11

— А я вчера Уиллистона видел, — сказал Левенталь Гаркави, когда они вышли.

— И как там Стэн? Ах да, ты же насчет той истории… — Гаркави, наверно, что-то еще сказал бы, но его ждали. — Слушай, ты мне на днях доложи, как там у тебя, ладно?

— Обязательно, — сказал Левенталь. И Гаркави затрусил по Четырнадцатой с Голдстоном и его друзьями. Среди них он был самый высокий. Светлые волосы жидко, шелковисто обтекали лысину. Левенталь смотрел ему вслед. Не хотелось сознаваться себе, что он себя чувствует брошенным. «Может, даже хорошо, что он не проявил интереса, — он думал. — Не знаю, сумел бы я объяснить? Все так сложно. И он бы стал мне скармливать свои бесполезные советы — обычная история. Да нет, я рад, я рад. Не очень-то и хотелось ему изливаться». Он еще поторчал бессмысленно на одном месте, потом двинулся, локтем приминая пухлую воскресную газету. У него не было никакой определенной цели, и таился страх на краю сознания, что во всем городе он один-одинешенек остался такой.

Через квартал спохватился, что забыл позвонить Елене — удостовериться, что Филип благополучно добрался, спросить про Микки. Остановился у табачной лавки, набрал номер Виллани. Сидя в будке, вытянув из-за двери одну ногу. Никто не ответил. Высунувшись наружу, посмотрел на часы, квадратно вчеканенные в латунную стену. Полтретьего, Елена, наверно, пошла проведать Микки. Позвонил в больницу, хоть знал, что нельзя полагаться на их ответы. Услышал, что состояние Микки удовлетворительное. А чего еще он мог ожидать? В больнице этой больше трех тысяч коек. Как могут девушки в справочной знать насчет каждого пациента что-то, кроме голого факта — жив или умер? Слово «умер», выпутавшись из мысли, зловеще провожало его от табачной, и он спешил его стряхнуть, одновременно, другим краем сознания, отмечая, что стал суеверным. Он же просто имел в виду, что больница такая большая, а теперь вот приходится отвязываться от приблудного слова. Ну что тут такого? Каждый, кто родится на свет, когда-никогда болеет. У него у самого было воспаление легких, Макс тоже сваливался — теперь уж не вспомнить с чем.

«Интересно, кстати, — думал Левенталь, — сколько Макс будет тянуть с приездом. Может, боится, что это его домой залучают обманом. Нет, я скажу ему пару ласковых, когда увижу. Раз в жизни скажу. Пора поставить его на место. Елена молчит, вот он и ведет себя так, как ему хочется. Но что Макс может ответить? Что-нибудь примитивное, дурацкое, можно не сомневаться. Он же дурак. У Филипа и то больше здравого смысла, чем у отца». Левенталь вызвал в памяти возбужденное лицо брата, представил себе его эту невнятицу. Посылает им деньги, значит, уже и отец. И конец всем обязанностям. И это отцовство, твердил про себя Левенталь, это его представление о долге.

С темноты площадки и лестницы он вошел в солнечное сияние спальни. Сел на край постели, стянул туфли. Простыни были теплые под рукой. Тяжелые складки штор, темная дверь, нежно-красные цветы на ковре медленно таяли в пыльном луче, создавали ощущение тишины и отсрочки. Длинная нить паутины, притянутая к оконной сетке, дрожа и переливаясь красным, голубым, темно-синим, одна только и менялась, шевелилась в обездвиженной, клейкой и вязкой жаре. В носках, нога на ногу, Левенталь сидел и смотрел — с мрачным лицом, опустив плечи, так стиснув руки, что казалось, громадное усилие потребуется, чтоб их расцепить.

Потом пошел на кухню. Рассеянно сполоснул кое-какую посуду под грохочущим краном, вернулся в спальню, расстегнул ремень, задвинул шторы и, забыв под ногами воскресную газету, провалился в сон.


