ЧАСТЬ ПЯТАЯ

XL

Прошло около года и трех месяцев с того времени, как герцогиня де Бопертюи и Клеманс Дюваль написали свои письма.

В начале сентября на водах в Бадене, в курильной Hotel-des-Princes происходили следующие сцены. В это время в маленькой гостиной находился только один господин; он читал газеты и курил свою сигару. Это был человек лет тридцати, с приятным лицом и изящной осанкой, в элегантном охотничьем костюме. Возле него на столе лежали охотничий нож, хлыст и черная бархатная шапка. Появление нового лица оторвало его внимание от газеты. Он быстрыми шагами подошел к нему, протянул руку и вскричал:

— Жювизи! Вот счастливая встреча! Ты в Бадене!

— И очень рад, что попал сюда, мой милый Монсеваль, так как вижу здесь тебя. Давно ты приехал?

— Уже с месяц. Я провел зиму в Неаполе, весну в Венеции, лето во Флоренции и на осень приехал в Баден. Меня сюда привлекла королевская охота с гончими, которая идет, действительно, по-царски. Не хочешь ли принять участие в нынешней охоте? К твоим услугам у меня лошадь.

— Благодарю, мой милый Монсеваль. Воспользуюсь твоим предложением. Но, кроме охоты, весело здесь проводят время?

— Очень оживленный сезон. Есть хорошенькие женщины; ведется сумасшедшая игра; в этом отеле превосходный повар. Как видишь, жить можно.

— Вполне! А как по части любви? Надеюсь, случаются скандальчики?

— Не особенно много, по милости тут одной польской графини. Это сущий бесенок. Она всем вскружила голову.

— Но как это может мешать любовным скандалам? Мне кажется, напротив.

— Совсем нет. Мужчины заняты только графиней, хотя здесь найдутся и другие приятные дамы. Понимаешь ли, эта проклятая женщина привлекает, сосредоточивает, поглощает внимание всех искателей приключений и любителей скандалов, и потому их так мало.

— И что же? Действительно, эта графиня так уж соблазнительна?

— Очень мила; а умна, как бес. Она была любовницей барона Гердера, наперсника князя Меттерниха. Говорят, что она очень замешана во всех дипломатических интригах.

— А ее муж?

— Мой милый, у этих польских графинь мужья всегда путешествуют. В этом их особенность.

— Но, по крайней мере, осчастливила она хотя одного из своих поклонников?

Думают, что так; и всякий надеется, потому что, если удалось одному, то другим нет причины отчаиваться.

— Это в порядке вещей. А кто же счастливый избранник?

— Французский посланник, ярый консерватор, враг революций и революционеров, горячий приверженец трона, алтаря и всякой законности.

— Прекрасно. То есть, нечто вроде доктринера, иначе человек желчный, с желтым или зеленым цветом лица, язвительный, резкий, упрямый и высокомерный. Подобные люди очень полезны в политике, но мало приятны в обществе.

— Вот и не угадал совсем. Наш посланник милейший малый, самого лучшего тона и достаточно умный, чтобы не казаться смешным, хотя и женат на старухе. Я говорю: «На старухе» — сравнительно с ним, потому что ему всего двадцать шесть или двадцать семь лет, а его жене сорок; и она очень недурна, что редкость для итальянки: ведь они так быстро стареют.

— Но каким образом такой молодой человек женился на этой матроне?

— Ба, мой милый! Да потому, что человек в его годы любит широко, открыто пожить. И благодаря пятидесяти тысячам экю годового дохода, которые принесла нашему дипломату г-жа Урбано, вдова крупного неаполитанского банкира, он имеет здесь превосходный дом, самые красивые во всем Бадене экипажи, — одним словом, живет большим барином, не считая того, сколько стоило повышение этого милого его жене: ведь он из старшего секретаря посольства в Неаполе через полгода был назначен сюда уполномоченным, а спустя месяц посланником.

— Вот быстрое повышение!

— И я уверен, что он обязан этим не столько состоянию жены, сколько собственному уму и очаровательности. Даю тебе слово, что я не знаю более приятного, более обворожительного человека. Он общий любимец, все ищут его знакомства; великий герцог принимает его, как не принимал ни одного посланника, а прусский наследный принц, который здесь лечится на водах, на дружеской ноге с нашим дипломатом. Они почти ежедневно катаются вместе верхом, и принц часто бывает у него. Словом, он производит настоящий фурор.

— Вот что! А как зовут этого волшебника?

— Граф Анатоль Дюкормье.

— Откуда ты достал такого графа?

— Он новоиспеченный граф, как многие другие в министерстве иностранных дел. Но я не выдаю его тебе за настоящего дворянина, а только за джентльмена.

— Постой, однако, мне фамилия Дюкормье кажется знакомой. Дюкормье? Что такое?.. Да! Ну, конечно, теперь припоминаю: ведь он был секретарем у князя де Морсена.

— Князь покровительствует ему, и Дюкормье иначе не говорит о нем, как с благоговением и благодарностью.

— Так, так, пятнадцать месяцев тому назад Дюкормье дрался на дуэли с бедным Сен-Жераном и тяжело его ранил.

— Я не знаю об этой дуэли. Но, кстати, о Сен-Жеране. Давно ты его не видел?

— Как, ты не знаешь?

— Что такое?

— Уже больше года как он пошел в священники.

— Да ну! Чего ради он сделался священником?

— Неизвестно, хотя предполагают безнадежную любовь.

— Черт возьми! В таком случае стоило ли раньше времени получать богатое наследство, которое ему по закону приходилось только после смерти маркизы де Бленвиль, то есть я хочу сказать: г-жи Бонакэ.

— Кстати, помнишь знаменитую сцену в отеле де Морсен, в которой доктор Бонакэ, так скверно принятый сначала, держал себя, надо признаться, очень умно и с большим до-стоинством?

— Прекрасно помню этот вечер: было презанимательно! Но ты, без сомнения, прямо из Парижа и знаешь что-нибудь о Морсенах?

— Нет, я уже полгода как уехал оттуда и теперь возвращаюсь из Лотарингии, где гостил у тетки.

— А когда ты уехал из Парижа, что говорили о герцогине де Бопертюи? Перед моим отъездом эта очаровательная женщина продолжала приводить в отчаяние всех своих ухаживателей. Признаться, и я был в числе ее безнадежных поклонников и с удовольствием уехал в Неаполь, чтобы развлечься от начинавшейся безумной страсти.

— Ах, мой милый, в твое отсутствие в отеле де Морсен произошло много нового.

— Как так?

— Во-первых, князь был при смерти; потом он взял место посланника в Испании, где находится, я думаю, и теперь.

— А герцогиня?

— Ах! Герцогиня… герцогиня…

— Что такое?

— Ты был влюблен в госпожу де Бопертюи, а, может быть, и до сих пор влюблен, и мне не следовало тебе говорить…

— Чего? Что у нее есть любовник?

— Если б только это!

— У нее несколько любовников?

— Дай то Бог!

— Послушай, Жювизи, говори серьезно.

— Почти одновременно с князем и герцогиня была тяжело больна, но по выздоровлении стала еще милей, еще очаровательней, чем прежде, и тогда… Ах, мой бедный Монсеваль!..

— Кончай!

— Ты знаком с Морэнкуром?

— Еще бы! Он мне должен сто луидоров за пари на скачках и никогда, конечно, их не отдаст. Но неужели он, с его наружностью английского конюха, он, завсегдатай всяких трущоб, он, который…

— Постой, постой… Ты, следовательно, знаешь, что Морэнкур почти не бывает в обществе и предпочитает шляться по разным притонам, бывать на балах в загородных кабачках?

— Знаю. Но какое это имеет отношение к герцогине де Бопертюи?

— Очень большое, и ты сейчас увидишь. В начале прошлой осени, приблизительно в это время, Морэнкур был в Бельвиле на балу гризеток, приказчиков и тому подобной, не особенно золотой молодежи. Танцевали на открытом воздухе.

Морэнкур прислонился к дереву и смотрел на танцующих; его внимание особенно остановила на себе молодая женщина высокого роста, с гибкой, стройной как у нимфы фигурой. Он не мог рассмотреть ее лица, но его необыкновенно занимала ее манера танцевать. Соблазнительное создание старалось выделывать свои па и изгибаться как можно неприличнее. Морэнкур приходит в телячий восторг, выжидает удобную минуту и подходит ближе, чтобы получше рассмотреть эту сладострастную баядерку. И кого же он узнает? Герцогиню де Бопертюи в костюме гризетки и танцующую… хуже чем гризетка.

— В своем ли ты уме?

— Я говорю правду. Морэнкур рассказал мне эту историю на другой же день.

— Ну, конечно, Морэнкур был, как всегда, пьян.

— Не отрицаю; но он до такой степени уже привык быть пьяным, что и в пьяном виде прекрасно все замечает и разбирает.

— Говорю тебе, это невозможно. Герцогиня де Бопертюи такая гордая, такая спесивая; она больше чем кто-либо великосветская, важная дама, и вдруг в костюме гризетки, в кабаке! Повторяю, Морэнкур был пьян, или его обмануло поразительное сходство.

— В обществе так и думают. Но Морэнкур, придя в себя от изумления, в которое его повергло почти сказочное открытие, стал следить за герцогиней.

— То есть за женщиной, которую он принял за герцогиню?

— Ну хорошо, ревнивец, пусть будет по-твоему. А все же, он видел, как после кадрили герцогиня, или ее двойник, скрылась в роще со своим кавалером, молодым, румяным, красивым юношей. Морэнкур побежал за ними, но тут нахлынула толпа, и он потерял их из виду. В следующий четверг Морэнкур раньше всех явился на оргию, — однако, напрасно: ни в этот вечер, ни в следующие он не видал уже герцогини, или, если хочешь, женщины, которую он принял за нее.

— Ну, конечно! Пьяницам одно и то же видение не представляется по два раза.

— Видение… видение!

— Как, и ты также веришь небылице?

— Не стану утверждать, чего не видал сам. Но герцогиня с некоторых пор стала вести очень странный образ жизни. На приемах в отеле она почти никогда не бывала и лишь изредка показывалась в свете, где прежде не пропускала ни одного вечера.

— Следовательно, герцогиня отказалась от выездов, от балов?

— Не совсем; но говорю тебе, ее редко видали. Я видел ее в последний раз в начале зимы на большом балу в английском посольстве. Никогда она не казалась мне до такой степени красивой, как в этот раз. Она была ослепительна в своих бриллиантах и наряде. Я танцевал с ней, и меня поразило, даже оскорбило неимоверно насмешливое, сардоническое отношение к светским людям, хотя она все-таки продолжает жить среди них, играя роль боготворимой властительницы.

— Меня это нисколько не удивляет. Я всегда находил герцогиню очень спесивой, увы, слишком спесивой.

— Но есть еще нечто очень странное. Как тебе известно, герцог де Бопертюи никогда не провожал жену на балы, потому что этот милейший господин весь ушел в созерцание и изучение своих жуков.

— Да, я знаю про это.

— Ну вот, с начала прошлой зимы, в те немногие дни, когда его жена появлялась в свете, герцог приезжал с ней и ни на минуту не выпускал ее из виду.

— Значит, он стал ревнив?

— Думаю, что так; хотя он не имел поводов ревновать, по крайней мере, за то, что происходило при нем. Герцогиня никому не выказывала предпочтения и относилась еще надменней и насмешливей, чем раньше, к своим обожателям, хотя и была по-прежнему окружена, потому что ее редкое появление в обществе усиливало эффект. Несмотря на это, я много раз замечал на лице герцога, не сводившего с нее глаз, волнение, которое мне больно было видеть.

— Воображаю, как это было интересно, при его смешном лице и уморительной фигуре! Ты шутишь!

— Говорю тебе, что я в числе других с любопытством и вниманием наблюдал за ним на этом балу. Он стоял у двери в то время, когда его жена с букетом в руках посреди зала шутила и разговаривала с некоторыми франтами, которые окружили ее в антракте между танцами. И что же? До этих пор чудное, неправильное лицо герцога всегда возбуждало во мне желание расхохотаться, а тут вдруг мне стало, при взгляде на него, так грустно, я почувствовал себя разжалобленным. Это нелепо, потому что в ревности нет ничего трогательного, в особенности у такого уродца, как герцог де Бопертюи. Но, воля твоя, впечатление было сильнее меня.

— Какие странные новости ты сообщаешь мне, мой милый! Но нет, нет, не могу решиться поверить, чтобы для порядочных людей у прелестной красавицы-герцогини не нашлось ничего, кроме сарказмов и высокомерия, между тем как она приучила себя к кабачкам! Говорю тебе, Жювизи, это из романа или, скорее, галлюцинация пьяницы Морэнкура!

— Я очень склонен думать, как ты. Но, с другой стороны, и раньше бывали случаи, когда светские дамы, переодетые, отправлялись искать приключений!

— Ты шутишь!

— Вовсе нет! Разве мы не слыхали от наших бабушек о похождениях принцессы Эгмонтской, которую ее любовники, красавец солдат и приказчик из лавки, принимали за гризетку? И разве Дюпре, знаменитый танцовщик прошлого столетия, или Моле и Барон, знаменитые актеры того времени, не удостаивались милостей многих важных, даже очень важных дам?

— Согласен. Но эти важные дамы жили в другое, чем наше, время; и потом они не удержали за собой незапятнанной репутации до двадцати трех лет, как герцогиня де Бопертюи, чтобы затем броситься с головой в отвратительный разврат.

— Мой бедный Монсеваль, ты, как и многие другие, был влюблен в герцогиню и потерпел неудачу; поэтому ты и теперь поддаешься ревности; она-то и не позволяет тебе судить правильно.

— Но раз о герцогине ходят подобные слухи (я продолжаю их считать нелепыми и лживыми), то как же ее принимают в обществе?

— Самым лучшим образом, как всегда.

— Ну вот видишь: если бы она вела отвратительную жизнь, ее бы не принимали так.

— Во-первых, повторяю тебе, вообще думают, что Морэнкур был пьян или обманулся сходством. А, во-вторых, ты знаешь, по своему рождению, по связям и положению и, в особенности, по уму, герцогиня — из тех женщин, с которыми в обществе всегда обязаны считаться.

В это время послышались звуки охотничьих рогов.

— Собираются на охоту, мой милый Жювизи, — сказал Монсеваль, вставая и затягивая пояс для охотничьего ножа. — Тебе не хочется ехать вместе с нами? А погода великолепная; съезжаются у павильона в лесу; будет множество публики, что, конечно, помешает правильной охоте, но зато какое оживление! Можешь судить по этому выезду.

И Монсеваль подвел друга к окну в курильной, которое выходило на один из дворов водолечебницы. Доезжачие протрубили в последний раз сигнал к отъезду и направились по дороге в лес; за ними следовали псари с гончими; во дворе стояло множество экипажей, куда вскоре начали усаживаться молодые женщины в изящных, свежих утренних туалетах; ливрейные грумы держали лошадей под уздцы, в то время как мужчины садились верхами, чтобы следовать за доезжачими.

Вдруг во двор въехала великолепная коляска, запряженная четверкой породистых красивых лошадей, с двумя ливрейными лакеями; господин правил сам с ловкостью и грацией, достойными президента английского клуба упряжной езды. В коляске сидела изящно одетая дама. Вуаль, спускавшаяся до половины, скрывала черты ее лица.

— Вот, мой милый, самая замечательная упряжка, какую я когда-либо видел, — сказал Жювизи своему другу, — невозможно лучше подобрать лошадей. Какова породистость, каков ход! Я уверен, что даже в лондонском Таттерсале не найдешь таких за две тысячи луидоров. Во всем этом виден замечательный вкус. Но чья коляска?

— Графа Дюкормье, нашего посланника. Видишь, он правит сам, как ловкий кучер; он, без сомнения, поедет на охоту.

— Этот высокий господин с розой в петлице — г-н Дюкормье? Действительно, я припоминаю теперь его лицо. Я видал его в отеле де Морсен. Но какой у него вид! Знаешь ли, Монсеваль, этому плуту очень повезло. Пятнадцать месяцев назад он был секретарем у де Морсена, а теперь он французский посланник при Баденском дворе, с 50-го тысячами экю годового дохода и в придачу граф или приблизительно граф! Но медаль имеет и оборотную сторону: ему приходится катать в своей коляске слишком перезрелую супругу, до такой степени она боится солнца; наверно, она сидит в его коляске и изображает из себя скромную фиалку под своей английской вуалью?

— Она самая. Но держу пари, что г-н Дюкормье вознаградит себя и прокатит также польскую княгиню, от которой здесь все без ума. Она, кажется, сильно отличает его.

— Да, вот что! Ну, а жена?

— Графиня Дюкормье относится, говорят, к этому как умная и порядочная женщина; она с большим достоинством ведет свой дом и, кажется, в восторге от того, что она жена посланника. Но, смотри, не говорил ли я? Коляска остановилась перед павильоном, где живет графиня Мимеска; видишь, она не заставляет себя долго ждать.

— Что за прелестная маленькая блондинка! Как она очаровательно одета, какое хорошенькое личико! — восклицал Жювизи, смотря, как графиня грациозно усаживалась в коляске рядом с г-жой Дюкормье, которая очень любезно здоровалась с ней, между тем как Анатоль Дюкормье говорил что-то обеим дамам.

— Бедная г-жа Дюкормье! — заметил насмешливо Жювизи. — Выходите после этого в сорок лет замуж за красивых молодых людей! Дарите им экипажи, чтобы они катали в них хорошеньких женщин, красота и молодость которых еще больше выигрывают рядом с вами!

