6

На обратной дороге к Манхэттену доктор сказал Левенталю, что, как ему кажется — диагноз, естественно, нуждается еще в подтверждении, — у Микки редкая бронхиальная инфекция. Он несколько раз повторял какая, Левенталь старался запомнить, но вылетело. Это болезнь серьезная; не обязательно, разумеется, с летальным исходом. «По-вашему, вы ему поможете, доктор?» — страшно волнуясь, спросил Левенталь, и от слова надежды в ответ заметно расцвел.

Отчалили; огромные золотистые нимбы над доками могли наконец всласть поиграть на воде между берегом и кормой. «Я вот хотел вызвать брата телеграммой». Левенталь уже объяснил, что он не отец. Доктор ответил, что пока не видит необходимости. Значит, так Левенталь понял, не надо пороть горячку. Разумный совет. Зачем эта паника? Ничего уж такого страшного. Надо послать Максу письмо-телеграмму, он утром получит, и пусть сам решает, приезжать или еще потянуть. Паром вползал в жар и черноту порта. Скученные на палубе пассажиры притихли, как души, толпой призадумавшиеся о месте своего назначения. В очках глядящего в небо доктора двоилась лампочка над его головой. Левенталю хотелось побольше расспросить про эту болезнь. Она же редкая. Ну а может, например, объяснить медицина, почему такая штука нападает на ребенка со Статен-Айленда, а не из Сент-Льюиса, скажем, или Денвера? Одного из тысячи! Как они это объясняют? Или инфекция дремлет в каждом? Вдруг это наследственное? Но с другой стороны, ведь даже более странно, что люди, такие разные, отпечатки пальцев свои у каждого, вплоть до того, а вот не имеют своих, индивидуальных болезней? Обнадеженный доктором, он избавился от тоски, и безумно хотелось поговорить. Он бы с удовольствием все это обсудил, но уже несколько раз переспрашивал название болезни и не запомнил, доктор, наверно, составил о нем нелестное мнение. Будет, чего доброго, снисходить к профану. И потому Левенталь умолк, решил: «Ну да ладно». Но продолжал рассуждать про себя. Бог, считается, не взирает на лица, стало быть — для всех одни правила. Где это он прочел? Он старался вспомнить.

Они вошли уже в порт, вдруг жару разогнало ветром. Между берегами повсюду огни судов, сигналов, мостов, бежали и плыли, текли, полоскались, змеились, стоя, качались в прибое, и несся отчаянный вой с воды, когда задевали бакены. Палубу овеяло свежестью, то и дело паром подрагивал, будто прохваченный из-за островов дыханием океана. Когда подходили к Манхэттену, все повскакали со скамеек в салоне; когда чалили швартовы, началась жуткая давка. Левенталя оттеснило от доктора.

Он приехал домой подземкой и, протиснувшись через турникет, жадно, с облегчением глотнул посвежевший воздух улицы.

Ждал письма от Мэри — пора бы, — и торопясь открыл почтовый ящик, пока собака Нуньеса ему обнюхивала ноги. Мэри вместо письма прислала две густо исписанные открытки. Они с мамой в четверг выезжают в Чарлстон. Дом продали. Обе здоровы, он, она надеется, тоже, хотя такая жара. Лето, как всегда в Балтиморе, прелесть, буквально пьянит. Вторая открытка была совсем другое дело; уже с интимностями. Только Мэри способна вставить такое в открытку, куда всякий, кому не лень, может сунуть нос. Веселый, польщенный, гордясь женой, скорей довольный, чем озабоченный тем, что почтари небось заглядывали в открытки, он их спрятал в карман. «Ну как, я прошел проверку? — спросил у собаки. — А теперь слиняй». Нагнулся, схватил собачью морду, потрепал. И побежал к лестнице, собака за ним. «Слиняй, тебе сказано». Ногой преградил ей дорогу, кинулся в дверь вестибюля, захлопнул. «Домой!» — он вопил, он хохотал раскатисто. «Домой!» — он дубасил по дверному стеклу, а псина с хриплым лаем бросалась на дверь. Левенталь кинул соседу, которого еле знал: «Как собака комендантская разбушевалась! А? Слыхали ее?» Пожилое, бледное, бдительное лицо отозвалось кривоватой улыбкой, с ужасом вслушиваясь в дребезг и гам вестибюля. А Левенталь уже несся вверх, с грохотом топал, мел шляпой перила и, задыхаясь, ввалился в квартиру. Мэри! Душка! Была бы она сейчас тут, обнять ее, расцеловать. Скинул шляпу, пиджак, стянул ботинки, пошел открыть окно, отдернуть шторы. А там уже, чудная, стояла ночь. Воздух дрожал и светился. Взошла луна, высыпали редкие звезды, тучки постоят-постоят, и опять они поплывут, когда пробьется через жару ток прохлады.