Глухой рокот его разбудил. Сначала он подумал — это снизу, подземка, но здание не дрожало в ответ. Скоро сообразил, что звук идет снаружи и сверху. Гром. Левенталь выглянул. Прошла гроза. Сетка была еще засижена каплями. Улица потемнела от туч и мокрого камня. В комнате напротив горела ветвистая зеленая лампа. На диване, локтем прикрыв глаза, растянулась женщина. При новом дальнем раскате она шевельнула ногой.

Левенталь снова оглядел сырую мглистую улицу, потом пошел к телефону, попытал телефон Виллани. Опять никакого ответа. Наверно, пошли куда-то, развеяться. Он подержал трубку на весу, нацелился, брякнул на вилку.

Сунул ноги в туфли, приминая задники, и пошел в свой ресторанчик — пораньше поесть. Официант, тот самый, лысый и тощий, который на той неделе упредил его протест насчет неудобного столика фальшиво-беспомощным жестом, теперь, кажется, был погружен в собственные заботы. Черный костюм будто отсырел, бабочка моталась, неприкаянная, на резинке. Поставил перед Левенталем телячью котлету, бутылку пива, мускулисто развернулся и бесшумно — к подошвам пристали опилки — понесся обслуживать длинный стол, за которым, пережидая дождь, пили кофе и вино теннисисты. И как-то особенно явно пахнуло сырым деревом. Левенталь за едой не рассиживался. Скоро вышел. Воздух еще потемнел, еще потяжелела жара. Повернул на Восемнадцатую и увидел, что Олби его дожидается на углу. Пришлось дважды вглядеться в продольно волнящиеся серые тени промокшей улицы, чтоб его опознать.

Левенталь останавливаться не стал, но Олби ему преградил дорогу. Смиренно, неловко опустил голову, как бы показывая Левенталю, что поступить он иначе не мог.

— Ну? — сказал Левенталь после минуты молчания.

— Почему не остановились? Ведь видели…

— Ну, предположим? Я вас не искал. Это вы меня ищете. Повсюду за мной таскаетесь.

— За вчерашнее злитесь, да? Это было случайное совпадение.

— A-а, ну как же.

— Я вчера, между прочим, хотел с вами поговорить. Вас же не ухватишь. Если надо поговорить, приходится выискивать случай.

— Вы так это изображаете?

— А потом вспомнил: суббота, ваш брат ведь в субботу делами не занимается, ну и отложил. — И кажется, он был в восторге от своего остроумия. Но вдруг изменился в лице. Очевидно, сообразил, что острота вышла неважная, даже расстроился. Угрюмо, серьезно осматривал Левенталя, и Левенталь понял, что ему хотят показать, какие чувства эту выходку породили, столь сильные, страшные чувства, что прикрывшую их остроту стоит считать просто любезностью.

— Я не соблюдаю праздников, — нарочно сухо сказал Левенталь.

— О, ну конечно, — воспрял Олби и опять рассиялся. И секунду спустя добавил: — А относительно «таскаетесь» — это сильно сказано. Я имею полное право вас видеть. Вы изображаете дело так, будто я какую-то игру с вами веду, а это вы сами в игры играете.

— Как вы это себе представляете?

Олби поднял руку.

— Вы делаете вид, что у меня не может быть к вам никаких претензий. Играете.

Скребнул пальцами по груди, закрыл рот, прочистил горло.

— Послушайте… а насчет мальчика — эти штуки придется бросить.

— Я не знал, что он с вами.

— Ну прямо! Так вот — я вам говорю. И я уже объяснил тогда, в первый раз: никогда я не хотел вам причинять неприятности.

— Тут мы с вами никак не столкуемся. Второй-то раз тоже ведь был. — И выбросил вперед локоть, чуть в самом деле не саданув Левенталя. — Это уже было слегка чересчур. Или вы пытались меня турнуть?

— Если пытался, значит, по-вашему, я не могу, м-м?

