и было бы просто бессмысленно надеяться на спасение.
— Она должна жить, она не должна умереть! — воскликнула Мария вне себя, но с такой глубокой надеждой, как настоящая мать, которая не может постигнуть, что ей суждено потерять свое дитя, даже тогда, когда маленькое сердце перестало биться и милые светлые глазки тускнеют и закрываются.
— Лизочка, Лизочка, взгляни на меня! Лизочка, выпей хорошее молочко. Две только капельки! Лизочка, Лизочка, ты не должна умирать!
Питер незаметно вошел в комнату и слышал эти последние слова. Затаив дыхание, он смотрел на свою любимицу; широкие плечи вздрагивали; глухим и прерывающимся голосом он спросил врача:
— Она умрет?
— Да, старина; я так думаю! Подними выше голову! У тебя еще многое остается. У ван Лео умерли от чумы все пятеро.
Питер вздрогнул и, не глядя на Марию, с опущенной головой вышел из комнаты.
Бонтиус прошел за ним в кабинет, положил руку на его плечо и сказал:
— Тяжело нам достаются те немногие дни, которые осталось прожить, Питер. Варвара говорит, что горожане сегодня рано утром положили перед твоей дверью мертвеца.
— Да. Когда я вышел из дома, бледное лицо его было мне утренним приветствием. Это был чей-то маленький ребенок. Они взваливают на мою душу все, что косит смерть. Куда ни взглянешь — трупы, что ни услышишь — проклятия! Имею ли я право распоряжаться столькими жизнями? Днем и ночью одно только горе и смерть перед глазами; и все же, все же, все же… Господи Боже мой, предохрани меня от безумия!
Питер схватился обеими руками за голову; у Бонтиуса не нашлось ни одного слова утешения, он мог только воскликнуть:
— А я-то, я-то! Жена и малютка в лихорадке, день и ночь на ногах, но не для того, чтобы исцелять, а только чтобы смотреть, как умирают. Все, что приобретено тяжелым трудом, все знания становятся в эти дни посмешищем для детей, и все-таки, когда им щупаешь пульс, бедняги вздыхают с надеждой. Но так не может продолжаться, не может! Третьего дня — семьдесят, вчера — восемьдесят шесть покойников, и между ними двое моих коллег.
— И никакой надежды на поправку?
— Завтра из сотни девяносто — вместо одного на сто, скоро будет два, три, четыре, пять, пока наконец не останется всего один человек, для которого даже не найдется могильщика!
— Дома чумных заколочены, а у нас есть еще коровы и лошади!
— Но ведь чума проникает и сквозь щели стен, и с тех пор как розданы последний хлеб и последнее солодовое печенье, и люди для поддержания своего существования должны питаться одним мясом, только мясом, и то по крошечному кусочку в день, появляются болезни за болезнями в еще неслыханных формах, о которых не говорится ни в одной книге и против которых еще не найдено никакого средства. Мне надоело носить воду в решете. Рассудок мой не крепче твоего! До свидания, до завтра!
— Сегодня, сегодня! Ты должен прийти на заседание в ратуше!
— Нет, не ждите меня! Делайте то, что в состоянии взять на себя, а я занимаюсь своим делом, другими словами: я продолжаю закрывать глаза и осматривать мертвых! Если так пойдет и дальше, то скоро моя практика совершенно прекратится.
— Всякому свое; ты на моем месте повел бы переговоры с Вальдесом.
— На твоем месте? Я не ты; я врач, человек, у которого одно только дело — бороться со страданием и смертью. С тех пор как умер Бронкхорст, ты стал провидением города. Создай кусок хлеба вдобавок к мясу, хоть кусок величиною в половину моей ладони, или — я люблю свою страну и свободу, как и всякий другой, — или…
— Или оставь смерти пожинать свою жатву.
Бонтиус поклонился и вышел, а Питер провел рукой по волосам и застыл, высунувшись в окошко, в одной неподвижной позе, пока к нему не вошла Варвара. Положив на стул его форменную одежду, она сказала с деланным равнодушием:
— Можно дать Адриану кусок последнего сухаря? Мясо опротивело ему. Он лежит на постели и корчится от боли.
Питер побледнел и сказал глухим голосом:
— Дай и позови доктора.
— Мария и Бонтиус уже около него.
Бургомистр переоделся с отвращением ко всякой части одежды, которую он надевал. Это пышное платье было для него сегодня так же ненавистно, как и его должность, предоставлявшая ему право носить его, а еще несколько недель тому назад он исправлял эту должность с радостным сознанием своего достоинства.
Прежде чем выйти из дома, он прошел к Адриану. Мальчик лежал в комнате Варвары, жаловался на сильную боль и спрашивал, неужели и ему придется умереть. Питер только покачал головой, но Мария, поцеловав Адриана, воскликнула:
— Нет, конечно, нет!
Время бургомистра было рассчитано по минутам. В передней его удержала жена, и, не расслышав, что она кричала вслед ему, он поспешно спустился с лестницы.
Молодая женщина вернулась к постели Адриана. Она с тревогой вспоминала о быстрой смерти товарищей милого мальчика, влажную руку которого держала в своей руке; она думала о Лизочке, представляла себе Питера на заседании и как бы слышала, как он поднимал свой сильный голос в защиту сопротивления до последнего фунта мяса и борьбы до последнего человека; да, она имела право стать с ним рядом, потому что знала, что она может ждать: терпеть и терпеть за свободу страны, если это будет угодно Богу, умереть за нее мученической смертью, как Якоб, Леонард и почтенный отец Питера!
