ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

XXI

Было около десяти часов вечера. Жером Бонакэ в ожидании гостей, Дюкормье и супругов Фово, сидел в своей скромной гостиной, единственное украшение которой составляли арфа, фортепиано и большие фамильные портреты родных Элоизы. Ее отец был изображен в богатом, но несколько театральном костюме французского пэра времен Реставрации, дед — в мундире флотского офицера времен Людовика XVI с орденской лентой св. Людовика. Портрет матери маркизы представлял даму в придворном костюме, в длинной расшитой мантии (отец маркизы, как многие из старинного дворянства, присоединился к Наполеону); бабка, знатная дама конца XVIII столетия, в напудренном парике с мушками и в огромных фижмах, держала за розовую ленту болонку, которая лаяла на маленького негра в красной расшитой золотом куртке, поддерживавшего шлейф этой важной дамы. Между портретами этих двух аристократок, как трогательная противоположность, висел третий, поразительно похожий портрет матери доктора Бонакэ. С полотна глядело доброе почтенное лицо старушки, в круглом чепце и в крестьянском платье. А под последним портретом — набросок карандашом, за стеклом и в черной рамке, нарисованный рукой. В бытность свою медицинским студентом в Париже, Жером Бонакэ узнал о болезни и смерти отца почти одновременно и упросил своего друга, знаменитого скульптора, поехать с ним и нарисовать дорогие черты покойника. Если не считать портретов, то гостиная отличалась чрезвычайно простой меблировкой; только кое-где стояли вазы из китайского фарфора, наполненные великолепными камелиями (г-жа Бонакэ любила цветы так же, как и ее муж). Толстый ковер на полу, огонь в камине, спущенные гардины и две лампы под матовыми шарами придавали скромному жилищу необыкновенно уютный вид, и мало кто из гостей Бонакэ стал бы жалеть, что маркиза отказалась от великолепного замка и ежегодного дохода в 50 000 экю.

Одиночество доктора было прервано приходом жены.

— Г-н Дюкормье отлично устроится наверху, — сказала г-жа Бонакэ мужу. — Я велела привести все в порядок и прибавить к мебели покойное кресло; в нем он может размышлять о своем возвращении на путь истинный; надо же ему облегчить всячески его обращение. Но, кроме шуток, мой милый, я думаю, что вашему другу комнаты понравятся; тишина там полная, из окон прелестный вид; а если у него есть какие-нибудь привычки, то вы скажете мне, и мы так устроим, чтобы он чувствовал себя хорошо возле нас.

— Милая Элоиза, какая вы добрая! Вы так хлопочете об Анатоле.

— Но как же иначе? Ведь он ваш друг, и его надо отвлечь от дурной жизни; надо успокоить, залечить его пораненную душу. Хотя это случилось и по его вине отчасти, но всякое страдание заслуживает снисхождения и участия.

— Он стоял на краю пропасти, но, слава Богу, не упал в нее. Клянусь вам, я открыл ему глаза как раз вовремя.

— Одного желаю, чтобы это внезапное обращение не было следствием минутного увлечения под вашим влиянием, мой друг, а исходило бы из серьезного, обдуманного чувства.

— Я не до такой степени оптимист, чтобы думать, будто Анатоль не обойдется без колебаний. С прошлым нельзя порвать сразу и без нравственного потрясения. Вот почему я хочу удержать Анатоля возле нас; хочу для него, так сказать, перемены воздуха; хочу ухаживать за ним, как за больным ребенком. Следует сохранить для человечества такую богато одаренную натуру. Он дал честное слово, что поселится с нами; следовательно, он у нас в руках и будет окончательно спасен, если удастся женить его.

— Кстати, мой друг, как нынче здоровье г-жи Дюваль?

— Немного лучше, но она всегда беспокоит меня. Этот брак вдвойне выгоден для нас: мы могли бы успокоиться за будущность и Анатоля, и Клеманс. Если завтра г-же Дюваль станет лучше, я поговорю с ней об Анатоле.

— Не подождать ли немного?

— Почему это?

— Я разделяю ваши надежды насчет г-на Дюкормье и вместе с вами постараюсь, чтобы они исполнились. Но, мой друг, вы лучше всякого другого знаете странные перемены в душе человека. Не благоразумнее ли заручиться некоторым нравственным обеспечением со стороны г-на Дюкормье, прежде чем ставить на карту судьбу Клеманс?

— Конечно, так лучше. И в то же время все говорит мне, что решение Анатоля искренно. Если бы вы только видели его волнение, слезы! Наконец, каковы бы ни были его ошибки, но он не способен нарушить честное слово. С другой стороны, очень страшно поступить неосмотрительно в таком важном деле.

— Вы хорошо понимаете, мой друг, что я говорю это не из желания поддержать моего претендента в ущерб вашему, — прибавила Элоиза, засмеявшись. — Я думаю, что г-н Дюкормье более подходящая партия для Клеманс, чем мой родственник Сен-Жеран, хотя он и очень богат.

— Я согласен с вами. Сен-Жеран — превосходный молодой человек. Но боюсь, что он соглашается жениться на Клемане главным образом по излишней деликатности: он не знает, как выразить благодарность вам. Правда, Сен-Жеран находит ее прелестной, говорит о ней с увлечением: раза два или три он, по моему совету, ходил в Ботанический сад и видел Клеманс на прогулке с матерью. Я убежден, что Сен-Жеран добросовестно исполнял бы обязанности честного человека, если бы женился на этом прелестном ребенке; но боюсь, как бы он рано или поздно не пожалел об этом союзе. Конечно, из деликатности он скроет сожаление, но Клеманс, с тонкой ее чувствительностью, угадает это и тогда… подумайте, какая будущность?

— Да, мой друг, это будет печально. Да, наконец, как ни хорош мой племянник, но он может не понравиться м-ль Дюваль; я признаю, что у него далеко не такие внешние качества, как у г-на Дюкормье. Если бы ваш друг серьезно изменился к лучшему, то можно, не колеблясь, предложить его г-же Дюваль.

— Не внушай мне тревоги ее здоровье, нечего бы и торопиться с этим. А, с другой стороны, важно, чтобы у Анатоля была какая-нибудь цель; надо занять его сердце, и тогда при совместных усилиях у нас сто шансов против одного, что мы спасем его.

— Ваша правда.

— Если г-жа Дюваль почувствует себя лучше, то надо поскорей сообщить ей о нашем плане. Если он ей понравится, то, без сомнения, Клеманс согласится, потому что мать имеет на нее огромное влияние. Несчастную женщину больше всего печалит, что ее дочь останется одинокой, без поддержки; и поэтому она не может отказаться от нелепой надежды, что полковник Дюваль жив, и, следовательно, Клемане не останется одна на свете после ее смерти. Ах, если наш проект удастся, вот славная будет троечка: Анатоль, Жозеф и я!

— Мне очень хочется узнать г-жу Фово и ее мужа. Я не забуду, что вы при всякой неприятности, в тяжелых обстоятельствах шли к ним и уходили от них утешенным, — так на вас действовала их любовь, их счастье.

— Да, милая Элоиза. Многими хорошими минутами я обязан этим золотым сердцам. Это еще не все. Я был беден. По выходе из коллежа я почувствовал призвание к естественным наукам, а мой отец мог давать мне только четвертую часть необходимых средств, как ни урезывал я себя во всем. Жозеф получил маленькое наследство и в продолжение многих лет помогал мне, был для меня нежным, преданным братом. Благодаря его помощи и небольшим посылкам отца, я имел необходимые пособия; а их так часто недостает многим даровитым людям, и нужда останавливает их полет. Наконец моя карьера упрочилась, и я мог заплатить Жозефу материальный долг; но нравственно я останусь навсегда его должником, потому что без него я не был бы тем, что я есть.

— И я, мой друг, также обязана ему всем. Если бы он не помог вам стать знаменитым, разве бы я встретила вас? Пусть же он и его жена будут здесь дорогими гостями! Все, что вы говорили о г-же Фово, очень нравится мне. Что может быть лучше простоты!

— Но я вас должен предупредить, Элоиза, — сказал Жером, смеясь, — мой друг и его жена — маленькие люди, как называют таких важные особы. Они без манер, не умеют красно говорить, не знают светского обхождения; но они получили самое лучшее воспитание, потому что выросли в трудовой, честной жизни.

— Друг мой, вы научили меня понимать смысл этих прекрасных слов: святая простота. В самом деле, есть ли что лучше простоты? Она означает искреннее, свободное излияние наших хороших естественных чувств; счастливое незнание, что прилично и что неприлично говорить, когда правда просится на уста. Простота не заботится о сдержанности в выражении добрых, благородных мыслей и чувствует инстинктивное отвращение ко всему искусственному, условному; она имеет смелость пользоваться счастьем без стеснений и ничем не жертвовать тщеславию. Да, простота — это здра-вый смысл хорошей души, и я больше, чем кто-либо, должна ценить ее. Я так долго жила в обществе, где лучшие умы и натуры томятся, чахнут и часто погибают под иссушающим влиянием приличия и неприличия. Сколько раз я там видела, как знатные люди становились рабами приличия: делали низости, потом становились продажными, потому что приличие требовало поддержать свое звание, иметь известное положение, хотя бы пришлось из-за глупого тщеславия разорить и себя и семью. Сколько даровитых молодых людей, вследствие праздной, бесполезной жизни, впало в отвратительный разврат, потому что человеку старинной фамилии неприлично заниматься делом, составить себе положение. Часто я видела, что молодые женщины, страстно любившие своих мужей, сперва страдали от супружеской холодности, с какой встречали их наивную нежность, а потом мстили за себя. И это все лишь потому, что мужу неприлично быть и казаться влюбленным в жену, как какому-нибудь буржуа. Скольких я знаю женщин моего круга, которые лишились счастья всей жизни потому, что верх неприличия — возвыситься в собственных глазах, связав свою жизнь с любимым человеком, которого чтишь больше всего в мире.

Говоря это, Элоиза в трогательном волнении протянула мужу свою прелестную руку.

— Милая, благородная Элоиза, — отвечал Жером, и глаза его наполнились слезами, — ты сокровище, ты сама доброта, прелесть, добродетель! У меня недостает слов! Не говори мне ничего больше, сердце мое переполнено, дай мне плакать и смотреть на тебя.

Нельзя передать, с каким восторженным обожанием Жером посмотрел на жену; в эту минуту исчезла грубость черт его лица; оно казалось преображенным. Элоиза, также глубоко взволнованная, сжимала его руки и, любуясь им, сказала:

— Как красив счастливый человек!

В это время раздался звонок. Молодая женщина, овладев своим волнением, сказала мужу:

— Мой друг, вот и Дюкормье или Фово.

XXII

Дверь в гостиную отворилась, и старый слуга бывшей маркизы де Бленвиль доложил:

— Господин и госпожа Фово.

Вошел Жозеф в черном сюртуке и галстуке безупречной белизны, держа на руке аккуратно сложенную шаль жены. Мария была необыкновенно мила в шелковом переливчатом платье и в новом кружевном чепчике с бантом и с несколькими розовыми бутонами. Г-жа Бонакэ не могла удержаться, чтобы не сказать тихо мужу:

— Боже, до чего она хороша!

— Как любезно с вашей стороны, дорогая г-жа Фово, что вы с Жозефом приняли наше приглашение, — говорил доктор, идя навстречу гостям и знакомя Марию с женой, которая обратилась к ней с самой милой приветливостью.

— Я счастлива, сударыня, что имею честь видеть вас здесь; я знаю, что вы и г-н Фово лучшие друзья мужа. Могу ли я надеяться, что вы уделите и мне частицу этой дружбы?

— Сударыня, конечно… — отвечал Жозеф, раскланиваясь, как умел.

— Позвольте, сударыня, — перебила живо Мария, — я скажу без околичностей: вы кажетесь мне такой милой особой, ваше лицо мне до такой степени нравится, что мне очень легко и приятно подружиться с вами, как мы уже дружны с г-ном Бонакэ.

— И я скажу откровенно, что вы мне также очень нравитесь. Поэтому обещайте, что мы часто станем видеться, — отвечала Элоиза.

— О, если желаете, то хоть каждое воскресенье, сударыня. В другие дни мы сидим за конторкой, как все торговые люди. А, например, нынешний день не в счет, это кутеж. Я просила мать посидеть за меня в магазине и присмотреть за дочкой. Да, сударыня, я приведу к вам свою девочку; вы увидите, как она мила. Вы тогда лучше всяких слов поймете, чем мы обязаны вашему мужу и сколько у нас причин любить спасителя нашего ребенка.

— Ого! Это я-то спаситель? — возразил весело доктор. — Ну, и вы также, дорогая г-жа Фово. Ваши неусыпные заботы сделали для ребенка столько же, сколько и мои.

— Конечно, — сказал Жозеф с громким вздохом. — Представьте, сударыня, Мария в продолжение целого месяца ни на минуту не оставляла ребенка.

— Боже мой, Боже мой! — сказала Мария, пожимая плечами и очаровательно надувая губки. — Не правда ли, сударыня, несносно вечно слушать, как люди восхищаются, что в полдень светит солнце?

— Но как же иначе? — ответила, улыбаясь, Элоиза. — Конечно, что может быть обыкновеннее хорошего весеннего дня? Но это не мешает говорить, что нет ничего лучше его.

— Браво! — воскликнул Жозеф, потирая руки, в восторге от похвалы его жене. — Ха-ха! Видишь, Мари, значит, я имею право повторять тебе, сколько захочу, что нахожу тебя милой и доброй.

— Конечно, Жозеф, ты в своем праве, — заметил весело доктор. — Закон говорит: «Жена да повинуется своему мужу». Следовательно, твоя жена принуждена позволить обожать себя с утра до вечера и выслушивать, что она очаровательна. Да, м-м Фово, с законом шутить нельзя.

— Та-та-та! Г-н Бонакэ, не вмешивайтесь не в свое дело, иначе я скажу, что если бы вы были принуждены выслушивать благодарность всех спасенных вами от смерти, то у вас не хватило бы времени спасать других.

— Получай, Жером! — сказал Жозеф, гордясь ловким ответом жены. — Прикуси-ка язык теперь!

— И все-таки, мой друг, вам отдают лишь должное, — прибавила Элоиза, все больше и больше очаровываясь Марией.

— Жозеф, посмотри, какие хорошие картины! — вскричала вдруг Мария, только теперь заметив портреты на стенах.

Потом, обращаясь к Элоизе, она наивно прибавила:

— Это короли и королевы прежних времен? Не так ли, сударыня? Надо признать, что они выглядят хорошими людьми. В особенности вот эта королева в голубой мантии, расшитой золотом. Посмотри, Жозеф, какое доброе, приветливое лицо. Держу пари, что подданные любили ее. Боже мой, Боже мой! Что мы за несчастные, глупые люди! Ничего-то мы не знаем! — прибавила она с сожалением. — Но вы, доктор, все знаете и должны также знать имя этой прекрасной, доброй королевы. Скажите нам, потому что мой Жозеф не сильней меня в истории.

Так как дело шло о портрете матери Элоизы, то она сказала:

— Как мне приятно, сударыня, что вам нравится эта дама и вы правильно о ней судите: все ее любили за доброту и кротость, и, глядя на ее милое лицо, я каждый день вспоминаю об ее нежности и достоинствах.

— Как, сударыня? Вы знали ее? — спросила озадаченная Мария.

— Это моя мать!

— Ваша мать! — вскричала Мария, не веря своим ушам. — Эта прекрасная королева — ваша мать?!

— Моя жена не в родстве с королями, — засмеялся доктор. — Вас обманул наряд. Оригиналы этих портретов не были ни королями, ни королевами, они были…

— Актеры, не правда ли? — спросила с живостью Мария, в восторге от своей проницательности, но спросила почтительным тоном, потому что актеры казались ей важными особами. — Конечно, — прибавила она, широко открыв красивые глаза, — это актеры в театральных костюмах. Да, да, вон и другая дама одета маркизой.

— Святая простота! — прошептал Бонакэ, взглянув на жену.

Элоиза не могла не улыбнуться наивному заблуждению молодой женщины.

