Прошло почти полтора года после описанных сцен.
С помощью волшебной палочки мы покажем читателю одновременно три картины.
Вот в уединенном, баснословно тихом квартале маленькая квартирка на третьем этаже, выходящая на набережную Сен-Луи-о-Марэ. В скромном жилище все обличает привычку к спокойной, счастливой и уединенной жизни.
В уютной гостиной в широком кресле сидит пожилая, на вид немного болезненная дама с приятным лицом. Треск дров в камине дает знать, что мороз усиливается. На дворе февраль… Тут же у камина сидит за работой девятнадцатилетняя блондинка. Она одета просто, но с большим вкусом. Ее прелестные черты напоминают целомудренный лик Мадонны. Часть комнаты занимает открытое пианино с развернутыми нотами. Стены почти сплошь увешаны прекрасными рисунками пастелью; судя по свежести красок, они нарисованы недавно. Против пианино книжный шкаф. В нем, кроме наших классиков, виднеются английские и итальянские в подлиннике. Около шкафа висит несколько искусственных дубовых венков с посеребренными листьями и над пианино портрет пожилого мужчины с благородной воинственной наружностью в форме артиллерийского полковника. Часы пробили три. Молодая девушка оставила вышиванье и, взяв с этажерки пузырек с лекарством, налила полную серебряную ложечку и подала ее пожилой даме, говоря:
— Милая мама, уже три часа.
— Ты не пропустишь ни минутки, — ответила, улыбаясь, г-жа Дюваль (так звали даму). — Опять это ужасное хинное вино!
— Но, мамочка, будь же благоразумна, — сказала молодая девушка с нежным упреком. — Ведь с тех пор как ты пьешь это вино, к тебе вернулся аппетит. Ну, выпей же.
— Да горько!
— Посмотри, я налила неполную ложку. Ну же, смелее.
— Бр… Как невкусно! Поцелуй меня, Клеманс, за эту ужасную горечь.
Дочь грациозно опустилась на скамеечку у ног матери. Г-жа Дюваль откинула белокурые локоны, закрывавшие наполовину лоб молодой девушки, поцеловала ее несколько раз и весело проговорила:
— Поцеловать это свежее и прелестное личико для меня лучшая закуска.
— Не говори этого, милая мама, — отвечала, смеясь, Клемане, — а то я удвою прием лекарства, чтобы получать побольше поцелуев. Но, серьезно, с тех пор как ты пьешь вино, ты чувствуешь себя лучше и крепче.
— Совершенно верно. Я ем как людоед.
— Вот так людоед! Два голодных воробья съедят больше.
— Для меня и это много. По правде говоря, здоровье мое улучшается с каждым днем, благодаря твоим неусыпным заботам, милое мое дитя, не в обиду будет сказано славному доктору Бонакэ. Какое у него смешное имя и необыкновенная наружность!
— Правда, — сказала Клеманс, не в силах удержаться от смеха, — у бедного доктора много родственного с деревянными щелкунами для орехов. Но, в то же время, сколько он знает, какой у него высокий ум, какое благородное, великодушное сердце!
— Ну, что касается сердца, то я не знаю, — заметила г-жа Дюваль, покачав головой, — я никогда не встречала более угрюмого и грубого человека; его шутки так язвительны.
— Это правда. Но на что направлены его сарказмы, признаюсь, иногда слишком язвительные? На людские низости и злобу. И я думаю, что, несмотря на суровую наружность, у него доброе, благородное сердце. Быть может, я к нему немного пристрастна. Он был так деликатен и внимателен во время твоей болезни. Он тебя прямо спас.
— Бедный доктор! Я не совсем уж неблагодарная. Я только утверждаю, что не будь у него такой усердной, внимательной помощницы, он бы не вылечил меня так скоро.
— Ну, мама, ты никогда не поверишь в медицину.
— Мне приятнее верить в твою нежность. Да, — продолжала г-жа Дюваль, — можешь сколько угодно делать сердитые гримаски; но где бы я была теперь, если бы ты не вышла из пансиона, чтобы ухаживать за мной?
— Уж не станешь ли ты теперь хвалить меня за это? Могла ли я оставить тебя на попечении чужих людей, когда полтора года назад переехала жить в Париж по совету знаменитых докторов?
— Конечно, нет, конечно. А все же я жалею, что ты не кончила курса. Ты получила бы все первые награды: за музыку, за рисование, за иностранные языки… и за что там еще? Как бы я торжествовала, гордилась, слыша: «Девица Клемане Дюваль — первая награда…», как прежде я гордилась, когда читала имя твоего отца в приказах по Африканской армии.
— Да, — сказала Клеманс и с грустным вздохом взглянула на портрет полковника, — он поплатился жизнью за свою храбрость, он умер героем. Ах, мамочка, как дорого стоит слава семьям!
Г-жа Дюваль также обернулась и, смотря на портрет мужа, сказала тоном тихой, безропотной грусти:
— Бедный Жюльен! Вот его благородное, честное лицо! Он был отважен как лев и в то же время как нежен и добр к нам! Он обожал нас.
— Добрый папа! Как он меня баловал! — прибавила Клемане с легкой улыбкой. — Помнишь, как он огорчался, когда вы приезжали в Париж повидаться со мной, а меня не отпускали к вам?
— Кому ты говоришь? Когда он возвращался один, я вперед знала, что будет. Через пять минут уже крупные слезы катились по его лицу, и он говорил: «Нет, у этой начальницы нет сердца. Она знает, что мы приехали сюда на один месяц, и у ней хватило жестокости не пустить Клеманс. За что? За то, что она плохо написала английское или итальянское сочинение? Как будто нельзя случайно плохо приготовить урок? Можно ли строго относиться к Клеманс, этому ангелу? Я очень глуп, эта начальница издевается над людьми. Надеюсь, дочь принадлежит мне; я хочу, чтобы она пустила, и она будет здесь!» И он снова ехал в пансион.
— Да, бедный папа возвращался и настойчиво требовал, чтобы меня отпустили. «Вы можете увезти Клеманс, несмотря на то, что она наказана, — отвечала начальница, — но я, по правилам, не могу принять ее обратно в пансион, хотя я очень люблю вашу дочь». Нужно было слышать, милая мамочка, как тогда папочка начинал умолять, льстить, рассыпаться в любезностях, даже шутить, чтобы добиться моего прощения. Я как будто сейчас слышу, как он говорит холодной, непреклонной начальнице: «Послушайте, сударыня, ведь мы с вами немного коллеги: вы так же строго командуете пансионом, как я своим полком, и вы правы. Но клянусь, когда я сажаю под арест кого-нибудь из офицеров, я не всегда бываю неумолим». Но на все подходы папы начальница, бывало, ответит: «Не могу, полковник. В следующее воскресенье я отпущу Клеманс, если она не будет наказана». Тогда папа, утомившись воевать, сидел со мной на приеме и потихоньку говорил: «Конечно, я советую тебе всегда уважать начальницу, она превосходно тебя воспитывает; но и то правда, что в армии нет ни одного такого строгого полковника».
И мать и дочь растрогались от грустных и вместе с тем приятных воспоминаний. Но в их грусти не было ничего горького. Они привыкли вспоминать каждый день о том, кого они потеряли два года тому назад, и находили в этих разговорах меланхолическую прелесть.
Помолчав немного, г-жа Дюваль сказала как бы про себя:
— Нет, нет, я — безумная…
— Что ты сказала, мама?
— Нет, ты будешь меня бранить.
— Но объяснись, мама.
— Хорошо. Как ни безумна надежда, о которой ты знаешь, а я все еще не могу от нее отказаться.
— А я бы хотела отдаться ей, но боюсь этой мечты. Ее гибель была бы для меня лишним горем.
— Ты права, я очень неблагоразумна. И все же не могу удержаться от мысли, что нет фактических доказательств гибели твоего отца, хотя обстоятельства и вероятность склоняют к убеждению, что он умер героем в жаркой схватке.
— Мамочка! Могло ли это быть иначе? Подумай, тысячи арабов осадили блокгауз, где он заперся с пятьюдесятью солдатами. Без пищи, без боевых запасов, он решился, с согласия солдат, лучше взорвать себя, чем сдаться и погибнуть ужасной смертью. Те два француза, что спаслись каким-то чудом и от арабов, и от катастрофы, сами рассказывали, что видели, как полковник Дюваль зажег мину, обратившую блокгауз в груду развалин. Уже два года прошло с тех пор; как же надеяться, что отец…
Клеманс не кончила и расплакалась.
— Милая, милая девочка, прости меня! Я безумная, — сказала г-жа Дюваль, со слезами целуя дочь. — Я знаю, что в Африке производились всевозможные поиски. Для армии его смерть была такой огромной потерей, что, несмотря на уверенность, старались как можно дольше сомневаться в его героической кончине. Но, наконец, ни у кого, исключая меня, не осталось и тени сомнения. Бедная моя девочка, я согласна, не надо привязываться к несбыточной мечте; это значит беспрестанно оживлять нашу печаль. Когда я примиряюсь с нашим несчастьем как со свершившимся фактом, то воспоминания и разговоры теряют свою жгучесть. Мы говорим о твоем отце как об отсутствующем друге, с которым когда-нибудь соединимся навсегда. Прости меня, что я тебя опять огорчила. Но ты знаешь, одно омрачает мою жизнь, которую твоя нежность, твой ангельский характер делают счастливой.
— Опять, мама, грустные мысли. Ты точно задалась целью мучить себя.
— Нет, милое дитя. Я ничего не хочу преувеличивать, но мое здоровье ослабло после перенесенного удара, хотя мне теперь лучше. Меня ужасает мысль, что я могу умереть, не увидев тебя эамужем, счастливой, хорошо пристроенной. Вот почему я часто возвращаюсь к безумной надежде вновь увидать твоего отца. После моей смерти было бы кому позаботиться о тебе, дорогое дитя, — сказала г-жа Дюваль, покрывая дочь слезами и поцелуями.
— Я могу, не шутя, милая мамочка, упрекнуть, что тебе нравится расстраивать себя. Еще позавчера доктор сказал, что теперь тебе надо только соблюдать режим и регулярно гулять. Поэтому изволь одеваться и пойдем в Ботанический сад. Доктор говорит, что к концу весны ты станешь проворна, как в пятнадцать лет.
— Я должна признаться, мои силы возрождаются; движение меня не утомляет, сплю я превосходно и, если бы…
— Если бы ты была благоразумна и не мучила себя без причины, твое здоровье поправилось бы еще скорей.
— Боже мой! Я это сама знаю отлично; знаю, что невольно иногда огорчаю тебя, потому что нашему положению можно завидовать. Мы живем друг для друга. С тобой время проходит восхитительно. Моя пенсия вдовы полковника и сто тысяч франков — твое приданое со временем — обеспечивают нам больше, чем довольство. Если б ты только захотела подумать о замужестве…
— Милая мамочка, — заговорила Клеманс, улыбаясь, — в этом вопросе мы никогда с тобой не сойдемся. Я много раз говорила тебе, что будущее старой девушки меня нисколько не пугает. Это спокойная, свободная и уединенная жизнь, какую мне и надо. Изящные искусства и чтение доставят мне столько развлечений, сколько я могу желать. Наконец, сердце мое полно тобой и, по крайней мере теперь, в нем нет места для другой привязанности.
