18

Он видел из вестибюля, как миссис Нуньес по-турецки сидит на тахте и укладывает мытые волосы. Подбородок уткнут в грудь, в зубах зажаты булавки, остальные разбросаны по темным и белым клеткам на юбке. Он постучался, она смахнула с глаз волосы, но позы не изменила и не прикрыла несимметрично стянутых резинками ног.

— Простите, что помешал, — сказал он, глядя на эти ноги. — Но я вот подумал, уж очень квартира запущена. Вы мне не посоветовали бы насчет уборщицы?

— Уборщицы? Нет, никого не знаю. А если порядок навести, это я вам сама могу. Я к тяжелой работе не приспособлена.

— Ничего тяжелого, только чтоб чуть почище было.

— Хорошо, порядок я вам наведу.

— Очень буду благодарен. А то мне уже невмоготу.

При свете лампы гостиная была омерзительна. Вот бы Фебе полюбоваться. Он даже пожалел, что не пригласил к себе Уиллистонов. И приступил к работе: подобрал с пола бумагу, постелил на постель свежие простыни, разложил пижаму. В ванной простирнул и прополоскал свой несчастный халат, мыльным порошком, щеткой оттер чернильные пятна. Понес на крышу, там выжал, повесил на веревку. Ветер уже дышал близкой осенью. Левенталь по гудрону прошел к парапету. На востоке длинным швом на середине реки сходились огни берегов. Вот пройдут выходные, и кончится лето, и осень все перемелет; почему-то Левенталь в этом не сомневался. Небо затянуло. Он постоял, посмотрел, потом снова пошел на лестницу, боясь в темноте задеть за проволоки и веревки. На ходу пощупал халат. Он быстро сох на ветру.

С площадки услышал, что кто-то идет, глянул вниз. Олби. Поднимаясь, он равномерно сжимал и отпускал перила. На последнем загибе увидал Левенталя, остановился, поднял голову и, кажется, его разглядывал. Низкий свет, пройдя по лицу до бровей и глаз, придал ему выражение голой злобы, скорее всего случайно. Вдруг Левенталю стало неловко. Но тут же он вспомнил, что кое за что Олби должен ему ответить. Да, и во-первых — он пьян? Но уже он был совершенно уверен, он чуял — нет, ни в одном глазу.

— Ну? — сказал Левенталь.

Дойдя до площадки, Олби сдержанно кивнул. Он подстригся. Волосы обегала белая сверкающая граница. Лицо блестело. Белая рубашка, черный галстук, в руке бумажный пакет. Заметив, как его изучает Левенталь, он бросил:

— На Второй авеню ухватил, в уцененке.

— Я вас не спрашиваю.

— Ну, должен же я отчитаться, — ответил он как ни в чем не бывало.

Левенталь ловил вызывающие нотки в этом ответе; их не было. Он с подозрением в него вглядывался.

— Сегодня капли в рот не брал, — сказал Олби.

— Зайдемте. Мне кое-что надо выяснить.

— Что такое?

— Не здесь; дома.

Олби отпрянул, спросил:

— Да в чем дело-то?

Левенталь вцепился ему в полу, потянул. Олби упирался, он обеими руками его обхватил и, глядя угрюмо, решительно, снова разъяряясь, втащил в квартиру, ногой закрыл за собой дверь. И стал дергать и мотать Олби. Тот снова пробовал высвободиться, Левенталь орал:

— За кого вы меня принимаете, черт вас дери?

— Да о чем речь?

— А это вы мне ответите. Не выкрутитесь.

Тот высвободил свою полу из левенталевой хватки, отскочил.

— Что за идея? — сказал удивленно, с дрожащим смешком. — Пыль решили из меня выбивать?

— До каких пор, вы думаете, я буду все это глотать? — Левенталь задыхался. — Думаете, так вам и сойдет?

— Спокойно, спокойно. — Смешка уже не было, взгляд был серьезный. — В конце концов, я рассчитываю на справедливость. Я у вас в доме, вы имеете кой-какие преимущества… Во всяком случае, извольте объяснить, в чем дело.