Он зажег на бюро лампу и стал писать письмо своей Мэри. Мошки падали и снова взлетали с зелено высвеченного пресс-папье. Он подробно перед нею отчитывался, забыв, как нервничал, недомогал и метался. Про то, что было на службе, писать не стал. Подумаешь, дело большое. Слова лились быстро, били ключом; он писал про погоду, про то, что Вильма вылакала пиво, что в парке не протолкнуться. Потом как-то так он перешел на племянника, и тут горло ему что-то стиснуло, и слова не поспевали уже за разогнавшимся пером. Уже совсем другим тоном он писал про Елену. Он боялся взглянуть на нее, он признался, когда она влезла в такси и он клал закутанного малыша — два одеяла на него навертеть, при таком пекле! — к ней на колени. И снова нахлынуло; эти детские глазки, отблески счетчика в них, кожаный жар сиденья, шоферская челюсть корытом, длинный козырек этой черной фуражки, слезы Филипа, Виллани, оттесняющий детей к тротуару. У Левенталя бухало сердце, у него пересохло во рту. Ну а братец… Но как только вывел имя Макса, он встал, склонясь над бумагой. Он же собирался сразу ему послать письмо-телеграмму… Перо пачкало пальцы. Он его бросил, стал нашаривать ботинки в темноте за светлым ламповым кругом. Как раз нашарил, протискивал ноги, забыв про шнурки, и тут зазвенел звонок, долгий, настырный. Левенталь выпрямился, крякнув от удивления и досады. Кого это черт принес? Но ясно кого. Это Олби. Конечно, Олби. Левенталь приоткрыл дверь и услышал — мерное сопенье, стук шагов в гулком пролете лестницы. Пронеслась мысль — смыться, убежать через крышу. Тихонько прокрасться, да, еще не поздно смыться. А если этот за ним попрется, соседняя крыша в метре каком-нибудь, в два счета перешагнуть. А там — на улицу, и привет. Даже сейчас не поздно. Даже сейчас. Но он не двигался с места, чувствуя почему-то, что этим что-то доказывает. «Никуда я не побегу. Пусть сам уматывает. С какой стати?» Кинулся обратно к письму, дверь оставил открытой. Настрочил еще несколько проходных фраз, перечел. Подмахнул «Люблю, целую» и подпись. Он писал на конверте адрес, а Олби был уже в комнате. Левенталь знал, что он здесь, и перебарывал желание обернуться. Наклеил марку, запечатал конверт, прикинул вес и тут только будто заметил гостя, который, не разжимая губ, ему улыбался. Входить без стука, без приглашения — какое нахальство. Дверь, конечно, была открыта, но все равно нахальство — входить без стука. Левенталь уловил, ей-богу, чуть ли не восторг от собственной наглости во взгляде Олби. «Я обязан ему оказывать гостеприимство, так он себя ведет», — мелькнуло в голове.

— Я вас слушаю, — он сказал тусклым голосом, безразлично вежливо.

— А вы неплохо устроились, — заметил Олби, оглядев комнату. Сравнил, наверно, с собственным обиталищем. Можно себе представить, что это такое.

— Садитесь, раз уж пришли, — сказал Левенталь. — Что ж стоять?

От него не отделаешься, не выслушав, так лучше уж сразу, чем откладывать на потом.

— Спасибо большое, — сказал Олби. Почтительно выдвинул голову и, кажется, изучал лицо Левенталя. — Однако пришлось карабкаться. Я не привык. — Придвинул стул к самому бюро, сел, нога на ногу, стиснул колено не очень послушными пальцами. Манжеты обшарпанные, в светлом пушке запястий кое-где заблудились нитки. Грязные руки. И взмокли светлые волосы, разделенные на косой, неровный пробор. — Да, высоконько. — Он улыбался. — Ну, а я… — Он перевел дух. — Я привык, где пониже. — И ткнул в пол пальцем, странно скрючив его, как спуская курок.