— До свидания, Жювизи, — сказал Монсеваль, беря хлыст и палку, — у меня остается ровно столько времени, чтобы успеть сесть на лошадь. Сегодня прием у Дюкормье. По своему общественному положению ты имеешь право считаться в числе приглашенных. Хочешь, я тебя представлю? Там ты увидишь этого бесенка, графиню Мимеска, и можешь записаться в ряды ее поклонников, если заговорит ретивое.

— Конечно, рискну, мой милый. До вечера. Ты мне расскажешь об охоте, и если понаблюдаешь, то также и о том, что выйдет из поездки Дюкормье в обществе его почтенной половины и хорошенькой графини.

— Расскажу обо всем, что увижу и даже чего не увижу. До вечера, мой милый.

Приятели расстались.

XLI

По окончании охоты Анатоль Дюкормье вдвоем с женой вернулся домой, в отель французского посланника при Баденском дворе, изящное и роскошное здание. Он помог жене выйти из коляски. Множество лакеев в парадных ливреях с гербами, украшенными графской короной, выстроились в два ряда по пути своего господина. Камердинеры во фраках, при входе в приемный зал, почтительно встали.

— Где Роберт? — спросил Дюкормье.

(Роберт был метрдотель господина посланника.)

— Роберт в столовой, ваше сиятельство, — отвечал один из слуг.

— Позовите его.

Роберт явился. Анатоль отдал приказание:

— Велите хорошенько Ричарду (Ричард заведовал кухней г-на посланника) присмотреть за обедом как можно старательней. Чтобы все было готово ровно к семи часам. Его королевское высочество прусский наследный принц всегда садится в этот час за стол.

Метрдотель поклонился.

— В особенности не забудьте поставить сахарницу возле графина с ледяной водой. Его высочество ничего не пьет, кроме сахарной воды.

— Я не забыл приказания вашего сиятельства, — отвечал метрдотель, — и сейчас сам поставил сахарницу.

Распорядившись, Анатоль вошел с женой в следующую комнату. Как только они остались одни, г-жа Дюкормье сказала мужу:

— Сейчас всего половина шестого. Будьте любезны, оденьтесь к обеду как можно скорей. Вы меня найдете в гостиной. Мне необходимо до приезда принца поговорить с вами долго и серьезно.

Г-жа Дюкормье произнесла эти слова таким повелительным и сухим тоном, что Анатоль на минуту был поражен: никогда еще до сих пор жена не говорила с ним так. Он хотел выразить ей свое удивление, но г-жа Дюкормье не дала ему ответить и быстро удалилась. Через час графиня Дюкормье вошла в гостиную в ожидании мужа. На ней был вечерний, очень элегантный и вместе с тем простой наряд, вполне подходивший к ее возрасту. Графиня, бледная, сорокалетняя брюнетка, с тонкой талией и изящными манерами, сохранила еще следы прежней красоты; ее черные, как смоль, волосы наполовину скрывали выпуклый лоб; в настоящую минуту лицо графини имело озабоченное и горькое выражение; учащенное постукивание маленькой ноги выдавало ее нетерпение и сдерживаемое раздражение.

Скоро Дюкормье вошел в гостиную. Он оделся к вечеру изысканно и со вкусом. На отвороте фрака, на золотой цепочке, продетой из одной петлички в другую, висели значки многих орденов и, кроме того, на шее красовался на голубой с белыми каймами ленте большой золотой крест, украшенный красной эмалью и короной.

Анатоль с непринужденным улыбающимся видом подошел к жене, взял поцеловать ее руку и сказал:

— Вот я и к вашим услугам, милая Жозефа.

Но г-жа Дюкормье быстро выдернула руку, указала ему на кресло и сухо отвечала:

— Присядьте и поговорим.

— Хорошо, поговорим, моя милая, — сказал Дюкормье, усаживаясь с притворным равнодушием, но стараясь заглянуть в самую глубину сердца своей супруги, которая, как мы уже заметили, никогда еще не говорила с ним таким повелительным и гневным тоном.

— Милостивый государь, — заговорила Жозефа после минутного молчания, — как вам известно, мы с вами заключили брак без любви.

— Слава Богу, да, моя милая, и это лишняя гарантия спокойной и счастливой жизни.

— Так я и думала… Но сегодня я испугалась, не ошиблась ли я.

— Не ошиблись ли вы? Как это так, моя милая?

— Милостивый государь, когда мы познакомились с вами в Неаполе, я собиралась выйти замуж за одного вашего соотечественника, герцога Вильмора.

— Брак из гордости! Вашей единственной целью было услыхать, как вас станут величать герцогиней.

— Правда; и я этого не скрыла от вас. Но так как вы очень проницательны, то через пять или шесть дней явились ко мне и, припомните хорошенько, сказали мне следующее: «Сударыня, вас снедает честолюбие. Для вас, вдовы богатейшего банкира, придворные почести, вход в аристократические салоны до сих пор еще представляют непреодолимую привлекательность запретного плода».

Дюкормье удивило напоминание о прошлом; не понимая, что за цель у жены, он сказал:

— Позвольте помочь вам, милая Жозефа, припомнить прошлое, раз это представляет для вас в данную минуту какой-то интерес. Действительно, я говорил вам это и также прибавил: «Вы желаете, сударыня, выйти замуж за герцога Вильмора, чтобы стать герцогиней и быть, наконец, принятой в обществе, в которое так горячо желаете попасть. Но разумно ли вы действуете, с точки зрения вашего тщеславия? Не думаю, и вот почему: вы должны согласиться, что герцог Вильмор глуп и вдобавок он разорился самым дурацким образом; следовательно, он может предложить вам только свое имя. Вы станете герцогиней. Но даст ли вам этот титул личное значение в обществе? Нет. Доставит ли он вам упоение гордости, о котором вы вздыхаете? Не думаю. Наоборот: этот брак принесет вам унижение и разочарование. Унижение — потому что полное ничтожество герцога помешает ему поставить жену в обществе таким образом, чтобы к ней относились с уважением, как это подобает женщине, носящей громкое имя; разочарование — потому что герцог Вильмор, вероятно, съест и ваше большое состояние так же по-дурацки, как он съел свое; и вместо того чтобы удовлетворить своему огромному честолюбию, вы разоритесь, будете смешны в своем тщеславии и встретите пренебрежение». Не говорил ли я вам это, милая Жозефа?

— Да, говорили. Но необходимо напомнить вам, что вы прибавили: «Не правда ли, сударыня, вы хотите занять положение, которое бы открыло вам доступ ко двору, в посольство, в высший свет, этот желанный рай для всех буржуазок? Желаете ли быть принятой там не из милости, а по праву, которое вам даст замужество? Одним словом, желаете ли узнать все радости гордости? Выходите замуж за меня: соединим мою опытность и ваше богатство, и сейчас же после свадьбы я, по праву старшего секретаря посольства, представлю вас ко двору неаполитанского короля. Раньше чем через полгода благодаря вашему богатству, моему уму и могущественному покровительству князя де Морсена, вы сделаетесь графиней; а раньше чем через год — женой французского посланника при каком-нибудь германском или итальянском дворе, через два-три года — женой посла; а потом, кто знает, быть может, женой министра иностранных дел или женой министра-президента совета». Вот ваши слова. Ваша дерзкая уверенность в себе должна была показаться мне безумной; но ничуть не бывало. Я часто по инстинкту угадываю характер человека и его будущее положение. Итак, я поверила вам и порвала с предполагавшимся браком. Через полтора месяца после нашей первой встречи мы поженились.

— Ну и что же, милая Жозефа? Ошиблись ли вы, поверив мне? Разве вы не графиня, не жена французского посланника в Бадене и не настолько уважаемы, что вот даже сегодня его королевское высочество принц будет обедать у нас? Послушайте, скажите откровенно, думаете ли вы, что ваш глупый герцог Вильмор мог дать вам подобное положение? И, кроме этого, не оказался ли я настолько бережливым, что, имея лучший дом в Бадене, мы далеко не тратим всех наших доходов? Поистине, моя дорогая, возврат к прошлому, цели которого я не понимаю, должен, по крайней мере, вас развеселить; вы видите, как я свято исполнил свои обещания; и такое странное, такое новое для меня обращение меня все более и более удивляет.

— Но не менее странно, не менее ново и то, что я была унижена, поднята на смех, тогда как везде до сих пор меня всегда уважали.

— Вы унижены, вы подняты на смех? Хоть убейте, не понимаю ни одного слова!

Г-жа Дюкормье горько улыбнулась и ответила ледяным тоном:

— Вы человек такой редкой ловкости, что ваши дипломатические успехи меня не удивляют. Всякий другой на вашем месте и в особенности подобно вам одаренный, то есть молодой, умный, любезный и с очаровательной наружностью, — всякий другой, говорю я, задумав жениться на мне из-за моего богатства, сделал бы непоправимую ошибку: старался бы меня соблазнить, притворившись страстно влюбленным, зная, что женщины моего возраста всегда поддаются на эту удочку. Вы были слишком тонки, чтобы сделать подобный промах. Вы очень проницательны и догадались, что признание в любви от вас, двадцатишестилетнего молодого человека, возбудило бы во мне жалость и что вы навсегда проиграли бы в моих глазах. Поэтому со смелостью и верным взглядом на дело, показавшими мне ваше истинное значение, вы сказали мне: «Сударыня, вы горды и богаты, я беден и честолюбив; поженимся и в широких размерах удовлетворим вы — вашу гордость, я — честолюбие».

— Ну и еще раз спрашиваю, разве ваша гордость, а мое честолюбие не достаточно удовлетворены? — воскликнул Дюкормье. — Не хотите ли вы упрекнуть меня за то, что я угадал в вас женщину с большим здравым смыслом и слишком умную для того, чтобы обмануться моими влюбленными вздохами? Скажите же на милость, с какой целью вы возвращаетесь к прошлому?

— Я напоминаю о нем, потому что оно представляет ужасный кошмар с настоящим. Последняя цитата, самая важная из всех, покажет вам это.

— Послушаем ее.

— Не сказали ли вы мне, когда мы строили планы о нашей совместной жизни: «Сударыня, я сейчас подойду к самому щекотливому вопросу с моей обычной откровенностью. Моя молодость должна внушать вам опасения. Вы должны думать: «Мой муж в его летах будет иметь любовниц, что вызовет неприятности, и я в этом браке, вместо удовлетворения гордости и тщеславия, найду одни оскорбления, стану смешна…»

— Действительно, милая Жозефа, я говорил это. Но разве я не прибавил, что, хотя я и молод, но так рано начал любить и так много любил, что совершенно пресытился в этих страстишках и в этом отношении я пятидесятилетний старик, что у меня только одна страсть — гордое честолюбие? Одним словом, не поклялся ли я, что вы никогда не будете в неприятном положении жены, которую муж компрометирует изменами? Ну-с, скажите откровенно, нарушил ли я данное слово? Позволил ли я себе малейшую вольность, малейшее легкомыслие? И божусь, моя дорогая, что в этом я не приношу вам ни малейшей жертвы.

Г-жа Дюкормье пристально взглянула на Анатоля и сказала ему:

— А графиня Мимеска?

— Графиня? — воскликнул Дюкормье с глубоко изумленным видом. — Вы ревнуете к графине?

— Я думала, что дала вам до сих пор достаточно доказательств в моем здравом смысле, чтобы не выслушивать в мои годы упреков в ревности к молодой очаровательной женщине.

— Позвольте, Жозефа, я…

— Я ревнива, сударь, только к одной вещи, сударь: к моему достоинству и самолюбию, если вам угодно. Мне нет дела, если вы имеете тайных любовниц; но я никогда не потерплю, чтобы вы заставляли меня играть смешную роль. И в особенности не позволю, чтобы вы скомпрометировали и, быть может, погубили наше положение прискорбным неприличием. Вы французский посланник при этом чопорном дворе и поэтому должны быть очень сдержанны и осторожны. Было бы очень неприлично и, повторяю, очень опасно для вашего дипломатического будущего публично рисоваться своими претензиями на благосклонности графини Мимеска, как вы это сделали сегодня. Да, милостивый государь, потому что когда мы любовались охотой в лесном павильоне, то ваша беспрерывная угодливость к графине произвела почти скандал. Одним словом, вы перешли меру, и дольше молчать я не могу.

Дюкормье пытался прервать жену, но напрасно. Он, улыбаясь, протянул ей руку и сказал:

— Дорогой друг, я был неправ, сознаюсь в этом.

— Сознание ничего не поправит.

— Позвольте, моя дорогая, я не виноват в том, что вы мне приписываете, но виноват в другом, чего вы не подозреваете.

— В таком случае объяснитесь.

— Не правда ли, дорогая Жозефа, мы не раз в разговорах о расположении к нам наследного принца мечтали, что было бы большим счастьем получить место посла при П-ском дворе?

— Действительно, это было бы прелестно. С вашей обычной ловкостью вы оплели принца; он оказывает вам живейшее внимание, и при таких-то благоприятных обстоятельствах вы рискуете глупостями повредить своей карьере? Послушайте, я долго считала вас человеком необыкновенного закала; теперь вижу, что ошиблась. Вы лучше всякого другого умеете хитрить, льстить, обольщать, но у вас не хватает непреклонности, которая одна только приводит к успеху честолюбивых замыслов.

Дюкормье улыбнулся с видом сомнения и сказал:

— Я уже сознался, что виноват перед вами, милая Жозефа, и моя вина заключается в том, что я скрыл от вас истинную и единственную цель моего ухаживания за графиней Мимеска.

— Я не особенно легковерна, милостивый государь.

— Верьте только правде. Знаете ли вы, кто был любовником графини Мимеска, когда она месяц тому назад уехала из Вены?

— Я мало интересуюсь любовниками графини.

— К счастью, я любопытнее вас. Итак, ее любовником был барон Гердер, тень князя Меттерниха, его интимный друг и даже часто его советник.

— Но какое мне до этого дело, милостивый государь?

— А такое, что графиня Мимеска, сама того не зная, может открыть нам двери французского посольства в Б.

— Вероятно, вы шутите, милостивый государь?

— С честолюбием я никогда не шучу, моя милая. Короче, дело в том, что для Б-го кабинета очень важно знать настоящее и тайное решение Австрии относительно Шлезвиг-Голштинского герцогства. Наследный принц не раз спрашивал меня об этом и высказывал сожаление, что П-кие дипломаты тщетно пытаются разгадать мысли князя Меттерниха на этот счет. Но, конечно, они известны его ближайшему советнику — барону Гердеру. Через несколько дней барон приедет в Баден повидаться с графиней Мимеска. Он от нее без ума, боготворит ее и рассказывает ей все, даже самые секретные государственные дела. Понимаете ли вы теперь?

— Допустив, что это не сказка, выдуманная для того, чтобы объяснить ваше ухаживанье за графиней, я все-таки нахожу, что нет ничего бессмысленнее, как так очевидно компрометировать графиню, ввиду скорого приезда барона Гердера в Баден. Подумайте, может ли быть что безрассуднее, как возбуждать ревность и гнев людей, когда надо воспользоваться всем, чтобы узнать от них какой-нибудь важный секрет? Потому что, если вы только говорите правду, именно такую роль и должна сыграть для вас графиня Мимеска относительно барона Гердера.

— Совершенно верно, моя милая. Только у всякого барона своя фантазия. Графиня знает своего Гердера, как свои пять пальцев, и отсюда выходит вот что. Когда я узнал о связи графини с Гердером, то стал искать знакомства с ней, предвидя, какое значение она может иметь для моих планов; в то же время я просил вас принять графиню как можно любезнее.

— Я имела наивность сделать это.

— В данном случае ваша наивность оказалась верхом хитрости. Судите сами: две недели тому назад в вашей гостиной я старался вызвать графиню Мимеска на известные откровенности о бароне Гердере. И вот что она мне ответила: «Милый граф, вам хочется узнать от меня что-нибудь об интересующем вас дипломатическом деле. Если смогу, то дам вам необходимые сведения. Но услуга за услугу: ухаживайте за мной и компрометируйте меня как можно больше до приезда барона Гердера».

— И вы считаете меня настолько глупой, думая, что я поверю подобной басне? — воскликнула г-жа Дюкормье.

— Я считаю вас, моя дорогая, женщиной очень тонкого ума, и чтобы доказать вам это, расскажу дальше. Графиня, несмотря на ветреный вид и легкомысленное поведение, очень умна, проницательна и с большим здравым смыслом. Я передам вам ее рассуждение, и вы признаете его справедливым и даже глубоким; только, вы уж извините, мне придется повторять вещи, очень стеснительные для моей скромности.

— Посмотрим, — сказала г-жа Дюкормье, невольно поддаваясь искреннему тону Анатоля, — послушаем глубокое рассуждение г-жи Мимеска.

