ЧАСТЬ ВТОРАЯ

XI

Сговорившись с изобретательным Луазо, князь согласился провожать баронессу и дочь на бал только с условием, что и он наденет домино под предлогом своего возраста и общественного положения. Так как он был среднего роста и очень худ, то в широком и длинном домино походил больше на женщину, чем на мужчину.

На случай, если бы они разъединились в толпе, они прикололи к пелеринкам по банту из красных и белых лент, по которым могли легко отыскать друг друга. Впрочем, баронесса решила не оставлять князя ни на минуту.

У подъезда наши домино заметили, что публика чем-то взволнована. Слышались такие фразы:

— Говорят, она умерла.

— Кто?

— Женщина в черном домино, с которой сделались конвульсии.

— Ах, Боже мой! Где же она?

— Ее отнесли в комнату полицейского комиссара.

— А я слышал, что она не умерла, но что у нее припадок.

— Так следовало бы доктора.

— Ужа пошли за театральным доктором.

— Не знаменитый ли Бонакэ?

— Он самый.

— О, тогда она спасена. Болезнь не смеет шутить с доктором Бонакэ.

На минуту остановившись из любопытства, князь и обе женщины слышали эти слова.

— Странно, право, — сказал князь с гневным презрением, — что имя этого доктора, осрамившего мою фамилию, преследует меня и здесь.

— Отчасти выгодно, — заметила Диана, — если и мне сделается дурно, то меня получит наш кузен Бонакэ.

В то время как герцогиня говорила это, князь незаметно для г-жи де Роберсак сделал знак высокому домино, которое вело под руку также домино, но среднего роста. Эта пара сошла с извозчика, ехавшего следом за каретой князя.

Когда г-п де Морсен со своими дамами взошел на лестницу, которая вела в коридор бенуара, Диана де Бопертюи шепнула баронессе:

«Я вас оставлю: попробую развлечься. Через час мы увидимся в фойе против настенных часов».

И молодая женщина исчезла в толпе.

Герцогппя де Бопертюи приехала на бал с единственной целью — поискать развлечения от скуки. Она здесь видела многих из своего общества, но не чувствовала ни малейшего желания интриговать их. Она знала, что может сказать им и услышать от них только банальности. Герцогиня попала в большой зал, где костюмированная и замаскированная публика танцевала эксцентричные танцы. Увидев на балконе пустой стул, герцогиня заняла его. Вначале она смотрела на веселье пестрой публики со смесью любопытства, презрения и отвращения. Но потом, помимо воли, к этим чувствам присоединилась некоторая зависть, хотя ее гордое достоинство возмущалось при мысли, что она, герцогиня, может завидовать каким-то ничтожествам, которые предаются грубому разгулу.

Но ничтожные созданья, все эти Манон Леско, Пьерро и Пьерретты, веселились от души, беззаботно и с увлечением, а иногда и с грацией; блестящие, причудливые костюмы делали хорошеньких девушек и юношей еще красивей; в этой вакханалии чувствовался избыток силы, удовольствия, любви и молодости. И Диана де Бопертюи думала с горечью:

«Это общество вульгарно, грубо, неблагородно! А все-таки что может быть счастливей вот этой парочки? Пьерретте не более шестнадцати, а ее возлюбленному лет восемнадцать. Оба красивы и, без сомнения, свободны, как птицы небесные. А если у них есть несколько грошей, они весело поужинают, запивая вином из одного стакана, и, влюбленные, отправятся в свое гнездо где-нибудь на пятом этаже. Им нечему завидовать!»

Машинально следя глазами за этой парой, которая по окончании кадрили направилась к двери кулуара, герцогиня вдруг отвела от них взгляд, пораженная удивлением при виде молодого человека, остановившегося очень близко от того места, где она сидела.

«В жизни не видала такой поразительной красоты у мужчины», — подумала Диана, любуясь незнакомцем. — Что за благородное и вместе с тем очаровательное лицо! Какие глаза, какой взгляд, какая умная и тонкая улыбка! Сколько грации, изящества, важности в его фигуре, в позе, в манере держать себя! С каким вкусом он одет! А каковы рука и нога! Ему не больше двадцати пяти лет. Очевидно, он из нашего общества: в другом месте не найдешь такой породистой наружности и таких манер. Как это я до сих пор не встречала его ни в одном из десяти — двенадцати салонов, где собираются сливки нашей аристократии? Без сомнения, он долго путешествовал. Быть может, это иностранец, русский? Иногда русские так превосходно разыгрывают из себя французов, что и не отличишь. Нет, все-таки отличишь. Еще одна странность: у него голубые глаза и темные волосы. А каков цвет лица! Бледный и смуглый, матовый, как у женщины, при ярких губах с шел-ковистыми усиками. Он очарователен, очарователен! В жизни не видала ничего подобного. Теперь я понимаю мужчин, когда они грубо воспламеняются при виде хорошенькой женщины. И, право, если бы я была из числа вон тех Пьерретт, я бы предложила очаровательному незнакомцу поужинать вместе. Мне хочется смотреть на него: я начинаю гордиться нашим обществом, где редко встречаются такие законченные типы. А этот незнакомец — достойный представитель человека высшей породы. Но вдруг он глуп? Наружность так обманчива. Нет, нет: вот он сейчас смотрит на что-то в зале, и на губах пробежала тонкая насмешливая улыбка. Впрочем, сколько раз я замечала такую же улыбку у графини де Марси, когда она выслушивает своих обожателей. Глядя на нее, можно подумать, что она умна, как бес, а между тем она отвечает возмутительно глупо. Мне необходимо это решить, иначе я не буду спокойна. Вот и я нашла себе удовольствие на балу. Я должна узнать, может ли человек быть так удивительно одарен, чтобы его ум равнялся красоте. Но сперва надо узнать, кто это, чтобы разговор вышел менее банален».

Диана встала, направилась к двери балкона, где стоял в небрежной позе незнакомец, и, пользуясь привилегией масок, прошла очень близко мимо него, пристально взглянув. Вблизи он показался ей еще красивей, чем издали. В коридоре она увидела одного из «своих» и остановила:

— Г-н де Жернанд, одно слово.

— Лучше два, прелестное домино. Вы меня знаете?

— Кто же вас не знает? Вы вездесущий. Хотите оказать мне любезность?

— Конечно, чтобы понравиться вам.

— Видите, вон там у двери, к нам спиной высокий худощавый молодой человек в синем? Я поддержала пари, что он из нашего круга и долго не был в Париже. Так…

— Извините, я перебью вас, милое домино. Вы сказали: нашего круга. Следовательно, мы с вами принадлежим к одному и тому же обществу?

— Вероятно, потому что вчера я вас встретила у жены сардинского посланника, а потом на концерте у г-жи де Бресак. Скажу даже, что вы очень заметно ухаживаете за г-жой д'Эстерваль.

— Очень заметно? Почему заметно?

— Объясню после, если вы поможете мне выиграть пари. Повторяю, я поддержала пари, что тот высокий молодой человек принадлежит к нашему кругу. Зная весь Париж, вы можете сказать, кто он, или узнать это от своих знакомых, которые находятся здесь.

— Но, милое домино, зачем вы держали пари, что…

— Ах, вы слишком любопытны, или, вернее, нелюбопытны, г-н де Жернанд: я могла бы взамен сообщить вам очень интересные вещи о г-же д'Эстерваль…

— Вы подстрекаете мое любопытство. Ради Бога, скажите.

— Ни слова раньше, чем не узнаю, выиграла ли я пари.

— Ну, хорошо. Если ни я, ни Жювизи, который также здесь, не знаем этого господина, то могу смело объявить вам, что он не из нашего общества.

— Я буду ждать вас вон там в коридоре, — сказала, удаляясь, Диана.

Жернанд прошел мимо незнакомца, всматриваясь в его лицо. Очевидно, он не знал его и отправился в фойе. Через несколько минут Диана де Бопертюи, завидя вернувшегося из фойе Жернанда, живо спросила его:

— Ну что?