— Ладно, — допустил Олби. — Вполне могли отправить меня в больницу, на время от меня бы избавились. — Он осклабился. — Сами жалели ведь, что не свернули мне шею.

Левенталь бросил презрительно:

— А иначе… Как вас турнуть? Вас же невозможно турнуть, верно?

— Год назад я и сам бы к вам не пришел. Но теперь, раз уж я пришел, решился, — да, невозможно.

— И что за год изменилось?

— Тогда я еще как-то перемогался, тогда и помыслить не мог близко к вам подойти, — сказал он очень серьезно.

— А теперь?

— Жена мне оставила кое-какие деньжата. Не ахти что, но я экономил. Кое-как тянул. Если бы я мог до сих пор вертеться, вам бы меня не видать как своих ушей. Не извольте сомневаться. А может, у меня нет настоящего чувства чести, что я дошел до такого унижения? То есть настоящего чувства чести. Тут ведь такая история, никуда не денешься. Либо его у тебя вот по сих пор, — он пальцем себя полоснул по горлу, — либо начисто нет. И незачем его в себе выкапывать, от этого абсолютно не легче. Оно — как все стоящие вещи. Требует жертв. Я из пуританского рода, знаете ли. Но насчет чувства чести, надо признать, я не совсем на уровне. Хотя, обладай я им от рождения в положенной мере, я бы вовсе загнулся в Нью-Йорке. Да уж! Нью-Йорк. Честь, конечно, раньше Нью-Йорка завелась. Тут ты ее не увидишь ночью огненными буквами в небе. Другие слова увидишь. Эта обстановочка — современность — просто выедает такие вещи. Так что мне еще повезло, что я на свою наследственность не налегал. Не то соревновался бы с Дон Кихотом. Ну а вы — о, вы совершенно другой коленкор. Вы здесь себя чувствуете как рыба в воде. Как эти — ну как их, которые в огне живут, — саламандры. Вас обидят, а вы уж обязательно сдачи даете. Так у вас заведено. И очень удобно. Могу понять. Конечно, то чувство чести, которое мне знакомо, мне этого не позволит. Мое чувство мне велит не требовать возмещения убытков, и те де и те пе. Но у меня это, конечно, в разбавленной форме; само собой.

Все это говорилось так, между прочим, как бы непринуждено, легко; Левенталь, однако, улавливал злобные нотки. Но не показывал виду, от замечаний удерживался.

— Я думаю, все такого рода понятия обречены постепенно уйти в прошлое.

— Вы поиздержались, — сказал Левенталь, пропуская мимо ушей остальное. — Почему не устроились на работу?

— А зачем? И на какую работу прикажете мне устраиваться? Кто бы мне предложил то, что мне надо? Или вы хотите, чтоб я бегал, как мальчишка? Газеты выкликал? Да я и не торопился. Куда торопиться?

— Вы что — в черном списке? — Левенталь весь напрягся, не смог этого скрыть. — Поэтому?

Олби ушел от прямого ответа:

— Редигер ни за какие коврижки меня не взял бы даже вытряхивать пепельницу.

Оба умолкли. Ближний фонарь из-под плоского своего козырька вдруг запустил луч в пасмурно-синие воздушные хляби, высветил заодно капли пота на лице у Олби. Мешки под глазами делали его изможденным, неприязненным, злобным. Но, не замечая этого разоблачения, он продолжал спокойно:

— Да, я не хотел работать. Первое время после смерти жены было для меня пыткой, я на время ушел от суеты. Жил как джентльмен.

Левенталь про себя подумал хмуро: «Ах, джентльмен. Скажите пожалуйста. Типичный джентльмен».

Вслух он спросил:

— Так чего же вам от меня-то надо? Вы жили как джентльмен. То есть, наверно, вставали в одиннадцать-двенадцать часов каждый день. А мне ежедневно вставать в семь и переть на работу. У вас были долгие каникулы. Но вы хотите, чтоб я что-то сделал для вас. Не знаю, чего вам надо. Чего вам надо?