— Вот что сказала мне эта маленькая, странная женщина: «Барон Гердер любит меня страстно, и его страсть усиливается с каждым днем. И знаете ли почему, любезный граф? Потому что я всегда находила средства заставить его думать, что приношу самые лестные для его тщеславия жертвы. Барон — один из тех пресыщенных людей, которые любят женщину только в соответствии с впечатлением, какое она производит на других. Их самолюбие тем больше возбуждается и торжествует, чем больше за их любовницей ухаживают, восхищаются ею, ищут и желают ее другие опасные, то есть красивые соперники, которые, понятно, должны быть отвергнуты и принесены в жертву. И теперь, чтобы принести этому милому барону жертву, ввиду скорого приезда, я никого здесь не нахожу любезнее и лучше поставленного, чем вы. Поэтому, милый граф, компрометируйте меня, бешено ухаживайте за мной. Гердеру сообщат об этом (у него повсюду друзья). Он поспешит приехать, увидит, что я вас оставляю для него, и его страсть дойдет до безумия, потому что, говоря между нами, никогда еще в своей жизни он не пользовался подобным успехом; такие «жертвы», как вы, дорогой граф, редки. Моя власть над бароном удвоится, и тогда мне будет легко узнать от него нужный вам секрет; он и раньше добровольно поверял мне самые важные политические дела. Ну, что же, любезный граф, согласны вы на такую сделку?»

— Я согласился, — продолжал Дюкормье, улыбаясь. — Г-жа Мимеска, к тому же, по-своему очень честна; я тщательно проверил ее воспоминания о многих разговорах с бароном, и у меня имеется уже несколько драгоценных данных. И теперь, если графиня сдержит слово, в чем я не сомнева-юсь, и ловко узнает от барона нужный мне секрет, то я сейчас же сообщу его принцу. Подумайте, дорогая, на что нам тогда рассчитывать от него, помня его слова: «Надо надеяться, граф, что мы снова увидимся когда-нибудь в Б.» Ну-с, милая Жозефа, ошибся ли я, говоря, что графиня, быть может, сделает вас женой посла? Надо ли упоминать о всесильном влиянии моего высокого покровителя, князя де Морсена? Надеюсь, он также поможет в этом деле. Поддержка князя ни разу мне не изменяла; и вы часто говорите, что у меня, вероятно, есть талисман, с помощью которого я могу всего добиться от князя. Еще одно слово, — прибавил Дюкормье, видя, что мало-помалу убеждает жену, — откровенно говоря, неужели вы думаете, если бы я хотел иметь графиню Мимеска любовницей, то был бы так легкомыслен, что стал бы открыто ухаживать за нею? И она, такая тонкая бестия, неужели, вы думаете, не сговорилась бы со мной, чтобы обставить нашу связь тайной? Это легкая вещь для таких опытных людей, как мы с графиней, тем более что у нее тысяча причин очень дорожить бароном Гердером.

Только что г-жа Дюкормье протянула руку мужу в знак доверия и прощения и хотела ответить ему, как лакей открыл настежь двери гостиной и доложил:

— Герцог и графиня де Спинола.

По взгляду и полуулыбке; с какими г-жа Дюкормье глядела на мужа, когда он шел навстречу гостям, легко было видеть, что Анатоль совершенно разуверил и убедил свою жену. Действительно, он говорил правду, по крайней мере, относительно политического соглашения с красивой графиней. Что же касается любовного вопроса, то графиня Мимеска была так опытна, как говорил Дюкормье, и сам он был образцом такой хитрости, лживости и развращенности, что и несравненно более доверчивые люди, чем г-жа Дюкормье, усомнились бы в чистоте отношений подобной парочки.

Лакей последовательно доложил:

— Его светлость маркиз Паллавичини.

— Князь и княгиня Ловештейн.

— Его превосходительство адмирал сэр Чарльз Гумпрэй.

— Маркиз и маркиза де Монлавилль.

— Его светлость герцог Вилла-Родриго.

— Барон и баронесса Люснэй.

— Его светлость фельдмаршал князь Ротенберг.

— Лорд и леди Бумберг.

И наконец:

— Его королевское высочество принц.

XLII

Под утонченной вежливостью, с какой Анатоль Дюкормье встречал своих высоких гостей, внимательный наблюдатель угадал бы упоение гордости. Несмотря на свою смелость и пренебрежение к понятиям о том, что дурно и что хорошо; несмотря на слепую веру в непреложность аксиомы, заимствованной Дюкормье у своих первых наставников в политике и гласившей, что успех оправдывает все и что честен тот, кто ловок, и наоборот; наконец, несмотря на энергичный, закаленный характер, этот человек иногда сам поражался, до чего невероятно ему везет. В такие минуты ему хотелось, так сказать, протереть себе глаза, хотелось убедиться, что он игрушка сновидения.

И в этот вечер ему приходило в голову:

«Неужели это я, я — Дюкормье, сын мелкого буржуа, когда-то бывший в положении почти лакея, когда-то презираемый, снедаемый желчью и завистью, нынче принимаю у себя на обед цвет европейской аристократии и принца королевской крови? Все мне улыбаются, все мне служит, все меня возвышает. Я пользуюсь всеми земными благами: богатством, почестями, здоровьем, молодостью, и это в начале карьеры! А где бы и чем бы я был теперь, что я делал бы теперь, если бы поддался на удочку добродетельных россказней этого Бонакэ, вместо того чтобы изведать бесстрашный полет в ослепительные края, где я парю теперь и надеюсь подняться еще выше!»

Дюкормье был из тех податливых, тонких и тактичных людей, которые с удивительной легкостью перенимают привычки, манеры и язык того общества, среди которого они находятся. Побывав в превосходной светской школе обходительности у французского посла в Лондоне и в Париже у князя де Морсена, Дюкормье не только приобрел и усовершенствовал прекрасные манеры, делавшие из него человека лучшего общества, но, как глубокий наблюдатель, он заметил и изучил в знатных домах тысячи тонких оттенков, из которых слагается трудное искусство принимать гостей: искусство быть всем приятным, соразмеряя, однако, учтивость, услужливость или уважение с достоинством и общественным положением каждого из гостей.

Для Дюкормье наблюдать — значит усваивать, по мере надобности, плоды своих наблюдений. Так и в этот вечер он с самой утонченной любезностью угощал своих гостей. Его жена помогала ему как нельзя лучше. Ей хотелось разыгрывать из себя знатную даму; она обладала почти таким же тактом, как ее муж, и превосходно исполняла взятую роль.

Чтобы очаровать принца, Анатоль блистал остроумием, искусно льстил, но делал это без малейшего ущерба для менее знатных гостей. Поэтому в конце обеда принц, сидевший по правую руку г-жи Дюкормье, сказал ей вполголоса, улыбаясь:

— Знаете ли, графиня, г-н посланник не только представляет собой Францию, он делает больше: он заставляет любить ее.

— Легко заставить любить себя, если обращаешься к таким милостивым, великодушным сердцам, как ваше высочество.

— Великодушным? Нет, графиня, в настоящую минуту меня, напротив, обуревает очень дурное чувство.

— Какое же, принц?

— Увы, сударыня, я завидую.

— Вы, ваше высочество, завидуете? Осмелюсь сказать, что его королевскому высочеству не позволяется завидовать.

— А между тем это правда, сударыня. К счастью, я не так уж виноват, потому что я завидую не вполне для себя, но для моего правительства.

— Но кому же вы, принц, завидуете?

— Моему кузену, герцогу Баденскому, при дворе которого аккредитован ваш муж. Граф, — обратился принц к Дюкормье, — я сейчас имел честь сказать графине, в каком я затруднении. Я кое в чем завидую герцогу Баденскому; но он — мой друг, и мне было бы тяжело, если бы он потерял то, в чем я ему завидую.

— Ваше высочество, — отвечал Дюкормье, — кто сильно завидует, тот близок к обладанию предметом зависти. Для искренно увлекающихся людей хотеть — значит мочь.

— Я уверена, — заметила сидевшая по левую руку Анатоля молодая и красивая герцогиня Спинола, — я уверена, что его высочество протестует против такой ужасной теории. Если бы она была верна, то что стало бы с добродетелью?

— Но добродетель, герцогиня, — отвечал Дюкормье, — осталась бы тем, что она есть, — прекрасной и внушающей почтение. Его высочество простит мне, что я не дождался его ответа, и позволит мне дополнить мою мысль: я думаю, если в любви часто терпят неудачу, то это потому, что недостаточно искренне любят, герцогиня.

— Не смею вам сказать, герцогиня, — заметил принц, — разделяю ли я или нет эту ужасную теорию. Но вы, граф, ошиблись насчет моей мысли. То, в чем я завидую моему кузену, герцогу Баденскому, не имеет ровно никакого отношения к ухаживанию. Ведь счастье и удачи бывают разного рода, не так ли?

— Да, ваше высочество. Вот, например, присутствие вашего королевского высочества на обеде — большое счастье для всех нас; г-жа Дюкормье и я, мы очень счастливы, что имеем честь принимать всех собравшихся здесь гостей. Но не позволено ли мне будет спросить, чему же может завидовать его высочество?

— Очень просто, граф. Моему кузену посчастливилось иметь при себе аккредитованным представителем могущественной державы чрезвычайно почтенного посланника, к которому я питаю большое уважение и симпатию… которого я желал бы видеть послом при моем правительстве. И признаться, граф, я испытываю большое затруднение, когда вспомню, как будет жалеть мой кузен, если лишится, благодаря мне, этого посланника, потому что мне очень хочется похитить у него этого достойного человека, как я уже имел честь сказать графине.

— Мне кажется, что посланнику, о котором вашему королевскому высочеству угодно говорить, ничего больше не остается, как чувствовать избыток преданности или признательности, так как он осыпан милостями его высочества великого герцога Баденского и удостоен вашего внимания, ваше высочество. Если не ошибаюсь, то дело идет о будущем, на которое он едва осмеливается надеяться, или о настоящем, превосходящем все его желания?

— Действительно, граф, я согласен с вами; лицо, о котором мы говорили, сумеет всем удовлетворить, всем быть приятным. Но, сударыни, прошу меня извинить, что говорю загадками, хотя, я думаю, мою загадку довольно легко разгадать.

— Да, ваше высочество, — сказала герцогиня де Спинола, с очаровательной улыбкой взглянув на Дюкормье, — и если не ошибаюсь, то загадочные слова, вероятно, — «заслуги и скромность».

— Вернее невозможно отгадать, герцогиня, — отвечал принц, смотря на Дюкормье.

— Да, скромность. Какая это редкость в наше время, когда каждый, самый последний студент в наших германских университетах считает себя преобразователем государства! — заметил фельдмаршал князь фон Ротенберг.

— Как и в нашей бедной Италии, где самый ничтожный болтун-адвокат желает из себя разыгрывать политического деятеля, — сказал маркиз Паллавичини.

— Ах, любезный маркиз, — заметил герцог Родриго, — испанские адвокаты не меньшая чума, чем итальянские.

— Извините, господа, — вмешался маркиз де Монлавилль, — если смотреть с этой точки зрения, то французские радикалы никому не уступят.

— Действительно, — сказал Дюкормье, — никогда еще не было более несносных, более бессовестных болтунов, чем наши радикалы. Они своими гнусными речами разжигают самые дурные страсти. Эти завистливые и бессильные, дурно воспитанные буяны воображают себя вправе поносить все, что почиталось веками, и на том лишь основании, что сами они спят в мансардах, обедают за пятнадцать су, носят нечищенные сапоги, и потому что у них грязные руки. (Сударыни, прошу извинения, это естественная история этого отродья.) Они осмеливаются нападать на королевский сан, на религию, семью, собственность, на аристократию. Они осмеливаются бранить все это. Бранить аристократию, избранные классы, которые представляют нацию в ее самой блестящей сущности! Аристократию — эту историю славы великих народов в живых иллюстрациях! Бранить религию — эту спасительную узду, которая одинаково спасительна, чтобы усмирять чернь и проводить ее в подчинении и покорности через неизбежные бедствия от колыбели до могилы! Бранить королевский сан — это великолепное довершение каждого стойкого правительства, этот замочный камень свода каждого цивилизованного народа! Да, господа, вы правы: в Германии, в Италии, в Испании и во Франции, — везде шайки ничтожных, завистливых и злобных людей волнуются среди подонков общества и стараются взбунтовать глупую и дикую чернь против королей, против аристократии и духовенства! Но эти бегающие за популярностью господа серьезным людям всех стран внушают только отвращение и жалость. Но когда эти болтуны стано-вятся чересчур дерзкими, то их, как следует, сажают под замок, и там на досуге они раздумывают о неудобствах прекрасной роли революционера, которую могут играть только глупцы или плуты.

— Вы, граф, говорите сильным, здравым языком ваших знаменитых государственных людей, которым вы так справедливо сочувствуете, — сказал принц. — Но если бы они, если бы ваше правительство затормозило колесницу Франции на роковой дороге революций! Дело идет о спасении Европы, королей и блестящих аристократов. Вы благородно цените аристократию и достойны принадлежать к ней.

— По крайней мере, я принадлежу к ней по своему восхищению перед ее редкими доблестями, по уважению к ее священным правам и по преданности к ее славному делу. Но да позволено мне будет сказать вашему королевскому высочеству, что я не разделяю ее страхов насчет кучки завистливых и голодных негодяев. Слава Богу, эти болтуны не созданы для того, чтобы напугать Европу. Эти людишки — большие крикуны, но еще большие трусы; хорошими плетьми их мигом можно заставить вскарабкаться на свои мансарды и спрятаться по берлогам. Нет, нет, я держу пари, что европейские агитаторы, революционеры не осмелятся вылезть из своих щелей, если только каждое государство будет иметь для городской черни деятельную, неутомимую полицию, подкрепленную хорошими батальонами и эскадронами; а для деревенской — умных, вполне преданных аристократии священников. Если же они и тогда посмеют выступить на сцену, то их вздернут, как в Галиции, повыше и покороче. Жаль, что там виселицы были недостаточно высоки. Следовало бы сделать так, чтобы из всех революционных конур Европы можно было видеть эти грязные маяки порядка, потому что, за неимением веры, агитаторы питают инстинктивный ужас к виселице.

Фельдмаршал князь фон Ротенберг громко расхохотался при этих словах Дюкормье и сказал:

— То, что говорит граф, вполне справедливо. Трудно вообразить, как во время последнего восстания в Галиции эти негодяи корчились при одном взгляде на виселицу! По их мнению, их следовало расстреливать, а не вешать. Но наши храбрые хорваты приберегают свинец для более достойных субъектов.

— Я вполне разделяю прекрасные, высокие мысли и политические взгляды графа Дюкормье, — заметил князь фон Ловештейн, — и поэтому повторю знаменитые слова негодяя Дантона, только в другом смысле: «Побольше строгости, строгости и строгости!»

— Если б то было по-вашему, любезный князь, потому что мы переживаем очень трудное время! — сказал герцог Родриго.

— Развращенность делает страшные успехи, — прибавил маркиз Паллавичини.

— Число преступлений невероятно увеличивается, и, по-моему, уголовные суды стали настоящими термометрами политических нравов, — сказал лорд Бумберг.

— Ваши слова, милорд, глубоко верны, — заметил Дюкормье. — Да, суды могут служить мерилом общества.

— Кстати, об уголовном суде. Слышали ли вы, ваше высочество, об ужасном деле, которым теперь занят весь Париж? — спросила княгиня фон Ловештейн.

— Нет, не слыхал, княгиня. Вероятно, одно из тех страшных преступлений, о которых сейчас упоминал лорд Бумберг?

— Да, ваше высочество. Барон Шпор приехал из Парижа. Я нынче утром видалась с ним, и он рассказывал, что знаменитые процессы Ларонсьер и Лафарж не возбуждали такого мучительного интереса в обществе; они ничто в сравнении с этим делом. Третьего дня должны были начаться прения. Барону пришла отличная мысль выписать сюда для меня юридическую газету из Парижа; она называется «Судебное обозрение». В ней печатается изо дня в день отчет об этом деле.

— Мы с маркизой Монлавилль недавно из Парижа, но ничего не слыхали, — сказала баронесса де Люснэй.

— А известно, в чем дело? — спросил Дюкормье.

— Барон вскользь сообщил мне. Знаю только, что жертва принадлежит к знатнейшей французской фамилии; она — молодая женщина редкой красоты.

— Жертва? Следовательно, это — убийство? — спросил принц.

— Да, ваше высочество, страшное отравление.

— Ах, какой ужас, — вскричала графиня Дюкормье. — И что же, она умерла, княгиня?

— По словам барона, она безнадежна.

— А известен ли виновник отвратительного преступления?

— Опять-таки, по сведениям г-на Шпора, обвиняют двух женщин, чудовищных злодеек.

— Женщины совершили подобное преступление! Ах, это вдвойне ужасно, — воскликнул принц. — Подобные дела возбуждают одновременно и ужас, и любопытство. Вы говорите, что разбирательство дела началось позавчера? Должно быть, с каким интересом следят за ним!

— Если ваше королевское высочество позволит мне, то я буду очень счастлива предложить вам газету. Я получу ее завтра утром; в этом номере первое заседание по делу.

— Тысячу благодарностей за вашу обязательность, княгиня; я не хочу злоупотреблять ею. Так как мы все здесь пьем воды и каждое утро собираемся в павильоне источника, то были бы вам очень признательны, если бы вы потрудились принести газету. Кто-нибудь прочитал бы вслух, и мы все, так сказать, присутствовали бы на первом заседании. Первое заседание всегда интересно; тут, кажется, всегда читается обвинительный акт, где излагаются все факты.

Предложение принца было с радостью принято всеми гостями Дюкормье. После обеда они сговорились собраться на следующее утро в одном из салонов павильона, где пьющие воды обыкновенно собираются по утрам.

XLIII

На другой день утром многочисленное и блестящее общество, среди которого принц обедал у Анатоля Дюкормье, собралось в павильоне источника, как условились накануне. Княгиня де Ловештейн передала ожидавшийся с нетерпением судебный отчет адъютанту принца, которому принц поручил прочесть его.