— А вот в чем. — Левенталь выхватил открытки. — Рыться у меня в бюро, как последний жулик и шантажист! Вот в чем дело.

— A-а, только-то? — Он вяло к ним протянул руку.

Срывающимся голосом Левенталь заорал:

— «Только-то?» Это вам так, тьфу? То вы за мной таскаетесь, вынюхиваете. Я пускаю вас в дом, а вы лапаете своими грязными руками мои вещи, суете нос в мои дела, в мои письма.

— Ну-ну-ну, а вот и неправда. Не трогал я ваших писем, и плевать мне на ваши дела с высокой горы.

— А где я это нашел? — Левенталь швырнул на пол открытки. — В халате, который вы таскали.

— Они там и были. Даже не хочется от таких обвинений оправдываться. Чушь какая-то. А потом не отмоешься.

— А это не ваше? — Левенталь взял вырезку из пачки реклам.

— Ну, откуда я знаю, что было в карманах. Но что-то было, уже когда я надел. Может, вы против, что я носил ваш халат. Простите, я…

Левенталь не позволил себя отвлечь.

— Вы хотите сказать, что не рылись в моем бюро?

Олби качнул головой в знак искреннего, честного отрицания.

— Ну а это? Это вы откуда взяли? — Левенталь ткнул в открытку Шифкарта.

— На полу нашел. Ну, тут я признаю… если я в чем и виноват, так в том, что подобрал эту открытку. Она возле вашей постели валялась. Я не имел права ее держать при себе. Может, она вам нужна. Надо было спросить. Просто я не подумал. Она меня заинтересовала. Тут разные связи возникли, знаете ли, с тем, о чем я все думаю, да все забываю.

— Вранье.

Олби молчал. Стоял и смотрел.

— Я не клал эти открытки в халат, — сказал Левенталь. — И карточка Шифкарта лежала в бюро.

Олби ответил невозмутимо:

— Раз не вы их туда положили, значит, кто-то еще. Но только не я.

— Но вы их читали! — заорал он отчаянно, и ему захотелось провалиться сквозь землю.

— Читал. — И Олби опустил глаза, как бы щадя Левенталя.

— Черт бы вас побрал совсем! — страдальчески взвыл Левенталь. — Вы не только это читали. Что еще?

— Ничего.

— Неправда!

— Нет, это все. Тут я не мог не прочесть. Я не хотел. Просто вынул из кармана и увидел, что это. В основном ваша жена виновата. Ей бы в конверт положить — такое. Я бы в жизни не стал вынимать письмо из конверта. А тут сразу не сообразил, вот и прочел. Но не так уж это серьезно, а? Ну что в ваших этих открытках такого особенного? Любая жена так мужу напишет, и муж жене. И я-то, старый женатик… другое дело, попадись они на глаза юной особе, девушке, скажем. И то сомневаюсь — где она теперь, такая невинность. И главное, наверно, для вашей жены это не очень уж важно. Такое не посылают открыткой. Было бы важно, она б запечатала.

— И все равно вы, по-моему, врете.

— Если я, по-вашему, вру, тут я ничего не могу поделать. Но я не вру. И почему не запирать бюро, раз вы мне не доверяете?

— Теперь запер.

— Раньше надо было запереть. Мало кому понравится, когда на него так наскакивают. Запирайте, запирайте. Вы имеете право выходить из себя, если у вас есть прямые доказательства, что кто-то цапает ваши личные вещи. Удовольствие маленькое. Но подобные обвинения — тоже удовольствие маленькое. Предположим, я даже лазил в ваше бюро, но зачем мне сдались эти ваши открытки?

— Зачем? Ей-богу, не понимаю!

— Что я — спятил? Не я, а вы тут неправая сторона.

Левенталь не знал, что тут можно еще сказать. Может, и не стоило лезть на стенку. Все, кроме этих юных девушек, звучало вполне вменяемо, да и девушки, если покопаться, тоже, может, не лишены смысла. Вдобавок стрижка, рубашка, и галстук, и тот факт, что он трезв, несколько меняли дело. Особенно стрижка; абсолютно другой вид. Чище лицо. Левенталя вдруг как-то отпустило; к Олби он испытывал одно любопытство. Он сел к бюро. Олби рухнул в кресло, вытянул ноги.

