22

Домой он двинулся в половине пятого. Ветер стих, быстро темнело холодное небо. В садике, опрокинутыми раковинами наметенные на тропу, шуршали под ногами ржавые листья. В тех, что упрямо реяли на ветвях, тоже осталось маловато зеленого. Из подземки шло к Левенталю сырое, пропахшее камнем тепло, из-под решетки мелькал вялый свет над рельсами, рельсы блестели в ответ, твердо, серо. Лето как будто безвременно кончилось, сползало в холод и темноту. Кто уехал на праздники, разводят небось по пляжам костры, а кто смылся в город, как сельди в бочке, жмутся сейчас в трамваях.

Левенталь остановился на тротуаре напротив своего дома. Во всех окнах было темно. Робкая красная лампочка вестибюля будто вклеилась в стеклянно-веерный верх подъезда, шаря кровавыми лучами по углам и вглубь, вплоть до аляповатой лакированной лестницы. Вьюнки миссис Нуньес, взбираясь вверх, всей густой своей массой раскачивали тугие бечевки. Его нет, подумал Левенталь и даже разозлился, как будто Олби ушел нарочно, чтоб ему насолить. Ах, да ведь хорошо, что он пришел домой первый, до сих пор же не решено, что ему делать с Олби. И, карабкаясь по ступенькам, случайно мазнув рукой по пыльной вмятине на стене, он подумал: что делать? Но он слишком разнервничался, какие тут планы. Он взбирался быстро, дивился числу маршей, и, пока не опознал пожарное ведро с вжатыми в песок окурками, все вокруг ему казалось до странности незнакомым. Добрался до четвертого этажа, привалился спиной к стене, стал нашаривать ключ по обоим карманам. Вытащил горсть мелочи и ключи, стал разбирать в тусклом свете. И тут ему показалось, что в квартире шевелятся. Может, Олби спал и только проснулся? И этим объясняются темные окна? Он постучал, приник к двери ухом. Абсолютно точно — там кто-то ходил.

Отнюдь не успокоенный, он хрустнул ключом в замочной скважине. Дверь поддалась на несколько сантиметров, потом стукнула, громыхнула и — замерла. Он просунул руку, нашарил цепочку. Воры? Он чуть не ринулся вниз — звать Нуньеса, звонить в полицию, и тут услышал голос Олби:

— Это вы?

— Цепочка зачем? — спросил Левенталь.

— Я вам потом объясню.

— Нет, не потом, а вы немедленно мне объясните.

Но цепочка оставалась на месте. Левенталь, уговаривая себя не терять голову, уже через миг саданул по двери так, что она затряслась, и стоял в ожидании, разглядывая темные подтеки и старинные кракелюры на лаке. Потом снова начал дубасить, заорал отчаянно:

— Вы там! Откройте!

Остановившись передохнуть, он услышал шорох и, заглянув в щель, увидел лицо Олби, скорей часть лица, нос, пухлую губу и, все еще сам не свой, различил глаз и под ним знакомый синяк.

— Ну! — сказал он.

— Не могу, — шепнул Олби, — приходите чуть попозже, ладно? Дайте мне хоть пятнадцать минут.

— Ничего я вам не дам.

— Ну десять. Имейте совесть.

Левенталь извернулся, нацелился на дверь приспущенным плечом и налег на нее, скрипя ногами по плитке. Схватил ее за косяк, встряхнул. Внутри говорили уже два голоса. Он опять изловчился, саданул. Цепочка лопнула, его кинуло на стену в прихожей. Кое-как оправясь, он метнулся в гостиную. Олби, голый, нелепый, стоял возле женщины, а она в страшной спешке одевалась. Он ей помогал, подавал чулки, исподнее из кучи, наваленной на стуле возле кровати. Она была в юбке, но сверху по пояс голая. Оттолкнула руку с подаваемыми чулками, наклонилась, стала втискивать ногу в туфлю, засовывая палец под задник. Волосы упали на лицо; но все равно Левенталь, кажется, узнал. Миссис Нуньес! Неужели миссис Нуньес? Ужас душил его, заготовленный крик застрял в горле.