— В твои годы всегда говорят так, моя бедная девочка, а потом, позднее…
— Позднее? Нет, нет; поверь мне, дорогая мама, я не знаю, чтобы на свете кто-нибудь был счастливее меня. Клянусь тебе, мое единственное желание состоит в том, чтобы мы, если возможно, еще больше могли жить друг для друга. Это так же верно, как то, что я тебя люблю и уважаю.
— Милое дитя, я тебе верю! На свете нет сердца лучше и искренней твоего.
— А Бог дает счастье добрым и искренним сердцам. И наше будущее не беспокоит меня. Но согласись, что нам надо сильно верить друг в друга, потому что если бы я поверила тем, которые воображают, что могут читать будущее…
— Что такое?
— Разве ты не помнишь?
— Но что?
— Помнишь, когда ты была сильно больна, то непременно хотела, чтобы я побывала у этой ясновидящей и спросила ее, что сталось с моим отцом?
— Оставь, Клеманс, не говори мне никогда об этом. Мне стыдно. Это было нелепостью с моей стороны, и только твоя любовь могла подчиниться капризу больной и победить отвращение к советам этой сумасшедшей. Подумать только, чему ты подвергалась! Эти нелепые предсказания могли страшно подействовать на более слабую голову.
— Не воображай меня храбрее, чем я есть. Признаюсь тебе, в первые минуты я страшно боялась. Меня не столько испугали мрачные предсказания этой бедной, полусумасшедшей женщины, — ведь все подобные ей желают прежде всего подействовать на воображение. Меня испугали больше конвульсии, в которых она упала после того, как предсказала столько хороших вещей мне и другой — любопытной горничной. Но эта строила из себя вольнодумку и смеялась от души. Быть может, и я бы подражала ей, если бы не беспокойство о твоем здоровье и не важный повод, приведший меня к ясновидящей: надо было спросить о судьбе отца.
Разговор г-жи Дюваль с дочерью прервала горничная, принесшая объемистый сверток в провощенном полотне.
— Что это такое, Кларисса? — спросила г-жа Дюваль.
— Не знаю, сударыня. Принес какой-то господин. Он спросил, дома ли барыня; я сказала, что вы никого не принимаете. Тогда он оставил этот сверток и карточку.
Г-жа Дюваль взяла карточку и прочла: «Анатоль Дюкормье» и внизу приписку: «От м-ль Эммы Левассер».
— Я знаю, что это такое, — живо сказала Клеманс. — Это новогодний подарок. С тех пор как Эмма в Англии, она каждый год присылает мне подарки…
— Скорей, скорей, Кларисса, разверните посылку; там, наверно, есть письмо от Эммы, — проговорила Клеманс с детским нетерпением.
Служанка распаковала посылку. Клеманс действительно нашла в ней письмо и два роскошных кипсека, из тех, которые ежегодно издаются лондонскими книгопродавцами.
— Какие прекрасные книги! — сказала г-жа Дюваль, просматривая кипсеки.
Клеманс распечатала письмо:
— Какое счастье! Восемь страниц мелкого почерка Эммы. Посмотрю только последние строчки. Да, Эмма здорова и кончает так: «Поклонись от меня своей милой, хорошей матушке, передай ей мое глубокое уважение. Целую тебя крепко. Эмма».
— Почему же ты не читаешь всего письма?
— Как почему? А наша прогулка? Нам следовало бы выйти полчаса тому назад. Кларисса, муфту и накидку маме: на дворе сильный мороз.
Пока служанка ходила за накидкой, г-жа Дюваль сказала дочери:
— Как это Эмме до сих пор нравится жизнь у лорда Вильмота? Положение гувернантки у известных особ очень щекотливое, иногда тяжелое.
— О, нет, мама, лорд и леди Вильмот и их дочь отлично относятся к Эмме. Судя по ее письмам, она была бы совершенно счастлива, если бы не скучная необходимость жить в чужой стране.
Служанка вернулась. Клеманс помогла ей одеть г-жу Дюваль и приняла тысячу предосторожностей, чтобы мать не простудилась; подала ей руку, и они отправились в Ботани-ческий сад на свою обычную прогулку.
А мы, по мановению волшебной палочки, перенесемся в противоположный квартал, в Сен-Жерменское предместье.
Давно уже существовавший на улице Бак мелочной, перчаточный и парфюмерный магазин в эпоху нашего рассказа принадлежал г-ну Жозефу Фово и его жене, наследникам Дюкормье, как гласила вывеска.
В то время как вдова полковника Дюваль вела с дочерью вышеописанный разговор, в магазине происходило следующее.
За конторкой сидела продавщица — г-жа Фово. Это была молодая двадцатидвухлетняя женщина, с черными глянцевитыми волосами, с блестящими живыми глазами, ярким цветом лица, с тонкой и гибкой талией.
Трудно представить себе брюнетку пикантнее, чем была Мария Фово. Ей было известно, что она очаровательно хороша собой и что от улицы Бак до улицы Гренель все ее знали по слухам, но только по хорошим. Каждый мог прийти в магазин, чтобы под предлогом покупки мыла, духов, подтяжек и перчаток полюбоваться тонкой, пикантной красотой продавщицы. Но все оставались при одном восхищении, и злословие никогда не касалось ее имени. Предупредительная и улы-бающаяся, всегда в прекрасном настроении духа, Мария Фово приводила в отчаяние ухаживателей. Она принимала их объяснения с искренней, но мало поощряющей веселостью, и от души хохотала вместе с мужем над проведенными поклонниками. Она обожала своего мужа и имела для этого большие основания. Жозеф Фово, видный, красивый малый, с открытым симпатичным лицом, был воплощенная доброта и откровенность. Но надо сказать, что, несмотря на прекрасную натуру, Мария не была сдержанна в разговорах, не отличалась хорошими манерами, что выработалось бы у нее при другом воспитании и обстановке. Она выросла в честной, трудолюбивой, но вульгарной семье, принадлежавшей к мелкой буржуазии; и часто в ее разговоре слышались нотки беззастенчивой веселости, свойственной малообразованной тор-говке.
Итак, Мария Фово сидела в описываемый день за кассой, то занимаясь счетными книгами, то отпуская товар многочисленным покупателям.
Последний покупатель, только что вошедший в лавочку, был господин лет пятидесяти, с очень приличными манерами и одетый с некоторой изысканностью. У него были седые волосы, хитрая физиономия и острый проницательный взгляд.
— Что вам угодно, сударь? — спросила Мария, бросая писать.
— Кусок мыла, сударыня.
— Розового или миндального?
— Все равно.
— Но, сударь, вам же придется им мыться: выбирайте сами.
— Нет, сударыня, оно мне покажется лучше, если вы сами его выберете.
— Это чересчур любезно, — сказала, вздыхая, красивая продавщица. — В таком случае возьмите мыло из горького миндаля, оно дольше прослужит.
— Нет, в таком случае позвольте мне другое, чтобы мне скорей вернуться сюда.
— Смыльте его поскорей и приходите как можно чаще, — весело отвечала Мария. — У нас хватит мыла. Вот небольшой кусок в 15 су.
Седой господин достал из кармана бумажник, положил на прилавок, вынул порядочную пачку банковых билетов и принялся их считать с явным намерением обратить на них внимание продавщицы, потом сказал как бы про себя:
— Я думал, что здесь есть билет в 500 франков, но нет; тут все тысячные.
— Что вы, сударь! Стоит ли менять! К тому же я не могла бы сдать с него. Мы почтенным покупателям всегда отпускаем в кредит.
При слове «почтенный» Мария насмешливо улыбнулась.
— Но, позвольте, кажется, у меня есть золото, — сказал покупатель и вынул из кармана зеленый шелковый кошелек, набитый приблизительно двумястами луидорами. С рассчитанной неловкостью он уронил его и большая часть золота рассыпалась с соблазнительным звоном по прилавку. Седой господин начал подбирать его и бросать в кошелек, все продолжая исподтишка наблюдать за продавщицей. Оставив один луидор, он подвинул его концом пальца и сказал:
— Будьте любезны, сударыня, позвольте мне сдачу.
Видя, как этот господин старался показать ей свое золото и билеты, красивая продавщица едва удерживалась от смеха; но, тем не менее, она вполне серьезно сдала сдачу. Покупатель вместо того, чтобы взять деньги, обратился к ней с самым естественным видом:
— Сударыня, не будете ли вы любезны оказать мне услугу?
— Без сомнения. Какую?
— Я сейчас иду в музей. В толпе часто бывают любители пошарить в чужих карманах. Будьте добры, поберегите мои билеты и золото вместе с моим мылом. Через час на обратном пути я захвачу все это.
Хотя странное предложение очень удивило продавщицу, но она не предполагала в «почтенном» покупателе никакой задней мысли. Она не знала, что музей еще не открыт, и про-стодушно ответила:
— Я не вижу никакого затруднения и, если желаете, могу поберечь деньги в течение часа. Вы, конечно, знаете, сколько в кошельке и в бумажнике?
— Четырнадцать тысяч франков в билетах и двести луидоров золотом.
— Всего восемнадцать тысяч франков. Я положу их в свою кассу, в ожидании вашего прихода.
И продавщица спрятала билеты и золото вместе с мылом в кассу.
— Премного вам обязан, сударыня, — сказал покупатель, направляясь к двери.
— К вашим услугам, — отвечала Мария, снова принимаясь за счетные книги.
Покупатель уже открыл дверь, но, обдумав что-то, опять ее запер, вернулся к конторке, сел на свободный стул и сказал:
— Сударыня, одно слово…
— Как? Вы не сейчас пойдете в музей? — спросила Мария с удивлением.
— Конечно, я сейчас иду туда, но раньше… мне хотелось бы предложить вам один вопрос… Не припоминаете ли, что полтора месяца назад вы продали пару перчаток очень элегантному и моложавому, хотя уже пожилому господину?
— Право, не помню. А что? Он остался недоволен перчатками?
— Напротив, он был так доволен ими, что на другой же день вернулся и купил другую пару.
— Прекрасно! Замечательный покупатель! Но я его совсем не помню.
— Подумайте получше, милая барынька; это очень худощавый господин, но с приятным лицом; в петличке у него ленты многочисленных орденов, потому что он высокопоставленная особа. Он князь и пэр Франции. Он каждый день отправляется в палату пэров и нарочно проходит по вашей улице, хотя это ему совсем не по пути.
— Но если ему не по пути, так зачем же этот прекрасный князь проходит по улице Бак?
— Чтобы остановиться перед вашим магазином, милая мадам Фово, и иметь счастье полюбоваться вами одну минуту. Но, скажите откровенно, вы заметили его?
