Прошло четыре года со времени последних событий.
В хорошеньком поместье Дельмоне, расположенном на конце одной деревни Оверни, тихо и в неизвестности проживает маленькая колония. Г-жа де Фельмон, родственница Элоизы Бонакэ, умирая, оставила ей это небольшое имение, и доктор Бонакэ с женой удалились сюда из Парижа. Их обоих утомила шумная столичная жизнь, и доктор с радостью оставил положение знаменитого парижского врача, чтобы применить свое искусство в деревне, на пользу бедных людей.
Имение приносит довольно порядочный доход и управляется Жозефом и Марией Фово.
Мария не без труда оправилась после своей ужасной агонии; после признания и самоубийства герцога де Бопертюи она получила помилование.
Сумасшествие Жозефа поддалось разумному лечению, которым руководил доктор Бонакэ; оно только ослабило его память, и Жозеф ничего не помнил из того времени, когда он начал пьянствовать. Это вполне понятно, потому что беспробудное пьянство парализует ум и тело. У Жозефа сохранилось только смутное воспоминание об этом печальном времени: ему казалось, — так говорил он по выздоровлении, — что он почти пять лет проспал тяжелым, тревожным сном. Он поправлялся в деревне, далеко от Парижа, и поэтому легко было скрыть от него злополучный процесс Марии Фово. Любя страстно деревню, Жозеф с радостью согласился управлять поместьем Фельмон и в один год стал превосходным управляющим, благодаря своей смышлености, деятельности, привычке к порядку и коммерческой сноровке. Он своими трудами содержал себя, жену и ребенка и не был в тягость Бонакэ.
Бонакэ по-прежнему питал нежную привязанность к Клеманс Дюваль и к ее отцу. Когда в этой же деревне продавался один домик, то доктор дал им об этом знать. А так как они хотели скрыть свою жизнь подальше от посторонних глаз, то предложение доктора купить дом было принято ими с радостью. И вот уже четыре года эти люди, перенесшие жестокие испытания, жили маленькой колонией настолько счастливо, насколько возможно быть счастливым, пережив подобные бедствия.
Без сомнения, глубокие раны зарубцевались, но навсегда осталась болезненная чувствительность: очень часто какое-нибудь воспоминание, какое-нибудь число, слово, невольный намек заставляли Клеманс Дюваль и Марию вздрагивать, и тогда в их глазах блестели с трудом сдерживаемые слезы.
Конечно, добрый Жозеф утратил наивную и откровенную веселость, а полковник Дюваль во время длинных прогулок на горе подолгу стоял в мрачной задумчивости. Словом, отпечаток грусти лег на всех лицах, когда-то таких веселых, милых, сиявших любовью, невинностью, счастьем.
Но когда эти люди сравнивали свое теперешнее грустное спокойствие со страшными волнениями прежних дней, то каждый из них по вечерам обращался к Богу с благодарной молитвой, прославляя его имя. Лишь Бонакэ с женой сохраняли прежнюю ясность, они только страдали за своих друзей.
Однажды, в одно июньское воскресенье, в послеобеденное время, около пяти часов вечера, Жером и Элоиза сидели у себя в летней гостиной. В открытые окна и двери виднелись великолепные деревья и цветочные клумбы сада; на горизонте живописно рисовались величественные, высокие, покрытые лесом горы. Элоиза читала. Свежий, живительный горный воздух, спокойная деревенская жизнь давно уже восстановили ее здоровье. Ее лицо по-прежнему было серьезно и вместе с тем приятно; по-прежнему тонкая приветливая улыбка придавала ему необыкновенную привлекательность. Жером в задумчивом восхищении смотрел на жену. Элоиза случайно оторвалась от книги, взглянула на мужа и была поражена выражением его лица.
— Жером, — сказала она ласковым, дрожащим голосом, — у вас очень счастливый вид.
— Это от того, что мы одни, — отвечал Бонакэ с грустной улыбкой. — Когда наши бедные друзья с нами, в их присутствии я не смею показывать своего глубокого, неизъяснимого счастья, которое никогда не затемнялось ни одним облачком. Это было бы слишком резкой противоположностью с их жестокими испытаниями.