Наклонившись к свету — горел только ночник и бросал узенький круг на ковер, на скрученные простыни, — она выворачивала блузку с изнанки. Пока пролезала плечом в рукав, сверкнула на него испуганным взглядом, и плеснули увесисто груди. Олби бросился к двери, прикрыл. Вернулся, надел рубашку, ту самую, новую, со Второй авеню. Твердый воротничок отставал от шеи. Потом натянул штаны — чуть не упал, переступая с ноги на ногу. Запыхавшись, оглядел свой низ и, застегивая ширинку, тихо сказал Левенталю:

— По крайней мере пошли бы в другую комнату, дали бы ей уйти.

— Сами уходите.

Олби свесил голову, так что нельзя было понять по выражению лица: умоляет он его, приказывает? Левенталь ему бросил презрительный, злой взгляд и шагнул в сторону кухни. Женщина повернулась, он ясно ее разглядел. Она поправляла волосы, проворно двигая над головой локтями. Незнакомая, не миссис Нуньес; просто женщина. Ох, ну и облегчение! Да, но как можно было заподозрить такое! Крупная, широкозадая, прямые плечи, из-за покроя блузки просто квадратные. Высокая, волосы черные — вот и все сходство! И что-то у нее неладно с глазами; один больше другого. Этим-то большим, блестящим, она и ответила на его взгляд. Улыбка вышла бледная, скомканная, обиженная. Он еще постоял, нюхая крепкий запах духов и пудры, который тек от нее в комнатную жару. Вот вонзила гребень в прическу, отпрянула от него.

Он хлопнул кухонной дверью и в темноте рядом с бьющимся холодильником стоял и ждал под тихий разговор. Он не старался вслушаться. Потом были шаги; женские шаги, она направилась к двери. Это из-за нее он вышел, чтоб ее пощадить. Она не виновата. Наверно, Олби ей не сказал, что это чужая квартира. Нет, но какое нахальство! Левенталь чуть в голос не разрыдался от омерзения. Корчил дикие рожи, растягивал рот. Безобразие! Какое безобразие! Холодильник запинался, дрожал, но, очнувшись, работал, работал, работал. Его белый верх был на уровне глаз Левенталя; там синие искры внутри. А так — полная тьма на кухне, только сигнальная лампа, синяя тоже, и в газовой горелке над черными полостями — синие лучики, и в них синева еще гуще, темней.

Левенталь все никак не мог стряхнуть с себя взгляд этой женщины. И запах — как въелся в квартиру. Голоса удалились в прихожую. Левенталь пошел в столовую. На тахте — скомканные простыни, серая, чуть не черная подушка и газеты, белье, носки. За шторами на окне обнаружилась чашка кофе, и в ней плавающие клочья плесени, крошки, объедки.

Стукнула дверь на лестницу, он вернулся в гостиную.

— Послушайте, — начал Олби с ходу, как только вошел с кухни. — Я подумал, вы за город уехали на выходные. Вы не ночевали. Я и решил…

— Вы решили, что надо шлюху привести с улицы.

— Нет… постойте. — Он коротко, задышливо хохотнул. — Знаю, я падшая личность. Никогда не корчил из себя кого-то другого, не притворялся. Но из-за чего такая паника? Могли бы мне дать хоть пять минут. — Он говорил умиротворяюще, с комической печалью. Был буквально зеленый, губы растрескались. Но в углах рта засела ухмылка, хвастливая ухмылка.

Левенталь густо покраснел:

— В моей постели!

— Ну, узковата у вас тахта. Негде даму положить… хотелось чуть побольше распространиться… — Он явно пыжился изо всех сил, но голос у него дрожал, когда он выдавал свою шутку. — Не постигаю, из-за чего сыр-бор загорелся.

— Ах, вы не постигаете! Да вы же буквально наслаждались, что сунули в мою постель свою блядь.

После этого взрыва омерзения ухмылка Олби несколько видоизменилась, стала едкой; злая желтизна проступила в красных глазах. И что-то насчет «привередливости» Левенталю удалось разобрать в его бормотании.

— Ханжа! Вы же, по-моему, не в силах оправиться после смерти жены!

— А жену мою вы оставьте в покое! — взвизгнул Олби.

— Почему? Сами ведь без конца над ней причитаете, или нет?

— Хватит, сказано вам! Не трогайте того, что не вашего ума дело.