— Еще бы! У меня только и дела, что глядеть на прохожих!
— Какое несчастье для князя! Он надеялся, что вы, по крайней мере, хоть знаете его в лицо.
— А что ему от того?
— Если бы он имел счастье быть замеченным вами, то, быть может, для вас не было бы неожиданностью предложение… которое я хочу вам сделать от его имени… потому что, по правде… Буду говорить откровенно — вы созданы не для того, чтобы держать магазин.
— Я? Хотела бы знать, чего это мне не хватает?
— Напротив, милая г-жа Фово, у вас слишком много…
— Как! Слишком много?
— Ну, да. Вы слишком привлекательны, слишком красивы и грациозны, чтобы схоронить себя в какой-то несчастной лавчонке. Послушайте, сударыня, ведь это жаль! Знаете ли вы, где ваше настоящее место? Вам следует жить в прелестном отеле, иметь свою карету, ложу в опере, бриллианты, костюмы герцогини, — словом, все, что подобает такой очаровательной женщине, как вы. И вы, дорогая барынька, все это будете иметь, как только пожелаете.
— А, вот что!
— Как только пожелаете! Вам стоит сказать только одно слово.
— Да неужели? Может ли это быть?
— Повторяю, все зависит от вас, скажете ли вы «да» или «нет».
— Только «да» или «нет»? Но послушайте, сударь, ведь то, что вы мне предлагаете, заслуживает, по крайней мере, размышления.
— Конечно.
— И вы все это предлагаете мне взаправду?
— У вас будут какие вам угодно гарантии.
— Ну и прекрасно! Потому что, видите ли, нехорошо смеяться над бедными людьми. Итак, если я скажу «да», то буду иметь отель, экипаж, бриллианты, ложу в театре, туалеты герцогини и что еще? Я больше не помню.
— Конечно, полная обстановка, белье, серебро и т. п., тысяча экю в месяц на ваши расходы и двадцать пять тысяч на приданое.
— Да это прямо великолепно, многоуважаемый сударь! Подумайте, у нас с мужем только две маленькие комнаты на антресолях, и только по торжественным дням мы ездим на извозчике и в театре бываем не больше одного раза в месяц, и то в галерее!
— Дорогая мадам Фово, это неприлично! Такая восхитительная женщина и вдруг на галерее!
— Да, сударь, и еще во втором ряду.
— Во втором ряду? Всемогущий Боже!
— И бриллианты, бриллианты… А теперь у меня всего-навсего одна брошка и пара серег из аметистов.
— О, бедная барынька! Аметистовые драгоценности! Да ведь это непристойно.
— И тысяча экю в месяц! А мы с мужем проживаем, самое большее, полторы тысячи франков в год.
— Как раз жалованье вашей будущей горничной, г-жа Фово.
— У меня будет и горничная?
— Ну конечно. По крайней мере, одна, да еще лакей, кучер, повар.
— Повар? А я так часто обжигаю пальцы, зажаривая котлеты, когда моя прислуга уходит.
— Ах, сударыня, — сказал седой господин с гневным негодованием, — этими прелестными ручками брать котлеты! Фи! Какое поношение красоты! Это требует мщения.
— Действительно, я больше люблю делать шоколадный крем: тут не обожжешься. Но, скажите, сумеет ли повар приготовить яичницу с ветчиной? Я спрашиваю потому, что Жозеф ее очень любит.
— Какой Жозеф?
— Да мой Жозеф, которого обожает его маленькая жена.
— Но как, сударыня? Вы серьезно это говорите?
— Поймем же, наконец, друг друга. Вы спрашиваете, серьезно ли я говорю, что Жозеф любит яичницу с ветчиной?
— Нет-с, я спрашиваю, неужели вы думаете, что ваш муж согласится разделить с вами жизнь, которую мне поручили предложить вам?
— То есть как? Согласится ли он иметь отель, экипаж, повара, горничную, серебро, и прочее, и прочее? Ну, он не такой простофиля, чтобы отказаться от подобного предложения.
«Положим, мы видали и таких мужей», — сказал себе седой господин с пренебрежительной улыбкой.
— Однако, милая барынька, — обратился он к продавщице, — это, пожалуй, будет неудобно, несмотря на всю снисходительность превосходного г-на Фово. Вы понимаете меня, ведь вы умны, как бесенок. И князь придумал отличную комбинацию. Он пользуется большим влиянием у министров и запасся местом для вашего мужа в двухстах лье отсюда. Если г-н Фово заупрямится, найдут средство склонить его к согласию. Да князь сам объяснит вам все нынче же вечером, во время маскарада в оперном театре, если вы согласны. Ваш муж сегодня дежурный и вернется только завтра утром. Вы останетесь одна на антресолях, ваша прислуга спит на пятом этаже, и в вашем распоряжении целая ночь.
Мария очень удивилась и даже встревожилась, видя, как этот господин хорошо осведомлен, и сказала:
— Вы, однако, знаете все?
— Да, мы все знаем. Итак, в час ночи вам ничего не стоит сойти в лавочку; я буду уже ждать вас на извозчике у магазина. Вы наденете приготовленное домино, и я провожу вас в оперу. Князь уже взял ложу. Вы увидите этого достойного, любезного вельможу, поговорите с ним и убедитесь, что он — самый благородный, великодушный и очаровательный из князей. Правда, он не первой молодости…
— Быть может, ни второй и ни третьей, почтеннейший?
— Не хочу вас обманывать. Ему пятьдесят лет, но он так сохранился, он так выхолен… Наконец, дорогая г-жа Фово, у вас слишком много здравого смысла, чтобы не понять, насколько привязанность пожилого человека солиднее и выгоднее, чем любовь целой толпы молодых вертопрахов. Они только губят женщин. За князя я могу ручаться, потому что имею честь состоять уже двадцать пять лет на его службе в качестве его поверенного.
— Уже двадцать пять лет, почтеннейший, вы имеете честь… быть?.. Поздравляю вас.
Выражение лица молодой женщины несколько озадачило седого господина, но он продолжал:
— Итак, дорогая г-жа Фово, дело решено, не правда ли? В час ночи я буду у двери вашего магазина с извозчиком и домино. Вы видите, как осторожно действует князь. Он мог бы попросить у вас свидания в его особом домике. У него прелестный домик, как у всех старинных важных бар; вы его увидите. Но князь предпочел избрать нейтральную почву, оперу, и там вы можете обо всем сговориться. А эти восемнадцать тысяч франков оставьте у себя. Надеюсь, такая гарантия убеждает, что вы должны иметь полное доверие к обещаниям, которые я вам сделал от имени князя.
Мария молча выслушала «друга князя». Потом достала из конторки золото и билеты, положила их на прилавок и, глядя в упор на старика, сказала с холодным пренебрежением:
— Послушайте, уважаемый и почтенный сударь, хотя вы и занимаетесь недостойным для ваших лет ремеслом, но именно вследствие вашего возраста я не хотела бы видеть, как мой Жозеф отдует вас палкой. Вероятно, это случалось с вами не раз за двадцать пять лет, как вы имеете честь состоять маклером честных сделок для вашего князя?
— Но, сударыня… — пробормотал старик, пораженный внезапным оборотом дела.
— Это так и будет. Если придет мой муж, то я расскажу ему все в вашем присутствии. Вы понимаете, какими неприличными тумаками он угостит вас тогда? Жозеф силен как турок и докажет вам свою силу, если вы, «всезнающий», не знали этого. Он дежурный, но сейчас придет обедать в магазин. Уже половина четвертого. Хотите подождать его, почтеннейший?
— Дорогая г-жа Фово, послушайтесь меня, не поддавайтесь первому побуждению. Вы пожалеете об этом. Лучше подумайте, а пока оставьте у себя деньги. Вы отдадите их потом. До свидания. Во всяком случае, сегодня в час ночи я буду у вашего магазина.
И «друг князя» встал.
— Милостивый государь, — живо сказала Мария, — унесите эти деньги.
— Всегда будет время отдать их мне.
И старик взялся за дверную ручку.
Молодая женщина ни за что не хотела держать у себя постыдный залог и с беспокойством заговорила:
— Постойте! Выслушайте меня. Уж если вы непременно хотите оставить деньги у меня, я согласна. Только сделайте мне удовольствие, заверните кошелек и бумажник в эту бумагу и перевяжите тесьмой.
— Но к чему это? — спросил подозрительно старик.
— Как? Вот уже и конец вашей щедрости? Вы же мне обещали золотые горы? Можно ли после этого верить вам?
«Так и есть, — подумал старик, — она опомнилась». И, не видя оснований не пополнить ее просьбу, он принялся завертывать золото и билеты, не заметив, что Мария дернула за шнурок звонка.
В тот момент, когда старик завязывал пакет, вошла служанка.
— Луиза, — сказала ей г-жа Фово, — вы знаете где церковь «Иностранных Миссий»?
— Да, сударыня, это недалеко отсюда.
— Там у двери кружка для бедных. Опустите туда пакет. Здесь небольшая милостыня, которую вот этот почтенный господин желает подать бедным квартала и…
— Одну минутку, — живо сказал старик, беря пакет из рук служанки. — Это слишком щедрая милостыня.
— В таком случае, отнесите сами.
Вошли два покупателя, и старик должен был убраться со своими деньгами, но не преминув шепнуть Марии:
— Вы подумайте. В час я буду у вашей двери.
— Сударь, вы забыли свое мыло, — весело и громко сказала Мария, отпуская покупателя. — Если вам понадобятся зубочистки, кисточки для бритья, духи, пожалуйста, вспомните о нас. Мы с мужем всегда будем рады по совести угодить вам.
«Друг князя» ушел, обманутый в ожиданиях, но не отказавшись от них: в деле бескорыстия и честности он был туп и слеп.
Отпустив покупателей, Мария принялась за счетную книгу и в то же время говорила себе: «Рассказать ли Жозефу? Мне очень хочется посмеяться вместе с ним над этим глупым предложением, как мы уже смеялись над многими другими. Но здесь предлагали деньги, что очень низко. Жозеф может огорчиться от одной мысли, что мне осмелились сделать подобное предложение. Как тут быть? Завтра все расскажу маме. У нее светлая голова; она посоветует, сказать Жозефу или нет». И Мария стала весело напевать фальшивым голосом и писать следующие слова:
Еще мало любить дорогого Жозефа, ла-ла, дери, дера!
Верить ему и ничего от него не скрывать, дери, дера!
Надо стараться еще не огорчать его, ла-ла, дери, дера!
Даже и с хорошими намерениями, дери, дера!
В это время за дверью послышался звучный и веселый голос, который также напевал: «Тра, дери, дера». Вошел Жозеф Фово, высокий красивый малый в форме национального гвардейца, в страшной медвежьей шапке, менее черной, чем его баки. Он остановился на пороге лавочки, сделав под козырек, и сказал:
— Здравия желаю моей хорошенькой женке!