— Ну, милое домино, вы проиграли пари. Я никогда не встречал этого господина ни в обществе, ни в своем клубе. Жювизи, Сен-Марсен, д'Орфейль также не видали его в своих клубах. А раз француз или иностранец не принят ни в Жокей-клуб, ни в Земледельческом, то, очевидно, он не из общества в широком смысле слова. Сен-Марсен думает, что это мозольный оператор из Дании, а Жювизи утверждает, что неаполитанский дантист; я же думаю… Но, прелестное домино, куда же вы? Постойте одну минуту… вы обещали мне… Ах, черт! Невозможно ее догнать, ускользнула, как змея, я потерял ее из виду. Конечно, она из нашего общества; но что она может рассказать о д'Эстерваль? Надо ее найти. Я узнаю ее по лентам на пелерине.

И де Жерпанд пустился в поиски за интересным домино.

Герцогиня оставила его так внезапно потому, что увидела издали, что незнакомец уходит со своего места. Боясь, что он совсем уйдет с бала, герцогиня хотела сказать ему хоть несколько слов. Она не желала быть узнанной де Жернандом и сняла ленты. Незнакомец медленно поднимался по небольшой лестнице в бельэтаж. Герцогиня быстро нагнала его и, по маскарадному обычаю не говоря ни слова, взяла его под руку. Незнакомец остановился, осмотрел домино с головы до ног и вежливо проговорил:

— К вашим услугам, сударыня. Желаете подняться вверх или сойти вниз?

— Идем наверх: там меньше публики.

Они вошли в коридор бельэтажа, где, действительно, публики было немного. Оставив руку молодого человека, герцогиня проговорила со свойственной ей самоуверенностью знатной дамы, смело и насмешливо:

— Находят, что вы очень хороши собой. И мне хотелось бы знать, очень ли вы умны?

— А кто будет судить об этом, сударыня? — спросил незнакомец улыбаясь и тоном легкой насмешки. — Кто решит, умен я или нет?

— Думаю, что я, милостивый государь.

— А, в самом деле? — ответил он удивленно и с неуважительной небрежностью, что задело герцогиню, и она ответила:

— Вы, конечно, не считаете меня способной даже отличить глупого человека от умного?

— Позвольте, сударыня. Вы меняете наши роли, спрашивая, нахожу ли я вас умной… или нет?

— Правда, мы переменились ролями; но, быть может, моя роль идет вам лучше, чем мне.

— Как бы вы ни судили обо мне, сударыня, я заслужу вашу снисходительность. Если я окажусь глупым, то оттого, что меня смутит огонь прекрасных больших глаз, которые блестят из вашей маски. Если вы заметите во мне ум, значит, я позаимствую его от вас.

Публики в коридоре становилось все больше и больше. Несколько раз толпа разъединяла герцогиню и незнакомца, и он сказал:

— Если бы я был настолько счастлив, что вы бы пожертвовали мне еще несколько минут, то не лучше ли нам войти в ложу; там удобней говорить, чем в коридоре.

— Вполне согласна с вами. Дайте руку и поищем ложу.

Через несколько минут герцогиня и незнакомец уже сидели в ложе бельэтажа. От Дианы не ускользнуло, что молодой человек очень тактично оставил дверь полуоткрытой, не желая подчеркивать свой неожиданный успех.

XII

Они уселись. Незнакомец, улыбаясь, показал пальцем на метку платка герцогини, где над буквами М и Б (Морсен и Бопертюи) была вышита герцогская корона:

— Хотя я знаю, что неприлично открывать инкогнито, когда его хотят сохранить, но не могу не сказать вам, герцогиня, что подобная встреча очень неожиданна для такого буржуа, как я.

— Вы — буржуа?! — не могла не воскликнуть ошеломленная герцогиня.

— Ваше изумление, более лестное, чем оскорбительное, нисколько не удивляет меня, сударыня, и вот почему, — весело отвечал незнакомец, — простите за нескромность, но я слышал, как вы, под предлогом пари, хотели узнать, принадлежу ли я к так называемому обществу. Нет, герцогиня, я не имею этой чести. Думаю, что моему отцу часто приходилось продавать иголки и нитки женской прислуге вашего дома, так как очень вероятно, что вы живете в Сен-Жерменском предместье. Там с давних пор существует лавочка, которую держал мой отец.

Герцогине не хотелось признаться в своей ошибке, и она спросила:

— И вы в этой лавке… в этой лавке научились некоторым приемам, которые могли обмануть меня на минуту?

— Не в ней именно. Окончив коллеж, я поступил в личные секретари к графу де Монвалю, нашему посланнику в Англии. Пробыл там несколько лет, и привычки лучшего общества дали мне легкий лоск, который и обманул вас.

— И вас, милостивый государь, быть может, обманули на мой счет некоторые внешние признаки: для того чтобы быть герцогиней, недостаточно вышитой короны на платке, как недостаточно иметь внешность светского человека, чтобы быть им на самом деле. Вы правильно заметили это. Почему вы знаете, что у меня не платок моей госпожи? Почему я не могу быть одной из горничных, которые покупали иголки и нитки у вашего отца?

— Вы знатная дама. Это так же верно, как я мелкий буржуа.

— И вы, бедняжка, продолжаете думать, что с успехом ухаживаете за герцогиней… пораженной вашими достоинствами, конечно?

— Боже мой, сударыня! У меня нет и тени подобного самомнения, — отвечал незнакомец с очень искренним, почти презрительным равнодушием. — Вы оказали мне честь, взяв меня под руку, под предлогом узнать, глуп я или умен. Проницательность укажет вам, как поступить теперь. Если испытание моего ума достаточно, я к вашим услугам: могу предложить руку и мы выйдем из ложи.

Этот вежливый, но высокомерный ответ увеличил досаду герцогини, и без того раздраженной своей грубой ошибкой и тем, что угадали ее звание. Вся ее гордость возмущалась тет-а-тет с сыном лавочника, личным секретарем графа де Монваля, которого она видела много раз у матери. И герцогиня сказала заносчиво:

— Знаете ли, милейший, что есть несколько видов тщеславия?

— Их очень много, сударыня.

— Но самое несносное из всех — тщеславие разночинцев: вы поспешили объявить мне, что вы мелкий буржуа. Очень интересное открытие, правда. Но зачем было начинать с этого? Как скучно, что мы с вами уже знаем, кто мы: о чем нам говорить теперь?

— За неимением лучшей темы, посмеемся над смешными буржуа. Я вам могу помочь в этом!

— Героическое самоотречение!

— Вовсе нет, сударыня, это месть.

— Кому?

— Вам, сударыня. Вы приняли меня за одного из своих.

Чем смешней я буду казаться вам, тем забавней будет ваш промах, и я буду отомщен. Постараемся затоптать меня в грязь. Для этого я могу предоставить в ваше распоряжение множество данных. Желаете фактов? Желаете мыслей?

— Смешных мыслей? И они ваши?

— До такой степени смешных и до такой степени принадлежащих мне, что самый ничтожный из ничтожнейших не мог бы иметь их. Но что же? Желаете весело похохотать, посмеяться надо мной?

— Вы так мило уступаете мне, что я боюсь злоупотреблять вашей любезностью.

— О, сударыня, я почту себя счастливым развлечь вас несколько минут! Желаете знать, что я, например, думаю о неравенстве званий и богатств или о любви?

— Пожалуй. Не правда ли, вы думаете, конечно, что рождение — предрассудок; богатство — случайность или несправедливость, если не хуже?

— Есть пять высших даров, сударыня, которые нельзя купить ни за какие сокровища в мире. Они не в человеческой власти, но бесценны в руках того, кто их соединяет и умеет пользоваться ими.

— Что же это за дары?

— Прежде всего здоровье, потом красота, молодость, ум, рождение.

— Неужели? Вы берете в счет и рождение?

— Как же иначе? Рождение — чудесный талисман, что бы там ни говорили. Но без богатства все эти царственные дары то же, что король в лохмотьях. Только золото венчает их и показывает во всем блеске. По-моему, мужчина или женщина, обладающие ими вместе с богатством, заслужива-ют беспощадного презрения, если в добродетели или в пороке не уметь найти такого счастья, которое могло бы возбудить жестокую, смертельную зависть у безобразных, бедных, глупых или… у мелких буржуа… как я, например.

— Следовательно, вы строго бы осудили многих женщин известного круга? Но за что вы могли бы упрекнуть этих бедняжек?

— За их скуку.

— А кто вам сказал, что они скучают?