— Опять ошибаетесь, дорогая г-жа Фово, но очень удачно, потому что эти особы, к сожалению, должны были появляться в странных нарядах в театре, где разыгрываются жалкие комедии. Этот театр называется двором. И где, — прибавила Элоиза, — люди часто должны играть роли, которые противоречат их скромным, простым вкусам. Моя мать была из числа их. Ей не особенно нравилась придворная жизнь.

— Двор? Роль? — повторяла Мария, силясь понять. — А ты, Жозеф, понимаешь что-нибудь?

— Ей-Богу, не понимаю. Вы нас извините, сударыня, — обратился он к Элоизе, — видите ли, мы редко выходим из лавки и не знаем многих вещей, а Жером хоть и видел свет, но важничает и редко бывает у нас, — пошутил Жозеф.

— Разгадка в двух словах, Жозеф, — сказал доктор. — Моя жена принадлежит к старинной дворянской фамилии, занимавшей высокие должности в государстве. Это портреты ее ближайших родственников, а вот это — моих отца и матери.

— Вот эта старушка в круглом чепце, не правда ли, доктор? Ну, хоть я и ничего не понимаю в живописи, но с уверенностью скажу, что у вашей матери было золотое сердце. Посмотри, Жозеф.

— Да, правда; мне кажется, стоило ее увидеть, чтобы сейчас же полюбить.

— Но как смешно, — сказала Мария, сравнивая портреты плебеев и аристократов, — вон важная барыня в придворной мантии, а тут простая женщина в чепце. Но, при всем этом, почему бы и не так? — прибавила Мария, как бы отвечая себе на тайную мысль.

— Милая г-жа Фово, будьте откровенны, как всегда, скажите все, что думаете, — попросил доктор.

Жозеф ждал, что скажет жена, чтобы знать, должен ли он выразить удивление по поводу брака его друга с аристократкой, и сказал:

— Не бойся, Жером. Если Мария не скажет всего, что на уме, значит, у нее отнялся язык.

— Моя мысль очень простая. Сперва я подумала: «Вот тебе раз! Доктор, который дружил с мелкими торговцами, и вдруг женился на благородной, прекрасной даме, у которой родители были придворные! Смешно!» Потом я рассудила так: «Чего же я удивляюсь? Ведь они любили друг друга, подходили друг к другу и поженились, — вот и все. Будь я дочерью крупного банкира, разве это помешало бы мне выйти замуж за Жозефа, потому что он мелкий торговец? Или будь Жозеф банкиром, разве он не женился бы на мне?»

— Как бы не так! Да я бы скорее позволил изрубить себя на куски, чем отказаться от тебя.

— Еще бы, мсье Жозеф! — рассмеялась Мария, делая кокетливую гримаску. — По-моему, доктор, если Местные люди понравятся друг другу, полюбят, то проще всего — им жениться. Здесь их богатство и дворянство ничего не значат, — от них ни тепло, ни холодно. Кто же бывает влюблен в благородное происхождение, и кто станет целоваться с экю? Но надо сказать одну вещь, — прибавила Мария растроганным голосом, обращаясь к г-же Бонакэ, — вы, сударыня, знатная дама, а гордости в вас совсем нет. Это доказывает, что у вас доброе сердце, и я чувствую себя с вами так же свободно, хорошо, как и раньше, когда еще не знала, кто вы. Да, вы не гордитесь!

— Вы ошибаетесь, — отвечала Элоиза, дружески протягивая Марии руку, — я горжусь, очень горжусь, что по одним рассказам мужа поняла, какое у вас прекрасное сердце, какой милый ум и характер.

— В самом деле? Вы находите? — ответила Мария, с чувством пожимая руку г-же Бонакэ. — Ну, тем лучше! По-настоящему ваши комплименты должны бы стеснять меня, а я, напротив, чувствую себя счастливой за Жозефа и за себя. Может быть, это заносчиво, но, что хотите, не могу не ска-зать того, что думаю.

В эту минуту вошел старый слуга и что-то прошептал на ухо г-же Бонакэ.

— Мой друг, — сказала она мужу, — уже восьмой час, а г-на Дюкормье нет. Мне кажется, что мы можем обойтись с ним без церемоний?

— Анатоля задержало какое-нибудь непредвиденное дело: конечно, иначе он не опоздал бы. Но что за стеснения между друзьями? Давайте обедать.

Элоиза сделала знак лакею, и он вышел.

— Отлично, идем обедать. Это лучшее средство, чтобы заставить поскорей приехать этого мямлю Анатоля, — сказал весело Жозеф.

— А так как мы привыкли обедать в пять часов, то я голодна как тигрица и сейчас же отлично вылечусь от болезни, не советуясь с вами, мой бедный доктор, потому что…

Мария прервала на полуслове, заметив, что муж делает ей какие-то знаки. Жозеф, не отличавшийся особенно утонченным обращением, все-таки старался дать понять жене, что не следует говорить о своем аппетите.

— Что такое, Жозеф? Что с тобой? — спросила Мария.

— Со мной? Ничего, решительно ничего, — поспешил сказать Фово, краснея до ушей, — я… я искал, куда положить твою шаль.

Действительно, честный малый до сих пор все держал на руке шаль.

— А! Понимаю! — расхохоталась Мария. — Ты таращишь на меня глаза, потому что я сказала, что у меня хороший аппетит. Ведь правда?

— Да нет же, нет! — говорил Жозеф, краснея все больше. — Уверяю тебя, что нет!

— А в самом деле, может быть, в хорошем обществе не полагается говорить, что чувствуешь голод? — спросила Мария, весело взглянув на Элоизу. — В таком случае, извините, сударыня.

— Наоборот, вы извините нас, что мы заставили вас не обедать до сих пор, и, рискуя, что г-н Фово и меня пожурит, признаюсь вам, что я очень голодна. Но, к счастью, обед подан, — прибавила г-жа Бонакэ, видя, что лакей открывает дверь из гостиной в столовую. — Г-н Фово, вашу руку, пожалуйста.

— Тем хуже для Анатоля! — сказал доктор, предлагая руку Марии. — Он застанет нас за обедом. Это научит его не иметь непредвиденных дел.

И все четверо пошли в столовую. Стол был сервирован скромно, но с замечательной чистотой.

— Неточность Анатоля не удивительна, — сказал доктор. — Для холостого человека перебраться на другую квартиру не Бог знает что, а все-таки наш друг занялся этим и опоздал.

— Как? Анатоль переезжает на другую квартиру? — спросил Фово.

— Да, ты, правда, не знаешь еще, что Анатоль будет жить в нашем доме.

— Вот скрытный! Вчера он обедал с нами и ни словечка об этом. Правда, Мари?

— Да, ни слова; и это нехорошо с его стороны.

— Я защищу г-на Дюкормье, — сказала Элоиза. — Вчера он еще не думал переезжать к нам.

— Но как он уладится со своим посланником? Значит, он уже не вернется в Лондон? — спросил Фово.

— Не вернется. Он оставляет место секретаря. Я рассчитываю найти ему занятие здесь.

— Тем лучше, и по двум причинам. Во-первых, мы будем видаться с ним, и потом, на мой взгляд…

— Ну, Жозеф?

— Здравый смысл говорит мне, что для простых людей, как мы, нездорово бывать в большом свете. Надо полагать, что это верно, потому что Анатоль — добрый, умный малый и… Между нами, Жером, не нашел ли ты, что Анатоль немного переменился?

— Да, он уже не прежний Анатоль. Но слава Богу, очень скоро ты увидишь его таким, каким он был раньше.

— Я знаю одно: Жозеф изобразил мне его скромным мальчиком, красной девицей, и поэтому я сама приготовила для него шоколадный крем… Крем — моя гордость.

— И что же? Анатоль имел низость не попробовать знаменитого шоколадного крема? — спросил Бонакэ.

— Как бы не так! Г-н Анатоль слишком вежлив, чтобы нанести мне подобную обиду. Нет, он даже съел две чашки крема.

— Что меня нисколько не удивляет.

— О, вы, доктор, обыкновенно съедали его по три чашки.

— И только из скромности не просил четвертой, — сказал смеясь Бонакэ.

— Ну, так вот, я нашла, что мсье Анатоль очень веселый, милый молодой человек, но вряд ли он скромен и походит на барышню. Слушая его рассказы об аристократах, о прекрасных дамах, которых, по его словам, он видал каждый день, о великолепных балах, я сначала как бы устыди-лась скромного обеда, которым мы угощали его в задней комнате, а потом сказала себе: «Ну, нет! Всякий — то, что он есть, и предлагает то, что имеет; мы принимаем мсье Анатоля от чистого сердца, и он должен относиться так же, потому что он друг Жозефа». И моего смущения как не бывало. Мсье Анатоль был очень любезен, но только я нашла, что он большой насмешник. А все же он отлично рассказывает, знает множество историй, и вечер пролетел как молния. Мы думали, что только восемь часов, а пробило одиннадцать. Не правда ли, Жозеф?

— Верно. И мы так оживились, так развеселились, что нам вздумалось поехать на маскарад в Оперу и заинтриговать Анатоля.

— Что с вами, мой друг? — спросила с беспокойством Элоиза у мужа.

— Да вот, скоро восемь, а Анатоля все нет. Я невольно беспокоюсь. Но, правда, чего же я беспокоюсь? Ведь он дал мне честное слово. Ну-ка, Жозеф, выпьем старого бордоского. Это подарок одного больного. Выпьем за скорый приход Анатоля, за его возвращение в наш кружок.

— От всего сердца, потому что, в сущности, Анатоль отличный малый. Он переменился только по внешности. Подумать только! Перед отъездом в Англию я видел его в зашнурованных ботинках, в норковой шапке и в сюртуке со слишком короткими рукавами; а теперь он одевается как принц, стал писаный красавец, о герцогах и князьях он говорит с таким же уважением, как мы в коллеже говорили о дворовых собаках и о наших надзирателях. И, ей-Богу, я с удовольствием слушал его; мне доставляло наслаждение смотреть на него. Я не узнавал старого друга и все думал: «Неужели этот красавец, от которого все женщины должны сходить с ума, наш Анатоль?»

— И представьте себе, — сказала Мария, — со вчерашнего дня Жозеф не перестает повторять: «Ах, какой красавец! Какие манеры! Как он тонок, как строен! Как одет! Какой важный вид! На кого я похож рядом с ним? Чего бы я не дал, чтобы походить на него!»

— И все это верно. Не правда ли, Жером, что мы рядом с Анатолем деревенщина?

— Не правда ли, что Жозеф говорит глупости? — вскричала Мария, краснея от досады. — Что это значит: деревенщина? То, что кажутся не такими красивыми, как тот или этот? Кажутся? В чьих глазах кажутся? Вероятно, в глазах вашей жены, мсье Жозеф? Потому что это касается только, одной ее, раз она ни на кого не смотрит, кроме вас! И если она находит вас красивым, очень красивым, как вы есть, то удивительно вежливо и мило называть себя деревенщиной. Значит, вы находите вкус вашей жены дурным? Или думаете, что она не знает толку в этом деле, так как предпочитает вас всем?

В словах Марии было столько правды, и ее вспышка дышала такой искренностью, что Элоиза сказала Жозефу:

— Вы заслужили эти упреки. Г-жа Фово вполне права: мы, женщины, единственные и лучшие судьи наружности мужчины, который нам нравится.

— Пусть я не прав, сударыня, — отвечал Жозеф. — Но что прикажете делать? Я так люблю этого бесенка! Она делает меня таким счастливым, что иногда мне хочется быть самым красивым, богатым и очаровательным человеком на свете, чтобы чувствовать себя достойным счастья, которым я обязан ей.

Говоря эти трогательные слова, Жозеф с такой нежностью смотрел на Марию, что она едва удержалась от слез и вскричала:

— Ну, Жозеф! Это уже не шутка! Мы смеемся, я не ревную тебя, мы просто смеемся, а ты говоришь нежности, от которых слезы подступают к горлу. Не правда ли, сударыня, что это невеликодушно с его стороны? — обратилась она к г-же Бонакэ, которую все больше и больше очаровывала прямота и искренность хорошенькой женщины.

Элоиза хотела ей ответить, но в это время лакей подал письмо доктору.

— Рука Анатоля, — сказал Бонакэ с беспокойством. — Не перейдем ли в гостиную, мой друг?

Обед был кончен. Элоиза встала, взяла под руку Фово, а доктор повел Марию, и они отправились в гостиную.

XXIII

— Сударыни, вы позволите? — спросил доктор, показывая письмо.

И он прочел следующее:

«Дорогой Жером, мои намерения изменились; не рассчитывай на меня. Я никогда не забуду нового доказательства твоей дружбы, которое ты дал мне нынче утром; но увлечение дружбой сбило нас обоих с толку. Ты вообразил, что в мои годы я могу изменить характер, образ мыслей, привычки; одну минуту я разделял эту мечту под влиянием нашей давнишней привязанности. Нет, слишком поздно возвращаться назад. Жребий брошен, и я поплыву по течению, которое меня уносит. Что касается честного слова, то у тебя настолько здравого смысла, ты слишком умен, чтобы придавать преувеличенное значение необдуманной клятве, данной в пылу разговора. Я знаю, мой милый Жером, что мое письмо огорчит тебя, рассердит и на минуту заставит тебя отнестись ко мне несправедливо. Поэтому не удивляйся, если на некоторое время я перестану бывать у тебя и подожду возобновлять наши отношения, пока твой ум не подскажет тебе, что я не мог иначе поступить. Теперь уже никакая человеческая сила не заставит меня перемениться. Прощай, мой друг. Твой, несмотря ни на что, А. Дюкормье».

Доктор закрыл лицо руками, откинулся в кресло и прошептал:

— О, несчастный! Он не сдержал слова и теперь пропал! Он, очертя голову, бросается в водоворот, который погубит его.

— Предчувствие не обмануло меня, — сказала Элоиза. — Обращение совершилось слишком внезапно, чтобы быть продолжительным.

— Не сдержать честного слова! — сказал строго Жозеф. — Уже по одному этому можно судить о человеке. Прежний Анатоль или совсем ничего бы не обещал, или бы честно исполнил обещание.

Мария внимательно слушала и становилась все грустнее.

Она сказала:

— В таком случае, Жозеф, нам не следует видаться с мсье Анатолем. Для него это, конечно, безразлично, но следует так поступить и для нас и для нашего друга г-на Бонакэ. Доктор огорчен, и это доказывает, что теперь он плохого мнения о Дюкормье.

— Мой милый, — заметила Элоиза, — прежде чем отказаться от всякой надежды, отчего бы не попробовать еще раз! Вы, как друг, быть может, могли бы еще спасти г-на Дюкормье.

— Я думал об этом. Боже мой! Анатоль внушает мне не гнев, а сострадание и ужас. Но нет! Нет! Еще не все благородные чувства угасли в нем. Он плакал нынче утром, он был глубоко взволнован и торжественно клялся мне. Без сомнения, тут замешались какие-то фатальные обстоятельства и они заставили его так ужасно нарушить данное слово. Но чем большая опасность грозит любимому человеку, чем больше он отворачивается от нас, чем он неблагодар-нее, — тем нежней и заботливей мы должны относиться к нему. И я не теряю надежды. Необходимо спасти Анатоля, не для него одного. Спасти его — значит также помешать ему наделать, быть может, много зла. Он уязвлен презрением общества, в котором жил; он ожесточился до ненависти и способен на слепую месть. У него вырвались ужасные слова: «Терпение, терпение! Когда-нибудь жертва обратится в палача».

Вдруг Мария вскрикнула от ужаса и закрыла лицо руками.

— Боже! Что с вами, милая г-жа Фово? — спрашивала ее подбежавшая к ней Элоиза.

Мария дрожала и старалась сдержать волнение.

— Ничего, ничего, сударыня, — отвечала она.

— Нет, что-то есть, — сказал Жозеф с тревогой, — я хорошо знаю тебя: вот ты дрожишь, точь-в-точь, как нынешней ночью, когда мы уезжали с бала. Я не добивался, что тебя так огорчило, потому что по приезде домой ты опять стала веселой. Но вот! Опять начинается. Замечаешь, Жером, как она вдруг переменилась в лице?

— В самом деле, вы побледнели, руки дрожат. Ради Бога, что с вами? — спрашивал доктор, в эту минуту забыв о Дюкормье и приглядываясь к Марии.

Молодая женщина, видимо, сделала над собой страшное усилие и спросила взволнованным голосом:

— Г-н Бонакэ, что вы думаете о гадании?