Несколько минут помолчали, потом Олби сказал:

— Утреннюю газету видали?

— Нет, а что? Что там такого?

— Кое-что для вас, по-моему, интересное. Про Редигера. Собственно, про сына, но и папаша упомянут. Сынок в армии, вчера произведен в новый чин. Майор он теперь.

— Ну и что?

— Да так. Сижу в парикмахерской, просматриваю газету и вдруг — фотография. Он немного работал в офисе. Самый средний мальчик. Славный… зачем мне его хаять. Такой, мальчик как мальчик; самый средний, никаких тебе звезд с неба. Мое дело десятое, то есть мне ни горячо, ни холодно. Но интересно — вот как это у некоторых получается. Кто-то, без блата, двадцать лет трубит на службе, то в одной гарнизонной дыре, то в другой, с туземками живет, потому что женитьба для него невозможная роскошь. Может, в конце концов до чего-то и дослужится, предположим, до лейтенанта. И вы меня будете убеждать, что тут не вопрос блата.

— Ну наверно, — вяло кинул Левенталь.

— Да. И я ведь не из-за того злобствую, что он сын своего отца. Почему не получать выгоду от своего положения? И что еще старик для него может сделать? — Вдруг он коротко хохотнул и переменил тему: — Прическу мою заметили?

— Вижу.

— И я не пил. Не ожидали, а?

— Ну-ну, продолжайте меня удивлять.

— Нет, но вы же думали, я опять надерусь.

— Возможно.

— Я же вам сказал, я не такой отпетый.

— Рад убедиться.

— Рады? — Это была несколько взвинченная веселость.

— Конечно, — сказал Левенталь. Он почувствовал, как в груди у него зарождается ответный смешок, и он его подавил. — И на что вы претендуете? На корзину роз?

— А что?

— На медаль? — Левенталь уже улыбался.

— Да, на медаль. — Он хрипло кашлянул. — Я заслужил.

— Будет вам медаль.

— Ну, у меня и желания не было, если честно. И бороться не пришлось; никаких борений.

Олби подался вперед, к Левенталю, положил руку на ручку его кресла, минуту они смотрели друг на друга, и Левенталь в себе ощутил что-то странное, нежное, чуть ли не тягу. И было тяжело, противно. И неизвестно, что с этим делать. Но и приятно. Его смутно тревожила собственная переменчивость. Но в данном случае он не видел в ней большого греха.

— Я вот тут — под машинку, — Олби слегка коснулся головы пальцами, — привык. Так чище. Я убедился. Из-за гнид. Вы небось про такие вещи не знаете, а?

Левенталь пожал плечами.

— О, были бы они у вас в волосах, в таких волосах… Меня потрясают ваши волосы. Как увижу вас, так смотрю. У некоторых иногда сомневаешься, бывает, хочется убедиться, может, парик. А ваши волосы… я часто стараюсь себе представить, каково это — иметь такие волосы. Трудно расчесывать?

— Что значит — трудно?

— Ну, они же запутываются. Гребенку можно сломать. Слушайте, как-нибудь дайте потрогать, а?

— Какие глупости. Волосы и волосы. Что такое волосы?

— Нет, это не просто волосы.

— Да ну вас, — сказал Левенталь, отстраняясь.

Олби встал.

— Только чтоб удовлетворить мое любопытство. — Он улыбался. Он ощупывал волосы Левенталя, а Левенталь сидел как дурак и не мог шелохнуться. Но вот он стряхнул эту руку, заорал:

— Хватит!

— Потрясающе. Как звериная шерсть. У вас темперамент, наверно, бешеный.

Левенталь оттолкнул кресло, наморщил лоб от смущенья, от подступившего гнева. Потом заорал: «Сядьте вы, идиот!» — и Олби сел. Сидел, наклонясь вперед, неудобно, подложив руки под ягодицы, и челюсть съехала у него набок, в точности как тогда, когда он в первый раз, в парке, пристал к Левенталю. Из-за выстриженных висков и бритой физиономии особенно ярко синели глаза.