— Их бесплодная, суровая добродетель, а чаще их выбор любовников.

— Вот как? Есть такие, которые имеют любовников?

— Иногда это очевидно.

— Что же вы, милостивый государь, думаете о любви?

— О какой любви?

— Разве несколько родов любви?

— Тысяча! Но мы ограничимся, если желаете, только тем чувством, которое в вашем обществе принято называть любовью. Оно заключается в том, что мужчина из общества своим более или менее долгим ухаживанием за светской женщиной компрометирует ее изо всех сил и, наконец, торжествует над ее добродетелью, как другие торжествовали или восторжествуют.

— Картина не особенно лестная. Но пусть так. Что же вы думаете о такой любви?

— Чтобы быть верной принципу, из которого она исходит, подобная любовь должна находить удовольствие в непостоянстве.

— А как же быть с сердцем? Что за любовь без сердца?

— Говорить о сердце в подобных связях — ошибка. Эта любовь не знает огорчений.

— Но что же остается? Как жить без сердца?

— Остается самая неоспоримая вещь в мире, наслаждения чувств и ума.

— Да, если имеется ум.

— Да, только умные люди способны любить так, как я говорю.

— Чем же сердце могло бы вредить этому сорту любви?

— Ах, сударыня, когда в такие связи замешивается сердце, то оно есть не что иное, как ревность их к настоящему, или к прошедшему, или к будущему; деспотизм, который предъявляют или терпят; горькое чувство, что к тебе охладели или ты сам охладел; однообразие, строгая супружеская верность, приложенная к веселенькой встрече, основанной на взаимном развращении. Вот что такое сердце в подобных связях!

— Но в свете встречается любовь, которая длится годами.

— Ее не существует.

— Подите, вы смеетесь. Бывает, что любят год, два года, десять лет.

— Десять лет — это слишком много. Не согласен. А что бывает в конце десяти лет? Усталость и отвращение. Чтобы избежать их, не лучше ли прибегнуть к взаимной неверности?

— Не лучше: в память того, что в продолжение десяти лет любили друг друга.

— Этого не бывает.

— Что вы, милостивый государь!

— Сударыня, если вы мне скажете, что любовники так долго выносят друг друга по привычке, из-за удобства, или желания соблюсти приличия, или по другим соображениям, иногда очень постыдным, — я соглашусь с вами. Но обыкновенно возлюбленный сто раз изменяет своей даме, она подражает ему, и оба влачат самую глупую, смешную жизнь. Я говорю о старых незаконных связях, которые так часты в вашем обществе. Любовь уже обветшала, завяла, и люди только по внешности выказывают верность. Верность можно требовать лишь в честном браке. Светские любовники до такой степени выставляют на вид свои отношения, что мало-мальски гостеприимная хозяйка никогда не пригласит одного без другого. Жалкие, неумелые люди! Лишают себя того, что, может быть, самое приятное, пикантное в любви подобного сорта, — именно тайны!

— Вы хвалите скромность? Странно. Она противоречит страшной легкости нравов, которую вы проповедуете.

— Ошибаетесь, сударыня. Я проповедую свободу легкой любви. Но никто больше меня не преклоняется, не восхищается супружеской любовью и верностью.

— Вы преклоняетесь перед нею? И это серьезно?

— Очень серьезно.

— Вы шутите?

— Нисколько. Я преклоняюсь перед верностью, потому что она настолько же почтенна, насколько трудна. Неизменно нежные и верные супруги представляются мне совершенным и логичным явлением, как логичны любовники, жаждущие перемены и новых наслаждений. Непостоянство — право вторых, как постоянство — обязанность первых. И они имеют силу для исполнения суровой обязанности, мужество для сопротивления тысяче увлечений и соблазнов. А ведь исполнение всякой обязанности — славная и доблестная вещь.

Незнакомец проговорил это вполне серьезно и искренно, и герцогиня не могла не воскликнуть:

— Как? Это вы, вы так говорите?

— Я говорю так, потому что сердце мое полно еще нежного волнения. Нынче вечером я был у одного из друзей детства и видел образчик редкой и прелестной любви между супругами.

— Где же вы открыли эти супружеские перлы?

— Не в знатном семействе; хотя там, благодаря богатству, можно бы найти тысячу способов украсить, опоэтизировать подобную любовь, где роскошная жизнь и развлечения могли бы продлить ее. Нет, сударыня, мой друг и его жена люди с очень ограниченными средствами; они торговцы, и вследствие своего занятия им приходится постоянно бывать вместе. Жена занимается хозяйством и воспитанием ребенка; она всегда мила и, что главное в супружестве, всегда желанна для мужа. Они слишком мало образованны, чтобы искать развлечения в литературе и искусствах; им приходится вести жизнь с глазу на глаз, и все же они не одни: с ними их любовь. И я говорю вам, сударыня, как она меня тронула: она так горяча, наивна, так искренно довольна собою, что не нуждается ни в каких благах.

По голосу незнакомца было слышно, что он растроган, и это делало его еще симпатичней; герцогиня также почувствовала себя взволнованной. Ее удивляло противоречие в незнакомце: то он нагло отрицал все, над всем издевался, то вдруг показал себя способным к деликатным и возвышенным чувствам. Ее размышления были прерваны совершенно неожиданно.

XIII

Читатель помнит, что незнакомец оставил дверь ложи полуоткрытой. Вдруг в коридоре поднялся шум, какая-то ссора. Герцогиня и молодой человек невольно обернулись. Две маски грубо перебранивались между собой. Среди столпившейся вокруг них публики герцогиня де Бопертюи по лентам на пелеринах заметила своего отца и баронессу де Роберсак. Вдруг она увидела, что князь де Морсен быстро выпустил руку баронессы, как бы желая принять участие в споре. Баронесса напрасно старалась удержать его, говоря вполголоса: «Ради Бога, не вмешивайтесь!» Герцогиня, зная крайнюю сдержанность своего отца, удивилась, какая причина могла побудить его изменить своим привычкам и приличию, к которому обязывали его возраст и положение. Но он тотчас же вернулся к баронессе, потерявшей его из виду лишь на несколько секунд, предложил ей руку, и они двинулись дальше по коридору вместе с толпой, потому что ссора прекратилась. Показалось ли герцогине или вследствие ее близорукости, но она заметила, что, воротившись к баронессе, князь стал вдруг меньше ростом. Она ненадолго остановилась на этой мысли, приняла прежнюю позу и взглянула на незнакомца. Он улыбнулся и сказал:

— Вероятно, сцена ревности. Маска возбуждает страсти, которые скрываются под ней.

— Но это возбуждение страстен неизвестно, конечно, в образцовом буржуазном супружестве, о котором вы только что рассказывали мне, — заметила герцогиня с иронией. — Эта достойная пара никогда не рискнет поискать счастья в маскараде.

— А между тем они едва не попали сюда. Уходя от них, я звал их вместе с собой. Мой приятель, желая доставить большое удовольствие жене, хотел непременно привезти ее на бал, но она не пожелала.

— Вот героизм, достойный римской матроны. А что, эта лавочница хороша собой? Вы мне сказали, что она лавочница?

— Да, сударыня, и это не мешает ей быть самой очаровательной, кокетливой и пикантной женщиной в мире.

— И… она умна?

— Как женщина, влюбленная в своего любовника.

— То есть глупа?

— Нет, у нее природный ум, хотя без всякого образования. Но она так мало говорит, что я редко слышал.

— И с сердцем?

— Она ходила за ребенком два месяца, забывая себя.

— Ну, знаете ли, милостивый государь, эта торговка — редкостный феномен. Ее муж — ваш друг. Вот бы вам подходящая любовница!

На губах незнакомца промелькнуло выражение наглой жестокости. Но он сдержался и улыбаясь проговорил:

— Мелкая буржуазна… еще слишком хорошая компания для меня. У меня очень вульгарный, грубый вкус; он даже ниже моего общественного положения. Но оставим это. Будь я в маске, то говорил бы с вами вполне откровенно. Но так… не осмелюсь, сударыня.

— Теперь я не удивляюсь цинизму некоторых ваших мыслей, потому что ваши вкусы влекут вас к низкому и грубому.

— Не только вкусы, но и разум.

— Как разум?

— Я не знаю, курит или нет ваш супруг?