— Не понимаю, что вы хотите сказать, милая г-жа Фово, — отвечал доктор, удивленный ее странным вопросом.

— Верите ли вы, что ворожеи могут предсказать будущее?

— Ах, Боже мой! — вскричал Жозеф. — Ты опять об этом дурацком жестоком предсказании! Ты же сама вчера от души хохотала над ним.

— Да, вчера хохотала, но с нынешней ночи… и вот сейчас я не смею насмехаться над ним.

— Почему?

— Не знаю, не умею объяснить, но оно пугает меня.

Элоиза и Жером посмотрели друг на друга, ничего не понимая. Наконец доктор сказал:

— Если не ошибаюсь, вам сделано какое-то предсказание, и оно тревожит вас? И вы серьезно спрашиваете, верю ли я чепухе, которую мелют гадалки? Ну, за это надо вас побранить.

— Не правда ли, Жером, что все предсказания — ворох глупостей без склада и лада? — сказал Жозеф.

— Я могу подтвердить это тем лучше, что у меня на руках есть больная, одна из самых знаменитых парижских ворожей. Очень странная женщина. Я, кажется, говорил вам о ней, Элоиза?

— Да. По вашим словам, бедное создание вместо того, чтобы, как вся ее братия, дурачить других, сама первая одурачена своим ясновиденьем, как она выражается.

— Если бы я мог говорить с вами медицинским языком, моя бедная г-жа Фово, то объяснил бы, что означает мнимое ясновидение. Я уже несколько лет внимательно изучаю это явление над моей больной. Ясновидение наступает у нее почти всегда вслед за приступами ужасной и неизлечимой болезни. При этом бедняжка — молодая, хорошенькая и замечательно умная женщина. Вот и нынче ночью, когда мы с вами встретились в Опере, меня позвали к женщине, у которой сделался припадок столбняка. И эта женщина…

— Это она! Я была уверена, что она! — вскричала Мария вся дрожа.

— Кто она?

— Ворожея, которую вы знаете. Где она живет?

— На улице Сент-Авуа.

— И ее зовут… Громанш?

— Да. Значит, вы у нее гадали?

— Да, мой друг, — сказал Жозеф. — Пусть бы она провалилась в тартарары, эта злополучная колдунья! А за ней и та дура, что посоветовала Марии отправиться к ней в трущобу.

— Постой, Жозеф, вместо того, чтобы успокоить жену, ты своими словами еще больше нагоняешь страха, — сказал доктор.

— И как вы, с вашим ясным умом, — прибавила Элоиза, дружески взяв за руку Марию, — как вы можете поддаваться нелепой боязни. Ведь эта колдунья почти сумасшедшая. Наконец, что же такое страшное она вам предсказала?

— Что я умру на эшафоте.

— Ай, какой ужас! — вскричала невольно Элоиза. — Но самая нелепость предсказания должна заставить вас только пожать плечами, а не то что бояться.

— А я вам говорю, — сказал доктор, — что ворожея — вполне безумная. Она даже не помнит своих предсказаний, делает их в бессознательном состоянии. Все это — бред больного мозга. И, наконец…

— Постойте, доктор, — перебила Мария. — Хотя я и не особенно умна, но до сих пор смеялась над предсказанием. Однако вы увидите, что было от чего почувствовать страх.

Вместе со мной у гадалки были еще две незнакомые мне женщины, и она сказала, что рано или поздно нас свяжет какое-то обстоятельство.

— И вы после этого никогда не встречали этих женщин?

— Нет, встретила нынче ночью.

— Каким образом? — спросил доктор с удивлением.

— Приезжала за вами в театр какая-нибудь молодая особа?

— Да, м-ль Дюваль приглашала меня к больной матери.

— Ну вот, я стояла рядом с Анатолем, когда он предложил этой девице передать вам ее просьбу; она поблагодарила его; в это время к Анатолю подошла дама в черном домино и что-то шепнула ему. Таким образом, он был окружен тремя женщинами. И вдруг из-за колонны послышался голос говорившей: «Вот еще раз вы собрались все втроем. Вспомните улицу Сент-Авуа».

— Слышишь, слышишь, Жером? — сказал испуганно Жозеф.

Доктор пожал плечами.

— Что же дальше? — спросил он. — Что здесь удивительного? Очень просто: ворожея была на балу, где среди двух или трех тысяч человек оказались две женщины, которым она гадала. Первое чудо! У ворожеи хорошая память, и она узнает их, тем более что они (извините за комплимент, м-ль Фово, вы принуждаете меня это сделать) замечательно хороши собой. Второе чудо! Наконец, ворожея видит, что подошла третья женщина, и говорит: «Вот вы опять собрались все втроем. Вспомните улицу Сент-Авуа». Третье и страшное чудо!

— Жером прав, — сказал Фово. — Если обдумать, то нет ничего проще. Только думать об этом совсем не стоит.

— Могу одно сказать, — возразила печальным тоном Мария, — когда я услыхала эти слова, то у меня сжалось сердце. Жозеф заметил. Сперва я хотела сказать ему причину, но потом не хотела тревожить тебя, мой милый; я рассудила, что это случайность, не больше, взяла себя в руки и по-старалась забыть.

— Что же тебя опять навело на эти скверные мысли?

— Не могу объяснить, но вот когда доктор высказал опасение, как бы Анатоль из жертвы не обратился в палача, то при слове «палач», мне представилась гильотина, вспомнилось предсказание ворожеи, и я вся похолодела. Я знаю, вы вправе смеяться надо мной; знаю, как глупо бояться, что Анатоль, каким бы он ни сделался злым, обратится в моего палача и заставит меня умереть на эшафоте. Но я откровенно говорю то, что чувствую. Конечно, это пройдет, но… какая смертельная тоска! Не знаю, мне вдруг захотелось обнять мою девочку, точно я ее никогда больше не увижу…

И Мария разрыдалась.

— Мари, ты плачешь! — вскричал Жозеф, бросаясь к ногам жены и не в силах удержаться от слез. — Но это глупая боязнь! Жером! Сударыня! Скажите же ей! О, какой я несчастный!

Волнение Марии и его причина были так странны, так необъяснимы, что супруги Бонакэ, несмотря на благоразумие и твердость характера, с минуту не могли говорить. Наконец доктор обратился к Марии и сказал отеческим тоном:

— Бедное, милое дитя, я бы солгал, если бы стал уверять, что ничто не оправдывает вашей тревоги. Я понимаю, что вполне объяснимая случайность, известное стечение обстоятельств могут поразить, встревожить самый сильный характер. Понимаю еще, что вы сблизили вчерашний случай в Опере и мое опасение относительно недобрых чувств Анатоля и, под влиянием страха, нашли в нем объяснение безумному предсказанию. Такие скачки мысли непонятны, их приходится только признавать. И как ни слаб человеческий ум, но у нас есть простой здравый смысл, и он должен разубедить вас. Поговорим спокойно. Напомню ваши же слова: предположим, что Анатоль стал самым гнусным негодяем… Но чего ради и каким образом он будет вашим палачом? И прошлое и настоящее говорит за то, что вы и впредь будете счастливы. Родители вас любят, муж обожает, вы — счастливейшая мать, вы довольны своим положением, у вас есть достаток, живете вы в довольстве, — вся жизнь ваша наперед определена, потому что рассудок и здравый смысл — непогрешимые прорицатели. Верьте в счастье. Вот вам мое предсказание.

— Милая Мария, — сказала г-жа Бонакэ, — позвольте и мне говорить без церемоний, так как я почувствовала к вам искреннее расположение, хотя только что узнала вас. Конечно, мы не можем предвидеть, что нам угрожает, но разве у вас нет верных, добрых друзей, готовых поддержать вас, не говорю, при серьезной опасности, а даже при первом беспокойстве, как бы ни было оно неосновательно? Разве они не помогут вам побороть суеверный страх, который иногда ис-пытывают такие нежные натуры, как ваша? Предположите самое ужасное, а потом взгляните на окружающих и спросите себя: что могут значить мрачные фантазии рядом с любовью и преданностью ваших друзей?

— Я была права, говоря, что моя тоска пройдет, — отвечала Мария, вытирая свои большие глаза и стараясь улыбнуться. — От ваших добрых слов дурные предчувствия улетают; мне кажется, что я проснулась от скверного сна. Теперь мне стыдно, что я была таким ребенком. Я страдала, и это было сверх сил. Извините меня, я не нарочно, уверяю вас. Жозеф, пойдем-ка домой. Прощайся, уже поздно; я немного устала и обещала маме прийти пораньше.

— А завтра я приду к вам, милая Мария, — сказала Элоиза, пожимая руку молодой женщины. — Я надеюсь, что ваши страхи пройдут, как сон.

— Я также надеюсь, сударыня, и мы с Жозефом будем только вспоминать, как вы любезно приняли нас. Мы этого никогда не забудем!

— Никогда, сударыня, никогда, — прибавил и Жозеф, укутывая жену в шаль, которую он, наконец, развернул. — А чтобы покончить с этим проклятым Анатолем, я вот что придумал. Так как он стал теперь настоящим оборотнем и обманул тебя, Жером, поэтому наши двери закрыты для него, пока он не раскается. А там увидим!

— О, да! Умоляю тебя, Жозеф, не изменяй своего решения; признаюсь, я не смогу теперь видеться с Анатолем: у меня будет сжиматься сердце от страха.

— Вы оба правы, — сказала Элоиза, — и мы с мужем настоятельно советуем вам поступить так. Стойте твердо на вашем решении.

— Да, Жозеф, не принимай его. Если он изменится к лучшему — другое дело. Но во всяком случае не видайся с ним, пока я не скажу, что можно опять завязать отношения. Говорю это в твоих же интересах.

— Я слепо верю тебе, мой друг. Мария — также. И мы послушаем тебя, будь спокоен.

— О, от всего сердца и с благодарностью. Ну, Жозеф, прощайся с г-жой Бонакэ.

— Я выйду с вами, — сказал доктор, — надо сделать последнюю попытку и открыть, где он живет. Он говорил, что у него было назначено нынче утром важное свидание с другом его посланника. Быть может, я там узнаю его адрес. Элоиза, где отель де Морсен?

— Улица Варен, № 7. Узнайте также, по каким дням теперь принимает княгиня: ведь мы хотели сделать ей визит в ближайший приемный день.

Супруги Фово дружески простились с Элоизой и пошли домой. Доктор отправился в отель де Морсен и обратился к прислуге за адресом Анатоля, но безуспешно, потому что никто еще не знал, что Дюкормье стал секретарем князя. Доктору сказали, что княгиня на следующий день дает большой вечер. Вернувшись, Жером условился с женой сделать завтра свадебный визит в отель де Морсен.

XXIV

На следующий день у открытых ворот ярко освещенного отеля де Морсен стояли два конных полицейских. Только экипажи посланников и министров королевского правительства (как тогда говорили) имели право въезжать в огромный двор отеля и оставаться там. Пробило половина одиннадцатого. Нескончаемый ряд карет с гербами медленно въезжал во двор; экипажи поочередно останавливались у подъезда дворца. Множество лакеев в парадных ливреях толпилось в швейцарской. Гости поднимались на первый этаж (где были приемные покои) по великолепной лестнице из белого мрамора, с золочеными перилами; красный бархатный ковер наполовину покрывал ступени; ярко освещенная лестница была уставлена апельсиновыми деревьями и цветущими камелиями.

В огромных, убранных с пышностью гостиных уже собралось многочисленное общество: цвет старой французской аристократии, дипломатический корпус и почти вся иностранная знать, проживавшая в то время в Париже. Были также и многие министры. Князь де Морсен, пэр Фран-ции, несколько лет тому назад соблаговоливший принять пост посланника, теперь надеялся стать во главе министерства, а поэтому должен был принимать и министров. Эти бедняги чувствовали себя потерянными в обществе, с которым не имели никаких отношений, и бывали в доме князя только из политического приличия. Раскланявшись с княгиней, эти Тюрго и Сюлли обыкновенно обменивались с князем несколькими ничего не значащими замечаниями насчет важной новости дня (как они выражались на своем парламентском жаргоне); потом на минуту заглядывали в го-стиные и отправлялись в галерею, где для пущей важности с гордой осанкой рассматривали окна и цветы, а затем старались исчезнуть пораньше, причем до их ушей нередко долетали такого рода разговоры:

— Скажите, милый друг, что это за толстяк в черном целых пять минут рассматривает гардину? Что он нашел в ней любопытного?

— Без сомнения, комнатный лакей; вероятно, заметил, что она разорвана.

— Полноте, разве у лакеев княгини могут быть такие ужасные манеры! Да и видно, что он не из здешней прислуги, у него в руке шляпа.

— Да, правда. Но кто же это может быть?

Или еще:

— Кто этот желтый человечек в адвокатском воротнике? С ним никто не говорит. Смотрите, он протягивает гадкий нос к этим прелестным цветам. Какой глупый! Вероятно, он думает, что они пахнут.

— А! Понимаю: эти два незнакомца — министры. Несчастный Морсен обязан принимать министров!

— Вот до чего нас доводит честолюбие!

— Но в таком случае отчего же правительство этих господ не даст им какой-нибудь особый орден или большую ленту, чтобы их отметить? Это бы хоть немного мешало им походить на принаряженных разносчиков фруктовой воды.

— Конечно. Этого требует вежливость к людям известного круга, которые принуждены пускать в свой дом подобную шушеру!

Жалкие министры выслушивали наглые насмешки со злобой и завистью к неисправимой надменной аристократии; они боялись ее, унижались перед ней и своей трусостью увеличивали ее значение.

Вечер был в полном блеске. Наблюдатель заметил бы, что общество разделилось на три кружка или, если хотите, на три двора, и в каждом царила своя королева.

В большой зале царила княгиня де Морсен, восседая па диване. Наиболее важные в глазах княгини дамы поочередно садились рядом с ней. Сзади нее на своем обычном месте на складном стуле помещался верный кавалер де Сен-Мерри; он фамильярно облокотился на спинку дивана и вместе с княгиней чувствовал себя центром кружка. Несколько дам в креслах и мужчины стоя расположились вокруг них. Партия княгини состояла исключительно из ее старинных друзей и подруг, не хотевших в чем бы то ни было присоединиться к новому правительству, как это сделал князь. По своим мыслям и правилам, по неподвижным аристократическим преданиям, эта партия представляла из себя маленький кабинет. Здесь жили воспоминаниями об эмиграции, о любовных и рыцарских похождениях милых принцев; мечтали о том, как отважные рыцари, прусские и австрийские офицеры, изрубят в куски республиканскую армию и тогда наступит реставрация, которая избавит Францию от ужасной мещанской половинчатости. Здесь все восхваляли друг друга, а женщины говорили о его высочестве графе де Шамборе с героическим воодушевлением, похожим на мистическую страсть, какую испытывают монахини к своему духовнику.

Молодежь убегала как от чумы из этого скучного «Кобленца» и, поздоровавшись с княгиней, спешила в голубую гостиную, где царила молодая герцогиня де Бопертюи. Сюда принадлежали самые блестящие женщины. Здесь предметами разговора были: Опера, новые романсы, музыка, охота, лошади и, в особенности, любовные связи. Ядовитая клевета, злословие, все скандальные открытия о разрыве или о новой связи такой-то с таким-то принимались с восторгом. Здесь даже не гнушались подолгу разговаривать о непристойных женщинах, разумеется, о самых модных. И в этот вечер все говорили вполголоса (для того, конечно, чтобы новость пошире распространилась) о том, что две дамы из общества после маскарада в Опере поехали со своими любовниками ужинать с некой девицей Моро, так называемой «Козочкой». Эта особа, как говорили, славилась оригинальным умом и бесшабашной веселостью. Рассказывали даже, что «Козочка» спела несколько непристойных песенок, и любопытные великосветские барыни прослушали их, целомудренно скрывая лица под масками в продолжение всего ужина. Подобные скандальные новости побуждали каждого по мере сил прибавить и от себя что-нибудь. Наиболее смелые, или кто поглупей, отваживались отпускать рискованные словечки, а наименее невинные притворялись непонимающими. И на этом турнире клеветы и злых намеков каждый мужчина старался обратить на себя внимание герцогини де Бопертюи, которая, действительно, была царицей красоты.