Помолчали немного. Левенталь старался прийти в себя и вновь обрести почву под ногами, утраченную из-за этого последнего идиотства.

— В человеке всего понамешано, — вдруг сообщил Олби.

— Вы опять за свое? — спросил Левенталь.

— О, это я насчет того, что вы меня идиотом назвали, когда я поддался порыву. Никто вам не поручится, что ему всегда удается поступать как надо. Приведу пример. Недавно, недели две назад, в подземке человек оказался на путях. Как он туда угодил, уж не знаю. Но только он был на путях, и прошел поезд и размазал его по стенке. Он истекает кровью. Полицейский прыгает вниз и перво-наперво всем запрещает прикасаться к пострадавшему, пока не подоспеет «скорая помощь». А все потому, что у него инструкция по части несчастных случаев. Но так ведь не выходит — чтоб волки сыты и овцы целы. Порыв у него — спасти человека, а надо инструкцию соблюдать. Приехала «скорая», его выволокли, и тут же он умер. Я, конечно, не медик, точно сказать не берусь, были у него какие-то шансы или их не было. Но вдруг его можно было спасти? Вот вам, пожалуйста, поступили как надо.

— Он кричал? Звал на помощь? На какой это линии? — Левенталь весь сморщился от боли.

— На восточной. Да, ну конечно, когда человек так распластан. Весь туннель гудел от его воя. А толпа! Поезда отменили, яблоку негде упасть. И валят, и валят. Им бы отпихнуть полицейского, выволочь беднягу. А они стоят и слушают. И нашим и вашим.

— В смысле?

— Ни Богу, ни черту. Думают, так им выгодней. Как бы не так!

«И зачем он мне все это рассказывает? — думал Левенталь. — Бьет на жалость? A-а, может, он и сам не знает зачем».

Олби уже улыбался:

— Посмотрели бы вы на свою физиономию, когда я появился, трезвый как стеклышко. Вы еще не так удивитесь, знаете ли.

— Почему это?

— Вы смеялись, когда я сказал, что начну все сначала. Всерьез меня не принимаете.

— А сами-то вы?

— Тут вы можете не сомневаться. — Олби вновь обретал уверенность. — Я-то знаю, что у меня внутри происходит. По секрету вам сообщу одну вещь. Нет такого человека, который бы не знал. Вся эта муть… «познай самого себя»! Все знают, да никто не хочет признаться. Вот в чем вся штука. Некоторые пловцы могут очень долго задерживать выдох — ну, эти греки, ныряльщики за губками — интересно, да? Но то, как мы держим глаза закрытыми, — тоже феноменально, ведь они созданы, чтобы смотреть.

— Так. Поехали. Вы, оказывается, и без выпивки можете, я-то думал, все это виски.

— Ладно-ладно, — крикнул Олби, — только позвольте, я вам кое-что объясню. Это христианская мысль, но и вы, по-моему, вполне в состоянии понять. «Покайся!» Это Иоанн Креститель выходит из пустыни. Изменись, вот что он хочет сказать, стань другим человеком. Ты должен, а главное — можешь, а значит, время придет, и ты станешь. Но тут еще одно обстоятельство, с этим «покайся»; мы ведь знаем, в чем каяться. А каким образом? — Левенталь глаз не мог оторвать от этого неулыбающегося лица. — Я знаю. Все знают. Но признаться-то страшно, ну, и приходится одолевать страх еще большим страхом. Вот почему доктора, как я понимаю, и пускают в ход свой электрошок. Всю душу из тебя вынут, тут уж не будешь вилять. Надо, понимаете ли, до такого состояния дойти, чтоб уж нельзя было оставаться прежним. А как дойдешь до такой стадии… — Он сжал руки, выступили жилы на запястьях. — Но тут длительное время требуется, чтоб человек до такого дошел, чтоб отбросить все хитрости. Ну и мука же смертная. — Он слепо поморгал, будто попала соринка в глаз. — Мы ведь упрямые как ослы; вот и приходится нас стегать. Когда уж чувствуем: еще один удар хлыста, и все, подыхать, — тут мы меняемся. А кое-кто все равно не меняется. Стоит, ждет, когда упадет этот последний удар, и полыхает, как тварь какая-нибудь. А у кого-то хватает сил загодя измениться. Но покаяться — это значит: сию минуту, навеки, без промедленья.