Такова была Мария Фово, простая буржуазка. Наивная, милая простота была двигателем благородных порывов ее сердца и веселых выходок. И, право, такая простота в тысячу раз лучше сдержанности и изящества манер, если под ними скрывается суровость и черствость, притворство и лукавство.
— Здравия желаю моей хорошенькой женке, — сказал Жозеф, входя в магазин.
Увидав мужа, Мария весело захлопала в ладоши и одним прыжком, с легкостью и гибкостью кошки, вспрыгнула с кресла на конторку, а с конторки на пол. У Жозефа невольно вырвалось: «Черт возьми!» Но больше он не успел ничего сказать, потому что две красивые ручки обвились вокруг его шеи.
— С ума ты сошла, Мария! Прыгать с конторки, — говорил Жозеф, отвечая на ласку жены. — Ведь ты могла упасть и ушибиться.
— Обходить слишком долго, мой милый. Я торопилась. Ну-с, прежде всего освободитесь от своего мехового чепчика.
И, ставши на цыпочки, Мария сняла с мужа медвежью шапку и надела ее на себя. Ее хорошенькое личико совсем спряталось под черной шерстью, и Жозеф видел только кончик розового носа и румяный ротик хохотуньи, с белыми блестящими зубками. Мелочной торговец Фово и сам был большой хохотун и поэтому разделял веселье своей жены. Наконец Мария положила шапку на стул, уселась на конторку и, взяв перо, сказала мужу:
— Довольно глупить. Освобождайся от ружья, знаменитый воин, и сиди смирно. Я назначила себе кончить счета до обеда. Да, кстати, ты очень милый мальчик.
— Что такое?
— Нечего сказать, настоящий банкир! По твоей книге ты мне дал на расход двести шестьдесят семь франков два месяца тому назад, а я их получила только две недели назад.
— Не может быть!
— Но это так.
— А я говорю, что нет.
— Но, скверный упрямец, — сказала Мария, топая ножкой, — вот доказательство. Эти двести шестьдесят семь франков записаны в моей книге. А что? Что ты на это скажешь?
— А у меня есть доказательство того, что ты ошибаешься, упрямица: я нашел в своем ящике лишних двести шестьдесят семь франков.
— Ну что ж? Это значит, что твои монеты в сто су произвели на свет маленьких. Они соскучились в ящике и расплодились. Могу тебя уверить, ты мне ничего не должен.
— А я уверен, что ты, как всегда, ошибаешься не в свою пользу. Однако, постой! Ты права. Я вспомнил. Полгода назад я дал Бонакэ триста франков, он мне их отдал, а я не записал, — вот где разница.
— Твой ужасный друг, доктор Бонакэ, тоже очень милый молодой человек. Я говорю «ужасный» в переносном смысле, потому что он очень добрый малый и хоть кого привяжет к себе. Вот уже два месяца, как мы его не видали.
— Он очень занят. Теперь он назначен доктором при оперном театре.
— Значит, опера больна?
— Ты — шалунья. Но это так, деньги, что мне отдал Бонакэ, ввели меня в ошибку.
— Вот вам, мсье Фово, чтобы вперед не были глупы, как Пьеро! — сказала Мария, щелкнув мужа по носу.
Жозеф схватил на лету руку жены и стал тихонько кусать кончики пальцев.
— Перестань! — вскрикнула Мария, выдергивая руку. — Ну что, если кто-нибудь войдет?
— Так что же? Увидят, что муж целует ручку у своей хорошенькой жены, вот и все.
— Вот мило!
— Конечно, мило; и мила такая жена, как ты.
— Ах, поговорим об этом. Я бы хотела знать, что во мне такого удивительного?
— Во-первых, ты неутомимая работница.
— Удивительная важность! Разве меня так воспитывали, чтобы я сидела, сложа руки? Разве я не вела книги у отца? Что же мне делать целый день за этой конторкой? Я бы смертельно соскучилась, потому что наша маленькая Жозефина приходит только в пять часов.
— Еще бы! Ты похожа на других! Во время тяжкой болезни дочери ты не спала тридцать семь ночей.
— А ты хотел бы, чтобы я взяла сиделку к моему ребенку? Но о чем же вы думаете, г-н Фово? Что ты сегодня ел на дежурстве? Однако, что с тобой?
— Я чувствую, что со дня нашей свадьбы, моя милая женушка, моя любовь и благодарность к тебе увеличиваются с каждым днем.
— Любить меня — это я позволяю, даже приказываю вам, г-н Фово. Но что касается благодарности, то это фарс, и я не позволю вам говорить глупостей. Пожалуй, ради смеха еще можно, потому что я охотница подурачиться от чистого сердца.
— И я восхищаюсь также твоим характером, ровным, веселым. А какая твоя жизнь? Возишься с ребенком, да с восьми утра до восьми вечера сидишь за прилавком. Только в праздник прогуляемся или иногда пойдем в театр.
— Но посмотрите, он сошел с ума! Да разве все другие женщины моего круга живут иначе?
— Все? Вот на чем я тебя поймал!
— Как национальный гвардеец? Сдаюсь, — отвечала Мария, заливаясь смехом.
— Своими шалостями ты не помешаешь мне отдать тебе справедливость. Нет, другие женщины не то, что ты. Как они переносят скучную жизнь? Они вечно жалуются, зевают, хмурятся, вечно твердят своим мужьям: «Ах, какая скука сидеть постоянно в лавке, словно собака на привязи! Как несносно угождать копеечным покупателям и пользоваться только одним несчастным воскресеньем в неделю». И так она ворчит с 1-го января до 31-го декабря. Возьмем хоть твою мать. У нее доброе сердце, и ты знаешь, как я ее люблю, но скажу, что она злилась, как собака, когда имела колониальную лавку.
— Мистер Жозеф, я тоже стану сорвавшейся с цепи собакой, если вы не перестанете удивляться тому, что ясно, как день. Одни родятся со счастливым характером, а другие с не-счастным. Вот и все. Одни всегда ропщут на судьбу, а другие, наоборот, говорят: «Это так? Ну что ж, пусть будет так!» Одни делают не очень веселую жизнь еще скучней и для себя, и для окружающих, а другие стараются сделать веселым даже то, что невесело. Мой милый, поговорим, наконец, разумно. Что удивительного в том, что я весела, довольна и счастлива? Чего мне недостает? Родители обожают меня; мы с тобой любим друг друга от всего сердца; наша Жозефина — прелестный ребенок; хотя мы не крупные торговцы, но живем в довольстве; у нас есть прислуга; ты меня так балуешь, что на воскресных прогулках я одета, честное слово, не хуже жены банкира. Торговля, присмотр за домом мне нравятся, занимают меня, и ты хочешь, чтоб я скучала? Начну-ка я удивляться, что ты меня не бросаешь только для дела; что никогда не ходишь в кафе и все вечера проводишь со мною. А я просто наслаждаюсь счастьем и твержу себе: «О, Боже, как я необыкновенно счастлива! Но почему я так счастлива?»
Последние слова Мария произнесла, так забавно и мило передразнивая мужа и поднимая к небу глаза и руки, что Жозеф, несмотря на умиление, расхохотался.
— С тобой и десяти минут нельзя поговорить серьезно, ты над всем смеешься, — сказал он. — Помнишь, когда эта старая дура Барду подбила тебя идти гадать на нас обоих, то ты не только сама хохотала над предсказанием, от которого бы у другого встали волосы дыбом, но я сам не мог отнестись к нему серьезно: так потешно ты рассказала мне все.
— Постой! Что сказала мне эта безумная? Да! Что голову отрубят мне, что голову отрубят мне! — пропела Мария в нос с шутовским видом.
Жозеф не мог не улыбнуться и сказал:
— Действительно, лучше смеяться над этим глупым предсказанием, чем огорчаться им. Я не отгадчик, а могу предсказать тебе счастливое будущее. Если только наши дела пойдут хорошо еще десять лет, мы бросаем торговлю и живем в деревне, в хорошеньком домике с садом, за которым я сам ухаживаю. Что ты скажешь о моем гадании?
— И у нас будет птичий двор, где я буду разводить кур? И у меня будут голуби и кролики? У меня будет корова?
— Все будет — и голуби, и кролики, и превосходная дойная корова. Я корову приведу со своей родины. А, мадам Фово, вы стали серьезны!
— Да, милый мой, потому что моя мечта — жить в де0 ревне с тобой, с дочкой и с моими стариками. Непременно надо, чтобы и они ехали с нами.
— Это и моя мечта. Я говорю себе: моя жена не так счастлива, как я бы хотел. Но терпение! Еще десяток лет — и я ей устрою маленький рай на земле.
— Милый Жозеф, какой ты добрый! — сказала Мария очень серьезно, и в ее черных, всегда смеющихся глазах блеснула слеза умиления.
Стук отворяющейся двери прервал разговор. Вошел почтальон, поклонился и, кладя на прилавок письмо, сказал:
— Три су, сударыня. Письмо г-ну Фово.
Пока Жозеф вынимал деньги, Мария с любопытством рассматривала письмо, потом понюхала его и сказала мужу, когда почтальон ушел:
— Черт возьми! Какое надушенное! Печать темно-красная, бумага голубоватая, и такой плотной я никогда не видала. Э, г-н Фово, что это за письмецо? Верно, любовное?
— Я ничего не знаю. Посмотри сама.
— Еще бы! Конечно, я сама посмотрю и не дам тебе читать любовную записку.
И Мария распечатала письмо:
— Ах, разбойница! — воскликнула она. — «Милый Жозеф!» Уж одно это чего стоит! Ясно, очень ясно! Но посмотрим на подпись красавицы: «Анатоль Дюкормье».
— Анатоль? Каким образом он в Париже? Вот счастье! — воскликнул Жозеф.
— Это сын старика Дюкормье, у которого ты купил лавку? Тот ученый молодой человек, что получал в школе первые награды?
— Они с Бонакэ соперничали за первенство. Мы трое были всегда неразлучны. Но читай же скорее письмо.
Мария прочла: «Милый Жозеф. Я в Париже уже два дня, приехал из Англии. Шесть лет, как мы не виделись с тобой. Мне очень хочется пожать тебе руку. Сегодня я приду пообедать с тобой, и мы, как в былое время, славно поболтаем вечерок. Сердцем твой Анатоль Дюкормье».
— Браво! Вот так праздник! — воскликнул Жозеф, потирая руки.
— Да, действительно, браво! Хорош праздник с нашим обедом: у нас только суп, телятина и салат.
— Разве мало? Анатоль — сын мелкого торговца, как и мы с тобой, и хоть привык к столу важных бар и посланников, но никогда не скажет «фи» на дружеский обед. Ты его не знаешь. Это прелестный малый. Кроме того, он никогда не пил ни вина, ни ликеров, — совершенная барышня.
— В таком случае я приготовлю для «барышни» шоколадный крем в чашках, до которого вы большой охотник. Теперь половина четвертого; я сейчас пошлю Луизу за молоком. А ты должен посидеть в магазине.