Анатоль с женой приехали последними. Прусский принц принял их, как всегда, с особенной любезностью. Дамы уселись в кружок, мужчины поместились за ними. Среди глубокой тишины и живейшего внимания адъютант принца полковник Бутлер сел за маленький стол, на котором был приготовлен стакан с сахарной водой, и начал чтение:

«Судебное обозрение.

Сенский ассизный суд.

Председательствует г-н Массон.

Заседание 3-го сентября 1840 года.

В продолжение целого месяца Париж и вся Франция с нетерпением ждали разбирательства дела, возбудившего в такой высокой степени внимание общества, как это редко выпадает на долю немногих судебных драм.

Нет надобности приводить все подробности; и без них начинающийся сегодня судебный процесс займет первое место среди самых интересных страниц, которыми Дворец Правосудия может снабдить «Судебное обозрение». Два месяца шло следствие этого дела, невероятного по происшествиям, почти загадочного по целям, по очень прискорбного для одной из высших и знатных французских фамилий. Следствие велось в секрете, но несколько дней тому назад отрывки из обвинительного акта были нескромно пущены в общество. Негодование всех классов общества против чудовищности преступления разразилось, подобно электрическому удару, из конца в конец по всей Франции. Влияние обвинительного акта, хотя и не вполне известного, было таково, что у самых снисходительных людей еще до суда составился обвинительный приговор. Утверждали даже, что адвокаты, которые сами всегда идут навстречу обвиняемому, на этот раз откажутся от защиты, потому что предвидят ее бессилие. Эти опасения исполнились. Чудовищность преступления и положение, какое главная обвиняемая создала себе своими признаниями, перемешанными с необъяснимыми умолчаниями, сделали то, что ни один адвокат не захотел взяться за ее печальное дело. Г-н председатель должен был назначить ей защитника от суда».

Наследный принц, прерывая чтение:

— Действительно, должно быть, преступность обвиняемой для всех очевидна, если она не находит защитника. Что вы об этом думаете, граф?

Дюкормье:

— Мне кажется, ваше высочество, что это чрезвычайно редкий случай в нашем судопроизводстве. Даже пословица говорит, что нет такого дурного дела, которое не нашло бы себе адвоката.

Герцогиня Спинола:

— Признаюсь, ваше высочество, начало этого номера возбуждает в высшей степени интерес.

Наследный принц:

— Итак, сударыня, прошу извинения, что прервал чтение. Полковник Бутлер, продолжайте, пожалуйста.

Адъютант начал читать:

«Любопытство, волнение публики увеличились, когда узнали, что жертва страшного преступления хотя и борется, как говорят, с близкой смертью, но, по желанию суда, явится на одно из первых заседаний вместе с членами своей знатной семьи, которая представляет гражданскую сторону. Прения начались сегодня утром. Никто но помнит такого стечения народа в суде. С шести часов утра более ста человек, в том числе шестьдесят адвокатов, не получивших пропускных би-летов, теснились в галерее, ведущей в зал суда. К девяти часам эта толпа достигла зала Pas-Perdus; целого отряда полицейских едва хватало, чтобы сдерживать ее.

В половине десятого наружные двери зала открылись для лиц, вызванных в суд и с билетами от председателя (говорят, он получил более четырех тысяч просьб). Дипломатический корпус, палата пэров, палата депутатов, дворянство, духовенство, представители финансов — все домогались этой милости; много было просящих, но мало услышанных; уверяют, что сам первый министр получил отказ. Все места заняты, но в кулуарах теснятся, давят друг друга, и все лестницы, ведущие к входным дверям, полны публикой.

Множество скамеек приготовлено для адвокатов; огороженное пространство рядом с судейскими местами предназначено для потерпевшей, ее мужа и всей семьи. За судейскими местами — места для должностных лиц. Среди них можно видеть гг. Роше, Жильбера де Вуазена, Батара, Жакпно-Гдара, Лефевра, Пекура, Шампанэ, Нодэна, Букли и др. Здесь также присутствуют: полномочный посланник Швеции, французский пэр де С., граф д'А., управляющий банком. Этот последний попал на почетное место после больших усилий: целых десять минут он стоял среди свидетелей, окруженный двумя сержантами и тремя муниципальными гвардейцами; он перечисляет все свои теперешние титулы, напоминает о своей прошлой власти; старший муниципальный гвардеец остается неумолим и отказывается впустить бывшего министра внутренних дел. Однако судебный пристав вывел графа д'А. из затруднения, и он, смеясь, рассказывает свое злоключение г-ну де С.

Множество дам украшает скамьи, назначенные для них. Нам указывают герцогиню де Валэнкур, графиню де Бреванн, княгиню Соликову, баронессу де Роберсак, виконтессу де Морейль и других дам, принадлежащих к самому высшему обществу.

В десять часов устанавливают скамью, назначенную для семьи потерпевшей. Герцог де Бопертюи, муж жертвы, входит первым».

В эту минуту чтение было прервано криком изумления и испуга, от которого не смог удержаться Анатоль Дюкормье. Он побледнел и должен был опереться на кресло герцогини Спинола, стоявшее перед ним. Некоторые из дам встали. Все взгляды обратились к Дюкормье; жена подбежала к нему.

Наследный принц:

— Боже мой, граф, вы бледнеете, вы едва стоите!

Графиня Дюкормье своему мужу:

— Что с вами, мой друг?

Дюкормье, прерывающимся голосом:

— Извините, ваше высочество, за это непреодолимое волнение. Вы его поймете и извините, когда узнаете, что герцогиня де Бопертюи — дочь князя де Морсена, моего покровителя, превосходного человека, которому я обязан своей неожиданной карьерой.

Принц с волнением:

— А, теперь я жалею о своем любопытстве.

Княгиня де Ловештейн:

— Я также, ваше высочество, очень жалею, что возбудила это любопытство.

Г-жа Дюкормье мужу:

— Уйдемте, мой друг. Его высочество охотно извинит вас, если вы не будете на чтении; оно по многим причинам так тяжело для вас.

Принц:

— Умоляю вас, сударыня, уведите дорогого графа. Он должен ужасно страдать: я знаю его сердце.

Дюкормье, с усилием:

— Ваше высочество, теперь я уже в силах слушать дальше.

Принц:

— Хорошо ли вы это обдумали, любезный граф? Безрассудно подвергать себя мучительным волнениям.

Дюкормье:

— Увы! Я жду их, ваше высочество. Но теперь, когда я знаю, что дело идет о дочери моего благодетеля, мне больше, чем всем присутствующим, желательно поскорее узнать подробности ужасного, неожиданного для меня события.

Принц, дружески пожимая руку Дюкормье:

— Я понимаю ваше желание. Оно благородно. Но, мой бедный граф, вам придется выдержать ужасное испытание. Полковник Бутлер, прошу вас, продолжайте.

(Анатоль, удрученный, падает в кресло, закрывает лицо руками, и чтение возобновляется среди живейшего волнения, вызванного этим происшествием.)

«Возле герцога де Бопертюи заняли места: его теща, княгиня де Морсен, маркиза де Бодрикур, герцог и герцогиня де Морэнваль, маркиз Вапрэ, маршал князь де Лугано — все родственники герцога и герцогини де Бопертюи.

Небольшой инцидент производит некоторое волнение, впрочем, скоро успокоившееся. Какой-то моложавый на вид, хотя и пожилой господин вводит под руку мать потерпевшей, княгиню де Морсен, и хочет также пройти на места, отведенные для родственников, как вдруг судебный пристав спрашивает его фамилию. Все слышат, как этот господин отвечает:

— Меня зовут кавалер де Сен-Мерри.

— Извините, милостивый государь, — говорит пристав, посмотрев в свой список, — но я не вижу вашей фамилии среди родных герцогини.

— Если я не родственник, — отвечает высокомерно и нетерпеливо г-н де Сен-Мерри, стараясь насильно пройти, — то я интимный друг семьи де Бопертюи.

— Этот господин провожает меня, — громко говорит тогда княгиня де Морсен судебному приставу. — Идите, идите, кавалер, — обращается она к Сен-Мерри.

Княгиня, очевидно, не знает судейских правил: она берет под руку кавалера и сажает его возле себя. Судебный пристав не осмеливается противиться этому нарушению порядка, отчасти из снисхождения к желанию знатной дамы, отчасти из уважения к ее горю. И легкий шум, произведенный этим инцидентом, скоро успокаивается.

В центре места, отведенного для родственников пострадавшей, стоит большое кресло, назначенное для нее самой, если ее безнадежное положение позволит ей явиться в суд.

Адвокаты гражданской стороны, князья адвокатуры — мэтр Руссо и мэтр Корнюэль присутствуют со своими молодыми помощниками, гг. Дюбрэйлом и Жюстеном. Защитники главной обвиняемой и ее соучастницы, г-н Дюмон (назначенный от суда) и г-н Лувиль, сидят на скамье защиты.

В десять часов входит суд. Сейчас же входят и присяжные и садятся на свои обычные места.

Председатель:

— Прошу соблюдать полную тишину. Введите подсудимых.

Волнение любопытства охватывает весь зал. Обе подсудимые в сопровождении муниципальных гвардейцев, с большим трудом могут пройти к своей скамье. Со всех сторон крики: «Сядьте на места!» Многие дамы, занимающие задние скамейки, встают на сиденьях, чтобы разглядеть подсудимых, но обманываются в ожидании; лица обеих подсудимых закрыты вуалями, они низко опустили головы и нижнюю часть лица закрывают платками.

На главной обвиняемой довольно свежий чепчик из белого крепа, темное шелковое платье и голубая шаль. На второй подсудимой сильно поношенное траурное платье.

Товарищ прокурора, г-п Мервиль:

— Ввиду того, что заседания, вероятно, будут очень продолжительными, я прошу суд назначить двух запасных присяжных и помощника судьи.

Председатель адвокатам:

— Защита ничего не имеет против?

Г-н Дюмон:

— Нет, г-н председатель.

Председатель:

— Суд исполнит требование прокурорского надзора. Первая подсудимая, встаньте. Ваше имя и фамилия?

Подсудимая отрывисто:

— Жозефина-Мария Клермон, по мужу Фово.

Председатель:

— Ваши лета?

Подсудимая:

— Двадцать пять и два месяца.

Председатель:

— Место вашего рождения?

Подсудимая:

— Париж.

Председатель:

— Ваше занятие?

Подсудимая:

— У меня была перчаточная и парфюмерная торговля.

Председатель:

— Где вы жили во время вашего ареста?

Подсудимая:

— В отеле де Морсен.

Председатель:

— Садитесь.

Подсудимая Мария Фово, лица которой мы еще до сих пор пе рассмотрели хорошо, отвечала на все вопросы отрывистым тоном. Несколько раз она презрительно улыбалась, что, кажется, произвело неприятное впечатление на публику и в особенпости на родственников потерпевшей. Княгиня де Морсен во время допроса обвиняемой не отнимала платка от глаз, тогда как герцог де Бопертюи с ужасом отвернулся, и один из родственников утешал его.

Председатель:

— Вторая подсудимая, встаньте.

Эта подсудимая кажется такой слабой и дрожащей, что принуждена опереться на руку полицейского, чтобы встать с места. Она подносит к глазам платок, и слышны ее сдержанные рыдания.

Председатель:

— Ваше имя и фамилия?

Подсудимая отвечает едва слышно, и судьи не слышат. Председатель:

— Постарайтесь говорить более внятно. Ваше имя и фамилия?

Подсудимая с усилием:

— Евлалия-Клеманс Дюваль.

Председатель:

— Ваши лета?

Подсудимая:

— Двадцать один год.

Председатель:

— Место вашего рождения?

Подсудимая, волнуясь все больше и больше:

— Город Мец. Председатель:

— Ваше занятие?

Обвиняемая волнуется и не может больше вынести этого допроса. Она в изнеможении падает на скамью; защитник поддерживает ее и дает понюхать соль, которой он предупредительно запасся. Заседание прекращается на несколько минут. Во время этого инцидента обвиняемые не могут соблюдать предосторожностей, которыми до сих пор отчасти скрывали свои черты от любопытства публики, и теперь их можно прекрасно рассмотреть. Мария Фово замечательно хороша собой, хотя у нее бледное, утомленное лицо. Прическа из великолепных черных волос хорошо обрисовывает ее лоб и оттеняет ослепительную белизну лица. В то время как она спе-шила помочь своей соучастнице, шаль упала у нее с плеч, и можно было заметить ее стройную, изящную фигуру. Жаль только, что прелестное лицо Марии Фово, так сказать, испорчено выражением больших черных глаз, которые минутами кажутся безумными; еще больше его портит какое-то нервное подергивание губ, что придает ее лицу злое и насмешливое выражение.

Девица Клеманс Дюваль, несмотря на чрезвычайную худобу, сохранила следы редкой красоты, так что, глядя на ее большие голубые глаза, на длинные белокурые локоны и почти ангельское выражение нежного, страдальческого лица, трудно поверить неопровержимым фактам и тяжким подозрениям, которые, однако, не позволяют сомневаться, что прекрасная Клеманс Дюваль была соучастницей в отвратительном, чудовищном злодеянии Марии Фово. Через несколько минут девица Клеманс Дюваль в состоянии отвечать на вопросы. Водворилась тишина и допрос возобновляется.

Председатель:

— Я спрашивал вас, чем вы занимались, когда были арестованы?

Подсудимая:

— Я старалась жить своим трудом.

Председатель:

— Где вы жили в то время, когда вас арестовали?

Подсудимая:

— На улице Bienfaisance, № 3. Я занимала там меблированную комнату.

Председатель:

— Садитесь.

Девица Дюваль опять падает на скамью и прячет в платок свое лицо.

Председатель:

— Мне нет надобности напоминать защитникам подсудимых, что они ничего не должны говорить против совести или противозаконного и обязаны выражаться скромно и уверенно. (Оба защитника почтительно кланяются.)

Председатель встает, снимает судейскую шапку, судьи делают то же; присяжные также обнажают головы, и председатель читает им следующую формулу:

«Господа, вы клянетесь и обещаете перед Богом и перед людьми проверить с самым тщательным вниманием улики, предъявленные против г-жи Марии Фово и девицы Клеманс Дюваль. Вы клянетесь не нарушать ни интересов подсудимых, ни интересов общества, обвиняющего их; не входить ни с кем в сношения до вашего решения; не поддаваться ни страху, ни ненависти, ни злобе, ни расположению. Вы вынесете приговор на основании улик и объяснений защиты, согласно вашей совести и внутреннему убеждению, с беспристрастием и твердостью, подобающими честным и свободным людям».

После речи председателя, произнесенной важным и торжественным тоном, приступают к перекличке присяжных. Они поочередно встают, поднимают руку и присягают, произнося: «Клянусь».

Председатель обвиняемым:

— Внимательно слушайте обвинительный акт, который секретарь прочтет суду.

(Продолжительное движение во всем зале.)

Председатель:

— Приглашаю публику соблюдать полную тишину. Сверх того, предупреждаю, что всякие выражения одобрения или неодобрения строго запрещаются. Я буду вынужден удалить лиц, которые нарушат тишину.

Секретарь читает определение прокурорского надзора о предании обвиняемых суду:

Прокурор Королевского Парижского Суда объявляет, что определением от 8 июля сего года вышеназначенный Суд постановил арестовать и представить в Сенский ассизный суд:

1) Жозефину-Марию Клермон, по мужу Фово, двадцати пяти лет и двух месяцев, родившуюся в Париже, по профессии содержательницу перчаточной и парфюмерной торговли;

2) Евлалию-Клеманс Дюваль, девицу двадцати одного года, родившуюся в Меце, не занимающуюся никакой профессией и живущую на улице Bienfaisance, № 3.

Прокурор объявляет, что следствием обнаружены следующие факты, содержащиеся в обвинительном акте».

XLIV

Полковник Бутлер продолжал читать:

«Председатель приглашает публику соблюдать полную тишину во время чтения обвинительного акта. Секретарь читает: «В конце апреля этого года герцогине де Бопертюи пона-добилась горничная, потому что служившая у нее девица Дезире Бюисон пожелала вернуться на родину. Герцогиня имела полное доверие к этой девушке и не могла ею нахвалиться. Бюисон порекомендовала ей свою молочную сестру Марию Фово. Эта женщина в продолжение нескольких лет имела перчаточную и парфюмерную торговлю, но дела пошли плохо, ее муж заболел умственным расстройством, и она впала в крайнюю бедность, почти в нищету. Раньше она никогда не служила в горничных, но ее молочная сестра ручалась за ее нравственность, честность, смышленость и, в особенности, за усердное исполнение обязанностей, так как это спасало Марию Фово с ее шестилетней дочерью от нищеты.

Из сострадания и желания сделать приятное своей прежней горничной герцогиня согласилась взять Марию Фово. Сначала она была так довольна понятливостью, кротким характером и расторопностью новой горничной, что через месяц назначила ей вдвое больше жалованье и даже сделала несколько подарков.

Герцогиня де Бопертюи имела до этих пор отличное здоровье.