— Вы для того пришли, чтоб снова крутить мне ту же пластинку? В таком случае я раз и навсегда вам должен сказать…

— A-а, да ладно вам, — сказал Олби. — Давайте — разумно и откровенно. Я не для того пришел, чтобы жаловаться. Зачем? Я сказал только то, что и так очевидно. И не о чем спорить. Я на дне. Вы же не станете отрицать? Верно? — Он распростер руки, как бы предъявляя себя для осмотра, и, как он ни паясничал, Левенталю ясно было, что он говорит всерьез. — Тогда как вы…

Он обвел рукой квартиру. Левенталь сказал:

— Ах, ради Бога, — и качнул головой, — не морочьте мне голову.

— Это факт, суровый факт, — сказал Олби. — Факты — упрямая вещь. Я их проверил на собственной шкуре. Тут вам не теория. Расстояние между вами и мной больше, чем между вами и самым крупным миллионером в Америке. Если сравнить меня и вас — вы в эмпиреях, как в школе, помнится, нас учили, а я в преисподней. И мне-то случалось бывать на вашем месте, а вот вам на моем — никогда.

— С чего вы взяли? Я всякого нахлебался.

Олби усмехался снисходительно.

— Был на полной мели, без никеля на телефон.

— Ах-ах-ах. Да что вы понимаете, уж молчали бы лучше. Никогда вы не были на моем месте. Никель на телефон… нахлебался. Ах, скажите… — И, чуть ли не до плеча склонив голову, вперед выбросив руку, он растопыренной пятерней отмел эти посягательства на сопоставление. В голове у Левенталя сразу зароились жуткие виды: мужчины, сутулясь на скамьях, ждут дармового кофе под тусклым и злым зимним солнцем; грязные простыни ночлежки: кошмарные клетки; под жалкое подобие дерева крашеный картон выгородок, и даже вольфрам, кажется, не столько кормит светом полумертвую голую лампочку, сколько красным червем сжирает ее нутро. Лучше сидеть в темноте. Видел он такие места, видел. И невозможно забыть этот запах карболки. Да, но если бы его тело лежало на тех простынях, его губы тянули тот кофе, его плечи сутулились под тем зимним солнцем, его глаза смотрели в тот дощатый пол?.. Правильно усмехается Олби; такого он и не нюхал. «Ну, предположим, это я невпопад, — он думал. — Но почему я на него обязан равняться? С какой стати? Чего ему надо?» Он как-то забыл про письмо-телеграмму. Все ждал, когда Олби объяснит цель своего появления. Просто не знал, на что рассчитывать, но очень было возможно, что Олби повторит свое обвинение, хоть и объявляет, что не жаловаться пришел.

— Н-да, — он сказал, предварительно хохотнув, — довольно странное вступление для визита.

— Ну почему же? Что может быть лучше? Высшая вежливость — восхититься жилищем хозяина. А контраст между нами тоже вам должен льстить. Вы должны испытывать даже особенное удовлетворение, поскольку все это ваших собственных рук дело.

— Что — моих рук дело? — напрягся Левенталь.

— Ну, то есть что вы так воспряли, — заторопился Олби. — Вы же упомянули только что, что были на полной мели, и, стало быть, сами всего добились. Это же так приятно сознавать, а? И когда видишь человека, которому отнюдь не так подфартило, к этой приятности еще кое-что добавляется. Такова человеческая природа, ничего не попишешь. Что бы вы на это ни возражали.

— Я и не думал говорить, что сам всего добился, я ничего подобного не говорил. Все это чушь собачья.

— A-а, ну тогда спасибо, что поправили, — сказал Олби. — Значит, у меня создалось ложное впечатление. Я ведь тоже, знаете ли, чем больше думаю, тем больше прихожу к выводу, что все эти разговорчики насчет «сам всего добился» — сплошная дребедень. Успех собственными силами — о, это в прошлом. Теперь — общий поток, широкий поток, и отдельного индивида в нем кидает и вертит, как щепку. Ему только кажется, что он делает что-то. Ан нет. Теперь уже целые группы, организации процветают либо терпят фиаско, но не отдельные индивиды. Вы не согласны?