— Что — не моего ума дело?

— Вот это самое! — прохрипел Олби. Он покраснел как рак; на скулах будто выжгли клейма. Но он взял себя в руки. Румянец постепенно сходил. Оставались только отдельные упрямые пятна. Кажется, он себя перебарывал. — Я хочу сказать, — ему удался наконец примирительный жест, — она умерла. Какое она имеет ко всему этому отношение? У меня естественные потребности, я живой человек.

— А ко всему остальному — она имеет отношение? Да вы же ее использовали, чтоб воздействовать на мои чувства, байбак несчастный! Ладно, какое мне дело! Ну и шли бы к черту! Так нет, вы не успокоились, пока не испохабили мне квартиру так, что мне мерзко сюда войти; вам понадобилось втащить ко мне в постель эту бабу!

— И чего так убиваться? А куда еще, если не в постель?.. — Снова он глянул довольно и заморгал своими красными веками. — Что прикажете? Может, у вас есть другой какой-то способ, более изысканный? Но вы ведь вечно талдычите, что вы такие же люди, как все? При этом имея в виду, что вы выше всех остальных. Я-то знаю.

— Так, собирайте в столовой свои манатки и мотайте отсюда. Вы мне надоели.

— Вам на эту женщину с высокой горы плевать. Вы просто придрались к случаю, чтоб нарушить свое обещание. Н-да, а я-то думал, что вдоль и поперек изучил цинизм. О Господи, вам впору уроки давать! В жизни не видел никого, кто мог бы с вами тягаться по этой части. Наверно, на свете есть образчики всего, что только можно себе представить, не важно, великого или гнусного. О, буквально вам равных нет! — И с острой, блистательной, победной наглостью глянул на Левенталя. — Что вам моя жена! Но вам инстинкт ваш подсказывает, куда пнуть больней, как насекомое соображает, где присосаться к самому смаку.

— Пустобрех поганый! — хрипло рыкнул Левенталь. — Очковтиратель пакостный, сволочь! Я потому так сказал, что вы врун, врун, с вашими крокодиловыми слезами, и жена у вас с языка не сходит! Бедная женщина, хорошенькую жизнь она с вами имела, с таким идолищем, вас только в цирке показывать! Сами не знаете, что несете. Ляпаете, что в голову влезет. Да вы же не человек, если хотите знать. Ничего удивительного, что она вас бросила.

— A-а, вы встали на ее защиту, это любопытно. Но она была на меня похожа. А? Что вы на это скажете? Мы два сапога пара, — орал Олби.

— Хорошо, убирайтесь! Уматывайте! Я вам велел уйти, когда эта баба уходила.

— А насчет вашего обещания как?

Левенталь его подпихнул к двери. Олби на несколько шагов отскочил, схватил увесистую стеклянную пепельницу, грозно прицелился, крикнул: «Прочь!» Левенталь метнулся, вышиб пепельницу. Заломил ему руки за спину и, раскрутив, запустил его на площадку.

— Отстаньте. Я ухожу. — Олби задыхался.

Дверь, когда ее распахнул Левенталь, ударила Олби по лицу. Когда Левенталь его вышвырнул на площадку, он не сопротивлялся и, не оглядываясь, пошел вниз по ступеням.


Левенталь, запыхавшись, рухнул в кресло, оттягивая воротничок. Пот натекал в глаза, боль, зародившись в плечах, прошла вниз, в грудь. Вдруг подумалось: может, он еще тут горчит. Лучше глянуть. С усилием встал, вышел на лестницу. Вцепившись в перила, вгляделся в пролет. Нет, все тихо. «А он даже не пробовал драться, кишка тонка. Хоть так меня ненавидит. Он же крупней; мог и убить». И мучило: вдруг дверь, огрев по лицу, оглушила Олби. Тот стук застрял у него в ушах.

Потом проверил цепочку. Крюк расшатался только, можно вбить молотком. Но одно звено лопнуло. Выкинул пропащий обрывок. По ковру в гостиной, вдоль вмятин, пепел оставил длинный крученый след. Вытирая пот рукавом, Левенталь оглядывал комнату и ярился, но он и радовался; брезжило смутно, что кавардак и грязь — часть невольной платы за освобождение.