— Дорогой, нежный друг, только ваше сердце способно на такую деликатность. Да, вы правы. Они много выстрадали и взамен утраченного счастья нашли, по крайней мере, покой; нельзя же видом нашего счастья будить в них воспоминания о прежних светлых днях, которые никогда уже не вернутся к ним.
— А между тем я нахожу, что с некоторых пор Мария повеселела. Я даже видел два раза, что она со своей дочкой смеялась прежним счастливым смехом.
— Г-н Фово также по временам выходит из задумчивости, которую на него наложило тяжелое воспоминание о его болезни.
— Да, мой друг, и я это замечал. Одна только Клеманс никогда не улыбается.
— Увы! Ее тяготит и всегда будет тяготить смерть ребенка. Ее бедное сердце не вынесло пытку.
— Полковник угадывает тайные мысли дочери, поэтому на него часто находит глубокая грусть.
— Будем надеяться на время, мой друг; не многие огорчения могут противиться его медленному, но непобедимому влиянию.
Разговор Бонакэ с женой прервала старая служанка. Она подала газеты и письма, доставленные деревенским почтальоном, и сказала:
— Сударыня, ставить мне приборы для г-на и г-жи Фово, для полковника и м-ль Клеманс, как всегда по воскресеньям и четвергам?
— Конечно, что за вопрос? — сказала Элоиза.
— Да потому что… потому что… вы, сударыня, не знаете сюрприза.
— Какого сюрприза?
— О чем условились г-н Фово, его жена и м-ль Клеманс.
— Ну, в чем дело?
— Нынче все будут обедать на ферме у г-жи Фово.
— Неужели? Вот приятный сюрприз! — сказала г-жа Бонакэ, с улыбкой взглянув на мужа, который просматривал письма. — Слышите, мой друг, Мария приглашает нас к себе обедать на ферму.
— Слышу, — отвечал Бонакэ, также улыбаясь.
— Г-жа Фово сперва заедет за полковником и барышней, а потом они приедут взять вас и барина, — продолжала старая служанка.
— Вот чудесно придумано, — сказала Элоиза, — вечер прекрасный, отлично будет проехаться лесом. Вы придете сказать, как только они станут подъезжать, чтобы не заставлять их ждать.
— Слушаю, сударыня, — отвечала служанка, уходя.
— Что вы скажете об этой идее, мой друг? Мне она кажется добрым предзнаменованием.
— Конечно, дорогая. Я счастлив, что бедному Жозефу и Марии пришла такая хорошая мысль.
— Ну вот, мой друг, прочтем поскорее письма, а то сейчас приедут.
— A-а! — воскликнул Жером, распечатывая письмо. — Вот письмо из Нью-Йорка.
— Из Нью-Йорка?
— Да. От доктора Патерсона, моего ученого и остроумного корреспондента. Он сообщает мне об открытиях, какие делает заокеанская наука.
И Бонакэ начал читать письмо доктора Патерсона.
— Моя корреспонденция не такая важная, — заметила, улыбаясь, Элоиза, пробегая письмо. — Эта славная мадам де Монфлери пишет, что достанет мне книги, о которых я ее просила, и еще сообщает о последнем балете в Опере! Вы согласны, мой друг, что когда живешь попросту в наших горах, то как-то странно слышать о балете? Но что с вами, мой друг? — живо спросила Элоиза, увидав, что лицо мужа омрачилось.
— Ах! Несчастный! — вскричал Бонакэ, продолжая поспешно и с тревогой читать письмо и не отвечая жене.
Потом он прошептал серьезным тоном:
— Божье правосудие иногда сказывается не скоро, но как оно ужасно!
Заметив, что муж чем-то опечален, г-жа Бонакэ замолчала.
Через несколько секунд Жером сказал:
— Извините, мой друг; но то, что я узнал…
— В чем дело?
— Об Анатоле, — отвечал Жером, вздыхая.