— Ну, это не совсем так, — сказал Левенталь. — Нет, я не согласен.

— Не согласны, что человеку всучают готовую судьбу? Но это же просто смешно, конечно, всучают. Вот и вся вам недолга, и лучше не рыпаться, не мнить себя хозяином собственной жизни. Весьма болезненная ошибка. Хуже нет — плюс к невезению еще обольщаться. Но сплошь и рядом ведь встречаются люди, которым улыбнулась удача, и они целиком приписывают всю заслугу себе, своим достоинствам и уму, тогда как просто им вовремя подстелили соломку там, где они могли бы споткнуться.

— Давайте условимся, если не возражаете, — сказал Левенталь сухо. — Будем говорить ясно и четко. К чему вы ведете?

— Да ни к чему я не веду. У нас с вами дискуссия, такой, знаете ли, разговор, треп. Треп, треп, треп, треп! — Он осклабился, распростер руки. Глаза у него блеснули.

Левенталь глянул на него скучно, спросил:

— Зачем вы это?

Кажется, Олби расстроился, устыдился, наверно, своих перепадов, Левенталю даже жалко его стало. Хотя эти зигзаги ему действовали на нервы. Он видел ясно, что Олби не дурак. Но что толку не быть дураком, если вести себя так? Этот стиль, например, ему что — просто необходимо выпендриваться? Или это такая самозащита? О, ему, конечно, не сладко пришлось, что-то пошатнулось, рухнуло, случилась, наверно, трагедия, да-да, конечно, трагедия. Что-то стряслось ужасное. Но один вопрос по-прежнему бился в голове Левенталя: чего ему надо? И хоть сам же требовал ясности и четкости, он этот вопрос не решался задать.

— Жена? — Через плечо Левенталя Олби оглядывал на бюро фотографию в рамке.

— Да, это Мэри.

— О, скажите, какая прелесть. А вы ведь счастливчик, знаете? — Встал, навис над Левенталем, повернул фотографию к свету. — Прелесть.

— Она здесь хорошо получилась. — Левенталю не очень нравились эти восторги.

— У нее вид гордый, но без жесткости. Ну, вы понимаете. Серьезный вид. Такое встречается в азиатской скульптуре.

— Ах — в азиатской! — с издевкой подхватил Левенталь.

— Да, в азиатской. Взгляните на эти глаза, эти скулы. Женаты на женщине, а не знаете, что у нее раскосые глаза? — И выразительно повертел большим пальцем. — Определенно, она азиатка.

— Из Балтимора.

— Первое поколение?

— Там же родилась ее мать. Глубже я не копал.

— Готов биться об заклад, они выходцы из Восточной Европы, — сказал Олби.

— Ну, вы не так уж колоссально рискуете. Никто с вами не собирается держать пари.

— Зато уж точно никто не станет держать пари насчет вас.

— Да? Может быть, раз уж вы меня так досконально обследовали и все обо мне узнали, вы потрудитесь определить, из какой части Европы произошли мои родители?

— Это так очевидно; тут никакого обследования не надо. Россия, Польша… с первого взгляда могу сказать.

— Ах, можете?

— Конечно. Я довольно долго живу в Нью-Йорке. Это такой еврейский город, что надо совсем уж не видеть дальше собственного носа, чтоб не разбираться в евреях. Сами знаете, сколько еврейских блюд здесь подают в ресторанах, на сцене сплошные еврейские комики, шуточки, а магазины, да что, а евреи в политике, и те де и те пе. Сами знаете. Это не откровение.

Левенталь не стал отвечать. Конечно, не откровение.

Олби опять уставился на фотографию Мэри. Пока он разглядывал ее и кивал, глаза его, к изумлению Левенталя, затуманились, и на лице установилось выражение подавляемой печали и горечи.

— Ваша жена?.. — понизив голос, рискнул Левенталь.

— Она умерла, — сказал Олби.

Левенталь вдруг осип, еле выговорил с призвуком ужаса:

— Умерла? Какое несчастье. Мне очень жаль. Виноват.

— Еще бы. Еще бы. — Слова будто долго копились в груди у Олби, вдруг сами вырвались, не удержал.

Левенталь сосредоточился на этих словах и отвернул лицо — для него характерно, когда он что-то распутывал.