Батареи плавились, было жарко невыносимо. Он рывком открыл окно, высунулся наружу. Стремительный грохот трамвая по Третьей авеню тотчас взмыл над ровным уличным шумом, перекатывающимся, как дальний отгул моря. Люди перешагивали через полосы света на тротуаре, света, натекавшего из открытых окон поверх мебели и ковров; проходили в сверканье стеклянной клетки перед театром, и дальше, в тень, и, протоками, в еще более темную тень, и дальше, дальше, к громадным ямам, где плескался свет и глухие раскаты. А вдруг он где-то поблизости околачивается? — спохватился Левенталь. Да нет, вряд ли. Понял же, что после сегодняшнего ничего ему тут не светит. И главное — вообще на что он надеялся? Вот вопрос. И насчет рекомендации Шифкарту — полный бред; придумка, уловка. Одно то, что он наконец способен это понять, успокоило Левенталя: значит, снова очухался после долгого перерыва.

Ветер слишком быстро его остудил. Трясясь, он обратно втянул голову и сел, отряхивая с ладоней грязь подоконника. Во рту пересохло, саднило в горле, и была адская тяжесть в боку. Но он немного посидел, отдышался, ему полегчало. Потом он встал и начал убирать квартиру, бессистемно, рассеянно, хватаясь то за одно, то за другое.

Содрал с кроватей белье, бросил в корзину для прачечной. Потом, не дав себе труда расчистить сток, насыпал мыльного порошка на тарелки в кухонной раковине и пускал горячую воду, пока их не накрыло клубящейся пеной. Перестелил себе все чистое, неумело пропихивая подушки в наволочки и отодвигая кровать, чтоб подоткнуть одеяло. В столовой перевернул на тахте матрац, с усилием открыл давно не отворявшиеся окна. На одном стуле обнаружил блестящую сумку из галантереи, с адресом Второй авеню. Туда была заткнута старая рубашка Олби и еще какая-то дрянь, он не стал смотреть. Бросил сумку в мусоропровод, вместе с носками, исподним, газетами, которые поднакопил Олби. Потом, в ванной, посдирал с вешалки полотенца, включил душ, чтоб ванну сполоснуть, попробовал ее оттереть. Несколько раз мазнул тряпкой, оставил попытки, повесил тряпку обратно под мойкой на трубу.

Расставляя по местам стулья, увидел на ковре гребень. Видно, пара тому, который она всаживала в прическу. Пока разглядывал гребень, не мог не чуять его этот запах. Белый гребень, костяной, зубья пожелтели, неровно ступясь. С одного края — стеклянный ромбик; с другого — стекляшка выпала из гнезда. Гребень он тоже не долго разглядывал; бросил в мусорный ящик. И вспомнил тех женщин на углу, в потасовке, которую видел недавно, подумалось даже: а вдруг это она? А что? Очень даже возможно. В конце концов, где Олби ее подобрал? Небось в кабаке по соседству.

Пока он счищал пепел с ковра, ветер гулял по квартире. И нес снаружи холод и пустоту. А запах гребня все равно налетал то и дело, пыточно таща за собою обрывками то, что случилось сегодня. Ей же, наверно, было страшно, тошно — слышать треск этой двери, выскакивать из постели — еще одной постели. И если даже она, положим, притерпелась к жестокости (другая бы просто расплакалась от унижения и стыда), все равно — ах, нехорошо, и зачем надо было такому ее подвергать. Да, нехорошо, и как все это неприятно, наверно, лучше было уступить Олби, взять и уйти. С ним можно было и потом разобраться. Но она оставила по себе Левенталю несколько невытравимых впечатлений: этот тяжелый стан в юбке, и то, как она скрючилась, втискивая ногу в туфлю, и этот взгляд неправильных глаз. Вдруг его осенило, что во взгляде была скорей веселость, чем страх; а что? чуть-чуть отстранись, она вполне могла найти эту сценку забавной. Это ж только представить себе: как Олби спотыкается, качается, целясь ногой в штанину, как он умопомрачительно ей протягивает чулки! Низко, больно, но ведь смешно, а? Левенталь осклабился, вытаращив заблестевшие глаза; и громко расхохотался, возя по полу шваброй. «Чулки! Чулки, ой, не могу! Стоит в чем мать родила и подает ей эти чулки!» Вдруг он закашлялся. Уже отсмеялся, откашлялся, а лицо оставалось непривычно возбужденным. «А сам-то я! Не уйти, остаться, упорно любоваться этой картинкой, пялиться на них обоих!» Олби кипел, но сдерживался. А она небось догадалась, что он не смеет сказать Левенталю все, что про него думает. Наверно, хвост перед ней распустил, наврал с три короба, потому ей и было смешно наблюдать его в этом довольно щекотливом положении.