— Если бы уж кстати Луиза зашла к пирожнику и заказала воздушный пирог да взяла бы печенья.
— Вы, мистер Фово, большой лакомка и очень неблагоразумны, — сказала Мария, грозя мужу пальцем. — Я пошлю Луизу к пирожнику, но с одним условием. Ты сегодня дежурный?
— Ах, уж не говори! Спать в этот холод на гауптвахте, на холодной постели, рядом со стрелками и гренадерами.
— Что же я могу сделать, если тебе нравится дрожать от холода на одной постели с хорошенькими стрелками и очаровательными гренадерами?
— Нет, черт возьми, мне это совсем не нравится, и в доказательство я не пойду сегодня на гауптвахту.
— Ну, мой милый, это и есть мое условие.
— Я скажу, что у меня было удушье.
— Тем более что ты объешься пирожного. Итак, ты можешь весь вечер провести с другом.
— Боже мой! Одно верно, что я счастлив. Только и могу сказать тебе!
«Вот прекрасно, — подумала Мария, — старый пакостник будет меня ждать на извозчике возле магазина. Досадно, отчего я не велела ему привести с собой этого глупого князя! Было бы еще смешней».
И Мария направилась в заднюю комнату.
— Подожди, милочка, я тебя съем в ожидании пирога, — сказал Жозеф, обнимая жену за талию, когда она уходила наверх.
— Жозеф, перестань! Кто-то входит.
Действительно, вошел какой-то покупатель, и господин Фово направился к нему.
По мановению волшебной палочки мы переносим читателя на другую улицу этого же квартала, настолько же аристократическую, как улица Бак — торговая.
Отель де Морсен принадлежал князю де Морсену и был одним из самых великолепных зданий в Сен-Жерменском предместье.
Приблизительно в то время, как вышеописанные сцены происходили у вдовы полковника Дюваля и у хорошенькой лавочницы г-жи Фово, — герцогиня Бопертюн, дочь князя до Морсена мечтала полулежа на кушетке возле камина в гостиной, меблированной с царской роскошью. Двадцатичетырехлетняя герцогиня представляла из себя законченный тип того, что Сен-Симон называл «гранд дама прекрасного и величественного вида». Ее стройная, тонкая талия, повели-тельная посадка головы, орлиный нос, что-то презрительное и насмешливое в абрисе нижней немного выдающейся губы — все это придавало тонким правильным чертам герцогини выражение необыкновенной аристократической гордости. Так что, когда в гостиную входила Диана Бопертюи в атласном платье со шлейфом, блистая драгоценностями, с высоко поднятой головой, окаймленной светло-каштановыми локонами в стиле мадам Севинье, и осматривалась с дерзкой гордостью, щуря большие светло-карие глаза (она была близорука), — то можно было подумать, что один из самых надменных портретов Мипьяра вышел из своей рамки. В этот день лицо герцогини выражало ужасную скуку. Опа лениво растянулась на пунцовой шелковой кушетке золоченого дерева. Опершись на подушку, она одной рукой рассеянно ласкала микроскопическую, чистейшей породы кин-чарлс и машинально наматывала на тонкие пальцы черную надушенную шерсть собачки. Другая ее рука бессильно свесилась с кушетки. Долгий нервный зевок на минуту скривил красивое лицо герцогини, и она с неподдельной искренностью проговорила:
— Счастливица Прециоза! Ты не скучаешь. Ты всегда довольна и вечером спокойно засыпаешь в конуре на своем пуховичке, если тебе ежедневно дают бисквиты, покрошенные в сливки, и если прогуляешься, свернувшись клубочком в моей муфте или лежа на подушках в карете. Счастливица! Ты не знаешь, что значит соединять в себе условия для счастья — сан, богатство, красоту, молодость, независимость — и влачить мрачную, холодную жизнь, не из чопорности, а потому, что ничего кругом не нравится. А наши единственные добродетели — сословная гордость и врожденная деликатность — с презрением возмущаются от одной мысли поискать «неизвестного» в обществе, которое стоит ниже нас. Но нет, ты также несчастна, бедная Прециоза. Разве ты не осуждена из-за чистоты благородной крови, восходящей до времен доброго короля Карла, водить знакомство только со знатными маленькими животными своей породы, с кокетливыми болонками, завитыми, надушенными, как ты, которые кушают только сливки и бисквиты и никогда не ходят пешком? Все они, за исключением незначительной разницы в хорошеньких мордочках, так похожи друг на друга, что услышать лай одной или увидеть, как она кокетливо подает лапку, значит видеть и слышать всех других. И ты, бедняжка, также обречена на смертельное однообразие. Я одобряю твою любовь к уединению. Ты права. Представь, что было бы с тобой, если бы ты, такая гордая, знатная, выходившая из этого отеля только для того, чтобы отправиться со мной в другой, вдруг решилась ступить маленькими выхоленными лапками в грязь уличных тротуаров? Нет, бедняжка, уж лучше жить в тяжелой мрачной скуке с равными по происхождению и образу жизни. Прозябай и умри в уединении, Прециоза! Тогда все станут восхвалять твою гордую неприступность, а я украшу твою могилку подснежниками — печальными, бледными и холодными цветами — и посвящу тебе такую эпитафию: «Здесь покоится несравненная Прециоза, образец всех добродетелей, которые можно иметь назло себе». По крайней мере, бедная малютка, — прибавила герцогиня, улыбаясь иронически, — ты не осуждена судьбой на ужасную смерть, как твоя хозяйка. Полтора года назад мне ее предсказала эта странная ворожея, которую я не обманула переодеванием. Положим, она не объяснилась окончательно, предоставив мне и другой любопытной выбор между трагической кончиной и бессрочной каторгой!.. Только скука может за-ставить нас выслушивать подобные глупости.
Философский монолог герцогини был прерван лакеем, который приподнял портьеру и объявил:
— Г-н Сен-Мерри.
Вошел господин лет пятидесяти, с изящной, еще подвижной и моложавой фигурой, с выкрашенными волосами, бровями и бакенбардами. Его несколько утомленное лицо обык-новенно выражало надменную спесь, смягченную привычками хорошего общества. Злые языки говорили, что в молодости он был прелестей и что герцогиня Бопертюи, если принять во внимание разницу между красотой мужчины и женщины, поразительно похожа на г-на Сен-Мерри в молодости. Достоверно известно одно, что, благодаря двойной привилегии крестного отца и старинного друга дома, он поцеловал фамильярно Диану в лоб. Она наполовину приподнялась при его приближении; он сел возле и сказал с возмущением:
— Ну, прелестная крестница, без сомнения, вы не знаете новости?
— Какой новости?
— Какая низость! Подобные гнусности могут совершаться только в наши дни. Вот последствия этой ужасной революции 89-го года. В какое время мы живем, Боже мой, в какое время!
— Но объяснитесь же!
— По крайней мере, свежая новость. Мне ее сообщила свекровь маркизы. Бедная женщина вне себя от гнева, она в отчаянии и, чтобы избежать позора семьи, сегодня же вечером уезжает в имение, несмотря на холод и снег.
— Милый крестный, я не понимаю ни одного слова. О какой маркизе вы говорите?
— Боже мой, о маркизе де Бленвиль.
— О моей кузине? Надеюсь, что это не она сделала какую-то низость, потому что ни до ее вдовства, ни после я не слыхала о ней ничего дурного.
— Возможно, но если бы вы и слышали, то ничего бы не потеряли.
— Как, разве можно в, чем-нибудь упрекнуть госпожу де Бленвиль? Нет, это или клевета, или ошибка. Кузина, быть может, единственная женщина, за которую я отвечаю.
— Неужели? Ну-с…
— Ну-с?..
— Она вчера вышла замуж… за своего доктора!
Герцогиня разразилась страшным хохотом:
— Маркиза де Бленвиль, одна из самых знатных дам Франции… Одна из самых суровых формалисток… Вышла замуж… Ай-ай-ай! За субъекта… за человека другой породы… за своего доктора… Ай-ай-ай!.. Господин, который щупает пульс и смотрит на язык. Поистине, можно умереть от смеха, в особенности, зная маркизу. Представить только себе ее надменную, строгую наружность… Послушайте, крестный, только вам одному может прийти в голову подобная фантазия. Но, благодарю вас, вы меня насмешили, а я так уже давно не смеялась от души. Вы очаровательны.
— Знаю, герцогиня, что вы не захотите верить подобной глупости, но…
— Но очаровательнее всего ваша серьезность и хладнокровие, с каким вы рассказываете эту шутовскую историю. Это делает ее вдвое смешней. Придумали ли вы, по крайней мере, подходящее имя этому доктору?
— Я ничего не выдумывал. Этот доктор путешествовал с маркизой по Германии, и его зовут Бонакэ.
— Что вы сказали? — спросила герцогиня, еле удерживаясь от нового приступа смеха, — повторите же имя, я вас прошу.
— Ах, Боже мой, — нетерпеливо ответил Сен-Мерри, — я говорю вам: доктор Бонакэ, потому что Бонакэ — это его имя, если это можно назвать именем!
Тут Сен-Мерри подумал, что с герцогиней сделался припадок — до такой степени она хохотала:
— Ай-ай-ай!.. — говорила она, откидываясь назад, — представить себе только: маркиза носила, сперва по отцу, а потом по мужу, одно из самых громких имен во Франции, и вдруг о ней докладывают: госпожа… Боже мой… госпожа докторша… Бо… Бона… Бонакэ!..
И герцогиня опять разразилась хохотом. Третье лицо, вошедшее в комнату, прервало порыв безумного веселья герцогини. Лакей доложил:
— Ее сиятельство княгиня.
Княгиня де Морсен, мать герцогини, была женщина среднего роста, немного дородная, но хорошо сохранившаяся. Должно быть, прежде она была красива. Она дружески протянула руку Сен-Мерри, и тот поцеловал ее. Бросившись в кресло, княгиня воскликнула со сдержанным негодованием:
— Какой стыд, Боже мой, какой стыд!
— Извините меня, мама, я не встала вас встретить, — сказала герцогиня своей матери, — но, благодаря чудной шутке крестного, я от смеха лишилась всех чувств.
— Ну-с, моя милая, вы сейчас перестанете смеяться. Узнайте, что в эту минуту, как я говорю с вами, имя вашего отца обесчещено.
— Обесчещено?.. — спросила пораженная герцогиня. — Что это значит?..
— Это значит, что наша кузина де Бленвиль…
— Как?! — сказала герцогиня, — и вы также, мама?.. A-а, знаю, вы сговорились с крестным спеть мне этот шутовской дуэт.
— Какой шутовской дуэт? — спросила княгиня нетерпеливо. — Вы с ума сошли, Диана!..
— Я только что сообщил моей прелестной крестнице, милая княгиня, о падении маркизы де Бленвиль. Я не знал, что до вас дошла эта новость, — сказал Сен-Мерри. — Я несколько раз повторял ей, что говорю серьезно, но она не хотела мне верить и смеялась от всего сердца, думая, что я шутки ради сочинил эту нелепость.