И, наконец, партия любовницы князя ютилась во Фламандской галерее (в отеле имелись еще Итальянская и Испанская галереи). Баронесса де Роберсак, женщина с тонким вкрадчивым умом, вряд ли способная на верную дружбу, могла быть очень опасным врагом, и поэтому ее страшно боялись, то есть окружали ее и бессовестно льстили. Г-жа де Роберсак обыкновенно сидела в углу у камина, и тут же стоял князь де Морсед. Их большой кружок состоял преимущественно из мужчин и немногих женщин, занимавшихся политикой или академическими выборами. Последняя специальность была в то время еще в новинку и процветала в тогдашних салонах. Прекрасные академические дамы, благотворительницы ума, раздували славу своих кандидатов и из христианской любви старались набрать для «своих бедных» побольше голосов. Кандидатами бывали обыкновенно никому не известные ученые, работавшие над окончанием us, или же знатные люди, известные более своим ничтожеством, но считавшие, что им подобает иметь кресло в Академии, как его имел герцог Ришелье, этот всем известный безошибочный и знаменитый писатель. И если иной невежественный простак осмеливался почтительно спросить, за какие сочинения г-н маркиз или г-н герцог попали в число сорока бессмертных, то ему сухо отвечали: «Во-первых, маркиз или герцог умели приятно беседовать, что представляет неоцененное качество в такое время, когда искусство разговора с каждым днем встречается реже и реже. Во-вторых, как люди со вкусом они любили изящную литературу и делали этим бесконечную честь обществу писателей-разночинцев, где громкое имя всегда принимается с почтением, потому что оно придает блеск ничтожным людям».

К партии баронессы и князя принадлежали люди знатных фамилий, временно ставшие на сторону тогдашнего правительства, взамен чего они наслаждались пэрством; напыщенные политики (Мольер подходит ко всякому времени) и литераторы; а также молоденькие мальчики-аристократы, уже степенные, неестественные, очень самонадеянные и резкие. Побывав с полгода в говорильне, эти юнцы сочиняли несколько бесцветных политических статеек, которые исправлялись их наставниками или папашами и втискивались в серьезный журнал, не имевший читателей. После этого они начинали играть в государственных людей и дипломатов и в своей невинности твердили, что Фокс в двадцать лет был министром. Эти крошечные Меттернихи и Талейраны, еще вчера бегавшие в курточках, должны были по праву рождения со временем наводнить посольства. И они свысока смотрели на своих более совестливых товарищей, которые предпочитали лореток, клубы, карты и бега.

Можно себе представить, какие скучные, тяжелые разговоры велись в кружке баронессы де Роберсак, где с высот литературы упадка переходили к кичливой, но беззубой политике. Но, по крайней мере, здесь на словах тешились вволю над революционерами всех сортов, громили отвратительных негодяев, разрушителей религии, семьи и собственности, и ужасались их возрастающей смелости. Здесь тюрьму считали недостаточной для обуздания этого гнусного отродья и жалели, что их нельзя жечь и вешать.

Г-жа де Роберсак бывала на еженедельных вечерах княгини только раз или два в месяц и не оставалась дольше одиннадцати часов. Большинство из ее партии уезжало к ней пить чай. Князь, верный привычке пить вечерний чай у своей любовницы, также отправлялся к ней. А княгиня де Морсен и после одиннадцати оставалась в своем салоне. Надо ли говорить, что здесь бывали и другие, действительно почтенные люди? Они не принадлежали к этим партиям; они считали, что знатное происхождение и богатство налагает на них нравственные обязанности, и бескорыстно, мужественна шли вместе с веком. Так, ясный ум и благородный характер подсказали им, что прошло время чваниться, полагаться на происхождение и богатство, что надо иметь личные достоинства. Встречались и женщины, стоявшие вне кружков: изящные без кокетства, образованные, но не педантки, религиозные без ханжества, скромные, но не суровые, державшие себя с достоинством, но не высокомерно. Они гордились высоким происхождением, но вызывали к нему уважение своей порядочностью и широкой благотворительностью и еще тем, что сами оказывали искреннее уважение, без различия классов, людям с личными достоинствами и превосходством.

Такова была общая физиономия этого собрания. Но прибавим, что всех присутствующих теперь занимала одна мысль, и она проглядывала в самых разнообразных разговорах, принимая тысячу форм. Мы говорим о браке г-жи де Бленвиль, причем разосланные князем письма играли роль самой пикантной приправы. Неслыханный мезальянс или чудовищная связь (как выразилась спесивая княгиня) вызвала единодушное негодование. Ни один из гостей не забыл обратиться к князю, к княгине и к их дочери, чтобы так или иначе выразить глубокое сочувствие по поводу ужасного удара, постигшего их семью. И это придавало особенное оживление блестящему обществу. Но один человек бродил тут одинокий, неизвестный среди изящной толпы, как королевский министр. Это был Анатоль Дюкормье.

После обеда князь сказал ему любезным тоном:

— Мой милый, пошлите за извозчиком и возвращайтесь — куда, вы знаете. Вы найдете меня у княгини, она принимает сегодня. Я выхлопотал для вас вход в салон княгини, потому что вы — мой человек. Это такая милость, какой не удостоивался ни один из моих секретарей: видите, какого отношения к вам я требую.

Анатоль отправился — куда знал. Когда он вернулся, князя окружали гости и говорить было неудобно. Анатоль приютился в почти пустой гостиной, которая отделялась от голубой гостиной широкой аркой с портьерами. Здесь он сел и стал перелистывать роскошные альбомы, чтобы удобней было наблюдать за Дианой де Бопертюи; со своего места он отлично видел ее. Молодая герцогиня была ослепительно хороша в своем наряде; оживление румянило ее щеки; глаза иск-рились. Она говорила и смеялась очень громко; минутами ее движения были порывисты, нервны, и она украдкой бросала взгляды в сторону Дюкормье.

А он, по виду спокойный, часто отрывался от альбома, встречаясь с пристально устремленными на него глазами герцогини, и бесстрастное лицо не выдавало ни малейшего вол-нения, только по губам пробегала легкая сардоническая улыбка, и он снова принимался за альбомы. Но вдруг его внимание привлек разговор каких-то двух лиц, сидевших сзади него:

— Нет, нет, милый Сен-Жеран, ты не сделаешь подобной глупости.

— А я тебе повторяю, если понравлюсь м-ль Дюваль, то женюсь на ней.

— Но ты же говоришь, что у нее нет ни состояния, ни происхождения.

— Она дочь артиллерийского полковника; все-таки это приличная партия.

— Но, милый Сен-Жеран…

— Но, милый Жювизи, я без ума от нее.

— Что ты! Ты даже ни разу не говорил с ней.

— Но я ее видел три раза. Она хороша собой; да, так хороша, что можно голову потерять. Я только о ней и думаю; она стоит у меня перед глазами. А какой характер! Ангел доброты; знаю из достоверного источника.

— Право, ты сумасшедший, архисумасшедший! Все тебя на смех поднимут.

— Что прикажешь делать? Я имею неприличие хотеть жениться для себя. Мое единственное желание — жить в Анжу, в одном из своих имений. Париж мне смертельно опротивел, а, судя по характеру м-ль Дюваль, ей мой проект должен очень понравиться. Ее мать выздоравливает и поедет с нами. В имении мы отлично заживем и, черт возьми, вряд ли меня увидят опять в Париже.

Анатоль слушал с напряженным видом и не заметил, как к нему подошел князь. Князь отвел его к окну и сказал:

— Я вас сейчас же заметил, и вы хорошо сделали, что не подошли ко мне. Ну что же? Видели вы ее?

— Невозможно, князь. Вместо нее в магазине сидит мать; г-жа Фово больна со вчерашнего вечера и не выходит, муж не оставляет ее ни на минуту. Нынче два раза был доктор Бонакэ.

«Черт бы побрал этого доктора Бонакэ? — подумал князь. — Это смешное, невыносимое имя будет, кажется, повсюду меня преследовать!»

Но он не успел ничего ответить, потому что в соседних гостиных послышался глухой шум, который с каждой секундой становился громче, и де Морсен услыхал возгласы:

— Да где же князь?

— Следует скорей предупредить князя об этом ужасном скандале!

Удивленный князь поспешно ушел из маленькой гостиной.

XXV

Вот что взволновало собрание в отеле де Морсен. Один из гостей, молодой человек, с перепуганным видом вбежал к княгине и прерывающимся, негодующим голосом проговорил:

— Княгиня! Невероятная вещь! Ах, княгиня!

— Боже! Что с вами, мсье де Мольдан? — спросила княгиня, быстро поднимаясь с кресла. — Вы меня пугаете!

— Что случилось, мой милый? — спросил и Сен-Мерри, также вставая.

— Я ждал в швейцарской свой экипаж, как вдруг отворилась дверь, и я увидал, что входит… но я ее видел, вот как вас сейчас вижу…

— Да говорите же, кого вы увидали? — вскричал Сен-Мерри.

— Г-жу де Бленвиль.

— Госпожу… де… Бленвиль! — прошептала княгиня, задыхаясь.

При этом невероятном известии все гости княгини вскочили с мест, стеснились в одну группу и смотрели друг на друга, не находя слов. Потом вдруг все заговорили разом, раздались испуганные восклицания:

— Какая смелость!

— Какая наглость!

— Невероятно!

— Несчастная сошла с ума!

— Значит, княгиня, вы не распорядились закрыть двери перед этой… гадкой женщиной?

— А я говорю, что это невозможно. Г-н де Мольдан ошибся!

— Настолько не ошибся, что узнал старого лакея, которого сотни раз видел у покойного маркиза. Он снимал г-же Бленвиль теплые сапоги, а муж… кажется, снимал накидку.

— Муж! — вскричала княгиня де Морсен, точно пораженная громом. — Как! Этот доктор! И она осмелилась!..

Княгиня не могла продолжать, она задыхалась, а Сен-Мерри сказал:

— На этот раз, любезный Мольдан, вы бредите! Черт возьми! Она еще не совсем сошла с ума и не окончательно потеряла стыд, чтобы притащить сюда своего доктора!

— А я вам повторю, что этот господин с ней. Я слышал, как он сказал: «Мой друг, дайте мне вашу накидку». Уж больше я не мог сомневаться в неслыханной дерзости и побежал предупредить княгиню, что готовится огромный скандал.

Раздались опять восклицания:

— Следует всем сразу уехать!

— Нет, это было бы слишком!

— Надо повернуться спиной, если эта бесстыдная осмелится заговорить с нами!

— И сейчас же встать, если она сядет.

— А ее доктору сказать, что ему здесь не место!

— Можно с ума сойти! — вскричала княгиня. — Они войдут сию минуту. Мсье де Сен-Мерри, помогите же мне! Советуйте: что делать, что предпринять? Боже мой! Боже мой! Я убита!

— Остается одно, дорогая княгиня: велите лакеям вытолкать этого господина в шею, — сказал Сен-Мерри, пряча подбородок в галстук и проводя рукой по жидким волосам, которые от алжирской воды были черны, как вороново крыло.

— Очевидно, надо вытолкать этого урода, — сказало несколько голосов.

— Если только княгиня не прикажет им обоим выйти вон сию же минуту.

— Пожалуй, так будет благородней.

— Благородней! Полноте, стоит ли соблюдать благородство с бесстыдными людьми?

— Как вы думаете, герцогиня? — спросил кто-то из наиболее оскорбленных, обращаясь к Диане.

Но странная вещь: герцогиня, так неумолимо осуждавшая недостойный поступок маркизы, вчера первая подавшая мысль разослать известные уведомления, теперь, казалось, совершенно не разделяла всеобщего возмущения. Она была задумчива, почти грустна и холодно отвечала рассвирепевшему господину:

— Все это происходит у моей матери, а не у меня; она и должна решить, что делать.

Княгиня слышала слова дочери и, удивленная ее равнодушием, заметила:

— Я вас не понимаю, моя милая. Что из того, что это безобразие происходит у меня, разве бесчестие не одинаково касается всего нашего дома? Не вы ли в справедливом негодовании предложили разослать всем письма?

— Справедливом… — сказала Диана со странной улыбкой, — может быть…

— Как! Что это значит?

— Княгиня, — сказал кто-то, — они сию минуту придут сюда, надо, по крайней мере, предупредить князя.

— Правда. Где князь? Надо поскорей: ведь только взойти по лестнице и пройти галерею — и они здесь.

Это был тот момент, когда князь вышел из гостиной, оставив Дюкормье. Невероятная новость о прибытии бывшей маркизы со своим доктором со скоростью молнии облетела гостиные, и они мигом опустели: все гости столпились в большом зале вокруг княгини де Морсен. Князь с трудом пробирался через толпу, чтобы подойти к жене, как вдруг пронесся негодующий шепот: «Вот они! Вот они!», и вслед за этим наступило глубокое молчание.

Жером с женой, поднявшись по большой лестнице, вошли в первую залу, потом в длинную, ярко освещенную картинную галерею, которая вела в гостиную, куда собралось все общество. И зала и галерея были пусты, и чем ближе подходили супруги Бонакэ к гостиной княгини, тем яснее видели устремленные на них враждебные взгляды неподвижной, немой толпы. На их месте многие из самых храбрых людей, не отступающих перед материальной опасностью, поскорей бы убежали от подобного приема.

Доктор, одетый вполне корректно, был спокоен, уверен в себе, как человек, заранее обдумавший, на что он идет в трудных обстоятельствах. На Элиозе было простое черное бархатное платье с короткими рукавами и белые перчатки, до половины скрывавшие ее красивые руки; две пунцовые камелии украшали ее черные волосы; в руке она держала букет. Молодая женщина шла так же спокойно и с такою же свободной грацией, как и прежде, когда она входила в эту самую гостиную в качестве знатной дамы. На спокойном лице не замечалось вызова; всегда была только решимость исполнить то, чего требовало ее достоинство, достоинство ее мужа. Анатоль также находился в числе зрителей подготовлявшейся сцены. Хотя он знал, что доктор решил сделать визит де Морсенам, но теперь не верил своим глазам. Подобная смелость казалась ему тем более опасной, что по разговорам окружающих он судил о приеме, какой ждет доктора и его жену.

Анатоль чувствовал себя невыносимо неловко, но в первую минуту истинное расположение к другу детства подсказало ему, что надо пробраться вперед, чтобы Бонакэ увидал хоть одно дружелюбное лицо среди враждебной, холодной толпы. Однако себялюбивая, низкая трусость удержала Дюкормье. Признаться в знакомстве с Бонакэ значило разделить с ним смешное положение, быть раздавленным общим презрением; защитить его от оскорбления, все равно, что быть выгнанным в ту же минуту из отеля де Морсен. А Дюкормье, по многим причинам, дорожил новым положением. Но он ясно сознавал низость своего поведения и отодвинулся подальше, даже наклонил голову, боясь, как бы Бонакэ не заметил его по высокому росту. Уйти он не мог: его удерживало любопытство и невольное участие к положению друга.

Князь, княгиня, Сен-Мерри и г-жа де Роберсак поспешно советовались в то время, когда супруги Бонакэ шли по галерее. Когда они были уже совсем у колонн, отделявших галерею от гостиной, князь де Морсен вышел вперед и стал у входа в гостиную, как бы для того, чтобы не пустить дальше незваных гостей.

XXVI

Увидав это, Бонакэ с женой обменялись улыбкой и спокойно подошли к князю. Князь загородил дорогу доктору и среди глубокой, почти торжественной тишины произнес ледяным высокомерным тоном:

— Милостивый государь, куда вы? Кто вы такой?

— Жером Бонакэ, доктор медицины, — ответил Бонакэ просто, глядя пристально на князя.

— Вы ошиблись домом, милостивый государь, и не туда зашли. Здесь нет больных, и доктора не звали.

Спокойствие Бонакэ бесило князя, и он побагровел, говоря это.

— А мне кажется, милостивый государь, что вы нездоровы, — ответил Бонакэ с невозмутимым хладнокровием. — Лицо у вас горит, глаза возбужденные. Вы страдаете полнокровием, и пульс, вероятно, девяносто в минуту. Но позвольте спросить, с кем имею честь говорить?