— Что за вопрос?

— Если бы он курил, вы бы имели понятие о страсти к табаку и лучше бы поняли мое сравнение.

— Все равно… говорите!

— Ну-с, в Лондоне я часто видел некого лорда Салюсбери, я думаю, самого страстного курильщика в Европе. Он тратил на табак огромные деньги. Однажды я застал его курящим солдатский табак, тютюн, простите за выражение, герцогиня, из двухкопеечной трубочки. Я изумился. Вот ответ лорда, полный здравой философии: «Я курил лучшие гавайские и турецкие сорта. Курил шелковистые, как атлас, сигары, на вкус, как орехи, с белым, как алебастр, пеплом. Курил из великолепных трубок золотистый чудного аромата турецкий табак. Но увы! Сколько это стоило хлопот и забот, издержек; как часто я нападал на подделки и после великолепного табака приходилось курить подкрашенный, пересохший, кислый и горький, словом, отвратительный. А с виду эти сорта походили на настоящий и стоили столько же денег и хлопот. Мне надоело надувательство и чередование хорошего с отвратительным, и я остановился на самом низшем сорте. Он груб, крепок, но здоров, неподдельный и всегда одинакового достоинства. Его без труда получишь в каждой лавочке. Раз попробовав, я нашел его настолько приятным и удобным, что всякий другой кажется мне теперь безвкусным».

— Это доказывает только извращение вкуса и еще то, что ваш лорд пресытился.

— Пресытился? Да он не выпускал изо рта трубки.

— Ваше сравнение грубо, нагло, но довольно ясно. Вы осмеливаетесь утверждать, что следует искать неблагородных и легких удовольствий в развращении других и самого себя.

— Я утверждаю, сударыня, что между пороком и добродетелью нет середины; что тот, кто находит в себе мужество сохранять верность и нравственность, достоин удивления и почтения. Но я утверждаю также, что для тех, кто ищет наслаждения в пороке, все позволительно, в пределах закона. И здесь единственное нравственное требование — соблюдение тайны.

— Вы этим делаете уступку… вероятно, предрассудкам?

— Нет, наслаждению. Во-первых, при соблюдении тайны в известном обществе никто не узнает о вашей связи, и таким образом вы избежите уколов самолюбия. Потом, это дает возможность поднять на смех общество с его проницательностью. Наконец, женщина сохраняет доброе имя, что важно даже в интересах самого наслаждения: если действовать с умом, ловко и смело, то при соблюдении тайны женщина может удовлетворить все свои капризы, все фантазии; тогда ей все позволительно.

— Да, если она не уважает себя. Случается, что женщина не дорожит принципами, но запомните, милостивый государь, что сознание собственного достоинства всегда предохранит ее от низких слабостей.

Незнакомец расхохотался:

— Собственное достоинство, раз дело идет об измене, о разврате? Полноте, герцогиня, вы шутите! Когда благоразумная, скромная и прекрасная женщина имеет сознание собственного достоинства, я первый признаю его и преклоняюсь перед ним. Но если женщина заводит любовников и требует от них, чтобы они были благородного происхождения (точно дело идет о том, с кем ей сидеть в поезде короля, как говорили в старину), — то это смешно и неумело. Неуме-ло потому, что такая разборчивость ограничит выбор скучным, однообразным кругом, исключит все новое, непредвиденное; ведь все мужчины одного круга выкроены по одной мерке. Потом еще, вы, знатные дамы, ступив на путь наслаждений, делаете ошибку, не умеете пользоваться своим титулом, как пикантным контрастом! Что за снотворная скука быть маркизой с маркизом, герцогиней с герцогом! Нет, ваши бабушки времен Регентства лучше умели пользоваться молодостью и красотой. Сегодня они бывали знатными дамами в Версале или у себя в домике принимали какого-нибудь Ришелье, а назавтра — гризетками, мещанками и, — шутка ли сказать, — их любили, как любят гризеток и мещанок! При этом сколько веселых приключений и веселых воспоминаний под старость! И что за любезные дамы были ваши бабушки времен Регентства и Людовика XIV. Какая живость ума, неизменно хорошее расположение духа, сколько плутовства, анекдотов, приправленных старой галльской солью Брантома, Рабле и Лафонтена! И эти знатные дамы понимали и доказывали на деле слияние и равенство классов лучше, чем угрюмые философы того серебристо-розового века. Ваши бабушки, сударыня, сбрасывали достоинство вместе с герцогской короной, корсетом и панье; и, порезвившись на свидании в короткой юбочке, опять облекались в свое достоинство и снова занимали свой табурет на играх у королевы. И они были правы: зачем останавливаться на той или другой границе? Зачем обходить того или ту, раз они вам нравятся? Разве для любви существует религиозный и нравственный кодекс? Почему эта связь позволительна, а та нет? Разве в глазах великих эклектиков наслаждения (извините за вы-ражение) какой-нибудь маркизик или наглый развратный прелат казались менее позорящими и более подходящими, чем красивый гвардеец или здоровый юноша?

— Э, милостивый государь! Даже среди беспутства наши прабабки отдавали предпочтение достойному их.

— Конечно, какой-нибудь любовник оставался другом, или друг… становился любовником. И когда эти Клитандры и Цидализы потом встречались за веселым ужином, то сколько бывало разговоров, пикантных откровенностей при свете розовых свеч в маленьком доме! Два молодых друга, компаньоны по кутежу, не доходят до таких нескромностей в разговоре, не хохочут и не болтают за стаканом замороженного вина, как болтали Клитандры и Цидализы. После веселой пирушки они весело говорили друг другу «до свидания» и отправлялись на поиски за новыми приключениями, чтобы при новой встрече рассказать о них друг другу.

— Но знаете ли вы одну вещь, бедняжка?

— Что именно, сударыня?

— Мольер уже давно сказал и доказал, что мсье Жосс был золотых дел мастер.

— То есть, вы думаете, сударыня, что, принимая вас за знатную даму, я, бедняга-буржуа, имею коварный умысел навести вас своим разговором на мысль связаться со всякой дрянью? Разуверьтесь, герцогиня. Прежде всего я убежден в вашем хорошем вкусе; и потом, как я уже имел честь вам доложить, я поступаю на манер лорда Салюсбери: курю только тютюн.

— Пусть так. Следовательно, вы излагаете свою странную теорию вполне бескорыстно, лишь из…

— Из любви к искусству, или, если хотите, из любви к пороку.

— У всякого свой идеал. И ваш не сделается моим. Он вызывает во мне чувство отвращения, возмущает меня.

— А ваш идеал?

— Двое влюбленных одного круга, всегда нежные, верные, страстные, живущие в прелестном уединении.

— Прекрасно! Я вас понимаю. Возлюбленный увозит вас в почтовой карете, для большей тайны, с курьером впереди. Вы скрываетесь в Швейцарии или в Италии, в каком-нибудь прелестном городе; у вас превосходный повар, много прислуги, свои лошади, потому что надо все-таки жить в привычной обстановке. Вы устроились, и вот вы свободны! Ни беспокойства, ни принужденности; нет больше ревнивых свидетелей, или стеснительных, или чересчур покладистых. Вы один, независимы, и отправляетесь, обнявшись, любоваться, как из-за горы выглянет луна или на заход солнца за лесом; в другой раз ночная прогулка по озеру: молчаливые, восхищенные, прижавшись друг к другу, в то время как гребец опустил весла и дремлет, вы мечтаете о вашей любви, глядя на звезды. О, да! Конечно, это невыразимое счастье, небесные радости, — прибавил незнакомец взволнованным, умиленным голосом. (Полное прелести выражение, с каким он проговорил последние фразы, снова поразило герцогиню де Бопертюи.) — Но долго ли длятся эти радости? Где те чистые, сильные, религиозные души для того, чтобы продержаться всю жизнь, даже месяцы, годы на такой поэтической, восторженной высоте? Нет, сударыня, таких душ не существует, в особенности если они закалились, или, вернее, ослабели в так называемом обществе. Сказать вам, что будет дальше? (Тут опять в его голосе зазвучала насмешка.) Если этим влюбленным после месяца экстаза не приходит счастливая мысль сесть в разные почтовые кареты, чтобы, по крайней мере, увезти хорошие воспоминания, то они начинают смертельно скучать, несмотря на луну, солнце, горы, озера и леса… Каждый из самолюбия боится признаться в этом, и тогда наступает раздражение, взаимные упреки, обвинения, и, пожалуй, споры и ссоры помогают, хотя немного, скоротать время. Выведенный из терпения, возлюбленный ухаживает за горничной своей дамы, если она недурна собой, или за хорошенькой крестьянкой; и вот в один прекрасный день возлюбленные расстаются заклятыми врагами. Тогда женщина ищет и находит менее поэтическую и менее уединенную любовь. Вы — женщина из общества и знаете его хорошо. Согласитесь, что сотни идиллий кончаются таким образом.