— Какие тут шутки?! — воскликнула княгиня с горечью. — Неужели вы считаете г-на Сен-Мерри способным шутить над позором нашей семьи?
Наконец герцогиня поняла, что ее мать и крестный говорили правду, и тогда веселость ее сменилась каким-то оцепенением. И как бы еще не веря услышанному, она проговорила:
— Нет, нет, повторяю, это невозможно. Маркиза де Бленвиль не могла унизиться до такой степени! Этот слух преувеличен. Но…
— Но я вам говорю, что это дело решенное, — возразила нетерпеливо княгиня. — Больше сомневаться нельзя.
Тут Диана почувствовала глубокое возмущение. Она вспыхнула, ноздри ее раздулись. Гнев, возмущение расовой гордости заблистали в ее искрящихся больших глазах, и она воскликнула изменившимся голосом:
— О, как это низко, недостойно, и для нас, и для этой женщины! Какое несчастье! Какой позор!.. Послушайте, этот брак недействителен, маркиза впала в детство.
— А что вы думаете об этом? — обратилась наивно княгиня к Сен-Мерри. — Признают ли законным это чудовищное сожительство, потому что браком его назвать нельзя? Вам часто приходилось говорить с прокурорами по вашим делам.
— К несчастью, сударыня, этот брак — законный, вполне законный, — сказал Сен-Мерри, пожимая плечами.
— И они могли найти бесстыдного священника, который освятил такой срам во имя религии! — воскликнула княгиня и потом прибавила с каким-то ужасом: — Но, Боже мой, что с нами, куда мы идем?..
— А, милая княгиня, — отвечал не менее ее смущенный Сен-Мерри, — клянусь, я не знаю, окончательно не знаю, куда мы идем, но, очевидно, катимся в пропасть… в хаос! С революции 89-го года безобразия сменяют друг друга. Вспомните, летом был другой ужасный скандал, когда эта несчастная маленькая графиня де Сюрваль допустила увезти себя… кому же? Художнику, господину, который рисует картины и живет этим. Я вас спрашиваю: зачем? Потому что граф Сюрваль уже много лет смотрел на все, как порядочный человек.
— И свет также закрывал глаза на то, что она компрометировала себя самым странным образом, меняя любовников, как платья, потому что, по крайней мере, это происходило в нашем обществе. И вот, чтобы достойно завершить свою прекрасную жизнь, она придумала, чтобы ее похитили. Но кто? Какое-то существо из другого мира. И она отправляется с ним жить по-супружески куда-то в провинциальную глушь… По правде, я не знаю: что отвратительнее — эта ли история, или поведение бесстыдной маркизы?
— Ах, Боже мой, — горько воскликнула Диана, — обе низости стоят одна другой: сохранить свое имя и титул, чтобы трепать их в грязи, или иметь подлость отказаться от своего положения и звания, чтобы носить или, скорее, переносить имя человека, который за плату навещает больных… Здесь нет выбора…
Новые лица приняли участие в этой сцене. Лакей последовательно доложил:
— Баронесса де Роберсак… Его сиятельство князь.
Баронесса де Роберсак была женщина лет сорока пяти, очень худощавая брюнетка, с проницательным взглядом и слащавой улыбкой на лукавом и прелестном лице. Впрочем, с известной точки зрения она была замечательной и выдающейся женщиной.
Нам еще много придется говорить о ней, потому что она представляет собой современный тип. Князю де Морсену, отцу герцогини де Бопертюи (по крайней мере, потому, что он был мужем княгини), было лет пятьдесят с лишком. Он много раз состоял посланником и соединял в себе, если не все достоинства, то внешние отличия дипломата и государственного деятеля и все коварные прелести вельможи: представительную наружность, блестящий разговор, очаровательную предупредительность, важность, изысканную приветливость; князь умел соразмерять свою благосклонность с положением каждого, и поэтому он иногда кокетничал с учти-востью, но никогда не доходил до банальности. У него было двадцать манер подавать руку, кланяться, здороваться. С недавнего времени он начал выказывать непреувеличенное, но очень заметное благочестие и набожность и не пропускал случая заявить с трибуны в палате пэров неумолимо строгие принципы касательно религии, семьи и нравственности, этих неизменных основ всякого общества.
Он вошел к дочери, держа в руках распечатанное письмо. Баронесса де Роберсак, пожав руку Дианы и поздоровавшись дружеским кивком с г-ном Сен-Мерри, подошла к княгине, сидевшей рядом с дочерью, и сочувственно сказала ей:
— Я узнала наверху от гувернантки Берты, что вы здесь, дорогая княгиня. Спускаясь по лестнице, я встретила князя, он предложил мне руку, и мы пошли горевать вместе с вами о неслыханном несчастье, поразившем вашу семью.
— Вы также знаете плачевную историю, моя милая?
— Князь мне все рассказал. Я еще дрожу от негодования. Кто мог этого ждать от женщины с солидным характером? До сих пор всем была известна ее безупречная жизнь и примерная набожность, и вдруг… Поистине, надо с ума сойти.
— Я только что думала про это, — заговорила Диана. — Очевидно, этот брак, или чудовищное сожительство, как выразилась мама, есть следствие причины, по которой его можно признать недействительным.
— И в былое время, — сказал г-п Сен-Мерри, — его бы и признали недействительным, потому что прежде думали о чести, о достоинстве семьи. Но со времени этой ужасной революции…
Сен-Мерри пожал плечами и, обратившись к князю, прибавил со стоном:
— Бедный Гектор, скажи… в какое время мы живем?!
— Ах, мой милый, — отвечал князь, — я уже давно сказал в палате пэров: у нас революция не в одной политике; она всосалась в нравы, в семью; она колеблет общество в его основах; каждый день приносит новую низость, возмущающую нас; но эти низости совершаются теперь со страшным хладнокровием. Таковы мои мысли насчет развращения нравов. И эта недостойная маркиза прекрасно знала, что делала, потому что вот что я нашел у себя.
— Что такое, папа? — спросила Диана.
Князь скрестил руки и окинул взглядом всех присутствующих, как бы призывая их в свидетели новой низости, и сказал:
— Родственное уведомление о постыдном браке.
— Какая наглость! — вскричала княгиня.
— Какая смелость! — прибавила баронесса.
— Это еще не все! — сказал князь.
— Как? Неужели есть еще что-нибудь? — спросил Сен-Мерри.
— Да, есть, — отвечал князь, едва сдерживая негодование, — билет не напечатан, а написан рукой маркизы, как из учтивости это делается у нас между родственниками. Этим письмом желают показать, что родственные отношения не порваны, что готовы их продолжать. Это означает, что княгине де Морсен, мне, моей дочери и моему зятю герцогу грозит нахальный визит г-жи Бонакэ.
— Это слишком чудовищно! — вскричала княгиня. — Не может быть, чтобы эта женщина была так безумна!
— Я говорю вам, моя милая, — сказал князь, — что мы официально предупреждены и что не сегодня-завтра она приведет к нам своего доктора.
— А я объявляю вам, — ответила княгиня, — что с сегодняшнего дня, с этого часа моя дверь навсегда закрыта для нашей кузины. Подумайте, какой ужасный пример для моей Берты, пятнадцатилетней девочки! Ей рисковать встретиться с погибшим созданием?
— Если только она осмелится приехать ко мне, — заметила Диана, — я прикажу сказать, что я дома для всех, исключая ее.
— К счастью, — сказала г-жа де Роберсак, — кажется, все общество поднимается против плачевного скандала. Все двери закроются перед этой маркизой без стыда и сердца.
— Ради Бога, не называйте же ее маркизой, моя милая! — воскликнула княгиня. — Она уже больше не маркиза.
— Подождите, мама, — заговорила герцогиня, быстро вставая, — я берусь послать всем «уведомления», но написанные от нашего дома.
— Как так? — спросили все в один голос.
— Да, вот какое уведомление: «Имеем честь сообщить вам о горестной и унизительной потере, постигшей нашу семью вследствие брака маркизы де Бленвиль, урожденной де Морсен, с особой, недостойной принадлежать к нашему дому». И я первая подписываюсь под ним; все наши после-дуют моему примеру, — сказала Диана де Бопертюи решительным тоном.
— Превосходная идея! — воскликнул Сен-Мерри. — Я готов также подписаться, в качестве старого друга семьи.
— Только у Дианы могла явиться подобная идея, — сказала г-жа де Роберсак с восхищением, но с оттенком неуловимой иронии, как бы случайно взглянув на мать герцогини, — в Диане возмутилась благородная кровь Морсенов. Как она достойна своей гордой и суровой прабабки… Дианы де Морсен, которая жила в XIV веке и нашла в себе ужасную решимость убить собственными руками свою дочь за то, что она провинилась против чести.
Княгиня слегка покраснела, а Сен-Мерри живо заговорил:
— Моя милая крестница права. Ее мысль превосходна. Да, вот что нужно делать почаще, чтобы напоминать людям о достоинстве их имени.
— Как? Нужно бы делать? Надеюсь, что это будет сделано! — сказала княгиня и обратилась к мужу: — Вы, конечно, того же мнения?
— Без сомнения, — отвечал князь, — и как глава дома я сам собственной рукой напишу эти письма.
Опять вошел лакей, и разговор прервался.
Лакей подал князю на серебряном подносе визитную карточку и сказал:
— Князь, этот господин желает говорить с вами.
— А Луазо вернулся? — спросил де Морсен, беря карточку.
— Нет, князь, я не видал г-на Луазо.
Князь подошел к окну и при помощи черепахового лорнета прочел: «Анатоль Дюкормье».
— Что за господин? Я не знаю такого имени.
— Он сказал, что у него очень спешные дела.
— Дела? Так проведите его к управляющему. Я не знаю, кто такой этот Анатоль Дюкормье. Когда Луазо вернется, сейчас же доложите мне.
— Слушаю-с.
И лакей вышел.
— Итак, папа, — сказала герцогиня Бопертюи, — решено: сегодня же вечером надо написать извещения. Это послужит прекрасной наукой для тех женщин, которым пришла бы мысль о неравном браке.
— Будьте у меня сегодня раньше обыкновенного, — обратилась баронесса к князю, — привозите с собой и Диану, мы вам поможем писать письма. А потом в виде награды мы втроем устроим маленький дебош.
— Что вы хотите сказать?
— Все твердят, что в этом году оперные балы прелестны и вполне приличны. Мне ужасно хочется побывать там; я уверена, что Диана ничего не имеет против. Решено, вы, князь, поедете с нами?
И баронесса пристально посмотрела на князя, что его, видимо, смутило.
— Отличная мысль, — сказала Диана. — Я смертельно скучала в прошлом году на этом балу, но все равно, если папа едет с нами, я на вашей стороне, баронесса.
— Право, Гектор! Бал в опере омолодит нас всех на двадцать лет. Мы там встретимся, — сказал смеясь Сен-Мерри князю.