— И для вас уже настала такая минута?

— Да.

— Не знаю, кого вы морочите, меня или самого себя.

— Каждое слово искренне — ис-крен-не! — Олби нахохлился и на него смотрел. Умолк в нерешительности, крупный рот остался открытым, и верхняя губа, с желобком, слегка шевелилась.

— Да ну вас! — Левенталь грубо расхохотался.

— А я-то думал, можно попробовать вам втемяшить. — Он слегка повернулся в кресле, плечом налег на полушку, медленно потер свою вытянутую икру. — Я не религиозный, отнюдь, но я знаю, что через год совершенно не обязательно я буду тот же, как был год назад. Занесло туда, занесет в другое место. Мало ли кем я могу еще стать. И пусть ничего такого блестящего из меня не получится, но сама идея как-то греет душу.

— Посмотрим, каким вы будете через год.

— Вот вы будете тот же, знаете ли. Ваш брат… — Он качнул головой, потерся щекой о воротник.

— Если вы опять за свое, я вас тут же спущу с лестницы. — Левенталь угрожающе приподнялся.

— Хорошо-хорошо, забудем. Но когда человек говорит о себе что-то серьезное, он же хочет, чтоб ему верили, — сказал Олби. — И я действительно понимаю: да, можно родиться заново. Насчет царствия небесного — это я лучше подожду покупать билет, но, если я себе окончательно омерзею, возьму и преображусь, и все. Ну, и что я еще такого сказал? — Он выпрямился в кресле и молчал, легко сложив свои большие ладони. По изгибу этого рта Левенталь видел, что он очень собою доволен. Да и руки сомкнулись как бы для аплодисментов, не от усталости. Густая тень сзади вдруг потянулась: это он шевельнул головой. Лампа под зелено-муаровым шелковым абажуром создавала второй, более слабый центр яркости на полировке бюро. Взрыв голосов грянул с улицы, ветер вздул, разлучил шторы; снова они сомкнулись.

И тут Левенталь почувствовал, как тяжело ему надушу давит присутствие Олби, все, что с ним связано; он смотрел на него со смертельной тоской, забыв на коленях руки. Да, что угодно может случиться, разве угадаешь. А он слишком устал, отупел. Иссяк. Его вечное слабое место, его нервы, никогда еще не были в таком жутком состоянии; невозможно было сосредоточиться, собраться, мысль текла лениво, спотыкалась, увязала и путалась. Что там, на Статен-Айленде, вот о чем надо подумать, хоть бы ради Филипа, и как же так он Максу не позвонил, ни разу не позвонил. Макс к нему жался в церкви; к кому еще ему жаться? И теперь, наверно, решил, что он один на всем белом свете. А он потому не звонит, что не может прояснить свои мысли, собрать их в точку и больше нет сил стараться. А те искры, ясные искры, озарявшие жизнь Микки, проблески мужества, да, мужества, твердого, как у Мэри, — он же сам их гонит, топит, затаптывает. Ах, и зачем вообще думать? Его темное, унылое лицо — толстые щеки под тусклой могучей гривой — склонилось на грудь. Он хрипло, трудно вздохнул, поднял руки в заклинающем жесте, будто тщась отогнать отчаяние. «Господь мне поможет», — пронеслось в голове, и сил не было даже себя спросить, что он хочет этим сказать.

— А насчет этой карточки, которую я подобрал, — сказал Олби, — насчет визитной карточки: он же киношный агент, этот тип? Хочу объяснить, почему подобрал. Вы ведь с ним, наверно, знакомы.

— Шапочное знакомство.

— Чем он занимается? По какой части?

— По-моему, ищет таланты.