— Согласна; но есть исключения.

— Которые подтверждают правило.

— Но мы говорим об идеале. Его нельзя искать в общем правиле. Говорю вам, что среди моих знакомых знаю одну пару, которая уже двадцать лет живет счастливо и уединенно.

— И эти любовники состарились вместе, да еще в уединении! О, несчастные! Жить с глазу на глаз и наблюдать друг у друга появление морщин, седины; присутствовать при медленном разрушении молодости, свежести, красоты и говорить себе с ужасом, почти с раскаянием: «И я любил все это!» Нет, надо ненавидеть себя, чтобы вызывать друг у друга ужасное, беспрестанное сравнение настоящего с прошлым! Нет, нет! Каждому возрасту — свои удовольствия, как временам года — свои цветы. Какова бы ни была любовь, но она цветок молодости. В свое время она блестит волшебным блеском, благоухает. Но если ее время прошло, а вы хотите ее сохранить, то сохраните, как цветок в гербарии: цвет поблекнет, запах улетучится, и останутся завядшие лепестки, засохшие листья, и понадобится этикетка, чтобы узнать, что эта пожелтевшая сморщенная вещь когда-то называлась любовью. Нет, нет! Все вы, не имеющие сил для исполнения великих обязанностей, для строгой добродетельной жизни, будьте расточительны, тратьте, рассыпайте по своей дороге сокровища молодости: старость наступает так рано! Каждый потерянный день, час — невозвратны. Пусть же ваша бесплодная для добра жизнь не будет, по крайней мере, бесплодна для наслаждений! Подражайте вашим прабабушкам, почаще снимайте парадный придворный костюм и, одетые проще, летите на легких крыльях непостоянства, каприза! Вы придете в восторг от нового, непредвиденного, пикантного и разнообразного в той стране, где вам мешает побывать ложно понятое достоинство.

— Боже мой, я удивляюсь, как часто умные люди (потому что, в конце концов, я должна признать, что вы не глупы) увлекаются страстью к парадоксам до того, что противоречат сами себе.

— В чем же противоречие?

— Вы только что находили печальным, ужасным, если люди, долго и верно любившие друг друга, стареют вместе.

— Я считаю таких исключением и нахожу очень несчастными.

— А немного раньше вы не находили достаточно слов, чтобы нахвалиться счастьем вашего друга и его жены. Но, по всей вероятности, и эти голубки обречены превратиться со временем в старых голубей.

— Но я вам говорил о них, как о людях, верных своим обязанностям и любви, а мы с вами говорим о тех, кто ищет удовольствия в порочных связях. Сравнение здесь невозможно, так как…

Незнакомец не мог докончить, потому что у двери ложи раздался звонкий веселый окрик:

— Эй, Анатоль… эй!

XIV

Услыхав бесцеремонный, громкий окрик, герцогиня и незнакомец (лучше сказать, Анатоль Дюкормье) быстро обернулись и увидали у двери ложи долговязого почтаря и очаровательного маленького лодочника. Румяна, множество мушек и напудренные парики с буклями так изменили лица ряженых, что вначале Анатоль Дюкормье не мог узнать, кто это, и с удивлением смотрел, не произнося ни слова. Герцогиня встала и шепнула ему:

— Я буду здесь в субботу… в полночь у двери этой ложи; на домино оранжевая лента.

И герцогиня вышла; Анатоль, наконец, признал лодочника и почтаря.

— Жозеф, это ты?

— Ну, наконец-то! — ответил веселый торговец. — А что? Знатно я заинтересовал тебя?

— А меня узнаете, мсье Анатоль? — спросила Мария, выставляя свое хорошенькое личико.

— Узнаю, сударыня. Но, право, я был так далек от мысли встретить вас нынче здесь.

— Не моя вина. По многим причинам я ни за что не хотела ехать сюда. Но Жозеф точно взбесился, и я должна была уступить. Он все приставал: «Поедем да поедем на маскарад; ты никогда не видала, что это такое; мы повеселимся. Давай увидим Анатоля, заинтригуем его. Ну, если самой не хочется, то сделай мне удовольствие». Вы понимаете, мсье Анатоль, говоря так, этот негодный Жозеф был уверен, что настоит на своем. И вот мы здесь.

— Мы отправились к нашей соседке мадам Сюбле, она дает напрокат костюмы, — подхватил Жозеф. — Как нарочно, у нее оказался заказной костюм лодочника, который у нее не взяли. Ну, посмотри, пожалуйста, ведь правда, он точно сделан на Марию! Посмотри, как он идет ей! Ну разве она не мила в нем до того, что хочется съесть ее.

— Замолчи, Жозеф! Какой ты глупый! — заметила Мария, бросая на мужа укоризненный взгляд.

Действительно, Мария была необыкновенно мила в светло-зеленом бархатном костюме с серебряными пуговками, обрисовывавшем ее фигуру нимфы. Шелковый оранжевый пояс с длинными концами стягивал талию; широкие шаровары до колен позволяли видеть прелестнейшие ножки, обутые в розовые шелковые чулки с зелеными стрелками и в лакиро-ванные башмачки, застегнутые широкими серебряными пряжками. Румяна, мушки и пудра придавали необыкновенный блеск черным бархатистым глазам Марии, а само по себе пикантное, оживленное личико приобретало от них еще более вызывающее, плутовское и милое выражение. Анатоль Дюкормье, не желая увеличивать наивного смущения молодой женщины, украдкой окинул одним взглядом ее соблазнительный образ и вместо ответа на вопрос Жозефа, мила ли Мария, он весело сказал своему другу:

— А знаешь ли, Жозеф, и тебе костюм идет как нельзя лучше.

— Не правда ли, мсье Анатоль? — сказала г-жа Фово, обрадованная, что такой оборот разговора избавляет ее от внимательного взгляда постороннего мужчины, к чему приглашал Анатоля ее муж. — Не правда ли, что Жозеф ужасно мил в голубой куртке, белых панталонах и высоких сапогах?

— Если бы при дилижансах было побольше таких почтарей, — заметил весело Дюкормье, — то, наверно бы, число пассажиров очень увеличилось.

— Ха, ха, ха! Ваша правда; этот мерзкий Жозеф, наверное, вываливал бы их на каждом шагу, чтобы доставить себе удовольствие поднимать их!

— Я бы их вываливал оттого, что думал только бы о тебе, моя милочка, и не обращал бы внимания на дорогу.

— Мсье Анатоль, запретите Жозефу объясняться мне в любви, иначе я брошусь при всех ему на шею; для него же хуже, — сказала Мария, польщенная комплиментом мужа.

— Что прикажете делать, сударыня? Тут не Жозеф виноват, а вы.

— А, хорошо! Вы меня покидаете! Вы принимаете его сторону! Ну, тогда я пасую и сейчас же бросаюсь ему на шею, — сказала Мария, едва удерживаясь от хохота, и потом обратилась к мужу: — Смотри, Жозеф, оно опять шляется за нами.

— Кто, Мария?

— Ты прекрасно знаешь, кто: вон это домино…

— Какое домино? — спросил Дюкормье.

Г-жа Фово с преувеличенно таинственным видом и, смеясь, отвечала:

— Наверно, это какая-нибудь женщина преследует плута Жозефа. Честное слово, она глаз с него не сводит! Она хочет сделать мне неприятность. Вот я тебе дам засматриваться на почтарей, постой у меня! Берегись, не то перекосишь глаза!

И тут Мария залилась веселым хохотом и прибавила:

— Их было два домино, одно высокого роста и вот это. Мы встретили их на лестнице; домино поменьше, женщина, увидя нас, рванулась, пораженная, конечно, нарядом Жозефа, и теперь ходит за ним следом. Какая нахалка! Не правда ли, мсье Анатоль?