Несмотря на свою привычную скрытность, князь не мог подавить замешательства, которое увеличивалось от пристального и проницательного взгляда г-жи де Роберсак, но он все-таки сказал:
— Ну, милый Адемар, ты с ума сошел!
— Почему это?
— Я? На балу в опере?
— Да разве мы с тобой не были там сто раз?
— Прежде — да, но теперь нам там не место. Подумай, в наши годы… и потом при известном общественном положении…
— Ну, Гектор! В прошлом году я видела там герцога Мирекура, президента совета, а он наших лет. А маркиз де Жювизи, вице-президент палаты пэров? Он тоже молодой человек наших лет, однако неутомимо посещает оперные балы и вечно заседает в знаменитом Coffre.
— Это правда, но все-таки…
— Почему вы колеблетесь, мой друг? — сказала княгиня мужу. — Уверяю вас, не бойся я, что у меня сделается страшная мигрень от маски и от жары, я бы поехала с вами, потому что уже четыре года не бывала на оперных балах.
— Без сомнения, я всегда рад исполнить желание г-жи де Роберсак. Но вследствие упомянутых причин и в особенности после постигшего нас несчастья, пожалуй, будет крупной бестактностью, если я покажусь на балу в опере, где ноги моей не было уже десять лет.
— Напротив, — сказала баронесса, — ваше присутствие в увеселительном месте показало бы, что вы не стыдитесь недостойного поступка маркизы, потому что не имеете с ней ничего общего.
— Но позвольте вам заметить…
— Скажу больше, на балу будет много наших, и так как ваше появление произведет некоторую сенсацию, то, по-моему, надо воспользоваться случаем и объявить во всеуслышание, что вы оповестите всех письмами о позорном браке.
— И завтра же утром весь Париж узнает об этом, — заметил Сен-Мерри.
— Баронесса вполне права, мой милый. Следует послушаться превосходного совета, — сказала княгиня мужу.
— Я того же мнения, папа, — заметила Диана. — Говорю это вовсе не для того, чтобы вы непременно поехали на бал. Я уверена, что г-н де Сен-Мерри не откажется проводить нас с баронессой?
— Можете ли вы сомневаться, дорогая крестница? Но Гектор последует нашему совету и также поедет.
— Иначе мы подумаем, что у князя действительно имеется какая-то причина… разумеется, соображение государственной важности для отказа нам, — сказала баронесса, делая многозначительное ударение на последних словах, как показалось князю.
— Ну, — сказал он с самой очаровательной улыбкой, — я больше не в состоянии противиться. А жаль, потому что приятно слышать такие милые уговоры.
— Ах, Боже мой, — сказала Диана, — завтра утром проповедь аббата Журдана. Говорят, он великолепен, когда громит наше время и распущенность нравов. Я бы с радостью его послушала; а если я вернусь с бала в пять утра, то надо отказаться от аббата.
— Будь покойна, — сказала княгиня дочери, — я берусь сама разбудить тебя, потому что также не хочу пропустить этой проповеди. Но Берту я, конечно, не возьму; девочкам не годится слушать подобные вещи.
— Мы там увидимся, княгиня, — заметила баронесса, — я слышала все проповеди аббата Журдана. Говорят, что его выдвигает партия Saint Sulpice, чтобы уничтожить, разбить аббата Маротена.
Кавалер Сен-Мерри был хорошо осведомлен по части злобного соперничества в среде духовенства и поэтому заметил:
— Вполне естественно. Аббат Маротен — сторожевая собака архиепископской партии, с которой партия Saint Sulpice на ножах. Вот она и напускает на Маротена аббата Журдана. Клерикальные газеты ежедневно бранятся: одни стоят за Журдана, другие за Маротена. Я объявляю себя журданистом; этот малый неоценим. В последнее воскресенье он навел ужас, когда описывал вечные муки и с неумолимой логикой доказывал, что человек рожден для того, чтобы быть несчастным. Это превосходно для простого народа.
— Действительно, — сказал князь, — в это воскресенье аббат Журдан говорил так чудесно, что, выходя из церкви, я узнал его адрес и завез ему свою визитную карточку. В наше беспорядочное, нечестивое время необходимо поощрять всеми силами и способами тех из духовенства, кто поднимает энергичный голос на защиту общественного порядка.
При этих словах, произнесенных князем с глубоким чувством, его дочь не могла удержаться от улыбки, что заметила только баронесса. Прощаясь с Дианой, она заметила:
— До вечера, милая Диана. Кстати, герцог поедет с нами?
— Признаюсь вам, милая баронесса, что я уже три дня не вижу его. Он получил из Алжира жуков какой-то необыкновенной породы и вот уже двое суток наблюдает в лупу их нравы. Какая необыкновенная страсть к естественной истории! Правда, не следует смеяться над тем, чего не знаешь, но я часто спрашиваю себя: какое удовольствие герцог может находить в уединенной жизни со своими жуками? Герцог, кажется, наблюдает нравы этих созданий, чтобы сделать доклад в Академии Наук об их образе жизни. Поверите ли, он недавно сказал мне, что разные чудеса, которые он видит в лупу, заставили его проникнуться таким же сильным чувством восхищения к жукам, насколько сильно его презрение к бедному человечеству! И, в подтверждение своего прекрасного открытия, он даже показал мне объяснительную карту, всю испещренную булавочными проколами, и хотел объяснить их значение; я попросила оставить меня в покое, и он разбранил меня за равнодушие.
И герцогиня рассмеялась.
— Замолчите, вострушка! Княгиня, слышите, какие глупости рассказывает здесь Диана? — обратилась баронесса к княгине.
В это время лакей подошел к князю и сказал вполголоса:
— Г-п Луазо вернулся.
— Скажите, чтобы он сию же минуту шел ко мне и ждал, — приказал князь, не в силах скрыть нетерпения и беспокойства. Видя, что баронесса де Роберсак спешит уехать и прощается, он направился к ней и предложил ей руку, чтобы проводить до кареты. Уходя, князь обратился к дочери:
— Диана, будьте готовы к девяти часам.
Княгиня вместе с кавалером де Сен-Мерри поднялась к себе на второй этаж (герцогиня жила на нижнем) и просила дочь зайти к ней перед отъездом на бал, а князь повел г-жу де Роберсак. Чтобы из гостиной герцогини попасть в подъезд, приходилось пройти, галерею, бильярдную, приемную и переднюю, — расстояние, достаточное для того, чтобы начать и окончить следующий разговор:
— Гектор, вы меня обманываете…
— Олимпия, что вы хотите сказать?
— Я уже говорила вам, что с некоторого времени вы стали рассеянны, озабочены; наконец, вчера вы послали взять ложу на нынешний бал в Опере.
— Уверяю вас, мой друг…
— Не лгите, я знаю.
— Вы заблуждаетесь.
— Нисколько. Вы попали в очень затруднительное положение, когда я вам предложила ехать в Оперу, потому что это разбивает… некоторые проекты.
— Право, — отвечал князь вкрадчивым и нежным голоском, — вы, дорогая, не приучили меня к подобному недоверию. Можно ли допускать глупую ревность в десятилетние отношения между старыми близкими друзьями? Чтобы защититься от оскорбительных подозрений, мне приходится напомнить вам о моих годах… Право, слишком лестные подозрения.
— Я больше всего дорожу вашим доверием ко мне, и тут я ревнива. Мне нужно полное доверие, и этой ценой вы купите мою снисходительность… даже более.
— Но разве вы не пользуетесь им всецело? Разве я принимаю моих политических друзей в салопе жены, а не в вашем? Разве я содержу у себя мой двор, как вы выражаетесь, хотя он скорее ваш, чем мой? Разве не вы то божество, при котором я состою скромным жрецом, потому что раньше других мог поклоняться вам?
— Господин де Морсен, — сказала сухо баронесса, — я вас знаю слишком давно и хорошо, чтобы попасться на пошлую лесть. Выслушайте меня получше. Я опасаюсь скандала, боюсь, как бы вы не попали в смешное положение, и боюсь огорчиться вдвойне. И в наших общих интересах я твер-до решилась избавить вас от смешного положения и…
Баронесса умолкла, потому что навстречу шли лакеи с зажженными свечами. Уже темнело. В передней также нельзя было продолжить разговора; одни из прислуги вскочили с места при входе князя и баронессы, другие бросились отворять входные двери. Баронесса оделась и когда сходила с лестницы, то улучила минуту тихонько, но угрожающим тоном сказать провожавшему ее князю:
— Жду вас в девять часов. Если вы не придете, я во всяком случае еду на бал, и берегитесь…
Они сошли с лестницы. Выездной лакей баронессы уже держал дверцу кареты открытой. Мгновенно изменив выражение лица, г-жа де Роберсак обратилась самым любезным образом к князю в то время, как он помогал ей сесть в карету:
— Тысячу благодарностей… Вы очень любезны, милый князь. До скорого свидания.
Князь почтительно поклонился и оставался на крыльце до тех пор, пока карета не выехала из ворот отеля.
В это же время кавалер де Сен-Мерри взводил княгиню де Морсен по большой лестнице:
— Знаешь ли, Арманд, я насилу удержался, чтобы не броситься на шею к нашей дорогой Диане: так меня восхитила ее мысль насчет этих писем.
— Да? А вы не слыхали иронического замечания баронессы, этой змеи с кроткими глазами, о том, что в моей дочери возмутилась гордая кровь Морсенов?
— Но вы знаете, что эта змея больше шипит, чем кусает, и кроме того…
— Молчите, Адемар. Вот Берта.
Действительно, навстречу шла вторая дочь княгини, пятнадцатилетняя Берта, в сопровождении молоденькой англичанки с приятным, но немного серьезным и даже печальным лицом. Мадемуазель де Морсен, высокая, тонкая и бледная девочка, несмотря на свой возраст, отличалась угрюмым, надменным выражением в холодных глазах.
— Куда вы идете, Берта? — спросила княгиня.
— Вниз, повидаться с сестрой.
— Надеюсь, мисс Пеней по-прежнему довольна успехами мадемуазель Берты, которая уже теперь не маленькая? — спросил г-н Сен-Мерри с фамильярностью старинного друга дома.
— Слишком много надо делать, чтобы угодить мисс, — отвечала Берта отрывисто и сухо.
— Но это должно быть твоим единственным желанием, моя милая, — сказала торжественным тоном княгиня, целуя дочь в лоб. — Мисс Пеней, не забудьте спросить, нет ли кого у герцогини. Если она не одна, то вы вернетесь к себе.
— Хорошо, княгиня, — ответила гувернантка.
В это же время князь де Морсен поспешно входил к себе в кабинет, где его ждал г-н Луазо.