— Мне бы не помешала помощь. Каникулы несколько затянулись.

— Какого типа помощь?

— Ну, не знаю, какого типа. Это я с вами хотел провентилировать. Вы можете мне помочь, если захотите. У вас, наверно, есть блат. С прежней специальностью мне лучше покончить, что-то новенькое, поворот на сто восемьдесят градусов.

— Например?

— Вы могли бы мне организовать место в банке?

— A-а, ближе к делу, прямиком туда, где деньги лежат, — сказал Левенталь.

— Или в брокерской фирме?

— Хватит шутить, — сказал Левенталь чуть резковато. — Я не в восторге от ваших шуток. Сделаю для вас что-нибудь, если смогу. Только помните: это не означает, что я что-то там признаю. Вы, по-моему, спятили. Но Стэн Уиллистон считает, что я вам должен помочь, и из уважения к нему я попытаюсь.

— Что? — заорал Олби. — Вы говорили обо мне с Уиллистоном? Что вы ему сказали?

— A-а, не нравится? Да, я вижу, вам это не нравится, — сказал Левенталь. — Я ничего не придумывал.

— Что вы ему сказали? — уже вопил Олби.

— А что, по-вашему, я ему мог сказать? Боитесь, что я очернил ваш облик? Беспокоитесь о своей репутации? Вы же, кажется, утратили чувство чести?

— Это не ваше дело — не ваше собачье дело! — крикнул Олби так бешено, с таким острым стыдом, что Левенталь даже как-то расстроился.

— Да вы сбрендили, и черт вас разберет совсем, — сказал он. — Что с вами такое? Являетесь, плетете, что до того, мол, дошли, утратили чувство чести — аж ко мне обратились, вплоть до того, и прочее в том же духе. Понятно, все это враки. То вы на дне, ниже некуда опускаться, а через минуту — вы прямо лорд Байрон.

Тут оба они помолчали, и Олби, кажется, пытался взять себя в руки. Потом сказал тихо:

— Уиллистон — мой старый друг. У меня, между прочим, особые чувства к нему и к Фебе. Но это, наверно, не важно.

Понемногу ему удалось вернуть на место свою улыбку, и, оторвав глаза от Левенталя, приступая к долгому, увлекательному созерцанию улицы, он бросил:

— Мне бы догадаться, что вы не упустите возможности снова меня достать.

— Вы в своем уме? — спросил Левенталь. — Есть у вас башка на плечах? Это пьянство или что? Бог ты мой! Каждый лень новые фокусы! — Он посмотрел в небо и коротко хохотнул. — Прямо цирк, ей-богу. Говорят, в зоосад мы ходим, чтоб в зверях увидеть себя. Да где на свете столько зверей наберется, чтоб в них нам увидеть себя? Тут миллионы новых хвостов и перьев нужны. Нет конца этим фокусам.

Олби, сосредоточенному на выцветающих лиловыми пятнами сумерках, на роении огней, этот пассаж, кажется, тоже показался забавным.

— Но и вы ничуть не лучше меня, — бросил он.

— Вот именно.

— Вы в моих глазах настоящее чудище.

— Да?

— А что? Во-первых, с виду вы типичнейший Калибан, — сказал Олби скорее серьезно. — Но в общем, не в том суть. Вы, вы лично — только один из многих. Из разных-всяких. Самому вам этого не понять. Иногда я чувствую — я это вполне серьезно, — чувствую себя как во тьме египетской. Ну, вы знаете, Моисей на египтян наслал в наказание тьму. И у меня вот часто такое ощущение. Когда я родился, когда был маленький, все было иначе. Нам казалось, вечно будет сиять ясный день. Знаете — а ведь один из моих предков губернатор Уинтроп[17]. Сам губернатор Уинтроп! — Голос заметно дрогнул от заглатываемого смешка. — Хорош толковать о традиции, вы скажете, да? Но у меня это в крови. И вот вы теперь попытайтесь вообразить, как действует на меня Нью-Йорк. Безобразие, нелепость. Всем правят Калибановы дети. В подземку спустишься, Калибан тебе разменяет деньги. Домой пойдешь, а он открыл свою кондитерскую на улице, где ты родился. Старые семейства вымирают. Их именами называют улицы. А от них самих — что осталось? Руины.