Часы тревоги медленно проходили один за другим.
Когда Адриан почувствовал себя лучше, она пошла к Лизочке: бледная и безучастная, девочка, казалось, ожидала в каком-то забытьи смерти и только иногда, поднимая пальчик, проводила им по сухим губкам.
Бедная увядающая пташечка! Как крепко она приросла к сердцу Марии, каким невозможным делом казалось ей потерять малышку! С влажными от слез глазами она прижалась лбом к крепко сложенным ручкам, покоившимся в изголовье маленькой постели, и с горячей мольбой взывала к Богу, прося пощадить и спасти это дитя! Она просила его об этом не один раз, но повторяла и повторяла свою молитву, пока почти угасший взор малютки уже перестал встречаться с ее глазами, и ее ручки опустились к ней на колени. Тогда она стала думать о Питере, о заседании, о судьбе города, вспоминала слова: «Лейден спасется — спасется Голландия. Погибнет Лейден — погибнет и Голландия!»
Так проходили часы. За тяжелым днем наступили сумерки, за сумерками — вечер. Траутхен принесла ночное освещение, и в это время на лестнице послышались шаги Питера.
Это должен был быть он, но это не мог быть он: никогда не поднимался он по лестнице так медленно и так тяжело!
Но вот скрипнула дверь в кабинет.
Да, это был ее муж!
Что же могло случиться с ним, что решили горожане? С тревожным сердцем она велела Траутхен остаться с детьми, а сама пошла к мужу.
Питер сидел перед письменным столом в полной форменной одежде и со шляпой на голове. Голову он опустил на скрещенные руки около самого подсвечника.
Он ничего не видел, ничего не слышал, и, когда, наконец, Мария назвала его по имени, он вздрогнул, вскочил с места и с яростью швырнул на стол свою шляпу. Его волосы были спутаны, взор блуждал, и при слабом свете дрожащего пламени щеки казались смертельно бледными.
— Что тебе нужно? — спросил Питер резким и грубым голосом, но она не могла отвечать ему сразу, потому что тревога сковала ее язык.
Наконец она нашлась, и в вопросе, который она задала ему, слышалось глубокое беспокойство:
— Что случилось?
— Начало конца! — глухо ответил он.
— Они переголосовали вас? — воскликнула молодая женщина. — Барсдорп и другие трусы хотят начать переговоры?
Тогда он выпрямился во весь рост и проговорил громко и угрожающе:
— Придержи язык! Кто выдерживает до тех пор пока у него не умирают дети, и трупы не загораживают ему вход в собственный дом, кто много недель выносил на себе ответственность за тысячи покойников, проклятия и брань, кто больше третьей части года тщетно надеялся на спасение, кто, куда бы ни обернулся, не видит перед своими глазами ничего, кроме неслыханного, постоянно возрастающего бедствия, и тогда перестанет отталкивать спасительную руку врага…
— Тот малодушный, тот изменник, тот нарушает священную клятву, кто клялся…
— Мария! — в ярости закричал Питер и с угрозой подошел ближе к ней.
Порывисто дыша и выпрямившись во весь рост, она смотрела на него и, указывая на него пальцем, с дрожью в голосе воскликнула:
— Ты, ты согласился с Барсдорпом, ты, Питер ван дер Верфф, ты! Это сделал ты, друг принца, защита и провидение этого отважного города, ты, человек, принимавший клятву от горожан, сын мученика, слуга свободы!
— Ни одного слова больше! — прервал он ее, дрожа от стыда и раздражения. — Знаешь ли ты, что значит нести перед Богом и перед людьми ответственность за это вопиющее к небу страдание?
— Да, да, и в третий раз да! Это значит положить на плаху свое сердце ради спасения Голландии и свободы. Вот что это значит! Господи, Господи! Ты сам себя потерял! Тебе вести переговоры с Вальдесом!
— А если бы я сделал это? — спросил бургомистр, гневно жестикулируя рукой.
Тогда Мария строго взглянула ему в глаза и воскликнула громко и решительно:
— Тогда была бы моя очередь сказать тебе: уходи в Дельфт, нам нужны не такие мужья.
Он побледнел и опустил глаза в землю, пока она безбоязненно и с открытым взором стояла перед ним.
Свет падал прямо на ее разгоревшееся лицо, и когда он поднял глаза, ему показалось, что перед ним стоит та же Мария, которая невестой клялась ему разделить с ним нужду и опасность и до конца остаться стойкой в борьбе за свободу, и он почувствовал, что Мария, «дитя» его, доросла до него и переросла его; и в первый раз в гордой женщине, стоявшей против него, он признал товарища в борьбе, великодушную помощницу в нужде и опасности. В душе его вспыхнула страсть и любовь к ней, такие сильные и могучие, каких он еще никогда не испытывал. Это чувство влекло его к ней и вырвалось следующими словами:
— Мария, Мария, жена моя, мой ангел-хранитель! Мы писали к Вальдесу, но еще есть время, еще меня ничто не связывает, и с тобой, с тобой я останусь тверд до конца!
И вот в эти дни страдания она громко вскрикнула от избытка нового, неожиданного, невыразимого счастья и бросилась к нему на грудь:
— С тобой, с тобой одним, вечно, до самой могилы… в борьбе и любви!