— Ах! — сказала Элоиза, жестом выражая отвращение и ужас. — Что он? Жив? Умер? Действительно ли он умер? — прибавила она с горьким презрением, намекая, какую подлую шутку он сыграл в Бадене с ее мужем.
— Вы, Элоиза, должны быть безжалостны к нему. Но я не могу забыть того, чего никогда не забывал среди разгара его преступлений. Увы! Я любил его как брата, и в ранней юности у него было благородное сердце, любящая, чистая душа. Его погубили эти мерзавцы. Вот, мой друг, прочтите, что пишет доктор Патерсон. Такая жизнь и не могла кончиться иначе.
Г-жа Бонакэ взяла письмо и, по указанию мужа, прочитала следующее место из письма доктора Патерсона:
«Знаете ли вы, дорогой собрат, некоего графа Анатоля Дюкормье, вашего соотечественника? Я говорю, «знаете ли», а должен бы сказать «знали ли», потому что этот господин уже отошел к праотцам. Он на моих руках отдал свою скверную душу и при таких странных обстоятельствах, что стоит вам рассказать. Вы при этом познакомитесь с одной чертой нравов наших янки, напоминающей нравы краснокожих, но которая, к счастью для нашей славной соединенной республики, встречается как очень редкое исключение. Перехожу к событию.
Дюкормье приехал сюда с полгода тому назад с какой-то авантюристкой-графиней, впрочем, очень хорошенькой женщиной, но, говорят, отъявленной плутовкой, какая только выходила из рук сатаны.
Они приехали из Южной Америки, где этот пройдоха Дюкормье был в продолжение двух лет министром внутренних дел при Розасе (скажите на милость, каково министерство и каковы внутренние дела!). Как бы там ни было, а Розас, вероятно, влюбился в подругу Дюкормье. Но вот что достоверно: в один прекрасный день, по повелению этого диктатора, почтенная парочка в один прыжок очутилась из министерства внутренних дел на корабле, доставившем «честное семейство» в Сантьяго на Кубе. Там они, вероятно, одурачили изрядное количество простаков, потому что, явившись сюда, в Нью-Йорк, открыли дом, великолепный дом, где велась азартная игра. Говорят, будто Дюкормье и его графиня передергивали карты, что для них было пустячным грешком. Среди наиболее частых посетителей находился молодой янки, у которого в жилах текло, по меньшей мере, три четверти индейской крови. Его отец, богатый плантатор по ту сторону Великих озер, послал своего младенца в Нью-Йорк с целью немного цивилизовать эту полудикую натуру; он снабдил его рекомендательными письмами и открыл ему значительный кредит в банкирских домах. Нечистый захотел, чтобы наш янки был введен одним неблагоразумным другом в дом к Дюкормье. Графиня в одно мгновение сообразила, что навряд ли удастся ощипать тетерева лучше этого, только что вылетевшего из своих зарослей. И вот она, условившись с Дюкормье, заманила янки в силки своими взглядами, и его доллары, под огнем ее глаз, начали таять, как снег на солнце. Все шло прекрасно; уже последние тысячи долларов должны были пе-рейти в карман шулерской парочки, как вдруг у нашего краснокожего, неизвестно почему, зародилось подозрение, что его дурачат; он, наконец, понял, что как только Дюкормье и графиня переложат к себе в карман его последние доллары, то он сам будет спроважен на родину, в страну Великих озер. С этих пор он начал за ними следить и подслушал интимный разговор; из него узнал, что его считают за дурака, за влюбленного дурака; что его живо прогонят, как только ощиплют с него последние перышки.