— Теперь понимаю; вы истинный аристократ, — сказал Левенталь.

— На вас это, наверно, не производит такого впечатления, как на меня, — продолжал Олби. — Я, значит, когда-никогда захаживаю в библиотеку, так, оглядеться. И на прошлой неделе попалась мне книжка о Торо и Эмерсоне, и автор — некто Лифшиц…

— И что из этого?

— С такой фамилией? — Это было сказано совершенно серьезно. — По-моему, человек с таким происхождением просто не в состоянии понять…

— Весь этот треклятый бред! — крикнул Левенталь. — Слушайте, у меня дела. Мне надо позвонить. Срочно. Выкладывайте, к черту, что вам надо, и закругляйтесь.

— Уверяю вас, я не хотел вас обидеть. Просто решил обсудить…

— Уверяю вас, вы хотели, уверяю вас! — выпалил Левенталь. — Ну! Так чего вам надо? Небось несколько баксов на виски.

Олби громко расхохотался.

— А считается, что пьянство всего лишь болезнь, — сказал он. — Как больное сердце, как сифилис. Вы же не станете так накидываться на сердечника, верно? Куда участливей с ним обойдетесь. Говорят, даже преступление — и то разновидность болезни, и будь у нас побольше больниц, меньше понадобилось бы тюрем. Смотрите, как часто убийц выпускают и лечат. Раз болен, значит, не виноват. Почему вы не можете подойти с такой меркой?

— Почему? — эхом повторил Левенталь. Он опешил.

— А потому, что вам надо на меня всю вину повесить, вот почему. Вы не можете допустить, что я не один виноват. Вам необходимо считать, что так мне и надо. Вы просто не в силах вместить, что человек ничего не может поделать, когда жизнь его бьет кувалдой по голове. Что тут скажешь? А? Если он не в состоянии? Нет, по-вашему, раз человек дошел до ручки, такой человек, как я, значит, сам виноват. Страдает — стало быть, несет наказание. В жизни самой по себе нет никакого зла. И знаете что? Это ведь еврейская точка зрения. По всей Библии идет, сплошняком. Бог не может ошибаться. Просто палата мер и весов. Ты в полном порядке, и он в полном порядке. Так примерно говорят Иову эти его друзья. А я вам вот что скажу. Мы получаем по шее ни за что, мучимся ни за что, и нечего отрицать: зло реально, как солнечный свет. Уж вы мне поверьте, я знаю, о чем говорю. Вам, главное, надо считать, что я получил по заслугам. И тогда у вас чистые руки, и можно не беспокоиться. Я разве прошу, чтоб вы меня пожалели, нет, конечно, но вы же просто не способны понять, из-за чего человек пьет.

— Хорошо, я не способен. Что дальше? Вы для того меня прижали в углу, чтоб мне это рассказывать?

— Нет, вам этого никогда не понять, и я вам скажу почему. Потому что ваш брат думает исключительно о собственной шкуре. Свою душу вы держите под строгим контролем. Вы так воспитаны. Она у вас как партнерша, приказчица — безопасная, ручная, и никогда она вас не толкнет ни на что рискованное. Ни на что опасное, ни на что великое. Никогда она не даст вам забыться. С какой радости? Проценты не будут капать.

Левенталь смотрел ошарашенно, в ужасе. Лоб у него пошел морщинами. Отчаянно колотилось сердце. Он выпалил:

— Не понимаю, что вы такое говорите. Болтаете. Из нас миллионы уничтожили. Это как?

Он ждал как будто ответа, но раньше, чем мог бы его получить, повернулся и быстро зашагал прочь, бросив Олби под фонарем одного.

Загрузка...