— Да, конечно, ну как же, — он пробормотал, не вполне сознавая, что принимает вызов. Уж очень намаялся за эти два дня, теперь все его так и било по нервам. — Какая жалость! — волнуясь, выговорил Левенталь и вспомнил лицо этой женщины. «Да, она слишком для него была хороша, — он подумал, — да, небо и земля. Но разве я это скажу? Он муж, так что при чем тут. Его самого пожалеть надо. Она умерла, а он жив и мучается. Потому и опустился. Иначе бы разве он стал таким».

— И теперь вы один, — он сказал.

— Да, вдовею, вот уж четыре года вдовею. Четыре года плюс три недели приблизительно.

— И как это случилось?

— Не знаю в точности. Меня с ней не было. Родственники сообщили. Попала в автомобильную аварию. Думали, выживет, и вдруг умерла. Вот и все, что я знаю. Ее похоронили до того, как мне удалось выбраться в Луисвилль.

— И вас не дождались?

— Ну, честно признаться, я не очень туда и рвался. Был бы ужас. Родня бы облегчилась, излив на меня свой гнев. Я бы, пытаясь облегчиться, удрал в кабак, наверно, в кабаке и торчал бы, и все пропустил. Всем было бы тяжелей во сто крат. И была жара. Нестись в луисвилльское пекло? Ради этого! Э нет, брат, уж я окопался, где был. Нет, это бы было просто убийственно. Она умерла. Я бы не к ней приехал, а к родственничкам. Умерла — значит, умерла. И конец. И баста. По жене тоскуешь, если она ушла, а ты ее любишь. Даже, может, не очень любишь. Тут я не знаю. Но вот — вы вместе, живете душа в душу, и когда она умирает — ты сломлен, ты никуда не годишься. Лично со мной так. Я, конечно, отношусь к первому типу. Я ее любил. Да, конечно, тоскуешь… но все неодушевленное для меня едино. Я не сентиментален.

Актерство, вранье, решил Левенталь. Миг искренности прошел, и опять он позирует, изображает — ах, он, видите ли, сам не свой — довольно неубедительно. Когда объявил о смерти жены, в голосе звякнула злоба, но Левенталю он стал как раз ближе, как раз понятней, искренним показался. Теперь опять омерзительно. Может, он подшофе?

— Но, — сказал Олби, — это не главное.

— Да? Есть что-то еще важней?

— Кое-что. Мы предварительно разошлись. Вот почему у меня были такие натянутые отношения с ее семейством. Конечно, с их точки зрения… — Он осекся, стал протирать глаз, а когда кончил тереть, глаз был красный, и как-то ниже, чем другое, сползало веко. — Они были против меня настроены, хотели всю вину свалить на меня. Я бы тоже, кстати, при желании мог свалить на них всю вину. Машину вел ее брат; отделался царапинами и легким испугом. Знаете, как водят эти южане. Сплошная атака Пикетта[4]. Ну так вот… мы разошлись. И знаете почему?

— Почему?

— Потому что, когда Редигер меня выпер, я не смог найти работу.

— Что вы такое говорите? Никакой работы? Никакой? Вообще?

— Подходящей. А что бы я заработал на первом попавшемся месте? И концов бы с концами не свел. Когда человек годами придерживался одного рода занятий, зачем же ему разбрасываться. Так далеко не уедешь. Во всем другом пришлось бы начать с нуля. И что прикажете делать? Стать менялой? Торговцем? И потом, на случайной работе пришлось бы навсегда закопать кое-какие надежды.

— Я бы взялся за что угодно, лишь бы не отпускать жену.

— Мы из разного теста сделаны, вы и я. — Олби осклабился. — И я ее не отпускал. Она меня бросила. Я не хотел. Это она сама.

— Вы мне не все рассказываете.

— Нет, нет. — Он почти ликовал. — Не все. Да, что же дальше? Это вы мне скажите.

— Может, это как-то связано с вашим пьянством?

— Н-да-с, приехали. — Олби улыбался в пол и слегка раскачивал свое длинное тело. — Мой порок, мой кошмарный порок. Она меня бросила из-за пьянства. Вы попали в точку.

— Женщина не бросит мужа просто так, из-за ерунды.

— Именно, именно, не бросит. А вы настоящий еврей, Левенталь. Ах, наше пресловутое пьянство! Мы для вас сыны Велиала, запах виски страшнее, чем запах серы. Когда Ной валяется пьяный — помните этот пассажик? — иноверные сыновья смеются над ним, а иудейский сын в ужасе. Тут кое-что есть. Очень даже реально.