Но едва он на минутку присел на постель, весь комизм улетучился, как рукой сняло. Все-то он выдумал насчет ее выражения; нарочно подогнал к тому, что под силу вынести. Да ничего же подобного. Ухватил, запомнил ее взгляд, с него и пошел рассуждать, а в конце концов навязал ей свои понятия, исхитрился перетянуть ее к себе. Нет, на самом деле они с Олби — одно. И Олби, и эта женщина — всплыли к нему из глубин жизни, в которых сам бы он потерялся, задохся, пропал. Там — ужас, зло, все, от чего он старается держаться подальше. Когда служил в своей гостиничке на Ист-Сайде, о, как он ужасно к той жизни приблизился. Налюбовался, лицом к лицу. И с тех пор еще кое-что про нее узнал — что-то схватывал краешком глаза. Глаза? Почему не сказать — сердца? Сердце схватывало и как обмирало от боли, от страха. Да вот поди ж ты — боль, страх, но что же так тянуло его?

Он взял швабру, вернулся к своей работе. Наклоняясь на ватных ногах, выметая пепел, подумал: «Может, я неправильно себя вел. Не знал, что это такое. Я и сейчас не знаю. Но рано или поздно придется платить по счетам. Но что мне с ним было делать? Он меня ненавидел. Горло мне был готов перерезать. Потому только и не перерезал, что трус. Вот свои номера и откалывал. Перед собой самим выпендривался, не передо мной, а все потому, что самого себя ненавидел за то, что духу у него не хватает, ну и идиотничал, чтоб самого себя обмануть. Фиглярство, остроумие, это плюханье на колени, вся эта болтовня проклятая. Да, вот для чего это все. Но надо было что-то с ним сделать. И ничего я не смог. Ладно, теперь кончено; это главное…»

Стулья выглядели не совсем так, как тогда, когда их расставила Мэри; кровать неровно застелена. И пепельная грядка на ковре. Но понемножку все устаканивалось, и за делом он успокоился. Открыл банку овощного супа, поставил на огонь. Пока суп разогревался, помыл посуду и впервые за несколько недель включил радио: просто услышать голос. Грянул телефон. Макс, с угла, из аптеки на Четырнадцатой. Чтоб снова не вламываться без предупреждения. Очень кстати. На дверной звонок Левенталь бы не открыл.

Через десять минут он доедал суп, и пришел Макс. Елена наконец-то согласилась уехать из Нью-Йорка. Главная новость. Он сейчас с Пенсильвания-Стэйшн, получал билеты. Брат Виллани, он торгует подержанными вещами, покупает мебель.

— Новая там вдвое нам обойдется, — сказал Макс.

— Ну да, зачем тебе это барахло.

— А что в нем плохого? Просто перевозить дорого очень, и всё. — И улыбнулся Левенталю. — Ну?

— Ты хочешь сказать, я ошибся насчет Елены.

— А как же. И насчет бабушки тоже.

— A-а. Ну, ты тогда застал меня в жутком настроении, Макс. Не всегда я такой. Надеюсь, ты не обиделся.

Лучи вокруг глаз стали у Макса глубже.

— Ох, да я просто кайф ловил, когда ты ее описывал.

— Я рад, что ты наконец уговорил Елену. Все будет хорошо. И особенно я за Фила рад. Как устроитесь, мы к вам в гости приедем.

— Милости просим. В любое время. А она скоро вернется?

Левенталь заметил, что Макс не называет Мэри по имени. Тоже, как Елена, не знает, видно, как ее зовут.

— Мэри? Да вот, как подготовлюсь. Завтра ей буду звонить.

— Уж очень радио у тебя орет. Привидения отгоняешь?