Де Морсен задохнулся при этом насмешливом ответе, а Элоиза, точно в собственной гостиной, указывая глазами на князя, громко сказала мужу:

— Мой друг, позвольте вам представить: г-н де Морсен, мой двоюродный брат и представитель нашей семьи.

И, пользуясь остолбенением князя, они прошли мимо него прямо к княгине.

— Теперь, если желаете, мой друг, — сказала Элоиза все так же громко, — я вас представлю г-же де Морсен.

Княгиня стояла рядом с г-жой де Роберсак, сзади нее Сен-Мерри, немного подальше остальное общество полукругом.

— Кузина, позвольте вам представить моего мужа…

Доктор поклонился. Услыхав оскорбительный шепот, он выпрямился и обвел взглядом все собрание. Княгиня, озадаченная в первую секунду самоуверенностью Элоизы, гневно сказала:

— Я отвечу маркизе де Бленвиль, что…

— Извините, кузина, вы потрудитесь отвечать г-же Бонакэ, потому что я имею честь носить это имя.

— Я отвечу маркизе де Бленвиль, — возвысила голос княгини, — что для чести нашего дома не желаю верить в действительность ее брака. Это жалкая мистификация и ничего больше.

— Но не угодно ли вам, сударыня, сказать, почему вы считаете мой брак мистификацией?

— Очень просто, сударыня, — отвечала г-жа де Роберсак с горькой и высокомерной улыбкой, — потому что лучше считать его за мистификацию, чем краснеть от стыда!

Г-жа Бонакэ смерила баронессу с головы до ног и сказала с подавляющей гордостью:

— Я не позволю г-же де Роберсак говорить о стыде. Если бы г-жа де Роберсак знала, что такое стыд, то она не была бы в этой гостиной возле княгини де Морсен и ее дочери.

При этом намеке на связь баронессы с князем, которую они выставляли с таким цинизмом, г-жа де Роберсак побледнела, закусила губы до крови и остановилась. Князь, не менее взволнованный справедливым упреком, сказал Элоизе:

— Подобная дерзость, сударыня…

— Прекратим это, милостивый государь! — сказал доктор. — Не будем играть в недоконченные фразы. Здесь прекрасно знают, что это моя жена. Она исполнила свою обязанность, известив вас о нашем браке. Самое простое приличие требовало этой вежливости. Вы на нее ответили верхом дерзости… или глупости: выбирайте!

— Милостивый государь, ваши слова…

— Если вас затрудняет выбор, то попросите кого-нибудь из молодых членов вашей семьи выбрать за вас. Пришлите его ко мне, и мы поговорим… Теперь в двух словах скажу, почему мы с женой у вас. Вы объявили, что мой брак с г-жой де Бленвиль бесчестит вашу семью. Это надо доказать. И вот я явился потребовать от вас доказательств при всех. Не сомневаюсь, присутствующие найдут, что я поступаю как порядочный человек. Теперь потрудитесь ответить, я жду.

Князь хотел смутить доктора своим величием и поэтому сказал как можно презрительней:

— Когда я выбираю себе собеседника, то всегда отвечаю ему. Но первому встречному, который позволяет себе спрашивать меня подобным образом, я ничего не отвечу.

— Позволю себе заметить, милостивый государь, что благовоспитанный человек должен отвечать даже первому встречному, если этот требует отчета в незаслуженном оскорблении. Поэтому вы потрудитесь сейчас же точно и основательно объяснить, чем и почему мой брак с г-жой де Бленвиль мог обесчестить вашу семью. Если вы не объясните, то, беру в свидетели всех присутствующих, я сочту ваше молчание за признание, что вы незаслуженно оскорбили меня, и таким образом вы покорно извиняетесь передо мной. Я удовлетворюсь вашим молчаливым извинением, и мы с женой удалимся.

— Я стану извиняться! Я — извиняться! Никогда!

— В таком случае позвольте хоть один факт. Ну-с, я жду.

Князь смутился и опустил глаза перед взглядом доктора.

— Что же, милостивый государь? Все еще ничего? Позвольте мне этот бесчестный, позорящий факт, который заставляет краснеть вашу семью? Его невозможно найти, не правда ли? Это я понимаю, — сказал Бонакэ с презрительной улыбкой. — Вы в затруднении, и мне жаль вас. Поэтому я спрошу проще: по вашему мнению, наш брак возмутителен лишь потому, что моя жена была маркиза, а я — доктор?

— Э, милостивый государь, — вскричал князь, — чего еще больше, как подобный неравный брак для…

— Итак, вы формально перед всеми окружающими признаете, что меня не в чем упрекнуть, и вы недовольны только потому, что я бедный разночинец, честный, трудолюбивый, интеллигентный и (простите за самомнение), вместо всякого дворянства, несколько известный в науке? Словом, вы признаете меня за вполне порядочного человека, за исключением того лишь, что я совершенно неизвестного происхождения?.. Хотя, между нами, — прибавил доктор, улыба-ясь, — мне кажется, что я родился и имею дерзость чувствовать, что существую… Но в этих делах вы, милостивый государь, лучше меня можете судить. Если вы согласны признать меня за честного человека, то я согласен признать даже, что никогда не родился.

Князь очень обрадовался, что таким путем может выйти из жестокого затруднения, и сказал:

— Милостивый государь, мне и в голову не приходит сомневаться в вашей чести. Ничто не дает мне права предполагать, чтобы вы не были очень честным и очень порядочным человеком.

— Мне больше ничего не нужно, милостивый государь, жене моей — также.

— А я считаю необходимым прибавить, что г-н доктор Бонакэ не только порядочный человек, но на редкость добросовестный, — вдруг раздался чей-то взволнованный голос.

И племянник покойного маркиза де Бленвиль, Сен-Жеран вышел из круга и продолжал еще громче:

— Да, я должен повторить то, что не знают или делают вид, что не знают. Выходя замуж за доктора Бонакэ, г-жа де Бленвиль отказалась, по редкому бескорыстию, от значительного состояния, которое досталось ей от первого мужа. И г-н Бонакэ не препятствовал этому. Верьте, сударыня (обратился Сен-Жеран к Элоизе), что я заявляю здесь об этом благородном, великодушном поступке со мной не из одного чувства признательности: я считаю необходимым публично засвидетельствовать мое глубокое уважение к почтенному доктору.

— Прекрасно, г-н Сен-Жеран, — сказала Элоиза, протягивая маркизу руку. — Я очень, очень вам благодарна.

Все молчали. Несмотря на непримиримые предрассудки и закоренелые предубеждения, на большую часть присутствующих благородный, смелый характер Бонакэ произвел впечатление. Оно, конечно, не могло изменить их взгляда, что брак аристократки и разночинца всегда должен быть чудовищно неравным браком. Но в данном случае они, по крайней мере, признали, что супруги Бонакэ держали себя превосходно в их щекотливом положении.

Князь и княгиня чувствовали себя как на пытке. Элоизе стало жаль их, и она сказала:

— Прощайте, княгиня. Мы с мужем любим уединенную жизнь, и это помешало бы мне продолжать с вами прежние отношения, не случись даже происшедшего здесь сейчас, что делает знакомство между нами навсегда невозможным. Нас привел к вам ваш необдуманный поступок; но я ухожу с уверенностью, что вы сожалеете о нем.

Сделав легкий грациозный поклон, Элоиза хотела уйти, как вдруг молодая герцогиня де Бопертюи, молчавшая в продолжение всей сцены (ее волновали различные чувства, из которых ни одно не ускользнуло от проницательности Анатоля), подошла к г-же Бонакэ и сказала растроганным голосом:

— Умоляю вас, не уходите отсюда не простив меня. Теперь я чувствую всю позорную несправедливость оскорбления и прошу вас простить мне, потому что это я…

— Милая Диана, мой муж подтвердит вам, что в вашем письме мы нашли только один недостаток: именно тот, что в нем фигурирует наше имя. За исключением этой ошибки, мы нашли, что ваша мысль превосходна, если применить ее к месту.

Князь де Морсен, желая насколько возможно загладить грубость приема молодых, сказал сдержанным формальным тоном:

— Вы мне позволите, кузина, иметь честь предложить вам руку?

— Я возьму руку г-на де Сен-Жерана, если позволите, — сказала молодая женщина, показывая этим, что банальной вежливостью нельзя загладить оскорбления.

Она взглянула на мужа и заметила, что у него очень бледное, расстроенное лицо.

— Идем, мой друг, — сказала ему Элоиза, беря под руку Сен-Жерана.

Жером вздрогнул и машинально пошел за женой.

В галерее она тревожно спросила:

— Но, ради Бога, что с вами? У вас на глазах слезы?

— Он был там и прятался, вместо того чтобы подойти к нам.

— О ком вы говорите?

— Об Анатоле, — отвечал доктор убитым голосом.

— Он был там? И держался от нас подальше? О, какая низость!

— Теперь нет никакой надежды вернуть его к нам; да и мне после такого отношения противно его видеть.

Сен-Жеран как благовоспитанный человек, казалось, не обращал никакого внимания на разговор мужа и жены, который они вели вполголоса.

Они вошли в залу и здесь, недалеко от великолепной ширмы, закрывавшей дверь в коридор, на минуту остановились, потому что Сен-Жеран сказал Элоизе:

— Уделите мне, пожалуйста, несколько минут. У меня к вам большая просьба.

— Прошу вас, скажите, какая. С нынешнего вечера мое уважение к вам удвоилось, вы так благородно держали себя.

— Г-н Бонакэ обещал мне объясниться с матерью м-ль Дюваль. Вам принадлежит эта мысль; докончите же доброе дело, и я буду вечно признателен вам.

— Муж не говорил до сих пор с г-жой Дюваль, потому что она все болела; но теперь ей гораздо лучше, и я обещаю, г-н Бонакэ очень скоро займется этим делом и постарается, чтобы оно удалось.

— Ах, сударыня, если удастся, то вам я буду обязан счастьем всей жизни.

Наконец они дошли до швейцарской. Сен-Жеран любезно отыскал старого лакея Элоизы. Молодые сели в наемную карету и уехали из отеля де Морсен.

Когда они выходили из гостиной княгини, то Анатоль, поддавшись чувству раскаяния, быстро вышел через одну из гостиных в коридор (он уже знал расположение всего дома), которым можно было скорей пройти в залу. Там он надеялся попросить прощения у Жерома и его жены за свое отступничество.

Но он вошел в залу как раз в ту минуту, когда начался разговор между Элоизой и Сен-Жераном. Анатоль не осмелился подойти к Жерому при постороннем, поэтому остался за ширмой и таким образом слышал весь разговор.

XXVII

На другой день, после утренних занятий с князем, Анатоль Дюкормье пошел погулять в великолепном и огромном саду отеля. Было не особенно холодно, солнце светило по-весеннему. Когда он повернул в зеленый лабиринт из вековых тенистых деревьев, то услыхал за собой легкий скрип по песку. Он обернулся и очутился лицом к лицу с Дианой де Бопертюи, одетой в изящный утренний туалет. Анатоль почтительно поклонился и, чтобы не стеснять ее прогулки, хотел повернуть в боковую аллею, как вдруг Диана остановила его, сказав гордым повелительным голосом:

— Милостивый государь, на одно слово.

Дюкормье поклонился и ждал.

— Милостивый государь, я нахожу очень странным, что вы поселились у моего отца.

— Я также нахожу это очень странным, герцогиня.

— С вашего приезда сюда я все искала случая поговорить с вами без свидетелей.

— К вашим услугам, сударыня.

— Я скажу коротко и ясно: для меня неудобно, чтобы вы жили здесь, и вы уйдете отсюда.

— Я исполню это, как только князь уволит меня.

— Совершенно бесполезно вмешивать сюда моего отца. Даже нельзя представить себе, чтобы он в один день решился взять вас к себе секретарем, не имея на то причин, и важных причин. И, разумеется, не к нему я стану обращаться, чтобы вы удалились отсюда.

— К кому же, герцогиня?

— К вам, сударь.

— Чем же мое присутствие помешало вам?

— Милостивый государь, вы прекрасно знаете, что я — та особа, с которой вы долго разговаривали на балу в Опере в ночь на четверг.

— И которая сделала мне честь, назначив ныне свидание там же?

— Да, именно потому, что я имела с вами известный разговор, именно потому, что я назначила вам свидание, я и не хочу, чтобы вы жили здесь.

— Я очень несчастлив, герцогиня, что не могу понять ни смысла, ни цели ваших слов. Простите мне мою глупость.

— Я предлагаю вам удалиться для вашего же самолюбия. Кажется, оно у вас есть.

— И большое, сударыня.

— Не вынуждайте меня сказать яснее.

— Я сумею все выслушать.

— Может быть, сударь.

— Попробуйте, герцогиня.

— Ну-с, мне не нравится ваше присутствие в доме вот почему: мне неприятно встречаться каждый день с человеком, с которым я вела свободный маскарадный разговор, раз этот господин на службе у моего отца.

— Причина довольно вероятная, — сказал холодно Дюкормье, — но есть и другие.

— Г-н Дюкормье позволяет себе сомневаться в моих словах?

— Боже мой, сударыня, г-н Дюкормье по привычке очень наблюдателен и довольно проницателен. Он видит и знает кое-что.

— Что же видит и что знает г-н Дюкормье?

— Очень простую вещь, герцогиня. Обстоятельства, при которых мы встретились, и наш свободный разговор заставляют вас бояться, говорите вы, как бы я не вздумал, на основании минутной и случайной короткости, относиться к вам без нижайшего почтения, какое обязан выказывать вам секретарь вашего батюшки. Такая боязнь неосновательна, сударыня. И скорее вы боитесь, как бы ваша ослепительная красота, ваш ум и очаровательность не заставили меня страстно влюбиться в вас. Да, для женщины с вашим положением и, в особенности, с вашим характером, действительно, немыслимо ежедневно встречать страстно влюбленного в нее чело-века, который так низко стоит, что невозможно даже позабавиться из кокетства его смешной страстью. Но успокойтесь, сударыня.

— Мне успокоиться! — ответила Диана с еще большим высокомерием. — Неужели вы думаете, милостивый государь, что я считаю вас способным на подобную дерзость?

— Да, я думаю.

— Милостивый государь!

— Иначе вы не приказали бы мне удалиться из дома.

— Но это становится слишком дерзко.

— Нет, сударыня, это не дерзость, а логика. Вы смертельно скучаете. Никто из окружающих вас мужчин, никто из ваших поклонников вам не нравится. А между тем вас мучит потребность любить. Гордость — ваша добродетель. Все это я узнал, отгадал во время нашего тогдашнего разговора. Естественно, что в силу моего скромного положения, вы не предполагаете во мне особенной проницательности и считаете способным осмелиться смотреть на вас, герцогиня. Вы думаете, что я, в глупом ослеплении, рассчитываю, пожалуй, на ваше одиночество и скуку и даже на свое положение в доме, при котором связь была бы удобна и никому не известна. Одна мысль о подобной дерзости возмущает вас, и, чтобы отделаться от неприятных опасений, вы мне приказываете удалиться. Но повторяю вам, сударыня, умоляю вас, успокойтесь: мое сердце умерло для страсти, для любви; я не из тех несчастных безумцев, что влюбляются в звезды. Словом, при отсутствии светскости, у меня, однако, есть настолько здравого смысла, чтобы понять, что скромный домашний секретарь князя де Морсена должен навсегда забыть разговор на маскараде. Соблаговолите поверить: если мне позволят остаться здесь, то моей единственной целью будет сделать так, чтобы вы никогда не замечали моего присутствия.

Диану тронул грустный и покорный тон, каким Анатоль произнес последние слова, и она сказала:

— Мне было бы тяжело…

— Ради Бога, сударыня, последнее слово. Если вы требуете, то я удалюсь и пожертвую, признаюсь, не без сожаления, положением, на какое я не надеялся. Я беден, у меня нет протекции; благосклонность князя, заслуженная моим усердием и трудом, могла бы упрочить мою будущность. Говорю это не краснея. Я не стыжусь своей бедности, не стыжусь признаться, что мне нужна опора. И поэтому, сударыня, я буду бесконечно благодарен, если вы великодушно по-пробуете победить отвращение, которое я вам внушаю. Клянусь честью — моим единственным богатством, — что преданностью и уважением заслужу ваше забвение меня.