Луазо, тот самый седой господин, которого читатель видел у Марии Фово, уже двадцать пять лет состоял при князе де Морсене в качестве доверенного слуги, оказывавшего своему господину различного рода услуги. Между этим сметливым и не особенно совестливым человеком и князем давно уже установились фамильярные отношения. Луазо любил поговорить и говорил прекрасно, воображая себя знатоком литературы. Он особенно любил писателей XVII века, Мольер и Реньяр были его кумирами. Он думал, что Криспеп, Скапен, Маскариль и Сганарель — самые умные из действующих лиц комедий. И случалось, что г-н Луазо испытывал терпение князя: напитанный классиками, он вдруг начинал говорить языком своих моделей, и тогда ему недоставало только перчаток, плаща и шпаги Криспена, чтобы вполне сыграть его роль.
Войдя в кабинет, князь живо спросил его:
— Ну, Луазо, какие новости?
— Скверные, сударь.
— Рохля! Ты наговорил или наделал каких-нибудь глупостей? — вскричал князь, топая ногой.
— Если князь желает меня выслушать, то сам увидит. Его сиятельство всегда признавал за мной верность взгляда и опытность.
— Нечего сказать, нашли время хвастаться этим, г-н Луазо!
— Позвольте мне кончить и тогда судите. Г-жа Фово, к несчастью, не принадлежит к разряду дикарок, добродетельных и угрюмых, но недовольных судьбой. С подобными особами никогда нельзя отчаиваться. Добродетельная г-жа Фово, наоборот, весела, насмешлива, жива и довольна своим положением. Она ничего не домогается, ничего не желает и, как я уже докладывал много раз, без ума от своего мужа. Муж — несносное животное пяти футов и семи дюймов. После трех лет супружества они еще влюблены друг в друга, и в доме вечный скандал от их нежностей. Тут ничего не поделаешь, сударь, потому что…
— Да ты точно поддержал пари, что рассказываешь мне об этих глупостях?
— Я не хотел обманывать вас и…
— А мои обещания? А деньги?
— Госпожа Фово возвратила мне деньги так же ловко, как ловко я заставил ее сперва взять их. Что касается отеля, бриллиантов и прочего, то она подняла все это на смех и, должен признаться, очень умно, потому что у нее острый, веселый ум. Нет, сударь, она не из числа глупых жаворонков, которые ловятся на блестящее зеркало. А по наружности г-жа Фово — олицетворенная миловидность, грация, свежесть и плутовство.
— Палач! Он точно умышленно пришел сюда расхваливать эту проклятую женщину!
— Да, сударь, у меня всегда умысел говорить вам правду, как бы она ни была неприятна, чтобы не завлекать вас в несбыточное дело. Поверьте мне, откажитесь…
— Сколько еще раз повторять, что я и сам не знаю, почему меня так задело за живое это неправильное, но милое личико? А видел я его только два раза по пять минут! Это что-то фатальное, необъяснимое; мое чувство безумно, нелепо, но неотступно и сильно, как всякий каприз, да еще последний у человека моих лет. Не глупо ли каждый день проходить мимо ее лавки, как школьник, и для чего? Для того только, чтобы взглянуть на пикантную и кокетливую мордочку. Я не могу отвязаться от воспоминаний о ней, не могу и не хочу, потому что при одной мысли о ней я чувствую, что молодею на двадцать лет.
Действительно, во время этого разговора, напоминавшего князю лучшие дни его любовных преследований, он проявил юношескую живость.
— Но, сударь… — попробовал возразить Луазо.
— Но… но… Все только «но» да «если бы»! — перебил его князь тоном горького упрека. — Г-н Луазо становится ленив, неповоротлив; он утратил изобретательность или, вернее, воображает себя слишком важным барином, чтобы постараться… как старался в былое время.
— Но в былое время князь избавлял меня от лишних хлопот; три четверти успеха зависели от него самого… Ему стоило только показаться, — сказал Луазо угрюмо и вместо с тем льстиво.
— Вы не одурачите меня своими отговорками, г-н Луазо. Как так? При первом отказе вы уже пасуете? Точно все женщины не начинают с отказа, и как будто не следует десять раз подходить к ним с одним и тем же?
— Но каким способом?
— Как каким? Вы насмехаетесь, г-н Луазо. Есть тысяча способов, чтобы зайти опять в лавку, пообещать этому созданию вдвое, втрое, так как я решил пожертвовать всем.
— А муж, сударь?
— Что муж?
— Да то, что для часового разговора с г-жой Фово мне пришлось выжидать дня дежурства ее мужа. Узнал я об этом от его фельдфебеля, одного из наших поставщиков. Вы, сударь, проходя мимо лавки, и сами, вероятно, заметили, что злодей всегда торчит там и, как тень, ходит за своей женой? При этом он груб и силен, как лошадь, а его жена — бесенок, способна открывать ему все, и он мне переломает ребра.
— Подите вы! Так уж и ребра переломает?
— Да это еще полгоря. Я бы гордился, что пострадал за вас. Но какой скандал, какой шум на весь квартал, если узнают, что я от вас, сударь. Подумайте о последствиях. Знатный барин, пэр Франции, бывший посланник — и сооблазняющий кого же? Жену какого-то лавочника! Какова находка для «Шаривари», для всего змеиного гнезда, называемого «малой прессой»!
Луазо пожал плечами и прибавил с неподражаемым апломбом:
— И ничего не поделаешь, потому что на распущенность прессы нет никакой управы.
— Превосходно. Если г-н Луазо стал философом и так боязлив, то я прибегну к более изобретательному и преданному посреднику.
— Ах, сударь! Ай-ай! — вскричал в ужасе слуга, всплеснув руками.
— Люди изнашиваются. Не будем больше говорить об этом. Я найду, кого одарить своим доверием.
— Высказать мне подобную несправедливость, мне, который состарился на вашей службе!
— Довольно, довольно!
— Опозорить мои седины! Нет, сударь, у вас не хватит смелости! Ведь это было бы смертью для старого бедного Луазо, да, смертью! — сказал «честный» человек трагическим тоном.
— Ты с ума сошел! Кроме того, тебя можно еще упрекнуть в нескромности, в болтливости.
— Меня? Да я могила.
— А каким же образом г-жа де Роберсак узнала, что я взял ложу в Опере? Без сомнения, ты проболтался ее прислуге.
— Во-первых, князь знает, что я не якшаюсь с ливрейной челядью, — отвечал лакей со сдержанным достоинством, — и могу поклясться чем угодно, что не открывал рта. A-а! Вот что! — прибавил Луазо, ударив себя по лбу. — Баронесса очень проницательна…
— Кончишь ты или нет?
— Взявши билет в кассе, я при выходе положил его в бумажник и в это время очутился лицом к лицу с баронессой; она шла пешком в сопровождении лакея. Я поспешил почтительно поклониться, но она как будто не заметила меня, что показалось мне странным. Меня выдала розовая бумажка, и баронесса вывела правильное заключение, что князь…
— Это возможно. Немного надо, чтобы навести г-жу де Роберсак на след. Удайся дело, открытие помешало бы мне. Но оно рушится, благодаря твоей неловкости.
— Оно рушится? — спросил вдруг Луазо с торжествующим видом. — Может быть, сударь, может быть…
— Что ты там говоришь?
— Как я ни стар, как ни выдохся, но еще гожусь на что-нибудь.
— Сомневаюсь. Но посмотрим.
— Долго не представится еще другого такого случая, потому что этот бездельник муж не бросает жену. Но нынче он дежурный, и г-жа Фово будет всю ночь одна. Несмотря на отказ, я оставил ей выход, если она одумается. Я предупредил, что во всяком случае в час ночи буду у магазина с домино и на извозчике. Вам, сударь, следует ехать со мной. Я постучу в дверь. Красавица спит одна на антресолях. Возможно, что наше предложение оставило некоторое впечатление, хотя она и отказалась из глупой гордости. Если она даже заснет, то я стуком разбужу ее. Тонкая штучка догадается, что это я, и если не выйдет к нам сейчас же, я стану стучать еще сильней. Быть может, уверенность в себе или гнев заставят ее отворить нам. Вы займете мое место и лучше меня сумеете сказать за себя слово. Я надеюсь, что вы ее убедите; она придет в восторг, что важный барин у ее ног; ваши обещания вскружат ей голову, и ее мысли могут принять другой оборот.
— Ты прав. Надо попробовать, надо воспользоваться тем, что малютка одна.
— Скажет ли теперь князь, что Луазо…
— Но нет! Нет! Нечего и думать об этом, — перебил князь своего «Скапена», топнув ногой. — Я не могу отказаться от поездки на бал, это бы возбудило подозрения баронессы, их надо непременно усыпить. Раз она мне не верит, то ее проницательность очень опасна. Вообще есть тысяча причин, почему я должен сильно ухаживать за г-жой де Роберсак. Будь проклята моя мысль устроить поездку в Оперу!
— Ваша правда, сударь, — сказала Луазо в раздумье, грызя ногти, — в этом все затруднение… вам нельзя не ехать вместе на бал. Вот было бы ловко, если бы вы оставались на балу с г-жой де Роберсак и в то же время попали на улицу Бак к хорошенькой продавщице!
— Г-н Луазо шутит, вероятно? — сказал высокомерно князь.
— Бедняга Луазо говорит серьезно: быть может, есть средство…
В это время кто-то постучал в дверь.
— Войдите, — сказал князь, раздосадованный, что ему помешали.
Вошел его секретарь и отвесил почтительный поклон. Черты г-на де Морсена приняли тотчас же привычное выражение холодного достоинства, потому что Луазо был единственный из его приближенных, перед кем он не маскировался. Секретарь, указав взглядом на Луазо, проговорил:
— Князь, я желал бы иметь честь сказать вам два слова об одном деле, как мне кажется, очень важном.
— Ступай, приготовь мне одеться: скоро обед, — обратился князь к своему интимному камердинеру.
Луазо вышел.
— В чем дело? — спросил князь секретаря.
— Сейчас являлся сюда некий господин Анатоль Дюкормье, но вы его отослали к управляющему. Он спросил, разве у вас нет секретаря, потому что его дело можно скорее со-общить секретарю, чем управляющему. И тогда его привели ко мне.
— Что за сообщение?
— Он от французского посланника в Англии, графа де Морваля, и недавно приехал.
«Конечно, он то лицо, о котором Морваль говорит мне в последнем письме. Есть вещи, которые писать неудобно, лучше передать их на словах», — подумал князь и потом спросил:
— Что же сказал вам этот господин?
— Оп жалел, что не имел чести повидаться с вами, и поручил мне просить вас припять его скорей; если можно, завтра утром. Оп оставил адрес.
— Разумеется, приму. Напишите, чтобы пришел вавтра от 10 до 11 утра. Кстати, переписали вы начисто мое письмо к нунцию его святейшества?
— Да, князь.
— Не забудьте подать его мне для подписи завтра утром.
— Слушаю-с…
После нового совещания с верным Луазо, князь с дочерью отправились, как было условлено, в девять часов к г-же де Роберсак. Уведомления о постыдном браке маркизы де Бленвиль с доктором Бонакэ были написаны, и в полночь князь сел в карету с баронессой и герцогиней, одетыми в черное домино, чтобы ехать на бал в оперный театр.