— Я думаю наоборот: это мужчина, который находит Марию чертовски хорошенькой и ходит, несчастный, за нею следом. Смотри, Анатоль, вот он там облокотился на рампу и смотрит в нашу сторону. Ах, разбойник! Он строит глазки! — сказал весело Жозеф Фово.

Дюкормье повернулся, куда указал Жозеф, и, действительно, увидел черное домино, по росту невысокое для мужчины, но высокое для женщины. Домино заметило, что за ним наблюдают, и отошло в сторону.

— Ну, что вы скажете? — спросила Мария. — Не правда ли, это женщина?

— Не правда ли, это мужчина? — сказал Жозеф. — Хотите на пари, что я спрошу у этого распутника, кто он?

— Жозеф! — вскричала беспокойным голосом молодая женщина, заволновавшись. — Не вздумай затеять ссоры! Мсье Анатоль, умоляю вас, удержите его! Ведь он сумасброд!

— Успокойтесь, сударыня; Жозеф не захочет напугать вас. Да к тому же, смотрите, наше домино уходит.

Действительно, подозрительная личность поспешила удалиться, как только завидела приближающихся двух домино с бантами из красных и белых лент. Домино поменьше ростом (несомненно, женщина) говорило с большим воодушевлением, делая живые и быстрые жесты, но его партнер казался немым и совершенно бесстрастным; эта бесстрастность, очевидно, приводила женщину в отчаяние, потому что трое друзей слышали, как она говорила, проходя мимо:

— Ни слова! Ни ответа! Непонятно! Что за молчание? Вы поддержали пари?

Жозеф Фово заметил со смехом:

— Вот уж этот господин, наверно, не скажет глупости.

— А я, — сказала Мария, — помешаю тебе сделать глупость.

И она прибавила вполне серьезно:

— Твоя угроза, сама не знаю почему, беспокоит меня. Ты должен быть доволен: мы побывали на костюмированном балу, встретили мсье Анатоля; теперь уже поздно, а эавтра надо быть пораньше в магазине, — поэтому едем домой!

— Как, уже? Разве ты не хочешь протанцевать хоть одну кадриль с Анатолем?

— Мсье Анатоль извинит меня; поедем, милый Жозеф.

— Уверен, что ты из-за меня хочешь уехать, потому что воображаешь, будто бал занимает мепя.

— А я уверена, что ты из-за меня хочешь остаться, воображая, будто бал занимает меня.

— Я же уверен, — сказал Дюкормье, — что вы оба правы.

— Дело в том, — сказал Фово, — что достаточно и одного часа, чтоб насмотреться на это: все одно и то же.

— Ну, скорей, скорей идем! Вы сойдете с нами вниз, мсье Анатоль? Или, быть может, также уедете?

— Как бы не так, — заметил, посмеиваясь, Жозеф, — ему надо еще поймать хорошенькое домино, которое убежало, когда мы позвали Анатоля. О-го! Домино-то высшего сорта, Мария! У него платок обшит валансьенским кружевом, стоящим, по меньшей мере, 600–800 франков по своей цене. Я знаю в нем толк, сам торговал им. Такое домино стоит отыскать. Наверно, знатная барыня. Поди ж ты, какой плут, Анатоль!

— Правда, правда, — сказала наивно Мария. — Раньше-то я не подумала, что мы вам, мсье Анатоль, помешали. Экая досада! Но тут виноват Жозеф; он вздумал интриговать вас, и хорошенькое домино убежало.

— Нисколько не помешали. Я ей сказал все, что было нужно, и вот доказательство: беру пример с вас и уезжаю.

— В таком случае предложи Марии руку, и марш вперед!

— Подумал ли ты? — отвечала молодая женщина, повиснув на руке своего почтаря. — Мсье Анатоль в партикулярном платье, а я в костюме: смешно идти под руку; будь у него наклеенный нос, тогда еще куда ни шло.

— И я, сударыня, возбудил бы во многих зависть, — сказал весело Анатоль.

— Ну, пусть же Пьерретты и другие завидуют мне, что я у них отняла кавалера! — сказала Мария, еще крепче опираясь на руку мужа.

И трое друзей вышли из коридора бельэтажа и стали спускаться по лестнице.

XV

В коридоре бенуара, к которому прилегало фойе, толпа прогуливающихся была так велика, что Дюкормье, Мария и Жозеф должны были идти очень медленно и даже останавливаться.

В это время, наполовину скрытые в амбразуре двери, два домино обменивались следующими словами:

— Луазо… вот она… она уходит.

— Что ж с этим делать, сударь? Дурень-муж не оставляет ее ни на минуту; подойти невозможно.

— Я стал в тысячу раз влюбленнее, как увидал ее в этом проклятом костюме. Как сложена! Талия-то какова! А ножка! А кокетливая мордочка! А глаза! Ох, уж эти глаза! Кажется, мертвого воскресят!

— Осторожнее, сударь. Идет баронесса с моей высокой племянницей, вашим двойником. Обман удался вполне. Высокий рост, красная с белым ленточка на домино, черные панталоны, лакированные ботинки и несколько капель ваших духов дополнили иллюзию. Но я ежеминутно дрожу, что обман откроется и баронесса выйдет из терпения от вашего необъяснимого молчания.

— Не бойся, я ловко его подстроил: как только мы вошли в театр, я начал отвечать баронессе односложно, сухим и сердитым тоном, и наконец, совсем перестал отвечать. Я уже минут десять не произносил ни слова, как тут произошла ссора, и благодаря суматохе я мог…

Говоря со своим почтенным слугой, князь де Морсен не упускал из виду г-жу Фово и, не кончив фразы, вскричал:

— Я не вижу ее! Она исчезла!

— В таком случае, сударь… постарайтесь заменить мою племянницу; г-жу Фово мы найдем после. И то хорошо, что мы ее встретили случайно здесь, в ту минуту, когда отправлялись к ней, думая, что она одна дома. Теперь у меня больше надежд на строгую добродетель, раз она в костюме лодочника является повертеться на маскараде.

— Ах, Луазо! Я с ума сойду! Ее личико, костюм, соблазнительное сложение не выходят из головы. И на кой черт увидал я это создание!

— Еще раз напомню, сударь, надо предложить руку баронессе; приготовьтесь надеть ленту на пелерину, как только выдастся удобная минута.

— Но как мы это уладим?

— Легче, чем в первый раз. Племянницу я предупредил. Пожалуйте, сударь, пользуйтесь моментом.

Князь взял под руку своего слугу и, прячась за него, прошел мимо г-жи де Роберсак и ее молчаливого кавалера. Вдруг Луазо, изменив голос, крикнул:

— Боже праведный! Ах, Боже мой!

Услыша как раз за собой внезапный крик, г-жа де Роберсак отскочила в сторону, бросила руку своего спутника и обернулась вместе с другими, чтобы узнать причину восклицания. Двойник князя ловко воспользовался невниманием баронессы и мгновенно стал сзади князя. Когда баронесса, еще взволнованная, машинально протянула руку, чтобы опереться на своего кавалера, князь уже был рядом с ней, и подмена совершилась благополучно. Хитрый Фронтен Луазо сейчас же испарился, а присутствующие приняли его крик за одну из веселых проделок дурного тона, которые довольно часты в этом увеселительном месте.

— Успокойтесь, Олимпия, — сказал вполголоса князь г-же де Роберсак. — Вы вся дрожите; это не более, как глупая шутка.

— Только ее и не хватало, чтобы к вам вернулся дар слова и чтобы вы прервали, наконец, упорное, непонятное молчание, которое храните уже полчаса, из-за какой-то причуды.

— Потому что я жестоко оскорблен, Олимпия, упорными ревнивыми подозрениями и предпочитал лучше молчать, чем невольно наговорить вам неприятных вещей. Но, в конце концов, вы должны были признаться в неосновательности недоверия ко мне, потому что я имел счастье пробыть с вами весь вечер.

— Быть может, независимо от вас, а то бы вы поступили иначе. Без сомнения, вы молчали с досады…

— Тише, ради Бога! Вот моя дочь, — сказал князь, узнав герцогиню де Бопертюи по лентам, которые она опять надела после разговора с Дюкормье.