Янки не сказал ни слова и потихоньку скрылся. На следующий день он притворился больным и попросил своего друга Дюкормье прийти к нему. Дюкормье пришел. Черный слуга вводит его в совершенно темную комнату и запирает за ним дверь. Дюкормье очень удивлен и спрашивает, что это значит. Раздается голос янки: «Мой дорогой, идите прямо перед собой, пока не наткнетесь на стол, на нем вы найдете длинный китоловный нож и пару двуствольных пистолетов, и вооружитесь; я уже вооружен. Мы в потемках должны искать друг друга и биться насмерть. Вы меня угостили французским блюдом, а я вас угощаю рагу а'ля янки. На помощь не зовите, бесполезно: мой невольник — надежный слуга и не войдет сюда раньше как через два часа. Вооружайтесь же, а если не хотите, тем хуже для вас, я вас убью». Дюкормье заревел от ярости, но рассчитал, что лучше защищаться, чем быть убитым безоружным, и был вынужден согласиться на американскую дуэль. По словам чернокожего, который подслушивал у двери, борьба продолжалась час с четвертью с невероятным ожесточением, судя по количеству выстрелов, по возне сражавшихся и лютым крикам, которые он слышал. Потом все замолкло, но верный, исполнительный слуга, свято соблюдая приказание господина, отворил дверь только по прошествии двух часов. Янки лежал мертвый, пронзенный двумя пулями и девятью ранами от ножа. Дюкормье еще дышал, и меня позвали на помощь. Я нашел, что левое бедро у него раздроблено пулей, правая рука и правая нога также прострелены. Раны нанесены в упор, потому что бешеные целились, встречаясь грудь к груди, когда находили друг друга ощупью в темноте. Я насчитал на Дюкормье семнадцать, понимаете ли, семнадцать ран от ножа; из них одиннадцать на черепе, на затылке и на лице, которое буквально искрошено. Хотя я сделал все, что только мог, чтобы спасти для общества почтенного джентльмена, одно из лучших его украшений, но он умер. Я принял его последний вздох; он испустил его, изрыгая ужасную хулу на священное имя Господа.
Спустя три дня графиня забрала все пожитки и кассу шулерской компании и уехала с одним мулатом, неким Мальмоэ. Он — капитан корабля, но сильно подозревают, что он занимается морскими разбоями у Антильских островов.
Ну, дорогой коллега, что вы скажете о подобной черте нравов? А за сим перейдем к другим вещам, и пусть дьявол, в силу его права, унесет душу этого Дюкормье!»
— Признаюсь, — сказала Элоиза, отдавая письмо, — смерть этого человека так же ужасна, как и его жизнь. Несмотря на мое к нему отвращение, я скажу вместе с вами, что Божье правосудие удовлетворено; но следует, по крайней мере, пожалеть об этом несчастном, так как сначала его душа была открыта для добра. Будь прокляты те, что развратили и погубили ее!
— Да, пути Божии неисповедимы! Когда десять лет тому назад я расстался с Анатолем, таким честным, хорошим, кто бы мог сказать, что я здесь, среди его жертв, узнаю об его ужасной смерти?
— Мой друг, — сказала Элоиза, — тут есть кое-что более непостижимое, что иногда удивляет, смущает мой рассудок. Ведь то предсказание, что мы с вами считали за безумие, однако, исполнилось… Судьба Дианы, Марии Фово и Клеманс сбылась удивительным образом.
— Что вам на это сказать, Элоиза? Сомнамбулы или люди, подверженные влиянию магнетизма, иногда поразительным образом угадывают будущее. И ввиду подобных фактов, пожалуй, благоразумней не говорить, что это — невозможная нелепость, случайность. Алхимия также подвергалась диким преследованиям; над ней издевались с презрением, а ведь она была источником чудесных химических открытий. Но и то сказать, что на одно верное предсказание, которое исполняется в силу какого-то рокового, таинственного и до сих пор необъяснимого стечения обстоятельств, сколько их не сбывается и часто оказывается грубым, смешным обманом и надувательством! Будем же надеяться на прогресс науки; одна она может осветить и объяснить самые странные явления природы.
— А что сталось, мой друг, с той удивительной гадалкой?
— Не знаю. Я уже говорил вам, что во время печальных событий, четыре года тому назад, я не мог преодолеть любопытства и пошел на улицу Сент-Авуа, думая, что найду там это странное существо. Но она оставила квартиру и не дала своего нового адреса, и я больше о ней ничего не слыхал. Без сомнения, она умерла. Подобные организации не могут долго выносить страшных припадков, которым они подвержены. А вот и наши друзья! — сказал Бонакэ, прислушиваясь к стуку подъехавшего экипажа. — Избави Бог, если они по нашим лицам догадаются, что мы чем-то опечалены.