Но через три месяца после поступления Марии Фово в отель де Морсен она без видимой причины стала мало-помалу слабеть, и затем слабость перешла в тяжелое болезненное состояние, которое усиливалось с каждым днем. Были приглашены лучшие парижские доктора, но, несмотря на свои знания, они вначале не могли определить причины странной болезни герцогини. Тяжкие признаки ее были следующие, как это записано на предварительном следствии со слов знаменитых врачей:

«Полный упадок сил, едва заметный пульс, частые обмороки, отвращение к пище, чрезмерная нервная чувствительность, потребность в полной тишине и темноте, усиленная чувствительность к холоду, почти постоянная сонливость, нарушаемая странными снами, но при этом отсутствие какой бы то ни было боли. Цвет лица матово-бледный, восковой; лихорадочный блеск в глазах, которые как бы выступают из орбит; с каждым днем увеличивающаяся худоба, неутолимая жажда. Что касается душевных способностей, то всякий раз, как только больная выходит из оцепенения, ее ум работает вполне правильно, мысль ясная и выражения точные». Так продолжалось полтора месяца. Несмотря на лечение, состояние герцогини не только не улучшалось, но становилось все тяжелее и вместе с тем росло ее доверие к Марии Фово, потому что она преданно ухаживала за больной. Герцогиня ни от кого, кроме своей горничной, не хотела ничего принимать; усердие же и привязанность горничной, казалось, росли с каждым днем.

Кроме Марии Фово, к больной имели доступ только ее мать, княгиня де Морсен, и ее муж, герцог де Бопертюи. Герцог ухаживал за женой с благоговейной преданностью, окружал ее самой нежной предупредительностью, но ему приходилось почти навязывать свои заботы, противиться просьбам жены беречь себя, потому что она боялась, как бы бессонные ночи не расстроили его здоровья.

Странная, необъяснимая болезнь герцогини поразила горем этот знатный дом, который до этого времени привык к чистым и святым радостям, доставляемым только семейными добродетелями.

Раз ночью герцог, по обыкновению, бодрствовал у изголовья жены. Она спала. Мария Фово, дежурившая предыдущую ночь возле своей хозяйки, ослабела и заснула в кресле, но сон ее был тревожный, и она бессвязно бредила. Герцог весь ушел в печальные мысли о болезни жены и вначале не обращал никакого внимания на то, что говорит во сне Мария Фово. Но вдруг он слышит ее отрывистые, взволнованные возгласы: «Эшафот — моя судьба. Взойду на эшафот».

(В публике сильное волнение.)

Председатель:

— Приглашаю публику к тишине.

Секретарь продолжает:

«Герцог изумлен и почти с ужасом прислушивается к бреду обвиняемой. У нее вырываются еще следующие слова: «Моя месть… герцогиня… моя месть… я в ее доме…».

(В зале движение, смешанное с негодующим шепотом. Обвиняемая бросает вокруг себя безучастный взгляд, пожимает плечами и ее обычная насмешливая улыбка еще больше кривит ей губы. Такое пренебрежение к негодованию публики вызывает угрожающий шепот. Но председатель призывает к спокойствию.) Секретарь читает:

«Мария Фово говорит еще что-то, но очень невнятно. Вдруг ужасное подозрение проносится в голове герцога, он раздумывает о необъяснимой болезни жены, ему вспоминается недавнее громкое дело об отравлении. Тогда он, движимый более инстинктом, чем рассуждением, потихоньку встает и, пользуясь крепким сном Марии Фово, берет свечу и идет в ее комнату, смежную со спальней герцогини. Там он тщательно все обыскивает и, наконец, находит в ящике комода, под носовыми платками, продолговатый хрустальный флакон, до половины наполненный каким-то белым порошком. Позднейшее исследование показало, что это был очень сильный яд, уксуснокислый морфин».

(В публике сильнейшее волнение. Обвиняемая вскакивает с места, делает отрицающий жест и хочет что-то сказать, но председатель строго останавливает ее словами: «Подсудимая, сядьте; вы должны молча выслушать обвинительный акт». Мария Фово разражается сардоническим хохотом, садится на место и что-то тихо говорит своей соучастнице, которой делается дурно. Смех Марии Фово вызывает новый взрыв негодования среди публики, и заседание приостанавливается на несколько минут.)

XLV

«Когда публика успокоилась, секретарь продолжил чтение обвинительного акта:

«При этом открытии на герцога нападает такой ужас, что сперва он не знает, на что решиться, но скоро он овладевает собой, кладет флакон на то же место, где нашел его, поспешно бежит к своему лакею и велит привести ему как можно скорей полицейского комиссара. Затем герцог возвращается к жене; она по-прежнему погружена в дремоту, Мария же Фово спит крепким сном. Тут герцогу прежде всего бросается в глаза стоящий на маленьком столике возле Марии Фово фарфоровый чайник с питьем, быть может, отравленным, так как она одна приготовляла его. Герцог колеблется: уличить ее сейчас же в гнусном преступлении или подождать прибытия полиции? Он решается подождать. Вскоре Мария Фово просыпается, просит извинения у герцога, что заспалась и пропустила время дать герцогине питье; она хочет поднести его своей барыне, но герцог со скрытым ужасом останавливает ее и говорит: «Подождите еще немного». Почти в то же время возвращается посланный за полицией лакей, стучит в дверь, открывает ее и говорит, что то лицо, за которым посылал герцог, явилось. Герцогиня продолжает дремать. Герцог велит ввести полицейского комиссара и, когда тот входит, говорит ему, чтобы не возбудить подозрений Марии Фово:

— Доктор, моя жена спит, но мне надо посоветоваться с вами кое о чем.

Потом, обращаясь к Марии Фово, герцог спрашивает:

— Это вы приготовляли питье в чайнике?

— Да, сударь.

— Сколько раз за нынешнюю ночь вы давали его герцогине?

— Три раза, сударь.

— Вы сами давали, одна давали его?

— Да, сударь, потому что герцогиня желает, чтобы я одна подавала ей все.

— Доктор, — говорит герцог, — потрудитесь взять чайник и пожалуйте за мной; г-жа Фово, вы также идите за нами.

Когда все трое вошли в комнату Марии Фово, герцог де Бопертюи не мог больше сдержать свой ужас и…»

(Слышны приглушенные рыдания герцога, что производит тяжелое впечатление на присутствующих. Секретарь должен остановиться. Герцог закрывает мокрое от слез лицо платком. Княгиня де Морсен и другие члены семьи стараются его успокоить, но он так взволнован, что принужден немедленно удалиться из зала суда; его уводят под руки.)

«Герцог де Бопертюи не мог больше сдерживать ужаса и потихоньку сообщил о своих подозрениях комиссару, прося его сохранить, как улику, чайник с питьем и немедля приступить к обыску в комнате Марии Фово.

Сейчас же два агента сыскной полиции, которых взял с собой комиссар, были введены по черной лестнице в комнату Марии Фово, чтобы в случае надобности задержать ее, и в ее присутствии начался обыск. Пузырек с ядом был найден на месте, указанном герцогом. Когда у Марии Фово спросили, каким образом он оказался в ее вещах, то она притворилась очень удивленной и заявила, что ничего не знает об этом. На вопрос, кто же кроме нее мог положить пузырек в ее комод, опа сперва утверждала, что не клала его. Комиссар в ту же минуту наложил на него, а также и на чайник с питьем печати. При дальнейшем обыске были найдены:

1) Портрет ребенка, — по словам Марии Фово, портрет ее дочери.

2) Медальон с черными и белокурыми волосами, — по словам Марии Фово, принадлежащими ее дочери и мужу.

3) Несколько писем, не имеющих отношения к обвинению.

4) Записка огромной важности, так как она устанавливает деятельное соучастие в преступлении, в котором обвиняется Мария Фово. Эта записка была отправлена по почте, о чем свидетельствует марка. Содержание ее следующее:

«Какая странная и печальная случайность привела вас в дом к тем людям, которые причинили вам все несчастья! У меня не такая сильная душа, как у вас, и ваши проекты меня пугают за вас, но всегда рассчитывайте на мою скромность, потому что подобную месть я понимаю. К. Д. Если есть, что написать мне, то вот мой адрес: улица Bienfaisance, № 3».

В продолжение всего обыска Мария Фово находилась в каком-то оцепенении, и когда ее попросили объяснить значение записки, которая должна была служить подавляющей уликой для обвинения, то она отвечала, что не может этого сделать и не понимает, зачем ей предлагают подобные вопросы, и просила отпустить ее к герцогине.

Такое странное притворство вывело герцога из терпения; он не мог удержаться от гнева и слез и вскричал:

— Негодная! Ты хочешь вернуться к моей жене, чтобы окончательно отравить ее, не так ли?

Затем он вышел из комнаты, приглашая комиссара исполнить свою обязанность.

По окончании обыска комиссар объявил Марии Фово, что арестует ее именем закона, и велел ей идти за ним. Она же, несмотря на то, что слышала, в чем ее обвинял герцог, казалось, не понимала своего положения и дерзко спросила, какое имеют право арестовывать ее и куда ее ведут?

Комиссара возмутила такая наглость, и он отвечал:

— Туда, куда отводят отравительниц.

При этих словах Мария Фово остолбенела, потом представилась безумной (позднее она несколько раз прибегала к этому) и закричала:

— Отравительниц? Их отводят на эшафот, не правда ли?

— Да, если преступление доказано, — отвечал комиссар.

— Вот оно что… эшафот… такова моя судьба».

(В зале сильное волнение.)

«И тут с обвиняемой сделался сильнейший нервический припадок, так что агенты должны были на руках отнести ее на извозчика, чтобы ехать в полицейскую префектуру, где ее заключили в тюрьму. Комиссар запечатал обе двери ее комнаты, взял других агентов сыскной полиции и тотчас же отправился на улицу Bienfaisance, № 3, чтобы найти там автора упомянутой записки, подписанной только буквами К. Д.

Было около четырех часов утра, когда комиссар прибыл в этот дом. Оказалось, что там содержатся подозрительного, жалкого вида меблированные комнаты. Комиссар потребовал от содержательницы комнат список жильцов.

Фамилии только двух жильцов начинались с буквы Д: некоего Дермонэ, назвавшегося чиновником без места, и женщины Дюваль с грудным ребенком. По словам хозяйки, г-жа Дюваль дошла до такой нужды, что от голода у нее пропало молоко, и так как она не платила за комнату уже два месяца, то на следующий день хозяйка хотела выдворить ее из квартиры».

(Публика взволнована. Все взгляды обращаются на подсудимую Дюваль. Она старается закрыть лицо платком.)

«Агенты заняли все выходы дома, и на вопрос комиссара, у себя ли в настоящую минуту вышеупомянутые жильцы, хозяйка отвечала, что Дермон не ночевал, а Дюваль накануне ходила только на минуту к жившей в том же доме овощной торговке, чтобы попросить немного молока и топлива, чтобы покормить и согреть ребенка, умиравшего от голода и холода. Торговка сжалилась и дала просимое; г-жа Дюваль вернулась к себе и больше не выходила из дома.

Спрошенная о привычках этих жильцов, хозяйка показала, что Дермон возвращался домой в неопределенные часы и часто в нетрезвом виде, но платил аккуратно каждые две недели. Дюваль же первое время ежедневно ходила гулять с ребенком, но вот уже несколько недель, как не выходит, потому что ребенок болен и вся ее одежда в лохмотьях. У нее никто не бывает; характера она кроткого и спокойного. Хозяйка прибавила, что жиличка просила ее достать ей швейную работу, но, несмотря на все желание, она ничего не нашла для нее. Заметив два дня тому назад, что жиличка почти падает от изнеможения, она отнесла ей чашку супа.

На вопрос, имела ли г-жа Дюваль какие-нибудь отношения с особой, живущей на улице Варенн, в отеле де Морсен, хозяйка отвечала, что ничего не знает об этом.

Затем комиссар спросил, на каком этаже комната г-жи Дюваль. Хозяйка отвечала, что на пятом, вторая дверь налево; что комната ее — собственно чулан на чердаке. Комиссар в сопровождении агентов отправился в комнату г-жи Дюваль».

(В эту минуту чтение обвинительного акта прерывается новым инцидентом. Обвиняемая Клеманс Дюваль бледнеет и, совершенно растерявшись, бросается на колени, рыдает и об-ращается к судьям со словами: «Пощадите! Пощадите! Ради имени моего отца, не читайте дальше!» Невозможно передать впечатления, какое производит раздирающая мольба второй подсудимой, ее взволнованное стыдом и отчаянием лицо. Защитнику с трудом удается убедить ее, что обвинительный акт должен быть выслушан до конца. Мария Фово также старается ее успокоить; девица Дюваль прячет у нее на груди свое лицо и шепчет: «Спрячьте меня, спрячьте, чтобы меня не видели!» Волнение публики достигает высшей степени; многие дамы утирают слезы. Один из конвойных стражей хочет разъединить подсудимых, но председатель с сострада-нием, которое находит отклик среди публики, говорит ему: «Оставьте их, оставьте!» и обращаясь к публике: «Как ни взволнованны присутствующие, но я предлагаю им воздерживаться от выражения своих чувств и соблюдать тишину». Затем он делает знак секретарю продолжать.) Тот читает:

«Придя к комнате г-жи Дюваль, комиссар постучал несколько раз в дверь, но ответа не было; тогда он велел позвать слесаря, и слесарь сломал замок. Из комнаты понесся сильный угар, и глазам комиссара представилось страшное зрелище — новое преступление: г-жа Дюваль, едва прикрытая какими-то лохмотьями, лежала на грязной постели, крепко прижав к груди труп 8—9-месячного ребенка. Сама она была в таком глубоком обмороке, что вначале ее сочли умершей. Жаровня с неперегоревшими угольями, плотно закупоренные бумагой щели в крошечном, едва пропускавшем свет окне не оставляли никакого сомнения в двойном злодеянии: бесчеловечная, бессердечная мать не удовольствовалась нарушением божественного закона, посягнув на собственную жизнь, но с холодным варварством задушила угаром своего ребенка».

(В зале движение. Все смотрят на Клеманс Дюваль; она продолжает прятать голову на груди у своей сообщницы и с трудом заглушает конвульсивные рыдания.)

«Заметив в г-же Дюваль признаки жизни, комиссар немедленно послал за врачом. Прибывший врач мало-помалу вернул ее к жизни, но ребенка нельзя было спасти, потому что он уже умер.

Обыск в комнате показал, что г-жа Дюваль жила в полной нищете, и были найдены только пачки писем без подписи (о них будет упомянуто ниже). Из содержания этих писем и из свидетельских показаний выяснилось, что подсудимая не замужем и должна поэтому именоваться девицей Дюваль. Несчастный же лишенный жизни ребенок был плодом постыдной связи девицы Дюваль с автором вышеупомянутых писем, — связи, тем более постыдной, что подсудимая при-надлежит, по рождению и воспитанию, к очень почтенной семье: имя ее отца, артиллерийского полковника Дюваля, — одно из самых славных в нашей храброй африканской армии. (Продолжительное движение.) Полковника считали умершим в геройской битве, но он находился в-плену у кочевого племени, которое водило его с собой. Об его обмене год и три месяца велись переговоры, но они были прерваны вследствие возобновившихся неприятельских действий со стороны кабилов, и теперь не знают, что сталось с полковником Дювалем.

При обыске у девицы Дюваль еще было найдено на столе запечатанное письмо, адресованное г-же Фово, на улицу Варенн, отель де Морсен, с надписью на конверте: «Отослать немедленно».

Таким образом, не оставалось сомнения в тождестве девицы Клеманс Дюваль с автором записки с подписью «К. Д.», найденной у Марип Фово, что служит новым доказательством существовавших отношений между обвиняемыми.

Содержание этого письма следующее:

«Мы с вами одинаково несчастны; вы питали ко мне некоторое участие, и мне хочется проститься с вами. Прощайте! Я умираю. Нужда поборола меня, работы не находится, просить милостыню стыдно, и я не могу больше видеть страшных мучений моей бедной малютки! Целый месяц я живу в нетопленной комнате без огня; а проводить впотьмах бессонные ночи — ужасно. Мой ребенок не ел два дня, я — также. Уже давно от горя и тяжелых лишений у меня пропало молоко; уже давно я заложила последнее платье, последнюю рубашку. Кроме того, мне стыдно пользоваться состраданием и милостью моих соседок, почти таких же нищих, как я, но которые имеют то, чего у меня нет: привычку к нужде. Чтобы достать угольев, не возбуждая подозрений, я нынче вечером сказала живущей в нашем доме торговке, что мой ребенок умирает от голода и холода, — увы! я не солгала, — и что она спасет его, если даст мне немного угля и молока. Таким образом, я достала то, что мне было нужно. Я вернулась к себе поздно вечером. До сих пор я обманывала голод моей несчастной девочки тем, что давала ей сосать тряпочку, намоченную в воде; она с жадностью выпила молоко, на минуту перестала жалобно стонать, улыбнулась и протянула мне свои худые и дрожащие от холода ручки, которые я столько раз пробовала согреть своим дыханием. Когда я увидела ее улыбку, увидела, что на минуту она возвратилась к жизни, то я поколебалась уморить ее вместе с собой. Как ни была она истощена и мертвенно бледна, но мне она казалась такой хорошенькой! Но я подумала: она будет красива, бедна и покинута; пусть лучше она умрет в материнских объятиях, чем позднее, как я, от нужды, стыда и горя. Судьба бедной сиротки будет также ужасна, как моя; а я выросла на глазах у отца и матери; я получила блестящее образование; я всегда жила если не в роскоши, то в довольстве; душа моя не была испорчена.

Вы знаете, Мария, что моя единственная вина — в том, что я поверила в святость клятвы, данной у постели умирающей матери, когда она холодеющей рукой вложила мою руку в руку того, кого я так любила… Моей единственной виной было поверить, что с этой минуты я принадлежу ему перед Богом и перед людьми. Моя вера в его честность погубила меня. Да простит ему Бог!