Оба улыбнулись.

— Кажется, когда ее нет, я просто не знаю, на каком я свете.

Макс налил себе стакан воды, присесть, выпить кофе отказался.

— Хлопот полон рот.

Надвинул шляпу. Бачки — длинные, заросшие, на уши наползли.

— Я провожу, — сказал Левенталь. — Когда вы едете?

— В пятницу, в четыре.

— Буду.


Поговорив с женой, Левенталь в каком-то опьянении готовился лечь спать. Раздеваясь, метался взад-вперед по комнате, останавливался перед ее фотографией на бюро, гладил через стекло большим пальцем. Под ложечкой густо и четко стучало, гораздо медленней, кажется, чем подлинный, дальний, ликующе-торопливый бег сердца. Ноги у него таяли от возбуждения. Мэри, наверно, пакует вещи, она же обещала отправиться с первым поездом. По тому, как она говорила, он понял, что она ждала от него этого звонка. Он сказал: «Ты можешь поскорее приехать?» — и она выпалила: «Завтра», — сразу, он даже удивился. Она тут будет во вторник, рано-рано, не пришлось бы только слишком долго продираться через послепраздничную толпу. Ах, но надо же квартиру прибрать; пусть как оставила ее, так и увидит. Полчаса назад квартира ему представлялась сносной. Теперь оказалась чудовищно грязной. Он напялил поверх пижамы пиджак, бросился было к миссис Нуньес. Но вспомнил, что у Нуньесов есть телефон, вернулся. Вот, вечно с ним так: простейший, нормальнейший способ последним приходит в голову. Нашел у Мэри в записной книжке номер, набрал. Тут же услышал хрипловатое «Алло!». Все мигом обговорили; завтра она придет. Повесив трубку, он молча перед ней извинился за свое подозрение. Но некогда было каяться, даже думать некогда, не то состояние.

Запер входную дверь. Надо бы ее насчет сломанной цепочки предупредить. Но вообще-то у Олби ключ; нужно менять замок. Номер телефона он не запомнил, опять взялся за книжку, но потом решил подождать до утра. Тут объяснения требуются. Почему разбита цепочка? И замок в отличнейшем состоянии — зачем же его выламывать? Нет, тут нужно время; по телефону причин не придумаешь.

Он залез в постель, навалил у стены подушки и сидел, держа на коленях газету. Не читал; неохота, да и всё расплывалось перед глазами. Беспокойно шуршал страницами, слушал, как бесконечно сонно вздыхает пар в батареях, как встряхивает дом снизу подземка. Наконец отбросил газету, уткнулся лицом в подушку. И застонал от нетерпения. Неподвижно лежать было невмоготу. Снова, снова рисовалась ему платформа, поезда в туннеле, лицо Мэри в толпе пассажиров — шляпка, светлые волосы — и только потом лицо. Он ее целует, обнимает, спрашивает: «Ну, как съездила?» Так сойдет? Он мучительно сортировал приветственные слова. И опять, опять представлял, как он бежит по платформе. Невыносимо. Нет — спать, спать. Он погасил свет. Но не успел погасить, вскочил — была не сплошная темь, свет горел в ванной — и придвинул к двери тяжелое кресло. Приладил спинкой вплоть к ручке и вернулся в постель. «Ради Бога, — пробормотал, — только бы иметь сегодня покой». В окнах плавала бледность; взошла луна. Он встал на постели, задернул шторы и рухнул. Натянул на голову одеяло и скоро заснул.

Сначала он крепко спал, но скоро задергался. Было жарко; он кое-что с себя скинул; ноги ерзали, будто отказывались отдыхать, и раза два он чуть не вскочил, чтоб снова зажечь лампу. Но упорно зарывался головой в подушки, и вот уже ему снился сон.