— Ну как, моя милая? Не пора ли уезжать? Если вы согласны, то и баронесса того же мнения.

— В таком случае едем, потому что у меня страшно болит голова, — отвечала герцогиня, беря под руку г-жу де Роберсак.

Они спустились вниз по большой лестнице и вместе со многими другими стали в подъезде в ожидании кареты. Здесь князь де Морсен увидал опять Марию Фово. Она стояла рядом с Анатолем Дюкормье, в то время как Жозеф ходил за платьем. У двери бюро полицейского комиссара, куда час тому назад внесли умирающую, стояла многочисленная группа и все еще слышались разговоры на ее счет.

— Что же с несчастной дамой?

— Говорят, театральный доктор застал ее мертвой.

— Не может быть, потому что он сейчас вышел от нее, говоря, что идет в аптеку заказать лекарство и скоро вернется.

— Ну, очевидно, она не умерла!

— Черт возьми! Какое умерла, когда минуту назад кто-то видел, как она поднялась по лестнице.

— Уж это слишком! Контролер говорит, что она была еще без сознания, когда доктор ушел.

Анатоль Дюкормье и Мария Фово подвинулись поближе к этой группе, чтобы лучше слышать.

— Боже мой, мсье Анатоль, что случилось? Кто эта несчастная?

— Я столько же знаю, как и вы, сударыня. Но если желаете, мы узнаем подробности у контролера.

Анатоль подошел к окошечку контроля и обратился к одному из чиновников:

— Будьте любезны, сударь, скажите, что случилось?

— С несчастной дамой в домино два часа назад сделался нервный припадок, как говорят одни; другие говорят, что у нее эпилепсия. Тогда побежали разбудить доктора Бонакэ: он — театральный врач.

Мария прошла вслед за Анатолем и все слышала.

— Постойте, — сказала она, — Бонакэ — друг Жозефа и ваш также, мсье Анатоль.

— Скоро ли вернется доктор? — спросил Анатоль у контролера. — Я не видался с ним несколько лет и хотел бы воспользоваться этим случаем, чтобы поскорей пожать ему руку.

— Он не может долго задержаться, потому что аптека рядом.

В это время вернулся Жозеф с платьем.

— Насилу добыл наши вещи, — сказал он, — публики без конца. Вот твоя шубка, Мари. Постой-ка, я сам одену тебя, на дворе чертовский холод.

Жозеф застегнул шубу жене и поднял капюшон, чтобы на нее «не подуло ветром», как он выразился; Мари жаловалась, что ее хотят задушить. Вдруг какая-то молодая девушка в тальме и в черной бархатной шляпке под вуалью, скрывавшей наполовину ее бледное взволнованное лицо, быстро вошла в подъезд, подошла к контролеру и задыхаясь спросила:

— Я от доктора Бонакэ. У него на дому мне сказали, что он здесь. Умоляю вас, где мне его найти? Дело касается спасения моей матери: ей очень плохо.

Слова и волнение молодой девушки так резко противоречили веселому шуму и оживлению маскарадной публики, что контролер, Мария с мужем и Дюкормье почувствовали себя неприятно. Контролер отвечал:

— К сожалению, доктора Бонакэ нет здесь, сударыня.

— О, какое несчастье! — вскричала девушка, поднося платок к губам, чтобы заглушить рыдания.

— Успокойтесь, сударыня. Доктор, быть может, скоро вернется. Если желаете подождать…

— Ждать его? А мама? Ах, Боже мой, что делать? Как тут быть?

— Бедняжечка! — сказала Мария. — Так уж ведется на свете, что в то время, как одни веселятся, другие надрываются от слез.

— Правда, моя милая Мари. Плохо закончился наш вечер; это печально, — отвечал Жозеф.

Анатоль, тронутый горем молодой девушки, обратился к ней несколько нерешительно:

— Я не имею чести быть известным вам, сударыня, но доктор Бонакэ — мой лучший друг, и если вы желаете, я подожду его здесь, передам ему о вашей тревоге и беру на себя смелость пообещать от его имени, что он сейчас же приедет по адресу, если вы пожелаете дать его мне.

— О, милостивый государь, благодарю вас, благодарю, — отвечала молодая девушка с признательностью. — Принимаю ваше предложение, потому что оставила маму в опасном со-стоянии и одну со служанкой. Но я поехала за доктором сама, чтобы обязательно привезти его. Будьте добры, скажите ему, чтобы он поспешил к г-же Дюваль.

— К г-же Дюваль? В Марэ? — спросил Анатоль с удивлением.

— Да. Но почему вы знаете? — отвечала девушка с неменьшим удивлением.

— Нынче утром, сударыня, я отнес вашей матушке книги, которые поручила мне передать из Англии м-ль Эмма Левассер.

— В самом деле, мы получили книги и вашу карточку. Благословляю случайность, что я встретила вас здесь. Я могу ехать домой с уверенностью, что доктор скоро приедет. Попросите его не терять ни минуты, потому что маму схватило разом, и я очень тревожусь за нее.

В то время как м-ль Дюваль говорила с Анатолем Дюкормье, к нему подошла герцогиня де Бопертюи (она не теряла его из виду) и шепнула:

— В субботу, не забудьте.

Таким образом, в эту минуту Анатоль оказался окруженным тремя женщинами: сзади шептала ему на ухо Диана де Бопертюи, перед ним Клеманс Дюваль благодарила за любезное предложение и слева стояла Мария Фово, опираясь на руку Жозефа. И в эту же минуту где-то близко, как будто из-за соседней колонны, послышался пронзительный свистящий шепот, и только до слуха Анатоля и окружавших его трех женщин долетели следующие слова:

— Нынче 21 февраля! Вот вы все втроем… собрались вместе еще один раз! Помните ворожею с улицы Сент-Авуа!

Пораженные женщины сперва онемели от удивления; в следующую минуту они старались разглядеть черты друг друга. Но тут ливрейный лакей подошел к де Морсену и доложил:

— Князь, карета подана.

— Пойдемте, моя милая, — сказал князь, беря за руку дочь.

Жозеф видел, как герцогиня что-то шепнула на ухо Анатолю. Когда она ушла, он сказал жене:

— И разбитной же малый этот Анатоль! Его домино с валансьенами на платке, оказывается, княгиня, ни больше, пи меньше. Слуга сказал: «Князь, карета подана».

Но Мария стала задумчива и ничего не ответила.

Вдруг в толпе, у двери комиссара, послышались голоса: «Вот и доктор Бонакэ!» Клеманс Дюваль подбежала к нему со словами:

— Ах, доктор, маме совсем плохо! Едем, едем!

— Болезнь воротилась, мое бедное дитя?

— Да, доктор, да, внезапное нездоровье нынче вечером. Ах, едем же, едем!

— Через минуту я к вашим услугам, потому что у меня здесь еще больная.

— Нет, доктор, — сказал кто-то из служащих при театре, выходя из конторы комиссара, — во время вашего отсутствия эта дама совсем пришла в себя. Вероятно, она вышла в другую дверь.

— Ну, значит, мне нечего о ней беспокоиться. Едем к вашей матушке, — сказал Бонакэ, подавая руку Клеманс Дюваль.

Но, увидя подходящего к нему Дюкормье вместе с Жозефом и его женой, доктор радостно вскричал:

— Ты? Ты здесь, Анатоль? Я думал, что ты в Лондоне!

— Позавчера приехал, милый Жером. Что же ты ничего не говоришь Жозефу?

— Да разве это ты, Жозеф? В этом костюме? А кто же в шубке? Конечно, твоя милая жена?

— Да, доктор, она самая, — отвечала Мария, — и раз уж встретила вас, то должна сказать, что вы нас совсем забыли. Нехорошо с вашей стороны!

Но доктор не ответил на любезный упрек, зная, как беспокоится Клеманс. Поэтому он опять подал ей руку и сказал:

— Извините. Пожалуйста, извините. Это старые друзья.

Удаляясь с Клеманс, он обернулся и сказал:

— Анатоль, приходи завтра пораньше… Мадам Фово, я скоро явлюсь с извинениями, и мы помиримся. До скорого свидания, Жозеф.