— И влиятельный? Ну то есть он… — тут он осекся, видимо, в подтверждение своей вечной неопытности и невинности.

— Что — он?

— Ой, ну куда надо вхож. — Зазмеились губы; глаза расширились, глянули весело и прямо. — Я пришел к выводу, что в наше время, если хочешь пробиться, лучше держаться влиятельных. Против них не попрешь.

— Кто вам сказал, что Шифкарт влиятельный?

Олби не пожелал отвечать. Вздернул плечи, надменно отвел взгляд.

— Кто? — наседал Левенталь.

— Ну, скажем, он может мне помочь, и оставим все прочие соображения в покое.

— И вы хотите стать артистом?

— А что? Данных нет?

— У вас?

— Что смешного?

Бледная улыбка наплыла на пасмурное лицо Левенталя.

— Так-так, матушка себя считала певицей, — сказал он, — а вы думаете, что вы артист.

— A-а, так вы и про матушку знаете. Кто рассказал, Фебе?

— Да. На свадьбе у вас она пела, да?

— Сногсшибательно, — сказал Олби туманно и — помолчав: — Я, конечно, не собираюсь лезть на сцену. Но по-моему, человека с таким журналистским опытом можно оприходовать в кино. Я тут слышал про одного — знакомый знакомого, — так он что-то такое делал, типа сценарной работы, сюжеты искал, обкатывал, и вот если б меня подпустили… ну, может, ваш друг что-то мне присоветует.

— Какой он мне друг. И когда вы это слышали?

— Сейчас не вспомню. Года два-три назад.

— И с чего вы взяли, что сейчас можно найти такую работу? Почему вы не спросите у этого своего знакомого? Какая там ситуация? У него бы и спросили.

Олби выпалил:

— Не могу. Где я его возьму, как я его буду искать? И главное, он ничего мне не должен, Левенталь. Почему я буду к нему обращаться?

— Почему? Ну а ко мне почему? Тот же смысл.

И тут Олби понесло:

— Почему? Очень даже ясно — почему. Уж куда ясней! — Левенталь оторопел. Олби страстно прижимал к груди кулак: вот сейчас начнет отчаянно раздирать на себе путы. — Я даю вам возможность поступить по совести, Левенталь, вести себя по-людски. Я жду, что вы себя поведете как человек. Зачем же кого-то еще приплетать. Это все между нами.

— Вы спятили.

— Только вы и я. Вы и я.

— Ну, знаете, я… — заикался Левенталь.

— Довольно я в жизни глупил. Хватит, ребячество из меня повышибли. Вправили мне мозги, и до того круто вправили, что годами не расплатиться. — Он свесил голову, глянул на Левенталя. Заметно бились жилки на висках, и так сверкнул этот взгляд, что Левенталь оцепенел; в жизни ничего не видел подобного. — Послушайте, — продолжал Олби твердо, понизив голос, — вы понимаете, что, когда я прошу вас свести меня с этим Шифкартом, я иду на сделку. Предлагаю вам мировую. Готов сдать позиции. Если он мне поможет. Вам понятно?

— Нет, не понятно, — сказал Левенталь. — Абсолютно мне не понятно. И если вы смеете говорить про сделку, я палец о палец для вас не ударю.

— Ладно-ладно, — сказал Олби. — Я же знаю, вы хотите это дело уладить. Я тоже. И знаю, о чем говорю, когда предлагаю вам мировую. Жизнь изменилась в корне. Я — вроде того индейца, который смотрит, как поезд бежит по прерии, где прежде пасся буйвол. Да, буйволов больше нет, и я слезаю с пони, я хочу стать кондуктором на том поезде. Я не прошу, чтоб меня сделали акционером компании. Это невозможно, я знаю. Много чего невозможно стало, не то что раньше. В юности передо мной расстилалась вся моя жизнь. Я представлял себе свое будущее так, будто происхожу от царей земных. Каких только не было надежд. Но Бог располагает. И не надо себя обманывать.

Левенталь поднял глаза к потолку, будто спрашивая: «Вы что-нибудь понимаете? Я — нет».

Тут в дверь постучали.

Загрузка...