Он на пляже; теплый широкий летний простор. Справа горит синевою море, берег весь от купальщиков черный. Слева — увеселительный парк, и билетные кассы, и мчатся, сталкиваются желтые, красные автомобильчики. Вот он входит куда-то, в гостиницу, что ли, там на круглой террасе сидят люди, глядят на бухту, но нет, это, оказывается, магазин. Он зашел купить Мэри румяна. Продавщица демонстрирует всяческие оттенки на собственном лице, каждый раз стирает грязной салфеткой, наклоняется к круглому зеркальцу, вытаскивает новый образец. Вокруг огромный пустой блеск стекла и металла. К чему бы это? — думает Левенталь. Он абсолютно уверен, он видел схему с полным набором цветов. Бессмысленное занятие. Но он смотрит, как она втирает румяна в свое острое личико, и ей не мешает. И ведь какой-то знакомый запах у этой салфетки, да? В усилии его распознать он приподнимается и вдруг соображает: это пахнет постель. Он вытаращил глаза, шурша по наволочке небритой щетиной. Неужели запах той бабы въелся в подушку, в матрац? Поднял голову, задыхаясь, увидел слепящую стену ванной, раззявленную корзину с бельем, черное ребро весов. Кажется, пар шипит в батареях, но в комнате холод. Он передернулся, зажег свет. От страха чуть не разорвалось сердце: кресло упало, приоткрыта входная дверь. И кто-то шевелится на кухне. Он подался вперед в спутанных простынях, под ним взвизгнули пружины. Ужас, как холодный поток, как море, вдруг разрядился, что-то вскрылось внутри, разверзлись хляби небесные. «Бог ты мой!» — он крикнул беззвучно. Во рту пересохло, у губ был вкус запекшейся крови. Но что, если стул соскользнул, дверь открылась сама? И в кухне нет никого? Опять нервы, опять больное воображение. Но нервы при чем — предлог, извинение трусости? Чтоб не идти на кухню, не удостовериться? Запер же он дверь? Да, он готов поклясться. И раз она открыта, значит, это Олби, Олби, у которого есть ключ, ее и открыл. Ноги так и рвались с постели, но он еще удерживался, он понимал, что если снова нервы его обманули, он этого просто не вынесет. Но вот — он уже выскочил из постели, одной ногой путается в неотвязной простыне. Отбрыкнул эту простыню, вбежал на кухню. Кто-то там скорчился, он на кого-то наткнулся. У него вырвался крик. Воняет, невозможно дышать. Газ хлещет из открытой духовки. «Вот теперь я его убью», — мелькнуло, когда сцепились. Зубами зажал пиджак, быстро переменил хватку, вцепился в физиономию. Тот судорожно выворачивался, Левенталь всей своей тушей его прижал в углу. Олби лупил его кулаком по шее, между лопаток. «Убить меня захотел? Убить?» Левенталь задыхался. И почти оглушало шипение газа. «Себя, самого себя! — Олби шептал отчаянно, как при последнем издыхании. — Себя!»

Потом дернул головой, саданув по губам Левенталя. От боли Левенталь разжал руки, Олби отпихнулся, вывернулся, бросился вон из кухни. Несколько пролетов он за ним гнался, пытаясь крикнуть, раня босые ступни о железные прутья ступеней. Слышал, как прыгает Олби, видел, как он несется через вестибюль. Схватил с соседского подоконника бутыль молока, запустил. Бутыль разбилась о плитки.

Бросился назад, выключить газ. Не рвануло бы. В дико мечущемся свете увидел у самой плиты стул, с которого Олби, очевидно, вскочил, когда влетел Левенталь.

Распахнул окно в гостиной, нагнулся, и слезы текли по лицу, остужаясь на холоде. Долгие ряды фонарей бросали желтые зерна в серость и синь улицы. И никого, ни живой души.

Надышавшись, прохромал в ванную. Он прикусил язык, пришлось полоскать рот перекисью. Драка, омерзительная сладость газа, как едкая сладость дерьма, онемевшая шея, а теперь вот еще и вид крови не слишком выводили его из себя. Он выглядел безучастным под этой своей косматой тучей. Прополоскал рот, отхаркался, вымыл раковину, стер пятна на горлышке пузырька с перекисью и пошел убирать разбросанные по полу простыни. Когда перестелил постель, газом уже почти не воняло. Хотя было маловероятно, что Олби вернется, дверь он все-таки запер и загородил кухонным столом. Спать, спать; все остальное не важно. В полудреме пошел проверить плиту, нет ли утечки. И рухнул в постель. Он еще спал в одиннадцать, когда миссис Нуньес явилась, чтоб приступить к уборке. Еле его добудилась.

Загрузка...