И после этого подвергну ли я таким же несчастьям мою дочку, могу ли оставить ее сироткой, в нищете, без защиты; покину ли ее на общественную или частную благотворительность? Нет, нет, мы вместе уйдем из этого мира, которого она, бедное, крошечное созданьице, еще не знает и где уже успела настрадаться с самого рождения. Нет, нет, этот свет не сделает из нее новой жертвы. Не хочу этого, не хочу! Ее встретило здесь только несчастье!

Уже темно, я едва вижу, и трудно писать. У вас также есть дочь, которую вы обожаете, Мария; вы также много страдали и поймете мое решение.

Последняя просьба. Я знаю ваше мужество и преданность; мне было бы трудно умереть с мыслью, что наши тела похоронят грубые чужие люди. Возьмите, умоляю вас, на себя эту печальную обязанность; я умру менее несчастной, в уверенности, что вы не откажете в моей просьбе.

Стало совсем темно. Прощайте! В последний раз прощайте! Это письмо вам отнесут, как только войдут в мою комнату. Помолитесь за меня и за моего ребенка!

Клеманс Дюваль».

(Публика растрогана. Очень многие дамы подносят платки к глазам. Главная обвиняемая что-то тихо говорит своей подруге и, кажется, сообщает ей, какое впечатление на всех произвело ее письмо; но Клеманс Дюваль — в полном изнеможении и едва ли слышит, что ей говорит Мария Фово.)

XLVI

(Волнение, вызванное письмом девицы Дюваль, наконец улеглось, и секретарь продолжает чтение обвинительного акта.)

«Письмо Клеманс Дюваль не оставляет сомнения, что она совершила детоубийство с заранее обдуманным намерением. Когда ее возвратили к жизни, она не пыталась отрицать своего преступления. Но голос материнства так силен даже у самых порочных натур, что когда надо было вести преступницу в тюрьму и, таким образом, разлучить ее с мертвым ребенком, то произошла раздирающая сцена: Клеманс Дюваль бросилась перед комиссаром на колени и стала умолять его позволить ей самой похоронить дочь, проводить ее в церковь и на кладбище. Комиссар сжалился и оказал ей эту милость. Несмотря на крайнее истощение и неимоверную слабость, Клеманс Дюваль, обливаясь слезами, нашла в себе силы исполнить печальную обязанность. Близость бюро похоронных процессий позволила поспешить с погребением. Гроб был поставлен на извозчика, куда села и Клеманс Дюваль вместе с двумя агентами сыскной полиции. Комиссар отрядил их сопровождать ее в церковь Saint-Philippe du Roule, оттуда на кладбище Монмартр и, наконец, в полицейскую префектуру.

После короткой заупокойной обедни тело привезли на кладбище. Когда надо было опустить его в могилу, Клеманс Дюваль бросилась на гробик, обхватила его руками и стала покрывать безумными поцелуями и слезами, так что пришлось с силой отрывать ее от гроба. С кладбища ее отвезли в тюрьму при полицейской префектуре.

Началось следствие, и правосудию удалось выяснить факты из прежней жизни обеих подсудимых.

Мария Фово вместе со своим мужем, Жозефом Фово, в продолжение нескольких лет держала перчаточный и парфюмерный магазин на улице Бак. Беспристрастие обязывает обвинительную власть заявить, что за все это время доброе имя Марии Фово не подвергалось ни малейшему нареканию, несмотря на ее красоту, которая привлекала многих поклонников к ней.

Долго супруги Фово считались в своем квартале образцовыми. Но в начале 1839 года Жозеф Фово, до этих пор ведший вполне правильную жизнь, начал предаваться пьянству. Низкий порок скоро довел его почти до скотского состояния. По показаниям некоторых свидетелей, Жозеф Фово в пьянстве искал забвения от семейных неприятностей. Другие показали, что им просто овладела запоздалая страсть к вину. Но вскоре несчастный совсем потерял рассудок и с тех пор находится в больнице для умалишенных. Беспорядочное поведение Жозефа Фово подорвало его торговлю. Небольшое приданое жены и сбережения ее родителей почти все ушли на погашение его долгов.

Такие огорчения расстроили здоровье родителей Марин Фово, и она вскоре потеряла их. После сумасшествия мужа и смерти родителей она осталась почти совсем без средств и проживала в Сент-Антуанском предместье, в небольшой квартире, близ пансиона, куда она поместила свою дочь. Следствием установлено, что Мария Фово из небольшой суммы, оставшейся у нее после погашения долгов мужа, уплатила за дочь в пансион за четыре года вперед; себе же оставила лишь столько, чтобы не умереть с голода. В это время она встретилась со своей молочной сестрой Дезире Бюисон, находившейся в услужении у герцогини де Бопертюи. По словам подсудимой, Дезире Бюисон сказала ей, что думает оставить место, и тогда Мария Фово, за неимением средств к жизни, упросила молочную сестру порекомендовать ее герцогине де Бопертюи в горничные, что вскоре и устроилось. К несчастью, следствие не могло открыть ничего верного насчет мотивов, побудивших Марию Фово добиваться места горничной при герцогине де Бопертюи. Девица Дезире Бюисон вернулась на родину в Калэ, но пробыла там недолго. Соскучившись без дела, она поступила в услужение в одно богатое английское семейство, проживавшее в Калэ, в отеле, где служила ее мать. Девица Бюисон вместе с новыми господами уехала в Италию, где, вероятно, находится и в настоящее время. Запрос, сделанный в Калэ, и обыск у матери Дезире Бюисон ничего не открыли.

При допросе после ареста Мария Фово придерживалась двух различных систем в своих показаниях.

Сперва она, как большая часть обвиняемых, представлялась немного сумасшедшей, чтобы скрыть истинную причину преступления. И на первых допросах судебный следователь не мог ничего добиться от нее, кроме следующего ответа:

«Так как у меня в комоде нашли яд и, следовательно, я отравительница, то и должна взойти на эшафот, потому что это моя судьба. Я прошу только, чтобы мне перед смертью позволили поцеловать свою дочь».

На вопрос судебного следователя, что значат ее слова об эшафоте, Мария Фово, продолжая притворяться помешанной, отвечала:

— Потому что это должно было случиться.

Долго нельзя было вывести Марию Фово из круга ложных показаний, очевидно, рассчитанных на то, чтобы сбить правосудие с толку. Напрасно судебный следователь говорил ей: «Берегитесь! Признаваясь, что вам суждено взойти на эшафот, вы намекаете, что заслуживаете такой ужасной кары». Мария Фово продолжала разыгрывать из себя безумную и отвечала:

— Я ни в чем не признаюсь; я говорю только, что мне суждено умереть на эшафоте.

Но на одном из следующих допросов, который продолжался не менее пяти часов, она вскричала:

— А если я вам скажу, что отравила герцогиню, оставите вы меня в покое? Ну, хорошо! Да, я отравила ее!

— Таким образом, вы признаетесь в преступлении?

— Да.

— Вы спрятали пузырек с ядом к себе в комод?

— Да.

— И вы подмешивали яд в питье герцогини?

— Да! Да! Ну, довольны вы теперь? Оставьте меня в покое и велите как можно скорей отрубить мне голову.

(В публике движение ужаса.)

Для обвинительной власти очевидно, что несмотря па притворное безумие, подсудимую мучила совесть, и у нее вырвалось невольное признание, доказывающее ее виновность. На следующий день после этого допроса Мария Фово заболела нервной горячкой и пролежала целый месяц в постели. По выздоровлении она изменила систему: стала отрицать свое признание на первых допросах, говоря, что тогда она не владела рассудком и возвела на себя вину для того только, чтобы ее оставили в покое. Теперь она уже отрицала, что давала яд своей госпоже. Ей показали материальную улику ее преступления — пузырек с уксуснокислым морфием, найденный в ее комоде; ей прочитали протокол химического исследования питья, которое, по признанию обвиняемой, она одна приготовляла для своей госпожи и одна его подавала ей (в чайнике также было найдено довольно значительное количество яда); наконец, ей прочитали показания врачей герцогини де Бопертюи, гласившие, что, несмотря на очень опасное положение ее здоровья, развитие болезни остановилось со времени ареста обвиняемой. Все было напрасно. Мария Фово то продолжала настаивать, что она совершенно не причастна к отравлению, то опять представлялась безумной, говоря, что она должна быть гильотинирована и ничто не может ее спасти, что она желает только умереть поскорей.

Когда ее снова попросили объяснить смысл записки Клемане Дюваль, то она сперва упорно молчала, а потом сказала, что не желает объяснять.

На вопрос же, не может ли она представить со своей стороны свидетелей, которые бы показали в ее пользу, Мария Фово отвечала, что только один человек мог бы ее спасти, но что его нет в Париже, — и она назвала доктора Бонакэ, знаменитость нашего медицинского мира.

Действительно, доктор Бонакэ незадолго до следствия уехал с женой в Пиренеи и не мог дать нужных показаний.

Девица Клеманс Дюваль также отказалась объяснить смысл своей записки к Марии Фово, говоря:

— Это не мой секрет. Если Мария Фово скажет, в чем дело, то и я скажу, а если нет, то я должна молчать.

И ничто не могло заставить Клеманс Дюваль изменить ее решение. Тогда судебный следователь нашел нужным объявить ей, что Мария Фово обвиняется в покушении на отрав-ление; что это преступление может быть объяснено только ее ужасным желанием отомстить за свои несчастья людям, к которым она поступила в услужение, о чем намекается в записке; что, по всей видимости, Клеманс Дюваль причастна к преступлению, и лучше ей все открыть правосудию. Иначе, если ее соучастие будет доказано, то к ним обеим может быть применена смертная казнь.

Клеманс Дюваль отвечала, что не считает Марию Фово способной на подобное преступление. На вопрос же, за какие несчастья Мария Фово могла упрекать знатное семейство, жившее в отеле де Морсен, девица Дюваль, как и раньше, отказалась отвечать и с горечью прибавила, что опа ус-тала жить и хочет поскорей соединиться со своей дочерью; поэтому с ней могут делать все, что угодно.

Предшествующие обстоятельства жизни девицы Дюваль не говорят в ее пользу.

Через год после смерти ее матери она произвела на свет ребенка, плод порочной связи, которого потом убила. Незадолго до рождения ребенка Клеманс Дюваль потеряла состояние, заключавшееся в закладной, на проценты с которой она жила.

Оказалось, что нотариус Босежур (уже осужденный за подлог и расхищение) обманул доверие матери Клеманс Дюваль, которая была неопытна в делах. Он не поместил денег под залог, а, совершив фальшивую закладную, выплачивал некоторое время предполагавшиеся проценты, пока не растратил вверенной ему суммы.

Клеманс Дюваль распродала тогда доставшуюся ей после матери движимость, оставила квартиру в Сен-Луи-о-Маре, где жила до этих пор, и переселилась в меблированные комнаты в квартале Ботанического сада. Беременность и потом заботы о ребенке препятствовали ей искать уроки музыки или рисования, которые Клеманс Дюваль могла бы давать, так как получила блестящее образование.

Кроме того, постыдное положение девицы с ребенком помешало ей быть допущенною в почтенные семейства, которые не пригласили бы ее к себе, не собрав предварительно о пей справок.

Таким образом, обвиняемая была поставлена в необходимость заняться швейной работой и вышиванием, и некоторое время поддерживала свое существование. Но вскоре работа стала уменьшаться, и Клеманс Дюваль постепенно впала в нищету. Из экономии она переселилась из квартала Ботанического сада в предместье Сент-Оноре и наняла комнату в меблированном доме самого низшего разряда, где и была арестована во время покушения на самоубийство, которое повлекло за собой детоубийство.

Таковы факты, добытые следствием. В силу чего обвиняются:

1) Жозефина-Мария Клермон, по мужу Фово, в покушении отравить, с заранее обдуманным намерением, Диану-Клотильду де Морсен, герцогиню де Бопертюи, — в покушении, начатом уже приводиться в исполнение и неудавшемся вполне по обстоятельствам, не зависевшим от воли обвиняемой, но тем не менее причинившем герцогине де Бопертюи болезнь, продолжавшуюся три недели.

2) Девица Клеманс Дюваль в том, что принимала участие в вышеозначенном преступлении и вдобавок предумышленно причинила смерть своему собственному ребенку».

XLVII

Кроме обвинительного акта, в этом номере «Судебного обозрения» излагался допрос обвиняемых, их очная ставка с гражданской стороной и прочие факты, и которым мы сейчас перейдем. Но наследный принц и другие присутствующие, несмотря на живейший интерес, с каким слушали чтение, нетерпеливо ожидали конца обвинительного акта, чтобы поделиться впечатлениями.

К счастью для Дюкормье, отношения с отцом герцогини де Бопертюи (его почтенным покровителем, как он выражался) вполне объясняли его волнение. Он каждую минуту дрожал, что какая-нибудь из трех погубленных им женщин произнесла уже его имя. Но, успокоенный в своих страшных опасениях, он все-таки чувствовал суеверный ужас при мысли о непонятной фатальности, с какой осуществились зловещие предсказания, сделанные этим несчастным женщинам. И, наконец, несмотря на черствую душу, он с болезненным, хотя и скрытым трепетом слушал повествование об опасных бедствиях, единственной причиной которых был он. Его душа, когда-то благородная и теперь уже давно развращенная дурными страстями, испытывала жгучее раскаяние. Одну минуту он чувствовал, что больше не выдержит, и собрал все силы, чтобы скрыть свое волнение и как можно естественней разыграть подобавшую ему в таких обстоятельствах роль, в особенности перед наследным принцем: от расположения принца зависело осуществление его честолюбивых надежд в дальнейшем будущем.

Едва полковник Бутлер прочел последние слова обвинительного акта, как между присутствующими завязался следующий разговор.

Принц:

— Полковник, в этом номере не один только обвинительный акт?

Полковник:

— Нет, ваше высочество. Я прочитал только половину отчета.

Принц:

— Если дамы позволят, то мы остановимся на минуту. Право, чувствуешь потребность вздохнуть после стольких волнений. Словно мы присутствовали на заседании суда!

Княгиня Ловештейн:

— Мы вполне с вами согласны, ваше высочество, и просим на минуту прервать чтение.

Герцогиня де Спинола:

— Я еще вся дрожу. Сколько ужасов! Просто невероятно!..

Маркиза де Монлавилль:

— Бедная герцогиня де Бопертюи! Когда полгода тому назад я уезжала из Парижа, она была в расцвете молодости и красоты. Ваше королевское высочество не может себе представить, до чего герцогиня была очаровательна. Увы! Теперь уж надо говорить: «Была».

Принц (обращаясь участливо к Дюкормье):

— Вы показали много мужества, любезный граф. Но в ужасном ударе, поразившем дочь вашего покровителя, вас должна утешать мысль, что бесчеловечная преступница в руках правосудия.

Дюкормье:

— Печальное утешение, ваше высочество!

Графиня Дюкормье:

— Эта Фово — какое-то чудовище!

Принц:

— Да, отравительница! Иначе говоря, самое гнусное, самое жестокое, что только есть на свете.

Маркиза де Монлавилль:

— Какое отвратительное лицемерие! Окружить госпожу заботами, чтобы отклонить подозрения! Заставить ее медленно умирать и холодно присутствовать при ежедневной агонии!

Принц:

— Да, за подобную жестокость мало самой ужасной пытки.

Герцогиня де Спинола:

— Но что эту страшную женщину могло побудить на месть? Вам понятно что-нибудь здесь, ваше высочество?

Принц:

— Действительно, герцогиня, тут какая-то тайна; преступление очевидно, но его причина непонятна. (Обращаясь к Дюкормье.) Если бы я не боялся тревожить вас, любезный граф, то спросил бы, не можете ли вы объяснить побудительную причину этого преступления? Ведь вы стояли близко к семье де Бопертюи.

Дюкормье с усилием:

— Ваше высочество, когда полтора года тому назад я оставил отель де Морсен, то ничто не давало повода предчувствовать подобное несчастье. Все, кто только имели честь приближаться к герцогине, любили ее и уважали.

Княгиня фон Ловештейн:

— Следовательно, граф, в то время эта отвратительная женщина еще не появлялась в отеле де Морсен?

Дюкормье:

— Насколько знаю, княгиня, ее там не было. Я нынче в первый раз слышу ее имя.

Адмирал сэр Чарльз Гумпрэй:

— Находит ли ваше королевское высочество, что виновность обвиняемой вполне доказана?

Принц:

— Как, адмирал? Неужели вы сомневаетесь в этом?

Адмирал:

— Да, ваше высочество, я сильно сомневаюсь.

Герцогиня де Спинола:

— Полноте, сэр Чарльз! Это невозможно!.. Это значит отрицать очевидность.

Князь фон Ловештейн:

— Но, любезный адмирал, а пузырек, что герцог де Бопертюи нашел в комоде этой твари?

Маркиза де Монлавилль:

— А чайник с отравленным питьем?

Графиня Дюкормье:

— А записка этой Дюваль?

Принц:

— И в особенности, адмирал, признание этой чудовищной женщины: «Да, я отравила; да, пузырек с ядом мой; да, я должна умереть на эшафоте». Посмотрите, как неотступно ее преследует эта мысль. Мало того, что она во сне говорит об этом и о мести, она и судебному следователю несколько раз повторяет: «Мне суждено погибнуть на эшафоте». Может ли подобная мысль неотступно преследовать женщину с чистой совестью?