В это время перед балконом остановился шарабан, запряженный простой фермерской лошадью. Жозеф правил сам.
Мария, Клеманс и полковник вышли из экипажа, и Жозеф передал вожжи рабочему.
Бедная, грустная, но по-прежнему как ангел прелестная, Клеманс взошла на балкон под руку с отцом. Полковник выглядел преждевременно состарившимся.
Мария все еще была хороша собой; но ее лицо утратило ослепительную свежесть и веселую пикантность, что в былое время делало ее такой соблазнительной. Одной рукой она вела свою дочь, а в другой держала соломенную шляпу с широкими полями, обнажив свою головку с короткими черными локонами: увы! четыре года тому назад ее прекрасные косы были обрезаны палачом.
— Какой приятный сюрприз вы сделали нам, г-н Фово! — весело сказала Элоиза. — Чудесная мысль пришла вам в голову.
— Вот виновница, сударыня, — отвечал Жозеф, указывая на Марию. — Воздадите кесарю кесарево.
— Надо прибавить, — заметила Клеманс, пытаясь улыбнуться, — что мы с папой также участвовали в заговоре.
— Согласитесь, что мы необыкновенно скрытные заговорщики, потому что наш друг Жозеф уже с неделю посвятил нас в свою тайну, — сказал полковник, также пытаясь улыбнуться.
— А, вот что, — засмеялся Бонакэ, обращаясь к Марии Фово, — надеюсь, мадам Фово, мы покушаем знаменитого крема, который вы так превосходно делаете?
— Конечно, доктор, — весело отвечала Мария, — и для вас приготовлен даже запасец.
— За него-то я и примусь.
— Жером, рекомендую также торт с вишнями, — сообщил Жозеф с таинственным видом.
— Как, мадам Фово! Вот эти хорошенькие ручки сами растирали торт?
— Да, она что ни сделает, все у нее выходит отлично. Неужели ты не знал этого? — заметил Жозеф. — Впрочем, я ошибаюсь, говоря «все». Есть одна вещь, которой я ей никогда не прощу: чего ради ей вздумалось обрезать свои чудные волосы? Я не хочу сказать, что прическа ей не к лицу; нет, она необыкновенно идет к ней; Мария всегда хороша собой, но… Ну, в чем дело? Я, кажется, сказал какую-то глупость? — спросил бедный Жозеф, заметив, как лица его жены, Клеманс и Элоизы вдруг стали грустными и принужденными.
— Ужаснейшую глупость! — вскричал Бонакэ, беря Жозефа под руку и уводя его в сад к экипажу.
— Ну говорят ли хорошенькой женщине, что прежняя прическа шла к ней больше? Эх, ты вечно остаешься… правдивым человеком. Сударыни, идем! А ты, знаменитый возница, ступай на козлы, да смотри, не выверни нас; смотри вперед и не обращай внимания на дам. Я сяду рядом с тобой, чтобы давать советы.
Жозеф спокойно уселся на козлы и, благодаря доктору, не понял, как глубоко его слова взволновали Марию и Клеманс. Они имели время успокоиться незаметно для Жозефа, и через несколько минут Мария уже улыбалась, говоря доктору:
— Г-н Бонакэ, смотрите получше за Жозефом, а то он нас вывалит.
— Молчите, милая трусиха, — отвечал доктор с высоты козел, повернув лицо к друзьям, сидевшим в шарабане. — Чего вам бояться? Разве я не с вами?
— Ваша правда, доктор, — заметила Мария, обмениваясь влажным от слез взглядом с Клеманс и Элоизой. — Вы с нами, и нам нечего бояться: вы — наш добрый ангел.
— Жозеф, — сказал Бонакэ, — слышишь, как твоя жена льстит мне? Она называет меня добрым ангелом, вероятно, для того, чтобы я похвалил ее знаменитый торт с вишнями. Ну, кучер, погоняй! Едем скорей на ферму!
КОНЕЦ