— Мне, конечно, тяжело портить вашу карьеру, — ответила Диана, сдерживая возраставшее волнение, — но говорю вам, ваше присутствие здесь…

— Ни слова больше, герцогиня. Я повинуюсь. Князь дома; я сию минуту откажусь от места.

Анатоль поклонился и медленно удалился.

В душе Дианы происходила страшная борьба. Наконец она поддалась мысли, с которой боролась, и крикнула:

— Г-н Дюкормье!

Анатоль уже заворачивал в другую аллею. Он обернулся и пошел назад с серьезным, опечаленным лицом.

— Что вам угодно, сударыня?

— Мне было бы неприятно, если бы вы сочли меня эгоисткой, способной из каприза разбить вашу карьеру.

— Я не обвиняю вас, сударыня. Я повинуюсь вам…

— И проклинаете меня?

— Я уже давно не проклинаю тех, кто меня оскорбляет.

— Вы их презираете?

— Нет, я жалею их: они теряют во мне верного и преданного человека.

— И делают себе из вас опасного врага?

— Я из тех, кого можно безопасно, без всякой боязни раздавить. Привычка страдать сделала меня кротким, сударыня.

— Г-н Дюкормье, — сказала Диана, помолчав с минуту, — можно верить вашему слову?

— Спрашивать об этом — значит сомневаться.

— Верно. Я была не права. Итак, обещайте мне ответить на один вопрос вполне откровенно.

— Обещаю, сударыня.

— По чести?

— По чести.

— Чем вы объясняете мое желание не видеть вас здесь?

И молодая женщина, стараясь заглянуть поглубже в мысль Анатоля, прибавила:

— Отвечайте с полной откровенностью, ничего не бойтесь. Дерзость я прощу, но ложь — никогда.

— Но я уже сказал вам, что…

— Вы мне сказали, что я боюсь фамильярности или смешной влюбленности с вашей стороны. Но, будьте искренни, вы не этому приписываете мое желание.

— Вопрос за вопрос, откровенность за откровенность! Согласны, герцогиня?

— Хорошо.

— Не правда ли, что вчерашнее происшествие в гостиной княгини дало сильный толчок вашему желанию удалить меня отсюда?

Диана вздрогнула, смешалась от проницательности Дюкормье и, краснея, ответила:

— Да, это верно, милостивый государь.

— Не правда ли, когда вы увидели, как благородно, с каким тактом держали себя Бонакэ и его жена, то, может быть, в первый раз в жизни поняли, что любовь к незначительному человеку не унизит аристократку, а делает ей честь, раз этот человек стоит такой любви?

— Это правда.

— Теперь мне легче было бы ответить на ваш вопрос, если бы…

— Что «если бы»?

— Если бы вы способны были без гнева, без негодования выслушать ответ.

— Я уже сказала вам, что дерзость я прощаю, но никогда не прощу лжи и притворства. Я просила сказать правду и буду вам очень благодарна за откровенность.

— Может случиться, что моя откровенность заставит меня уйти из этого дома и разобьет мою карьеру; нужды нет, я не откажусь сказать правду, раз обращаются к моей искренности.

— Я вас слушаю.

— Прекрасно! Я надеялся, что вы поймете меня, и поэтому сказал, будто вы боитесь, как бы я не влюбился в вас. Но это неправда. Я должен был сказать следующее: вы боитесь, как бы скука, одиночество, удобный случай, каприз и, в особенности, глубокое впечатление от вчерашней сцены не заставили вас, от безделья, снизойти взглядом до меня, совершенно не достойного такой милости, отлично сознаю это, потому что, повторяю, сударыня, мое сердце умерло для любви. Одним словом, вы хотите меня удалить не потому, что предусматриваете близкую опасность; нет, вы сильно боитесь возможной и далекой опасности… Как видите, сударыня, после таких дерзко-откровенных слов мне невозможно оставаться дольше в доме. За эту жертву простите мне откровенность, которой вы требовали!

— Диана, милая, где вы? — послышался вдруг тонкий, визгливый голос.

— Это г-н де Бопертюи, — сказала Диана.

Анатоль хотел удалиться, но она остановила его:

— Не уходите, пойдемте со мной.

Идя навстречу мужу, она вполголоса и очень быстро говорила Анатолю:

— Нынче, в час ночи, в Опере, в коридоре бельэтажа. Приколите на домино красную с белым ленту; у меня будет такая же.

Едва Диана успела сказать это, как подошел ее муж. Герцог де Бопертюи был низенький, худой и невзрачный блондин, с голубоватыми глазами навыкате; из-под нечищенной черной бархатной ермолки выбивались непричесанные волосы; на землистом лице густо засела рыжеватая борода, потому что герцог три дня уже не брился; одет он был в серый суконный, очень неопрятный сюртук.

— Я знал, милая, что найду вас в саду, я хотел… — обратился он к жене, но, заметив Анатоля, который из скромности держался поодаль от Дианы, г-н де Бопертюи удивился и взглянул на нее вопросительно.

— Г-н Дюкормье, новый секретарь отца. Г-н де Бопертюи, — представила Диана.

Анатоль почтительно поклонился, а герцог сказал жене:

— Как! У князя новый секретарь? А я не знал.

— Ничего нет удивительного, — улыбнулась Диана, — кажется, уже три дня, как вы не выходили из своей комнаты: даже вчера не вышли, хотя это приемный день моей матери.

— Ах, милая! Но если б вы видели, — отвечал герцог, закатывая глаза от восторга, — этих Pamphylocromoresinum! Это что-то неслыханное, невероятное.

— Я не знаю, о ком и о чем вы говорите.

— Я говорю о тех жуках, о самках и самцах, что я получил из Алжира. Это Pamphylocromoresinum самой редкой породы. А вы, милостивый государь, сколько-нибудь знакомы с естественной историей?

— Очень немного, герцог.

— Но все же знаете настолько, чтобы интересоваться явлениями природы?

— Конечно, герцог. Ничего нет интереснее естественных наук, даже для такого малосведущего, как я.

— И прекрасно! — обрадовался маленький человечек. — Я не перестаю повторять г-же де Бопертюи, что можно интересоваться явлениями природы, не бывши ученым. Да, милая. И вот я только что собирался сообщить вам необыкновенно интересное наблюдение, — прибавил герцог с самонадеянным, торжествующим видом. — Знаете ли, какие нравы у Pamphy-locromoresinum? Я наблюдал их целых три дня, но, чтобы вы лучше поняли, мне надо ухватиться за сук… Как бы най-ти покрепче!

И герцог с деловым видом стал отыскивать сук, но Диану ни капли не интересовала предстоящая пантомима, и она сказала:

— Извините, герцог, вы знаете, я не охотница до естественной истории. Не сомневаюсь, что г-ну Дюкормье любопытно послушать вас.

— Но, милая, позвольте мне только вам представить…

— Пожалуйста, оставьте меня в покое, избавьте от подобного представления, — сказала Диана, уходя.

Анатоль остался жертвой безжалостного любителя жуков. Герцог принялся рассказывать ему свои наблюдения над их семейной жизнью; наблюдения были до того смешны, нелепы и странны, что Анатоль прекрасно понял, почему Диана не желала интересоваться необыкновенными физиологическими открытиями своего супруга.

К счастью, минут через десять пришел князь де Морсен с одним из приятелей и избавил Анатоля от герцога.

— Г-н Дюкормье, — сказал князь, — я отправляюсь в Палату пэров. Приготовьте мне письма; когда вернусь, я их посмотрю. Вы не забудете известного поручения? — прибавил он многозначительно.

— Нет, князь. Я сейчас займусь им.

— Вы мне дадите отчет, как только я вернусь из Палаты.

Анатоль поклонился и поспешил уйти, радуясь, что избавился от ученых откровенностей герцога де Бопертюи.

Герцог сейчас же сказал князю:

— Милый тесть, мне надо поделиться с вами любопытными наблюдениями…

— Любезный герцог, — отвечал князь, испугавшись ученых сообщений зятя, — к несчастью, у меня нет ни минуты свободной, а то бы я сильно побранил вас. Вы одичали; вот уже три дня вас не видать совсем. Ради Бога, станьте общительней, бросьте насекомых и обратите внимание на людей.

И князь удалился. Герцог пожал с состраданием плечами и пошел к своим милым жукам. Дюкормье же отправился к Марии Фово.

XXVIII

В магазине Дюкормье застал Жозефа одного за конторкой. Жозеф смутился и казался очень недовольным приходом друга. Анатоля поразил такой холодный прием, но он сделал вид, что не замечает, дружески протянул Жозефу руку и сказал:

— Здравствуй, мой друг. Как здоровье твоей жены?

— Жена у своей матери, — ответил сухо Жозеф и не взял протянутой руки.

— Что с тобой? Ты странным образом принимаешь меня.

— Потому что не умею притворяться.

— В чем притворяться?

— Слушай, Анатоль, я не так умен, как ты, но у меня есть здравый смысл и он говорит мне, что ты нехорошо поступаешь и для себя, и для друзей. Но я еще не совсем тебя разлюбил, и поэтому мне неприятно видеть тебя.

— Ты меня удивляешь. Откуда такая перемена? Скажи откровенно, может быть, я как-нибудь обидел тебя? Но я не знаю — чем.

— О, ты обижаешь друзей и отлично знаешь, чем обижаешь.

— Каким образом? Когда?

— Позавчера я обедал у Бонакэ. Тебя ждали весь вечер. Мы все радовались, что ты решил переменить жизнь. Жером нам рассказал, как ты дал честное слово поселиться возле него. И ты не сдержал слова. Твой образ жизни приведет тебя к очень плохому. Конечно, ты свободен делать, как хочешь, но и твои истинные друзья свободны избегать тебя, раз не могут заставить тебя жить иначе.

— Милый ты мой Жозеф, твои слова не обижают меня; они доказывают расположение, и я стою его. Знаешь ли ты, почему я не сдержал слова перед Жеромом?

— Не все ли равно — почему? Ты солгал, и это очень дурно. Жером огорчился до слез.

— Нет, не все равно — почему, и в особенности для тебя. Если я солгал, как ты выражаешься, то в твоих же интересах.

— В моих интересах?

— Да, так как дело касается самого для тебя дорогого на свете. Слышишь, Жозеф: самого дорогого!

— Не знаю, Анатоль, что ты хочешь сказать. Самое дорогое для меня на свете… Что же такое? Мария!

— Ты прав, думая так, мой друг. Твоя жена — сокровище, а сокровища…

— Ну, кончай же! Что сокровища?

— Порождают завистников.

— Завистников? Как? Завистников? — повторял Фово с возрастающим удивлением.

— Увы, мой друг, это так.

— Постой, Анатоль. Я не знаю, что ты хочешь сказать. Если ты шутишь, то предупреждаю, что даже от тебя не потерплю подобной шутки. Я уважаю Марию не меньше, чем люблю ее. И если бы ты имел несчастье…

— Жозеф! Ты меня не понимаешь. Посмотри на меня: разве я шучу?

— В таком случае, объяснись; ради Бога, объяснись! Не знаю — отчего, но у меня сердце не на месте.

— Я оказал бы тебе большую услугу, Жозеф, но могу это сделать с одним условием.

— Услуга с условием? И ты называл себя моим другом?

— Без этого условия я не могу быть тебе полезным.

— Ну, какое же условие?

— Дай мне честное слово ничего не говорить Бонакэ из того, что я тебе открою.

Фово посмотрел недоверчиво и сказал:

— Значит, что-то нехорошее, если нужно скрывать от Жерома.

— Дело идет о том, чтобы предупредить большие несчастья, — отвечал Анатоль очень серьезно.

— Большие несчастья? И это касается Марии?

— Да, но чтобы помешать тому, чего я опасаюсь, необходимо все скрыть от Жерома. Он даже не должен знать, что мы теперь виделись с тобой.

— Никогда я не стану лгать своему лучшему другу; никогда не стану притворяться перед ним.

— В таком случае, прощай, Жозеф.

— Нет, ты не выйдешь отсюда не объяснившись, — вскричал Жозеф с почти угрожающим видом. — Нельзя, видишь ли, прийти, заронить тревогу в сердце, а потом уйти не объяснившись. Я сказал тебе, что для меня нет ничего дороже Марии. Ты ответил, что я прав, потому что она — сокровище, а сокровища возбуждают зависть. Это твои собственные слова. Тут что-то кроется, я ведь не идиот, могу понять!

— Кроется большая услуга, которую я могу оказать тебе, но надо, чтобы ты скрыл от Жерома. Я Жерома люблю по-прежнему, как лучшего, благороднейшего человека. Я огорчил его, но, повторяю, мое расположение к тебе — единственная причина, почему я обманул Жерома.

— Ты видишь, Анатоль, у меня выступает холодный пот на лбу при одной мысли, что Марии грозит опасность, — сказал бедный Жозеф, весь охваченный тревогой и мучительным любопытством. — Прошу тебя, не пользуйся своим превосходством. Ты и так прекрасно знаешь, что по уму и способностям я перед тобой дурень. Неужели тебе нравится мучить меня? Неужели ты подобьешь меня поступить нехорошо с Жеромом? Боже мой! На твоей стороне все выгоды: ты знаешь, чего хочешь, а я-то ведь не знаю этого. Ты заставляешь меня тревожиться за Марию и этим путем сделаешь со мной все что угодно. Не вынуждай обещания заранее, потом я могу раскаяться в нем; а тебе известно, я не даю слова попусту… скорей умру, чем не исполню его.

— Дорогой, милый Жозеф, — ответил Анатоль, пожимая ему руку, — если бы дело шло только о тебе, я бы не требовал, чтобы ты скрыл все от Жерома; но…

— Ладно, Анатоль, я больше не могу выносить подобной муки. Обещаю все, что тебе угодно, только успокой меня. Клянусь честью, все скрою от Жерома, даже наше свидание. Говори, ради Бога, говори!

— Слушай, Жозеф. Я действительно хотел бросить посланника и уйти из общества, где мной пренебрегали.

— Но Мария? Мария?

— Потерпи немного. Я только хотел исполнить последнее поручение посланника и отправился к одному князю передать письма.

— Но Мария?

— Пришел к нему… Ты помнишь, на балу в Опере вас все преследовало домино?

— Помню. И что же?

— Ты не знаешь, что это домино сошло вниз вместе с нами, и пока ты ходил за пальто, а я оставался с твоей женой, домино долго смотрело на нас.

— Дальше, дальше!

— Князь, которому я передал письмо, и есть это домино.

— Но при чем же тут Мария? — возразил наивно Фово. — Ты говорил, что дело касается Марии.

— Оно и касается ее. Если князь так упорно ходил за твоей женой, значит…

— Что значит?

— То, что он влюблен в нее.

— Как! Увидел один раз на маскараде и уже влюблен?

— Он видел ее здесь, в магазине. Он уже давно почти каждый день проходит мимо и останавливается перед окнами.

— A-а! Он проходит мимо и останавливается каждый день! Но как ты узнал об этом?

— Потому что он сам мне сказал.

— Этот князь?

— Да.

— Но почему он это сказал тебе, именно тебе?

— Он узнал меня, так как видел рядом с твоей женой в Опере.

— A-а! Как узнал тебя, так сейчас же, ни с того ни с сего, и объявил, что влюблен в Марию?

— Напротив, он сказал это по поводу кое-чего.

— По поводу чего же?

Анатоль помолчал с минуту и ответил:

— Жена тебе не говорила о некоторых предложениях?

— О каких предложениях?

— Которые ей сделали в тот день, когда ты был дежурным и когда я обедал у вас?

— Позавчера?

— Ну да.

Фово побледнел.

— Анатоль, берегись! Что ты хочешь сказать? — вскричал он.

Потом он упал в кресло, закрыл лицо руками и прошептал:

— Боже мой! Боже мой! У меня кровь леденеет. Что же все это значит?

— То, что твоя жена — самая лучшая, самая нравственная из женщин. Это значит, что ты должен удвоить свою нежность, уважение к ней, потому что она устояла перед искушением, которое соблазнило бы менее возвышенные сердца. О, Жозеф! Что за благородное, что за достойное создание — твоя Мария. Как она любит тебя! Ты должен гордиться такой женой.

При этих словах, произнесенных Дюкормье горячо, убежденным тоном, Фово вдруг поднял голову, посмотрел на друга и сказал:

— Можно с ума сойти! Я не понимаю тебя. Значит, ты хочешь сообщить мне неплохую новость? Боже мой! Объяснись же! Ты безжалостный!