Адмирал:

— Ваше высочество, эта неотступность и наводит меня па подозрение, что несчастная женщина помешана… совсем помешана. Ее следует отправить не на эшафот, а в больницу для умалишенных.

Принц:

— Помешана! Что вы, адмирал! Она с большим усердием заботится о госпоже, чтобы лучше скрыть преступное намерение. Помешана! Однако она приводит в исполнение свой адский замысел с безжалостной обдуманностью.

Герцог де Вилла-Родриго:

— А я, адмирал, думаю, что эта женщина, как большая часть преступников, притворяется безумной, а на самом деле она превосходно все рассчитала и обсудила. (К Дюкормье.) А вы, граф, как думаете?

Дюкормье:

— В судебной практике, герцог, бывало столько ошибок, что трудно высказаться вполне определенно. Но тем не менее следствие наводит на страшные подозрения относительно… этой женщины Фово.

Баронесса де Люснэй:

— По-моему, ее преступность очевидна. Только одного невозможно понять: какая у этой женщины могла быть причина ненавидеть несчастную герцогиню? Герцогиня была так добра к ней.

Адмирал:

— Вот именно, сударыня. И я думаю, что несчастная или помешана или невиновна. Ведь надо быть сумасшедшим, чтобы делать зло ради зла, а до сих пор на процессе доказано, что обвиняемая до поступления в дом герцогини не знала ее. Герцогиня была довольна ее услужливостью и заботами и часто высказывала ей это. Поэтому, чего бы ради Марин Фово хотелось отравить герцогиню?

Принц:

— Позвольте, адмирал. Вы забываете один из самых важных фактов. (Полковнику Бутлеру.) Полковник, прочтите, пожалуйста, конец записки Дюваль к Марии Фово. Не угодно ли вам, адмирал, взвесить смысл этих слов?

Полковник читает:

«Ваши проекты пугают меня, но всегда рассчитывайте на мою скромность, потому что подобную месть я понимаю».

Принц:

— Ну, адмирал, не вполне ли ясно, что эта женщина привела в исполнение давнишний замысел, который был известен Клеманс Дюваль? Не очевидно ли, что он имел целью отравление?

Адмирал:

— Правда, ваше высочество, я забыл это обстоятельство. Записка — тяжелая улика; а все же мне кажется невозможным, чтобы слова м-ль Дюваль, если она не чудовище, конечно, могли относиться к гнусному отравлению.

Герцогиня де Спинола:

— Записка служит уликой для обеих. Эта негодная Дюваль непременно участвовала в преступлении.

Княгиня фон Ловештейн:

— Ну, конечно, адмирал. Она чудовище. Раз женщина убивает своего ребенка, то она на все способна. (Обращаясь к Дюкормье, который содрогается.) Я вижу, граф, что вы разделяете мой ужас и негодование.

Дюкормье:

— Кто же их не разделяет, княгиня!

Принц:

— По правде сказать, я не могу так уж строго судить м-ль Дюваль.

Герцогиня де Спинола:

— Как, ваше высочество? Вы относитесь снисходительно к негоднице, убившей собственного ребенка?

Принц:

— О, сударыня! Я знаю, что это — тяжкое преступление. Но, позвольте, почти во всех делах о детоубийстве наиболее подлый, бесчеловечный и, надо сказать, наиболее виновный преступник никогда не попадает на скамью подсудимых. (Обращаясь к Дюкормье.) Не правда ли, граф, вы также, как я, возмущаетесь, конечно, против подобного пристрастия французского законодательства? Как, в самом деле? Невинную молодую девушку обманывают, соблазняют; чтобы скрыть свой позор, она убивает ребенка и расплачивается за преступление на эшафоте или в смирительном доме. А соблазнитель, испорченность которого — единственная причина всех бед, по вашим законам, остается безнаказанным! Так, например, Клеманс Дюваль, дочь известного офицера, блестяще образованная девушка, с хорошими средствами, без сомнения, полюбила презренного негодяя, потому что в самый серьезный момент своей жизни бедное создание упрекает себя в единственной вине: в том, что поверила в святость клятвы, данной у постели умирающей матери. Ее мать также думала, что поручает судьбу дочери честному человеку. А что же оказалось? Бедное дитя, по ее словам, сочло, что с этой минуты она навсегда соединена с любимым человеком, и, слушаясь больше сердца, чем рассудка, поддалась преступному увлечению; да, конечно, преступному… Но спустя некоторое время возлюбленный бросает ее па позор, на страшную нужду, на такие ужасные муки, что она прибегает к самоубийству и к убийству ребенка! А что же соблазнитель несчастной девушки, этот бессовестный лицемер, этот низкий клятвопреступник и вдвойне убийца? Потребовало ли у него правосудие вашей страны отчета за бесчестие и убийство? Нет! Оно даже не упоминает о нем. Быть может, в настоящую минуту уже до него дошел слух о преступлении обманутой им девушки, о смерти его ребенка, а он только посмеивается себе над столькими несчастьями, потому что, без сомнения, это безжалостный человек. Ах, любезный граф, признаюсь, у меня вся кровь закипает при мысли о такой отвратительной безнаказанности, об оскорблении божеской и человеческой справедливости. Да, я скорблю, что Франция, стоящая во главе цивилизации, допускает в своем законодательстве подобную возмутительную вещь.

(Принц, видимо, взволнован и замолкает, среди одобрительного шепота.)

Графиня Дюкормье (тихо мужу):

— Вы не следите за разговором. Скажите что-нибудь на эту тему. Принц будет доволен. Тема очень благодарная.

Дюкормье (смущенно):

— Утешительно слышать, ваше высочество, что принц, призванный управлять со временем, развивает идеи, которые делают большую честь его уму и сердцу.

Графиня Дюкормье (тихо мужу):

— Вы говорите без увлечения. Что с вами? Приободритесь!

Принц (немного удивленный холодностью Дюкормье):

— Разве вы, граф, не согласны с моей мыслью? Разве вы не находите, что ваше законодательство освящает ужасную безнаказанность?

Графиня Дюкормье (дотрагиваясь до руки мужа):

— Полноте же! Он находит вас холодным.

Дюкормье:

— Напротив, я вполне согласен с вашим королевским высочеством. Мне также кажется, что в большинстве случаев человек, воспользовавшийся невинностью и доверием молодой девушки и потом бросивший ее, — негодяй, достойный презрения. К несчастью, в этом отношении в нашем законодательстве пробел.

Графиня Дюкормье (шепчет мужу):

— Теперь лучше. Но все-таки слишком холодно.

Герцогиня де Спинола:

— Не находит ли ваше высочество, что в деле есть необъяснимая до сих пор вещь?

Принц:

— Какая, герцогиня?

Графиня де Спинола:

— Да записка бедной Клеманс Дюваль. Потому что, в конце концов, вы, ваше высочество, правы: несчастная достойна сожаления. В записке говорится, кажется, что семейство герцогини де Бопертюи — причина всех несчастий этого ужасного создания, Марии Фово.

Принц:

— Да, герцогиня, и меня это поразило. Тут какая-то тайна. Быть может, она выяснится на суде.

Князь фон Ловештейн:

— Действительно, это — очень таинственное обстоятельство, потому что какие отношения, какая связь могли существовать между людьми таких различных положений, как Мария Фово и герцогиня де Бопертюи!

Маркиза де Монлавилль, обращаясь к Дюкормье:

— А вы, граф, в вашу бытность в отеле де Морсен не слыхали, чтобы эта негодная женщина имела какое-нибудь отношение к герцогине?

Дюкормье (бледнея):

— Нет, маркиза.

Принц (милостиво Дюкормье):

— Вы должны, любезный граф, извинить наше любопытство. Оно доводит нас до нескромности. Но каждую минуту хочется обращаться к вам за разъяснениями, потому что вы — друг семьи де Морсен.

Дюкормье:

— Мои воспоминания всегда к услугам вашего высочества и дам. Но я уже имел честь сказать, что обе подсудимые мне совершенно неизвестны; я не знаю об их прошлом.

Графиня Дюкормье (тихо мужу):

— Право, вы на себя не похожи: вы бледны, как полотно!

Принц:

— Сударыни, угодно вам, чтобы полковник продолжал чтение? Быть может, тайна скоро разъяснится?

Несколько голосов:

— Да, ваше высочество, мы с нетерпением ждем этого.

Принц:

— Полковник, потрудитесь продолжать.

XLVIII

Полковник читает:

«Обвинительный акт был выслушан публикой с большим волнением; Клеманс Дюваль казалась подавленной; Мария Фово слушала с насмешливым нетерпением.

Председатель:

— Здесь ли герцог де Бопертюи?

(Герцог встает. Публика смотрит на него с любопытством. Муж пострадавшей — еще молодой человек. Он одет довольно небрежно. Черты лица некрасивы, но выражают кротость и печаль. В руках у него платок, которым он часто утирал слезы во время чтения обвинительного акта. Герцог возбуждает всеобщее сочувствие.)

Председатель:

— Вы представляете гражданскую сторону в вышеизложенном деле. Поэтому вы будете присутствовать при допросе и при дебатах и не должны удаляться в комнату для свидетелей. (Герцог садится.) Герцогиня де Бопертюи не явилась в суд, потому что ей помешало болезненное состояние. (В зале движение.) Мы поручили господам врачам Бальи и Оливье осведомиться о состоянии здоровья герцогини в настоящее время и доложить суду, не может ли она присутство-вать на разбирательстве дела. Г-н судебный пристав, пригласите сюда доктора Бальи. Мы выслушаем его.

(Вводят доктора Бальи.)

Председатель:

— Г-н Бальи, мы поручили вам и доктору Оливье исследовать состояние здоровья герцогини де Бопертюи. Потрудитесь дать суду отчет о ваших наблюдениях.

(В зале глубокое молчание.)

Доктор Бальи:

— Сегодня утром я имел честь видеть герцогиню. Ее здоровье несколько лучше со времени ареста обвиняемой, то есть, по-видимому, с того времени, как герцогиня перестала употреблять отравленное питье. (Продолжительное движение.) Герцогиня еще чрезвычайно слаба. Но тем не менее, при соблюдении больших предосторожностей ее возможно было бы принести на нынешнее заседание. Герцогиня и сама желает быть выслушанной как можно скорее.

(Доктор Оливье дает такое же показание о здоровье герцогини.)

Председатель:

— Суд, выслушав заявление гг. докторов Бальи и Оливье, пригласит герцогиню в суд, если ее здоровье не ухудшилось с нынешнего утра. Удалите девицу Клеманс Дюваль. Ее вызовут после.

(Обвиняемая Дюваль пожимает руку Марии Фово и уходит из зала суда, опираясь на руку муниципальных стражей, потому что, по слабости, не может держаться на ногах. Мария Фово одна остается на скамье подсудимых. Ее защитник, г-н Дюмон, вполголоса обменивается с ней несколькими словами.)

Председатель:

— Мария Фово, встаньте. Держали вы вместе с мужем в продолжение пяти лет перчаточный и парфюмерный магазин на улице Бак, № 19?

Подсудимая:

— Да.

Председатель:

— Я должен вам сказать, что следствие не добыло ни одного неблагоприятного для вас факта за все время, пока вы держали магазин.

Подсудимая (с иронией):

— Какое счастье!

Председатель:

— Но полтора года тому назад ваш муж, раньше отличавшийся безупречным поведением, начал пить.

Подсудимая:

— К несчастью для него и для меня.

Председатель:

— Каким образом ваш муж поддался этому так поздно? Не хотел ли он забыться от семейных неприятностей?

Подсудимая:

— На это я ничего не отвечу.

Председатель:

— Ваше смущение доказывает, что вы не хотите сказать правды.

Подсудимая:

— Я не умею лгать.

Председатель:

— Следовательно, вы признаете, что внезапная страсть к пьянству у вашего мужа имела причину и что вы знаете эту причину?

Подсудимая:

— Да.

Председатель:

— В таком случае откройте ее суду.

Подсудимая:

— Нет, теперь не скажу… может быть, после… как мне вздумается. А пока я буду молчать.

Председатель:

— Но скрывать от правосудия истину или откладывать объявление ее означает преступное умолчание. Даже для вашей пользы я приглашаю вас к полной откровенности.

Подсудимая:

— Позднее я увижу, говорить или нет.

(Подсудимая отвечала на эти вопросы отрывистым, резким тоном и как-то рассеянно, чтобы не сказать — ненормально; надо принять к сведению, что Мария Фово не вполне владеет рассудком или преувеличивает свою ненормальность. Она смотрит то остановившимся, то блуждающим свирепым взглядом.)

Председатель:

— Итак, вы отказываетесь теперь объяснить причину пьянства вашего мужа? Жаль, что вы упорствуете в скрытности. Но оставим это. Вы бросили магазин, полюбовно разошлись с мужем и переселились жить к родителям, которых вскоре потеряли?

Подсудимая (вытирает слезы):

— Да, милостивый государь.

Председатель:

— Ваше приданое и большая часть наследства после родителей пошли на уплату долгов вашего мужа? Небольшую оставшуюся часть вы внесли за четыре года вперед в пансион за дочь. Следствие беспристрастно установило эти факты, делающие вам честь.

Подсудимая:

— Я сделала только должное. (С горькой иронией.) Я здесь, кажется, не для того, чтобы мне делали комплименты.

Председатель:

— Вы здесь для того, чтобы говорить и выслушивать правду, все равно, благоприятна она для вас или нет. После смерти родителей вы поселились в Сент-Антуанском предместье, недалеко от пансиона, куда вы отдали дочь?

Подсудимая:

— Да.

Председатель:

— Вы показали, что в это время встретились с девицей Дезире, старшей горничной герцогини де Бопертюи?

Подсудимая:

— Да.

Председатель:

— Следовательно, вы давно уже знали Бюисон?

Подсудимая:

— Дезире была моей молочной сестрой, и мы были очень дружны.

Председатель:

— Почему вам вздумалось поступить на ее место к герцогине де Бопертюи? Ведь вы раньше никогда не служили?

Подсудимая:

— Потому что мне не на что было существовать и потому что мне было приятней сделаться прислугой, чем умереть с голоду.

Председатель:

— Мне кажется, что вы говорите не всю правду. И вот почему. Слушайте меня внимательно. В найденной у вас при обыске записке девицы Дюваль она говорит о странной и печальной случайности, приведшей вас в дом тех, кто причинил вам все несчастья. Как вы объясните эти слова записки? До сих пор вы отказывались дать объяснение.

Подсудимая (резко):

— Я отказывалась отвечать, потому что говорить я считала для себя тогда неподходящим. И кроме того, я не доверяла судье, который допрашивал меня.

Председатель:

— Обвиняемый всегда должен верить в беспристрастие судьи.

Подсудимая (с иронией):

— Это легко говорить, а по заказу верить нельзя. Следователь говорил со мной строго, он замучил меня вопросами, прямо пытал меня. Я думала, что у меня расколется голова. Кроме того, я видела, что он уже считает меня отравительницей; и тогда я стала говорить только то, что хотела.

Председатель:

— Вы ошибаетесь. Никогда следственный судья не отнесется дурно к обвиняемому. До сих пор вы отказывались говорить правду. Не хотите ли теперь сказать ее?

Подсудимая (после долгого молчания говорит резко):

— А в самом деле, почему бы и нет?

Председатель:

— Прекрасно! Скажите.

Подсудимая (глухим голосом):

— Я сделала все, чтобы Дезире поместила меня горничной к герцогине, потому что это могло пригодиться для моих планов.

Председатель:

— О каких планах вы говорите?

Подсудимая (помолчав):

— Я хотела отомстить семейству герцогини де Бопертюи.

(Сильное волнение.)

Председатель:

— Подсудимая, взвешивайте хорошенько важность ваших слов; они могут иметь тяжкие последствия.

Подсудимая (с сардоническим смехом):

— Вы очень добры, принимаете во мне такое участие.

Председатель:

— Повторяю, взвешивайте свои слова. Обдумывайте их. Итак, вы признаетесь, что употребили все средства, чтобы войти в дом герцогини с целью отомстить ее семье?

Подсудимая (нетерпеливо):

— Я уже сказала, что да.

(Глубокое волнение, негодующий шепот. Обвиняемая смотрит безучастно; на слова защитника, который наклонился к ней и что-то говорит, она отвечает нетерпеливым жестом.)

Председатель:

— Но что могло вас побудить мстить герцогине? Какое зло она сделала вам?

Подсудимая (резким движением поворачивается к скамье, где сидит семья де Морсен, угрожающе указывает на нее и говорит):

— Семья герцогини де Бопертюи — причина всех моих несчастий.

(Члены семьи презрительно улыбаются. В зале движение глубокого изумления.)

Председатель:

— Вы в первый раз ропщете на семью герцогини де Бопертюи.

Подсудимая (насмешливо):

— Может быть. Нынче говоришь то, чего не сказала бы вчера.

Председатель:

— Объясните, какое же зло сделала вам семья герцогини?

Подсудимая:

— Я знаю хорошо, что бесполезно объяснять.

Председатель:

— В ваших же интересах, заклинаю вас, объяснитесь.

Обвиняемая:

— Может быть, позднее объясню.

Председатель:

— Подумайте хорошенько: ваши умолчания очень опасны для вас. Надеюсь, это заставит вас быть откровенней. Еще раз спрашиваю: каким образом семья герцогини могла причинить вам несчастья?