— Думайте, что говорите, — сказал Левенталь сухо. — Можно вас за идиота принять. Не знаю, куда вы гнете, но вы со своим этим трепом далеко не уедете. Прямо вам говорю.

— Ну… — начал Олби и осекся. — Ладно, не будем. Но это же несправедливо — вешать на меня смерть жены. Хуже, чем несправедливо; жестоко, если учесть, чем она была для меня и что мне пришлось пережить. Не знаю, как вы, но я лично не сомневаюсь, что мы никакие не боги, мы самые обыкновенные твари, и если что-то нам иногда вдруг покажется вечным — ан вовсе оно не вечно. Сегодня мы полные свертки, а завтра, глядишь, мы оберточная бумага и нами шуршит ветерок.

— Предупреждаю, я не желаю дальше выносить этот ваш треп. Учтите! — почти рыкнул Левенталь, и Олби, кажется, сник, свесил голову, загрустил, не нашелся с ответом. И было неясно, то ли он собирается с силами, чтобы продолжить, что-то еще сочиняет, толи отбросил свое ломанье и теперь вот он весь как на ладони. Левенталь видел сбоку лицо, глубоко взрытое у виска, возле рта, щеку и подбородок в золотистой щетине, синий глаз, застывший в печальном раздумье. Кожа на лбу, ровно-пористая в свете лампы, была влажной, а на подбородке и шее смята такой складкой, что Левенталю почудились жабры. Вот, понаслушался, видно, этих рассуждений по поводу тварей, фантазия разыгралась, и на миг померещилось, что Олби не человек — рыба, краб, ну какая там еще живность бывает в воде. Но только на миг, прошло, едва Олби шелохнулся и на него посмотрел. Понурый, усталый.

— Вы уж меня извините, — сказал Левенталь со слегка вызывающей вежливостью. — Но мне нужно послать телеграмму. Я как раз выходил, когда вы зашли.

Не могло это показаться выдумкой, нет? Вдруг Олби счел это маневром, предлогом, чтоб от него отделаться? Но он же сам видел, что Левенталь пишет, так почему не телеграмму? Вполне мог набрасывать текст. Ах, да не все ли равно? Кроме того, абсолютный факт, он собирался послать телеграмму Максу. Пусть Олби пойдет с ним вместе, сам убедится, если ему угодно. Он внимательно вглядывался в лицо Олби. Тот встал. Вдруг Левенталя передернуло, сердце стукнуло невпопад. Показалось, что в углу проскочила мышь, он кинулся, чиркнул спичкой, посветил на багет. Норы не было. Убежала! Или померещилось?

— У нас тут мыши, — он объяснил Олби, который стоял в дверях в густой темноте площадки. И кажется, отвернулся, ничего не ответив.

Дошли донизу, и тут Олби сказал:

— Вы пытаетесь свалить всю вину на меня, а сами знаете, что это вы виноваты. Вы, только вы. Во всем. Вы меня приперли к стенке! Раздавили! Раздавленный, изничтоженный человек, вот я кто! И вы, исключительно вы виноваты. Вы это специально устроили, из ненависти. Из чистой ненависти!

— Вы спятили! — крикнул ему в лицо Левенталь. — Сумасшедший идиот, вот вы кто! Пьянство вам проедает мозги. Прочь от меня руки. Слышите? — Он оттолкнул Олби со всей силы своих мощных лапищ. Тот упал, стукнулся об стену так, что Левенталю сделалось тошно. Олби встал, вытер рот, осмотрел свою руку. — Крови нет. Жалость какая. Могли бы вдобавок рассказывать, что я проливал вашу кровь.

Олби ничего не ответил. Отряхнул пыль с пиджака, непослушными, тупыми руками, будто в ладоши похлопал. И ушел. Левенталь смотрел на улицу, на его поспешный, неверно удалявшийся шаг.

Мистер Нуньес, наблюдавший всю эту сцену, встрепенулся, сел на полосатом шезлонге верхом, миссис Нуньес, в белом лифчике лежавшая на постели возле окна, прошелестела: «Que pasa?»[5] Левенталь ошалело на нее посмотрел.

Загрузка...