— Умоляю тебя, будь поспокойней, мой милый Жозеф. Не перебивай меня и поймешь все. Одним словом, князь уже давно влюблен в твою жену. Он узнал, что ты дежурный, и прислал доверенного человека сделать твой жене великолепнейшие предложения.

— Будь он проклят! — вскричал Жозеф вне себя от ярости и побежал к двери. — Мы это увидим!

— Куда ты? Что ты хочешь сделать? — сказал Анатоль, схватив его.

— Переломать ему ребра.

— Кому?

— Этому князю.

— Ты его не знаешь.

— Как его зовут? Давай адрес!

— Неужели я тебе скажу, когда ты в таком состоянии?

— Фамилию! — вскричал Фово вне себя, сдавливая в своей широкой могучей руке руку Анатоля, и прибавил угрожающим голосом: — Его адрес! А то…

Дюкормье хладнокровно взглянул на него и сказал:

— Угрожаешь мне, твоему другу?

— Имя этого человека! Его имя?

— После.

— После! Ты, верно, думаешь, что у меня рыбья кровь?

— Я понимаю твое негодование, разделяю его. Настолько разделяю, что хочу отомстить за тебя, Жозеф!

— Я ни в ком не нуждаюсь! Такие дела люди делают сами за себя, — ответил Жозеф с суровым, мрачным видом.

— Нет, потому что или ничего не сделают, или сделают плохо.

— Осмелиться предлагать Марии, моей жене? А? Черт побери! Хоть там раскнязь, а уж будет он помнить меня!

Фово так ударил кулаками по конторке, что она затряслась.

— И Мария ничего мне не сказала, — продолжал он с горечью, — и в этот день была ко мне особенно нежна. Ах! Она никогда ничего не скрывала от меня, а тут высказала такое недоверие. Это в первый раз.

— Замолчи, Жозеф, ты несправедлив, ты ничего не понимаешь в сердце женщины. Твоя жена поступила умно, скрыв от тебя предложения, которые она отвергла с презрением. Разве честная женщина станет беспокоить и раздражать мужа рассказом о таких позорных вещах? А что Мария была к тебе в этот день нежнее обыкновенного — вполне естественно: она не то что гордилась, а была счастлива, что исполнила свой долг.

— Быть может, ты прав, — сказал уныло Жозеф, — она хотела избавить меня от ужасной мысли, что кто-то осмелился предполагать только, будто моя жена способна выслушать такую гнусность. Я никогда бы не поверил, что кому-нибудь может прийти подобная мысль!

— Я также избавил бы тебя от этого горя, дорогой Жозеф, не знай я, что князь не остановится в преследованиях. А преследования всегда опасны.

— Как! — вскричал Жозеф, опять вспыхивая гневом и негодованием. — Да он хочет, чтоб я его убил!

— Выслушаешь ты меня спокойно или нет?

— Продолжай.

— Когда между нами окончился деловой разговор, князь очень ловко перевел его на бал в Опере, припомнил, что видел меня с очень хорошенькой женщиной, и спросил — кто она. Я сказал, что это жена одного из друзей детства. Бесполезно и слишком долго рассказывать, как князь, наконец, предложил мне… знаешь что?

— Кончай.

— Поговорить с твоей женой, чтобы… ты понимаешь?

Фово посмотрел на Дюкормье с невольным отвращением и недоверием, помолчал и спросил:

— Что же у тебя за репутация, раз осмеливаются предлагать тебе подобные низости, видя в первый раз? За кого тебя считают эти люди?

— За кого? За того, кто я есть: за бедного секретаря без копейки в кармане, за сына лавочника! (И Анатоль расхохотался саркастическим смехом.) А в глазах этого общества подобный бедняга должен считать для себя необыкновенным счастьем роль сводника при важном барине, за что важный барин платит своднику покровительством. Это не хитрая штука. Князь заверил меня словом благородного человека, что моя судьба обеспечена, если я помогу ему соблазнить твою жену. У него огромное влияние, и, видишь ли, люди, стоящие даже ниже меня, и те шли быстро в гору за подобные низкие услуги.

— Я бы оскорбил тебя, удивившись, что ты отказался от такого позора.

— Ошибаешься, милый друг, я не отказался.

— Что говоришь ты?!

— Дослушай. Рассказывать, чего мне стоило удержаться и не плюнуть ему в лицо?

— О, черт возьми! Да я бы его растоптал ногами!

— Он — старик.

— А мне что за дело! Попадется он мне в руки!

— Успокойся, ты будешь отомщен, Жозеф, и ужасно отомщен. Помоги только мне.

— Повторяю тебе, я сам отомщу за себя.

— Невозможно.

— Невозможно переломать ему ребра?

— У тебя нет доказательств против князя, и он от всего отречется. Он — очень влиятельный, высокопоставленный человек, он — старик. Тебе грозит суд и тюрьма.

— Он хотел соблазнить мою жену!

— Да, это возмутительно, но это так. Подумай и увидишь, что я прав.

— Что же делать в таком случае?

— Послушаться меня, сговориться, и мы будем жестоко отомщены: ты за оскорбление жены, а я за то, что он счел меня способным на такое низкое дело.

В это время дверь в лавку отворилась, и вошла г-жа Фово. При виде Анатоля Мария остановилась в изумлении и задрожала.

XXIX

Г-жа Фово слишком хорошо знала лицо мужа, чтобы не заметить, как он мрачен и раздражен. Она приписывала его волнение неприятному разговору с Анатолем. Без сомнения, думала Мария, Жозеф объявил ему, что с этих пор их дружеские отношения должны совершенно прекратиться. Но как же она удивилась, когда Жозеф сказал ей слегка взволнованным голосом:

— Мария, прислуга посидит в магазине, пока мы пойдем наверх: нам надо переговорить, а здесь покупатели мешают. Идем.

Говоря это, Фово позвонил прислуге. Когда та сошла вниз, он отдал ей приказания и пошел на антресоли. Мария и Анатоль машинально пошли за ним. Жозеф затворил дверь спальни, и там разыгралась следующая сцена.

Мария, не смея поднять глаза на Анатоля, сняла шаль и шляпу. Ее очаровательное личико, обыкновенно такое розовое, оживленное и ясное, казалось несколько бледным, печальным, но это придавало ему новую прелесть. Минутами она с беспокойством взглядывала на мужа большими грустными глазами в ожидании, чтобы он объяснился. Наконец он сказал сдержанным, невеселым голосом:

— Я не стану, Мария, упрекать тебя; ты поступила, как считала лучшим. Но все же ты скрыла от меня, что негодяй осмелился подослать к тебе человека, для того…

При мысли об оскорблении Жозеф опять вышел из себя, сердито топнул ногой и закричал:

— Старый негодяй! Бесстыдный!

Мария поняла, о чем идет речь, и с удивлением спросила:

— Как, Жозеф! Ты знаешь?

— Да, Мария, я знаю; я знаю все.

— Ну что же? Я затем и уходила из дому.

— Что ты хочешь сказать?

— Сперва я не хотела тебе говорить об этой гадкой глупости, потому что, ты понимаешь, я приняла господина по заслугам.

— Анатоль рассказывал мне.

— Но откуда г-н Анатоль знает?

— Сейчас объясню. Продолжай.

— Ну, вот: сперва я решила ничего не говорить. До сих пор я рассказывала тебе для смеха о дурацких объяснениях в любви покупателей; а здесь дело шло о деньгах, и это было так гнусно, что я побоялась огорчить тебя. Но всегда можно ошибиться, поэтому вчера я все рассказала маме и спросила ее мнение. Она одобрила и также посоветовала не огорчать тебя понапрасну. Но, мой милый, у меня все ныло сердце, и точно совесть мучила, зачем я скрыла от тебя. Нынче опять я была у матери, и она посоветовала рассказать тебе, если уж мне так трудно иметь от тебя тайну, я и хотела это сделать, когда вернулась домой.

— Спасибо за доверие. К тому же, благодаря Анатолю, я все знаю.

Марию больно поразил суровый тон мужа, и она возразила:

— Но, мой друг, каким образом мсье Анатоль узнал то, что я доверила только матери?

Жозеф в нескольких словах передал рассказ Анатоля. Мария слушала с чувством гадливого удивления. Потом ей пришло в голову одинаковое с Жозефом соображение; она посмотрела с отвращением и страхом на Дюкормье и невольно вскричала:

— О, милостивый государь, хорошего же мнения о вас этот князь, если осмелился счесть вас способным на такую низость!

— Что делать, сударыня! Но и вас пощадили не больше моего. А вы — олицетворенная честность и деликатность. Скажите, ради Бога, разве нежная любовь к мужу, почтительная привязанность к матери, обожание ребенка, — все ваши добродетели, которые делают Жозефа счастливейшим человеком, — разве к ним отнеслись с уважением? Помешали ли они какому-то негодяю попробовать соблазнять вас, считать вас способной, как и меня сочли, принять унизительное предложение?

— Это правда, мсье Анатоль, — ответила Мария, пораженная рассуждением Дюкормье, — честные люди не виноваты, если дурные судят о них нехорошо.

— Анатоль верно говорит, но и то правда, что я подумал в первую минуту: чтобы осмелиться сделать подобное предложение, Мария, нужно было какое-нибудь основание… дурные слухи о ней в квартале…

— Ах, Жозеф! Ты в первый раз в жизни обижаешь меня! — сказала Мария и залилась слезами.

— Полно, Мария, не плачь, — стал утешать Жозеф, стараясь говорить ласковей, но он не мог скрыть недобрых чувств. — Я не говорю, что думаю это теперь… я раньше думал. Что прикажешь делать? Человек не властен над собой.

— Ах, сударыня, вот и последствия гнусной попытки, — заметил Анатоль с выражением жестокой горечи. — Вы на нее ответили презрением, а все же самое благородное сердце, Жозеф, например, говорит: «Это неспроста, тут что-нибудь да есть». Тем разврат и ужасен, что даже в непредубежденных глазах одно его прикосновение как будто бы грязнит чистое существо. Эти негодяи играют самым святым в жизни — честью и спокойствием женщины. Ненависть, неумолимая месть — вот достойная плата за это!

— Да, месть! Если она не возвращает покоя, то, по крайней мере, утешает: я страдаю, но страдаю не один, — сказал Жозеф, избегая глядеть на Марию.

— А чего тебе страдать, Жозеф? — спросила она, с трудом сдерживаясь от слез. — Потому только, что мне сделали постыдное предложение? Но разве это моя вина?

— Нет, нет, не твоя, — отвечал Жозеф с лихорадочным нетерпением. — Анатоль, говори, говори, как отомстить!

— Я уже сказал тебе, чего мне стоило удержаться и не выдать себя перед князем. Но я сделал больше: я согласился на низость.

— Вы, мсье Анатоль? Вы согласились? — вскричала Мария, всплеснув руками от изумления.

— Да, сударыня. И сделал одну вещь, которая стоила мне еще больше: я рискнул потерять дружбу Жерома. Я обманул его, и теперь он считает меня бессердечным, нечестным, — отвечал Анатоль с выражением глубокого сожаления. — Позднее он, конечно, увидит свою ошибку, но теперь он охладел ко мне. А мне страшно тяжело потерять, хотя бы временно, уважение человека, которого я так люблю и почитаю.

— Но кто же вам велит оставлять г-на Бонакэ в заблуждении, раз оно так тяжело и вам и ему?

— Польза Жозефа и ваша, сударыня, и, должен признаться, потребность отомстить за себя, мстя за вас. Поэтому я согласился на предложение князя. Я сказал ему: «Чтобы расхваливать вас г-же Фово, не возбуждая ее подозрений, мне необходимо стоять близко к вам, например, занимать при вас должность секретаря, что ли. Таким образом, я мало-помалу склоню ее выслушать вас; но необходимо время, много времени, хотя все-таки я ни за что не отвечаю, потому что г-жа Фово честнейшая женщина и обожает своего мужа, и муж заслуживает ее любви».

— К делу, Анатоль, к делу, — резко перебил Фово, — куда ты клонишь?

— Сейчас узнаешь, мой друг. Князь пришел в восторг от этой мысли и сейчас же взял меня в секретари. Как видишь, я был принужден не исполнить данного Жерому слова.

— Положим, так. Но в видах мести к чему тебе послужит твое мнимое согласие исполнить поручение старого негодяя? Зачем ты напросился к нему в секретари?

— Прежде всего, своим согласием я мешаю князю поручить дело другому лицу. Ты видишь, что несмотря на высокую нравственность твоей жены, одна попытка совратить ее принесла вам уже столько огорчения. Но это не все: князь влюблен, как бывают влюблены богатые и пресыщенные баре, то есть неистово, безумно. И, к несчастью, мои друзья, подобный господин не ограничится безнадежным вздыханием; он воображает, что относительно таких мелких людишек, как мы, ему все позволительно; он ни перед чем не остановится и пойдет на какой угодно злой поступок. А подобные вещи рано или поздно подорвут доброе имя самой честной женщины. Боже мой, негодяи, соглашающиеся на роль, которую я должен играть, прибегают к самым отвратительным средствам. Они стараются клеветой погубить репутацию женщины в ее квартале или в надежде купить ее подешевле, или из мести ей за отказ.

— Довольно, довольно, Анатоль, — остановил его Фово, закрывая лицо руками. — У меня голова идет кругом, точно с ума схожу! Я был так счастлив! — сказал Жозеф глухим голосом.

— Жозеф, ты пугаешь меня! — вскричала Мария со слезами на глазах. — О, Боже мой, да что же угрожает нашему счастью? Разве я не по-прежнему нежно люблю тебя?

— Так, так, Мария… ты меня любишь; ты говоришь это, и я тебе верю.

— Да разве мне надо рассказывать тебе об этом, чтобы ты верил? — сказала Мария, не в состоянии удержать слезы. — Ты никогда так не говорил со мной.

— Ну вот, плачь, плачь! Этого только недоставало! — вспылил Жозеф.

— Нет, нет, я не плачу, не стану плакать, если тебя это раздражает, — ответила Мария, вытирая глаза, и замолчала.

Фово заговорил откровенно:

— Друг мой… никогда в жизни… не забуду, что ты для нас сделал. Теперь понимаю, какую услугу ты оказал нам, согласившись на предложение этой старой твари: ты не дал ему поручить дело другому. Мстить, мстить ему! Иначе — гром и молния! Я не посмотрю на его возраст и растопчу его ногами!

— Успокойся, Жозеф, я подхожу к мести. Когда я напросился к князю в секретари, что давало мне возможность жить в его доме, то имел двойную цель. Не припомнишь ли черное домино, с которым я разговаривал в ложе на балу, когда вы отыскали меня?

— Помню.

— Ну, интриговавшее меня домино по воле случая… нет, по воле провидения или божьего правосудия, оказалось дочерью князя. Она — герцогиня, очень мила, молода и замечательно хороша собой, но заносчива и высокомерна, как все женщины ее породы.

Помолчав с минуту, Дюкормье продолжал:

— Да, она — надменная, великосветская дама. И, однако, в один прекрасный день… может быть, скоро… я скажу князю: «Я взялся служить вам, но лишь для того, чтобы защитить моих друзей от ваших низких происков. Я напросился жить в вашем доме, но лишь для того, чтобы соблазнить вашу дочь. Так-то-с, князь. Вы хотели внести позор и горе в семью ничтожных людишек, как вы зовете их, и вот я, ничтожный человек, внес позор и несчастье в ваш знатный дом!» И, знаешь, Жозеф, при ком я хочу сделать князю это признание? При тебе и при твоей жене, потому что он придет сюда; у меня есть план насчет этого.

— О, — вскричал Фово с выражением жестокой радости, — признаюсь, это даже лучше, чем перебить ноги старому разбойнику! Не правда ли, Мария?

— Мой друг, мне кажется… — кротко возразила молодая женщина, не поднимая глаз.

— Что такое? Что тебе там кажется?

— Эта молодая дама, которую мсье Анатоль хочет соблазнить и опозорить… не виновата в подлостях своего отца.

— A-а, в самом деле? — спросил Жозеф с насмешливой улыбкой. — У тебя доброе сердце! Ты сострадательна к людям, которые хотят опозорить и тебя, и меня!