Подсудимая (с большим оживлением):

— Я жила спокойной, счастливой семейной жизнью. Мы с мужем любили друг друга. Князь де Морсен, отец герцогини, влюбился в меня; сначала он подослал ко мне одного человека с подлыми предложениями.

(На скамье де Морсен негодующий шепот. Княгиня де Морсен вскрикивает: «Слышите ли, что говорит это ужасное создание! Какова наглость!»)

Председатель:

— Я приглашаю родных пострадавшей удерживаться от выражения негодования, как ни законно оно. На показания подсудимой можно возражать, можно оспаривать их, даже опровергать, если они заключают в себе клевету. Но подсудимая свободна давать свои показания.

Какой-то господин, как нам сказали, кавалер де Сен-Мерри, говорит громко:

— Г-н председатель, нельзя же хладнокровно слушать, как поносят одного из самых уважаемых государственных людей, одного из самых знатных французских вельмож. И от кого же выслушивать поношение? От этой гнусной отравительницы?

Председатель (строго):

— Милостивый государь, вам не разрешено говорить. Здесь нет отравительницы: здесь подсудимая, обвиняемая в преступлении, и до приговора предполагается, что она невиновна. Если публика позволит себе еще подобные выходки, то я буду вынужден удалить нарушителей порядка, к какому бы классу они ни принадлежали.

(В глубине зала рукоплескания и одобрительный шепот.) Председатель останавливает и эту манифестацию и строгим тоном говорит Марии Фово:

— Подсудимая, думайте о том, что говорите. Вы осмеливаетесь возводить гнусное обвинение на князя де Морсена, одного из самых уважаемых в настоящее время людей, на главу знатной семьи, которой вы, как предполагается, причинили слезы и горе; вы обвиняете знаменитого человека, оказавшего и теперь оказывающего важные услуги отечеству, потому что он занимает пост королевского посла при испанском дворе. Еще раз, подсудимая, говорю вам, будьте осторожны. Вы бросаете подозрение на отсутствующего, на отца семейства. Уже один почтенный возраст мог бы защитить его от позорной клеветы, если бы князь де Морсен не доказал словом и делом всей своей жизни, что был всегда защитником двух священных основ всякого общества: семьи и религий. И такую-то, известную своими добродетелями и общественным положением особу вы осмеливаетесь обвинять в том, что она хотела внести в вашу честную и скромную жизнь раздор и бесчестие? Подумайте о ваших словах и, послушайтесь меня, возьмите их назад.

Подсудимая:

— Вы хотите слышать правду, — я говорю ее. Тем хуже для тех, кого она оскорбляет.

Председатель:

— Итак, вы настаиваете на своих словах?

Подсудимая:

— Да, я продолжаю говорить, что этот честный и религиозный отец семейства предлагал мне деньги, много денег, отель, карету, бриллианты, чтобы я согласилась стать его любовницей. Я от отвращения пожимала только плечами, потому что обожала своего мужа. Из боязни встревожить мужа я сперва скрыла от него, что мне предлагал этот старый развратник.

(Снова взрыв негодования на скамье семейства де Бопертюи.)

Председатель (очень строго):

— Подсудимая выражайтесь приличней и с большим уважением. Как вы смеете так говорить о князе де Морсене, об отце вашей жертвы?

Подсудимая (насмешливо):

— Да разве он ей отец? Такой же, впрочем, как многие другие, считающие себя отцами детей, которые носят их фамилию.

Председатель:

— Подсудимая, еще раз говорю вам, я не потерплю подобных низких выражений. Вы забыли разве, что семейство князя де Морсена присутствует здесь, что здесь княгиня?

Подсудимая (разражаясь насмешливым хохотом):

— Нет, я прекрасно вижу княгиню рядом с ее любовником, г-ном де Сен-Мерри, который назвал меня отравительницей. Вы говорили об отце герцогини де Бопертюи. Ну вот этот господин и есть ее отец.

Председатель:

— Подсудимая, молчите.

Подсудимая (со смехом):

— Ба! Вы желаете правды, я говорю ее. Вот там я вижу даму в розовой шляпке. Это баронесса Роберсак; она была любовницей князя де Морсена в то время, как этот добродетельный отец семейства предлагал мне деньги, чтоб быть моим любовником.

Председатель:

— Подсудимая, я не могу…

Подсудимая:

— О! Успокойтесь: мои слова не сделают семейного несчастья. Все эти господа очень мирно живут между собой среди своего позора! Княгиня в самых лучших отношениях с любовницей своего мужа, а князь — друг и приятель с любовником своей жены, истинным отцом его дочери.

Председатель (в негодовании):

— Замолчите! Вы говорите ужасные вещи, и я лишаю вас слова.

Подсудимая (с горечью):

— А! Вот что! Впрочем, я этого и ждала. От тебя требуют правды, а верить ей не хотят. А почему? Потому только, что бедная женщина обвиняет знатных господ. Вы видите, к чему же говорить, если не хотят меня выслушать! Я так и предполагала и поэтому молчала до сих пор. Благодарю вас, благодарю! Хороший мне урок! Я им воспользуюсь. Но все, что я сказала про это добродетельное семейство, ничто в сравнении с тем, что я еще знаю. (В публике продолжи-тельное волнение.) Вот и выслушали меня! Хотя от этого зависит даже — жить мне или умереть! Но я не дорожу жизнью. Исполняйте ваше ремесло, отрубите мне голову, только бы конец! Я больше не скажу ни слова.

(Невозможно передать негодующих криков аристократической публики, вызванных словами обвиняемой, в то время как в глубине зала раздается несколько «браво». Глаза всех обращены на княгиню де Морсен и баронессу де Роберсак.

Они то бледнеют, то краснеют. Наконец, им делается дурно, и друзья уносят их из зала, среди страшного волнения. Заседание прервано па десять минут.)».

XLIX

Принц (прерывая чтение):

— Простите, сударыни, но я не могу больше сдерживать негодования. Что за исчадие ада эта Фово! Какова наглость!

Герцогиня де Спинола:

— Осмелиться публично оклеветать, опозорить этих дам в лицо!

Княгиня фон Ловештейн:

— Поносить мать своей жертвы!

Герцог де Спинола:

— Иметь дерзость настаивать, что князь де Морсен, знатный вельможа, унизился до позорных предложений подобной твари.

Князь фон Ловештейн:

— И в довершение всего осмелиться объявить, что он — не отец своей дочери, указать мнимого отца и прибавить, наконец, что князь спокойно выносит измену жены!

Герцогиня де Спинола:

— Нет, такая чудовищная гнусность не может остаться безнаказанной!

Князь фон Ловештейн:

— Я, право, не понимаю председателя. По-моему, он должен был приказать тут же заклепать рот этой негодяйке.

Сэр Чарльз Гумпрэй:

— Вот это средство! Но адвокаты, пожалуй, заметили бы суду, что вообще эта заклепка может несколько мешать подсудимой защищаться.

Герцог де Спинола:

— Какая тут защита, любезный адмирал! Это просто страшное злословие. Если знатные семьи будут безнаказанно втаптываться в грязь, то подорвется всякая нравственность, поколеблются основы общества.

Принц (к Дюкормье):

— Да, это низкая клевета, потому что вы, любезный граф, говоря мне о князе де Морсен, всегда в трогательных выражениях восхваляли патриархальные добродетели всей семьи.

Дюкормье:

— Это правда, ваше высочество. Князь, конечно, как все знаменитые люди, имеет врагов; но, несмотря на светские сплетни, давшие, быть может, обвиняемой повод к клевете, князь повсюду уважаем как за свою общественную, так и за безупречную семейную жизнь.

Княгиня фон Ловештейн (к Дюкормье):

— Досадно, что суд не слышит такого важного свидетельства, как ваше, граф. Оно бы послужило противовесом неприятному впечатлению от показаний этой ужасной женщины. Публика так падка до всего, что она называет великосветским скандалом, что с радостью верит самым нелепым басням.

Герцогиня де Спинола:

— Конечно, показания графа имели бы огромную важность.

Принц (к Дюкормье):

— Дамы вполне правы, мой милый граф. Я бы на вашем месте нынче же написал председателю ассизного суда, что, зная близко семью де Морсен, вы чувствуете потребность опровергнуть низкую клевету этой Фово. Это надо сделать ради истины, ради вашей благодарности за милостивое покровительство и поддержку, которые всегда оказывал вам почтенный князь де Морсен, так низко теперь оклеветанный.

Графиня Дюкормье:

— Превосходная мысль, ваше высочество.

Герцогиня де Спинола:

— Клевета этой отвратительной твари тем более опасна, что она жила в отеле де Морсен; но она была бы совершенно уничтожена показаниями графа, потому что он также жил там.

Дюкормье (принцу):

— Если я поспешу исполнить совет, который вашему высочеству угодно дать мне, то поступлю согласно с моим сердцем, совестью и долгом чести.

Принц:

— Я заранее это знал, мой милый граф.

Княгиня фон Ловештейн:

— Но не следовало бы терять времени, граф.

Герцогиня де Спинола:

— Клевета распространяется так быстро.

Князь фон Ловештейн:

— И находит больших охотников слушать ее.

Графиня Дюкормье (смотря на часы):

— Ваше высочество, вы того же мнения, что граф должен возможно скорей написать опровержение?

Принц:

— Без сомнения, графиня. Необходимо, чтобы оно пришло вовремя. Очень важно — выиграть один день, даже несколько часов.

Графиня Дюкормье:

— Курьер едет в Париж через двадцать минут. Граф не успеет, если отправится домой писать протест. Он мог бы сделать это здесь, если ваше высочество позволит.

Принц:

— Превосходно, графиня. (Обращаясь к полковнику Бутлеру.) Полковник, потрудитесь, пожалуйста, позвонить и приказать принести для графа все необходимое для письма. Графине пришла отличная мысль.

(Полковник звонит; входит лакей и, выслушав приказание, приносит письменный прибор и бумагу.)

Дюкормье:

— Я почти жалею, что одобренная вашим высочеством мысль не пришла мне первому в голову. Скажу также, не будь мне запрещено оставлять мой пост без разрешения короля, я бы сейчас уехал в Париж, чтобы лично протестовать со всей силой убеждения против клеветы; впрочем, я уверен, что она не коснется моего уважаемого благодетеля, моего второго отца.

Графиня Дюкормье (беря за руку мужа и подводя к столу):

— Скорей, скорей, мой друг. Остается всего четверть часа.

(Дюкормье садится и пишет.)

Маркиза де Монлавилль:

— Эта ужасная женщина, конечно, не ждет, что найдется такой изобличитель ее наглой лжи.

Герцогиня де Спинола:

— Еще бы! Эффект будет огромный, когда председатель прочтет громогласно в суде показание графа Дюкормье, посланника при Баденском дворе.

Графиня Дюкормье (вполголоса):

— Ваше высочество, я хочу просить у вас об одной милости.

Принц:

— Заранее обещаю ее вам, графиня.

Графиня Дюкормье:

— Умоляю, ваше высочество, соблаговолите посмотреть письмо графа. Я уверена, вы убедитесь, что граф умеет выражать свою благодарность также благородно, как чувствует ее; что он из тех, преданность которых всегда на высоте оказываемых им милостей.

Принц:

— Я не сомневаюсь, графиня… Но так как вы этого желаете, то прочту, и прочту с истинным удовольствием. После такой мерзости приятно освежить душу каким-нибудь благородным чувством.

(Дюкормье продолжает писать.)

Герцогиня де Спинола:

— Действительно, ваше высочество, омерзительный процесс. Какое-то безумие в жестокости.

Адмирал сэр Чарльз Гумпрэй:

— А я, сударыни, повторяю то, что сказал раньше: эта несчастная помешана. Ее поведение на суде, резкие ответы, сардонический смех, растерянный вид — все, включительно до безумной смелости в нападках на знатное семейство, все доказывает, что бедная женщина не в полном рассудке, иначе она не шла бы добровольно навстречу своей гибели.

Княгиня фон Ловештейн:

— Я соглашусь с вами, любезный адмирал, только тогда, если вы скажете, что это ужасное создание настолько же тупоумно, насколько жестоко. Но от помешательства до тупоумия далеко.

Маркиза де Монлавилль:

— Я не считаю ее такой глупой, какой она хочет себя выставить. Я нахожу ее, главным образом, бессовестной лгуньей.

Герцогиня де Спинола:

— Но, Бог даст, мы увидим отравительницу уничтоженной, как только на суд явится герцогиня; надо надеяться, что это чудовище при виде герцогини провалится сквозь землю.

Княгиня фон Ловештейн:

— А какой интерес, какое волнение будет в публике, если герцогиня, действительно, явится в суд! Но мы сейчас это узнаем. Я горю нетерпением…

Маркиза де Монлавилль:

— Я вполне разделяю ваше нетерпение, княгиня, уверяю вас. (Обращается к герцогине де Спинола, указывая на Дюкормье, который пишет письмо, в то время как графиня Дюкормье, наклонившись над его креслом, следит глазами за письмом.) Посмотрите, герцогиня, на бедного графа, он кажется совсем удрученным.

Герцогиня де Спинола:

— Вполне естественно! Он предан душой и сердцем семье де Морсен. Каково ему слышать, что отравительница поносит ее, затаптывает в грязь! Это должно глубоко огорчать такую возвышенную натуру, как натура графа.

Маркиза де Монлавилль (тихо герцогине де Спинола):

— Я никогда не видела более благородного и вместе с тем трогательного лица, как в настоящую минуту у графа.

Герцогиня де Спинола (также тихо):

— Он был бы до смешного красив, не отличайся он такой очаровательностью, таким умом. Они сглаживают редкостную красоту, которая других мужчин всегда делает невыносимыми, самодовольными фатами.

Маркиза де Монлавилль:

— А заметили вы вчера на охоте, как бесстыдная графиня Мимеска старалась его скомпрометировать? Право, я не подберу более подходящего слова.

Герцогиня де Спинола (краснея немного):

— Просто возмутительно! Потребовался весь замечательный такт, хороший тон графа Дюкормье, чтобы непристойное поведение этой Мимеска не дошло до скандала.

Маркиза де Монлавилль:

— Между нами говоря, я думаю, что она безумно влюблена в него: я заметила, как она всегда краснеет при появлении графа.

Герцогиня де Спинола:

— Краснеет! Она краснеет? Во-первых, она так румянится, что никакая краска не проступит. И разве такие женщины могут краснеть?

Маркиза де Монлавилль:

— Но в конце концов никто не ошибается, видя, с каким терпением граф Дюкормье выносит ухаживание графини Мимеска… Все знают, что она замешана во многих дипломатических интригах.

Герцогиня де Спинола (с колкостью):

— Слишком лестное слово… Лучше следует сказать, что эта женщина попросту шпионка хорошего тона. И граф с его прямотой должен ужасно страдать, что ему приходится иметь дело с этим дипломатическим сыщиком в юбке.

Графиня Дюкормье (тихо мужу):

— Прекрасно! В этом письме я узнаю вас. Оно красноречиво, горячо, дышит убеждением, оно написано с увлечением. Вот отличный случай показать принцу, как вы преданы тем, кто вам покровительствует. Пользуйтесь им: это увеличит его расположение к вам и может пригодиться для наших видов. (Продолжает читать.) Очень хорошо… Необыкновенно трогательный конец, о семейных добродетелях князя де Морсена… мастерски написано. Давайте, давайте!

(Подходит к принцу и передает ему письмо.)

Дюкормье (про себя):

— Одну минуту я чуть не упал в обморок; мне казалось, что я лечу в пропасть. Опасное головокружение, дурацкая слабость! Больше смелости, смелости и смелости! Она всегда спасала меня, спасет и теперь! Нет, нет, моя звезда еще не погасла. Она блестит ярче, чем когда-либо.

Принц (прочитав письмо, подходит к Анатолю и с чувством протягивает ему руку):

— Счастливы, да, очень счастливы те люди, которые могут заслужить у вас, мой дорогой граф, такую искреннюю, прочную, такую трогательную привязанность! (Пожимает ему руку.) Какое доброе, нежное сердце! (Вполголоса.) Следует и мне в нем занять местечко.

Дюкормье (делает вид, что только чувство почтения заставляет его сдерживать выражение счастья и признательности):

— О, ваше высочество! Столько доброты… У меня недостает слов…

Принц (обращаясь к присутствующим):

— Сударыни, я не такой эгоист, чтобы наслаждаться в одиночку письмом графа. И, кроме того, здесь с моей стороны не будет никакой нескромности: в одно из следующих заседаний письмо прочтется публично. Не угодно ли послушать…

Дюкормье (с напускной скромностью):

— Ваше высочество, умоляю вас…

Принц:

— Правда, правда, дорогой граф. Извините. Я понимаю вашу щепетильную скромность: читать вслух при вас это письмо значило бы хвалить вас в лицо.

Полковник Бутлер:

— Курьер сейчас отправляется, ваше высочество. Лакей уже ждет приказаний.

Принц:

— Скорей адрес и печать, дорогой граф.

(Дюкормье подписывает адрес, запечатывает письмо и отдает его лакею.)

Принц:

— Я огорчен, сударыни, что не мог удовлетворить вашего законного любопытства. Но не моя вина.

Герцогиня де Спинола:

— Ваше высочество, мы слишком хорошо понимаем деликатную скрытность графа, чтобы могли не одобрить ее.

Принц:

— Сударыни, желаете продолжать чтение?

Несколько голосов:

— Конечно, ваше высочество!

Загрузка...