— Жозеф, дай мне объяснить мою мысль.

— Довольно, — сказал Жозеф грубо, — я не нуждаюсь в твоем позволении, чтобы отомстить, как хочу. Это касается только нас с Анатолем. Я думал, что ты отнесешься горячей к нашей чести.

— Боже мой, Боже мой! Нынче в первый раз в жизни он говорит со мной так грубо! — сказала несчастная женщина, поднося платок к глазам.

Жозеф обратился к Анатолю:

— Такая месть мне нравится, в ожидании лучшей.

— Теперь ты понимаешь, Жозеф, почему я взял с тебя слово ничего не говорить Жерому? У него свои идеи, и я их уважаю, но у меня также есть свои. Когда я рассказывал ему о пренебрежении, от которого давно уже страдаю в большом свете, то он отвечал мне (и ты, Жозеф, одобрил его): «Чего ради переносить пренебрежение? Оставь это общество и забудь его оскорбления».

— Ну, конечно. Между нами говоря, это отчасти верно.

— Да, верно, с точки зрения Жерома и с твоей, и очень просто, потому что вы не знаете ужасной муки, какую перенес я. Но теперь, когда и тебе пришлось испытать горечь подобных обид, думаешь ли ты, что их можно забыть?

— Забыть их? Никогда! Да, когда меня не касались эти оскорбления, то я думал, как Бонакэ. Но теперь, когда жестоко оскорбили мою честь, я понимаю, что можно отдать всего себя ненависти. Жерому легко рассказывать, потому что он не испытал подобной обиды, легко советовать другим забыть!

— И, наконец, Жером женился на женщине из высшего общества; она даже в родстве с князем, а, следовательно, и с его дочерью, герцогиней. Итак, понимаешь, Жозеф, что узнай Бонакэ наш план, он не скрыл бы его от жены, а та вполне естественно, из фамильного самолюбия…

— Поспешила бы предупредить князя, провались он в преисподнюю, и он прогнал бы тебя.

— И поручил бы уже не такому, как я, преследовать твою жену. А ты знаешь, к каким несчастьям могло бы это повести.

— Стой, Анатоль, я скорей позволю изрубить себя на куски, чем откажусь от нашего плана. Нет, нет, Жером ничего не узнает, я дал тебе честное слово, мой друг.

И Жозеф, обратясь к Марии, прибавил повелительным тоном:

— Слышишь ты, ни одного слова ни Жерому, ни его жене, когда увидимся с ними.

— Однако, Жозеф…

— А! Ты берешь сторону князя! — вскричал несчастный, потому что ревность начала уже ожесточать ему сердце и затемнять рассудок. — А! Ты становишься на сторону этой старой канальи, которая хотела опозорить тебя? Так и будем знать!

— Мсье Анатоль, — сказала Мария рыдая, — слышите, слышите, что говорит Жозеф? Осмелиться сказать, что я беру сторону князя?

— Простите ему: он с горя сам не знает, что говорит. Но я вместе с Жозефом думаю, что ни Бонакэ, ни его жена ничего не должны знать: это необходимо для успеха дела.

— Мария, обещаешь ты сохранить все в тайне от Бонакэ и от его жены?

— Мой друг…

— Отвечай, обещаешь ли? Черт возьми! Да ты хочешь, что ли, свести меня окончательно с ума? Не довольно мне разве горя, которому ты же причиной?

— Я причиной? Боже мой, я?

— Слушай, Мария, — продолжал Фово зловещим, угрожающим тоном, — если ты сию минуту не поклянешься мне честным словом не говорить ни слова обоим Бонакэ, то я иду к князю, провались он в ад, и задушу его! Выбирай между этим и тем, что предлагает Анатоль.

Марию испугала страшная решимость, отразившаяся на лице мужа; желая предотвратить беду, она ответила глухим голосом:

— Даю слово ничего не говорить о ваших проектах ни Бонакэ, ни его жене.

В эту минуту вошла служанка и сказала Фово:

— Сударь, там дама спрашивает барыню. Это жена г-на Бонакэ.

— Скажите, что жены нет дома. Ступайте.

— Но я сказала, что барыня здесь с вами.

— Ну, так и скажите, что вы ошиблись, что никого нет дома.

— Жозеф, г-жа Бонакэ догадается, что это ложь, — заметила Мария умоляющим голосом, — вспомни, как она принимала нас.

— Обидится она или не обидится — мне все равно. А вы исполняйте, что вам приказывают, — сказал Фово прислуге.

Прислуга отправилась исполнять приказание.

— Несмотря на резкость, Жозеф прав, сударыня, — сказал Анатоль Марии, которая заливалась слезами, — вы вот плачете, и г-жа Бонакэ спросила бы вас, что вас огорчило, и эти вопросы поставили бы вас в затруднение. Ну, Жозеф, прощай. Мужайся и надейся: мы будем отомщены!

Дюкормье ушел от Фово и отправился в Марэ к г-же Дюваль.

XXX

В это время у клиентки доктора Бонакэ происходила следующая сцена.

Бледная, ослабевшая, но спокойная и улыбающаяся г-жа Дюваль сидела в постели и с интересом слушала письмо, которое читала ей дочь у изголовья ее постели. Это было то самое письмо, которое три дня назад Анатоль Дюкормье передал вместе с кипсеками от подруги детства Клеманс, Эммы Левассер, жившей гувернанткой у лорда Вильмота.

Клеманс на минуту остановилась и сказала матери с трогательной заботливостью:

— Боюсь, мамочка, утомить тебя: как бы не разболелась голова…

— Нет, дитя мое, не бойся: я совсем не устала. Письмо Эммы очень мило и нравится мне. Я думаю, невозможно дать более верную картину английского общества. В письме есть несколько насмешливых штрихов, но не злых, и они делают его очень интересным.

— Я знала, что письмо тебе понравится. Но, по правде, мама, оно не утомляет тебя?

— Нет, уверяю тебя.

— Не нужно ли чего? Удобно сидеть?

— Очень удобно, я чувствую себя отлично. Читай, пожалуйста, дальше. Нарисованные Эммой портреты, должно быть, поразительно похожи.

— У нее такой здравый, проницательный ум, что она редко ошибается в своих суждениях, и она слишком добра, чтобы поддаваться нехорошим предубеждениям.

— Я всегда находила, что между вами, в нравственном смысле, конечно, очень большое сходство.

— Ах, мамочка, — возразила Клеманс, засмеявшись, — я бы не сказала своего мнения об Эмме, если бы предвидела, что это даст тебе повод хвалить меня. Но ты можешь говорить без конца на эту тему, и поэтому будем продолжать письмо.

И Клеманс прочла:

«Я старалась нарисовать тебе, дорогая Клеманс, самых выдающихся лиц из общества, в котором я живу, и его немного эксцентричный характер. Теперь два слова в пользу г-на Дюкормье, который передаст тебе письмо. Он на короткое время едет в Париж и должен вернуться в Лондон. Таким образом, он расскажет мне о тебе и о твоей матушке все, что увидит собственными глазами.

К счастью, я так нехороша собой, так дурно сложена, что могу свободно давать рекомендательные письма красивым молодым людям, не боясь за свое доброе имя. Нет надобности говорить, что я посылаю г-на Дюкормье не к тебе, а к твоей матушке. Она должна поблагодарить меня за это неожиданное счастье. Вижу, как ты хохочешь, а между тем я говорю тебе сущую правду. В самом деле, разве не счастье, и не редкое счастье, встретить скромность и простоту в соединении с выдающимися достоинствами, наполовину скрытыми незаметным общественным положением? Мой любимец служит личным секретарем у французского посланника, а жена посланника очень дружна с леди Вильмот, матерью моих воспитанниц.

Нынешнюю осень посланник с женой провели у леди Вильмот, в Вильмот-Кэстле, и в это время я часто видалась с г-ном Дюкормье. Конечно, благодаря моей некрасивой наружности и принадлежности к другому обществу, я могла проводить время в дружеской близости с г-ном Дюкормье. Я лишилась бы этого невинного удовольствия, имей я несчастье, дорогая Клеманс, быть красивой, как ты…»

Молодая девушка остановилась, покраснела и сказала:

— Я пропущу здесь, из сострадания к Эмме; она ослеплена.

— Пропускай, сколько угодно, — ответила с улыбкой г-жа Дюваль. — К счастью, твоя красота существует не только в одном письме подруги. Но продолжай, дитя мое. Меня очень заинтересовало все, что она говорит о своем любимце, и как только я поправлюсь, то, конечно, приму г-на Дюкормье, хотя бы для того, чтобы поблагодарить его за услугу. Помнишь, ты рассказывала, с какой готовностью он предложил тогда ночью прислать доктора Бонакэ?

— Действительно, г-н Дюкормье был очень обязателен… — ответила Клеманс и продолжала читать:

«Меня сблизила с г-ном Дюкормье одинаковая подчиненность положения, так как что такое — секретарь и гувернантка? Мы и воспользовались некоторым одиночеством, в которое нас ставили исключительные привычки аристократического общества, и мы поздравляли друг друга, что таким образом избавились от скучной натянутости. Тут я и могла оценить истинно доброе, великодушное и возвышенное сердце г-на Дюкормье. Многие бы на его месте ожесточились; отчужденное положение заставило бы их возмущаться гордостью аристократов, этих титулованных глупцов, полагающих свое достоинство единственно в происхождении и в тому подобных пошлостях. Но г-н Дюкормье относился, как я, к своему подчиненному положению совершенно спокойно. Он из тех людей, которых чуткость и личное достоинство ставят выше мелких уколов самолюбия. Я никогда не забуду его слов, которые он мне сказал однажды, с отличающей его мягкой уступчивостью:

«Послушайте, м-ль Эмма, я сын народа; мой отец был бедный торговец; я живу трудом, но у меня так сильно сознание, что я всегда поступал и думал как порядочный человек, что я не могу уважать себя меньше, чем самых знатных вельмож, которыми мы окружены. Если держишься на этом уровне самоуважения, то смотришь на общество с такой высокой точки зрения, что самые скромные и самые видные общественные положения кажутся одинаковыми. Это все равно как в физическом мире. Попробуйте подняться на вершину крутой горы и посмотреть вниз. Разве заметите вы хоть малейшую разницу между атомом, который называют дворцом, и атомом, который называется хижиной? Нет, нет, для мужественного, благородного человека, стоящего высоко в собственных глазах, не существует здесь чувствительной разницы…»

— Такой образ мыслей и действий доказывает благородство характера. Не так ли, дитя мое?

— Конечно, мама, требуется много мужества и благородства, чтобы в подобном положении устоять и не поддаться зависти или отчаянию. По одной такой черте характера можно судить о всем человеке, как говорит Эмма, и ты увидишь это в конце письма.

В это время позвонил Дюкормье.

— Г-жа Дюваль дома? — спросил он, когда горничная открыла дверь.

— Барыня больна и никого не принимает, — отвечала горничная, но потом, вглядевшись в Анатоля, прибавила:

— Если не ошибаюсь, вы тот господин, что тогда принес книги и письмо барышне?

— Он самый. Что, г-же Дюваль не лучше?

— Нет, сударь, нынче ей лучше.

— Был сегодня ее врач, доктор Бонакэ?

— Да, сударь.

— А не знаете, придет он еще нынче?

— О, нет. Он сказал барышне, когда она провожала его, что будет только завтра.

— Вы были во время визита доктора в комнате г-жи Дюваль? Извините за вопрос, но я его делаю потому, что интересуюсь здоровьем г-жи Дюваль.

— Понимаю, сударь. Я, как всегда, была во время визита при барышне; доктор не велел ей беспокоиться насчет слабости; он сказал, что отвечает за ее здоровье, только бы она ничем не тревожилась.

«Жером еще не говорил о Сен-Жеране», — подумал Дюкормье, узнав все, что ему было нужно знать. Потом он дал горничной свою визитную карточку и сказал:

— Потрудитесь передать г-же Дюваль, что я здесь, и спросите, не может ли она принять меня на несколько минут; мне надо сообщить ей об очень важном деле.

— Хорошо, сударь. Я предупрежу сейчас барышню, — сказала горничная, впуская Дюкормье в маленькую переднюю.

— И ей, пожалуйста, скажите, что я по важному и безотлагательному делу.

— Хорошо, сударь.

Горничная оставила Анатоля одного.

«Странная вещь, — сказал он себе, — мне необходимо прибегнуть к этой лжи, чтобы повидаться немедленно с г-жой Дюваль и ее дочерью; а между тем я чувствую что-то вроде угрызений совести. Я никогда не верил в предчувствия, а теперь мне кажется, будто ледяная рука сжимает мне сердце. Ба, мальчишество, слабость! Чего колебаться! Потому только, что пробужу в этих женщинах на минуту несбыточную надежду? Ах, как хорошо, что я, по привычке и ничего не предвидя, скрыл истинные чувства перед подругой Клеманс Дюваль. Быть может, это сослужит мне службу. Жалкая гувернантка, вероятно, изобразила меня святым. И будь проклято увлечение, заставившее меня третьего дня открыть ду-шу Жерому. Что за безумие поддаваться припадкам откровенности! Показать начисто свое сердце — все равно, что снять броню. И была минута, когда я не устоял и поддался убеждениям строгого друга. К счастью, ко мне вернулся здравый смысл».

Горничная вернулась и сказала:

— Пожалуйте в гостиную, сударь. Барышня там.

Анатоль вошел. Тогда в Опере он видел Клеманс мельком, но теперь он был ослеплен ее нежной, девственной красотой.

Молодая девушка с большим тактом оставила полуоткрытой дверь в комнату матери. Клеманс рассудила, что ей неприлично говорить с глазу на глаз с незнакомым человеком, хотя из письма подруги она знала о нем только самое лестное.

Дюкормье поклонился, говоря:

— Извините, мадемуазель, за настойчивость, с какой я желал иметь честь увидеть вас. Но мне надо передать вам о такой важной вещи, что я позволил себе это. Я с радостью сейчас узнал, что вашей матушке несколько лучше, и поэтому менее сожалею о своей настойчивости.

— Действительно, моей матушке лучше, благодаря доктору Бонакэ, вашему другу. Я не забыла вашей любезности в ту ночь. Пользуюсь случаем также поблагодарить, что вы взяли на себя труд привезти мне книги от моей подруги. Она пишет, что здорова и вполне довольна судьбой. Так ли это? Но, извините, вы говорили, вам надо сообщить что-то важное?

— Да, мадемуазель. Но заранее умоляю вас, не предавайтесь надежде, которая, быть может, окажется напрасной.

— Что вы хотите сказать, милостивый государь?

— Дочерняя нежность заставляет так же быстро отчаиваться, как и надеяться.

— Боже мой! Это касается мамы? — спросила с беспокойством Клеманс.

— Нет, нет, мадемуазель.

— В таком случае я не понимаю вас.

Но вдруг Клеманс задрожала и пришла в такое волнение, что едва могла говорить. На ее прелестном лице отразились одновременно и скорбная тревога, и надежда. Она сложила руки и спросила:

— Милостивый государь… не смею верить… быть не может, я не так поняла… Дело идет о…

— О вашем отце, мадемуазель.

— Папа! — вскричала невольно Клеманс так громко, что г-жа Дюваль услыхала.

— Клеманс, ради Бога, что такое? Иди сюда!

Анатоль шепотом проговорил:

— Умоляю вас, мадемуазель, будьте осторожны! Надежда очень смутная, неопределенная, но сообщить о ней вашей матушке следует с большой осторожностью.

— Клеманс, — возвысила голос г-жа Дюваль, — ты не отвечаешь? Боже мой, что там происходит? Клеманс, слышишь ты меня?

Молодая девушка побежала к матери. Они обменялись несколькими словами, и Клеманс опять вышла в гостиную. Бледная, взволнованная, она вполголоса сказала Анатолю с умоляющим видом:

— Милостивый государь, во имя самого святого для меня, ради жизни моей матери, говорите как можно осторожней, что вы знаете об отце. Я только сказала маме, что вам надо сообщить нам что-то очень важное.

— Не бойтесь ничего, мадемуазель; я понимаю: в положении вашей матушки сильное волнение может иметь серьезные, не смею сказать опасные, последствия.

И Анатоль Дюкормье вошел вслед за Клеманс в комнату больной.

Загрузка...