— До свидания, Анатоль, — сказал Жозеф, протягивая руку Дюкормье.

Тот дружески пожал ее.

— И, пожалуйста, не поступайте, как Бонакэ: не забывайте нас, — прибавила Мария.

— Нет, нет, сударыня. Еще не один вечерок мы проведем вместе с Жозефом.

Когда супруги Фово вышли садиться на извозчика, Жозеф с беспокойством спросил жену:

— Но что с тобой, Мари? Ты вдруг стала такая грустная?

— Сейчас расскажу тебе…

Почтарь и лодочник сели в извозчичью карету и приехали домой в менее веселом настроении, чем при отъезде в Оперу.

XVI

Доктор Бонакэ занимал довольно большую квартиру во втором этаже, на набережной de l'Ecole. Окна его кабинета выходили на балкон. Доктор, хороший ботаник, любил цветы как ученый и как садовник; поэтому на балконе, обнесенном решеткой для вьющихся растений, стояли ящики для цветов, и доктор мог, начиная с весны, отдаваться любимому занятию и из окон своего кабинета видеть только цветущую зелень.

Но в эпоху нашего рассказа, т. е. в последних числах февраля, балконный трельяж был без листьев, и только в ящиках виднелись цветы, переносящие холод: кактусы, подснежники и зимние сорта гелиотропов.

Читатель не забыл, что накануне, уходя из Оперы, доктор Бонакэ пригласил к себе Анатоля на следующее утро. Ученый врач поднялся на заре. При бледном свете начинающегося февральского утра он уже сидел за письменным столом с лампой и писал, читал и делал заметки. Чугунка нагревала большую комнату, меблированную чрезвычайно просто; ее стены исчезали за полками с книгами. Доктору Бонакэ было около тридцати лет. Его пекрасивое, но умное, энергичное лицо напоминало бюсты некоторых философов древности, не отличающиеся красотой, но представляющие иногда замечательные типы. Широкий, прекрасный и начинающий лысеть лоб, нависший над глубоко сидящими глазами; резко очерченный заостренный нос; четырехугольный костистый выдающийся подбородок — таковы черты, придававшие его лицу выражение необыкновенной стойкости. Это выражение умерялось мягким, кротким взглядом и тонкой улыбкой, полной ума и добродушия. Одним словом, лицо док-тора, нарисованное художником, производило бы почти отталкивающее впечатление, и, наоборот, мужественный строгий резец скульптора придал бы ему печать мощной оригинальности. Это артистическое сравнение тем более уместно, так как один знаменитый скульптор, спасенный доктором Бонакэ, сделал из мрамора его бюст. Смело высеченный рукою гения, он, при поразительном сходстве, отличался грандиозностью, достойной античных статуй. При взгляде на бюст становилось понятным, почему доктор Бонакэ, такой невзрачный в черном сюртуке и высоком галстуке, был неузнаваемым в темном халате, ложившимся широкими складками и открывавшим шею и гордую посадку головы.

И каждый способный к симпатии человек почувствовал бы ее к доктору, увидя его в этой одежде, сидящим, как в это утро, за столом, опершись подбородком на руку, с поднятыми вверх глазами, с ясным лицом.

Старая служанка доложила о г-не Дюкормье.

— Просите скорей, скорей! — сказал доктор, спеша навстречу своему другу.

Служанка вышла. Анатоль и Жером остались одни.

— Как приятно обнять друга после долгой разлуки! — сказал доктор, улыбаясь и оглядывая Анатоля. — Вчера я мельком видел тебя, но, знаешь ли, ты неузнаваем.

— Как так, мой милый Жером?

— Когда ты уезжал из Парижа, у тебя были скромные манеры школьника, получившего первую награду, а вчера я увидал изящного молодого человека, настоящего денди, льва, как они называют. Честное слово, ты имел вид знатного барина, и я почувствовал гордость, что у меня такой красивый и хороший друг.

— Да, да, Жером, большое счастье свидеться вновь! Но кстати, что же с матерью этой бедной м-ль Дюваль?

— Ты знаком с ней?

— В Лондоне одна подруга м-ль Дюваль поручила мне передать ей книги. Но я увидал ее в первый раз вчера в Опере, когда она приехала за тобой.

— Бедная г-жа Дюваль еще очень плоха. Возврат болезни удивляет и беспокоит меня, хотя нельзя отчаиваться. Но что за ангел ее дочь! Избави Бог, если она потеряет мать: она умрет с горя. Однако не будем говорить о грустных вещах, чтобы не омрачать нашего свидания. Наконец-то я вижу тебя после четырехлетней разлуки и десятимесячного молчания, мой забывчивый друг!

— Можешь ли ты думать, что я забыл тебя? Причина моего молчания…

— Я догадываюсь и извиняю… Ты секретарь, ты постоянно должен писать письма, и отсюда твое отвращение к переписке. Итак, прощаю тебя, тем более что и я сам не безупречен; я написал только два раза, думая, что ты путешествуешь по Англии с твоим посланником. Из месяца в месяц я ждал твоего письма, чтобы знать, куда же адресовать свое. Мне надо было сообщить тебе о счастливой новости. Вот и Жозефу хотел тоже сообщить.

— О счастливой новости?

— Я женился третьего дня.

— И даже не зная, на ком, могу тебя поздравить, мой друг, со счастьем, потому что знаю твой взгляд на брак. Мне нет необходимости спрашивать: по взаимной ли склонности?

— Конечно, и она началась почти три года назад.

— Видишь, какой скрытный! В письмах ни слова о своей любви.

— Милый друг, секрет принадлежал не одному мне.

— Ты прав. Но скажи: кто же она, девушка или вдова? По твоим идеям, ты должен был жениться на вдове.

— Да, она вдова и почти одних со мной лет. Ты, конечно, знаешь ее фамилию: она родственница твоему посланнику.

— Твоя жена! Родственница графа де Морваля?

— Да.

— Твоя жена!

— Ну да. Тебя это удивляет?

— По правде говоря, это меня очень удивляет.

— Странно, — сказал доктор с добродушной улыбкой, — а меня это нисколько не удивляет.

— Как фамилия твоей жены?

— Ее фамилия была де Бленвиль.

— Вдова маркиза де Бленвиль, генерал-лейтенанта?

— Она самая.

— Как? И маркиза де Бленвиль вышла за тебя замуж?

— Да, или, лучше сказать, я женился на пей, что, впрочем, решительно все равно.

— Маркиза де Бленвиль! — повторил Анатоль с изумлением, — может ли это быть!.. Для тебя-то какова партия! Это неслыханно, невероятно!

— Вот что, мой бедный Анатоль, — сказал весело доктор, — уж не заразился ли как-нибудь твой светлый ум в аристократической атмосфере Англии? Я не понимаю, чего ты изумляешься?

— Как хочешь, Жером, но подобный брак так непривычен для общества, к которому принадлежала твоя жена…

— Это случилось оттого, быть может, что моя жена чужда привычек и нравов общества, где она жила.

— Но ее считали очень богатой. Я сто раз слыхал о ней у моего посланника.

— Да, ее муж был очень богат, и так как она не имела детей…

— Она наследовала все его состояние, и теперь ты миллионер! Точно в сказке!

— Да, что касается богатства, то тут одна фантазия и ничего больше, мой друг. Действительно, г-жа де Бленвиль имела право на наследство после мужа, по надо ли говорить, что ее первой обязанностью, и для себя и для меня, было отказаться от огромных имений маркиза де Бленвиля.

— Но в таком случае у нее самой большое состояние?

— Только приданое; кажется, восемь — десять тысяч франков. Хотя она из очень знатного дома, но, как видишь, со скромным состоянием. Однако доход с приданого вместе с моей практикой, дающей в год от 8 до 10 тысяч франков (я беру только с богатых), позволит нам жить прилично.

— Неужели твоя жена согласилась, чтобы ты оставался врачом?

Доктор Бонакэ в продолжение нескольких минут смотрел на друга с возрастающим удивлением, почти с беспокойством, но все-таки ответил на вопрос:

— Право, мой друг, ты задаешь вопросы такие же странные, как твое удивление. Я не узнаю тебя. Я убежден, что до нашей разлуки все сказанное мною показалось бы тебе простым и попятным. Как? Предположить, что моей жене могла прийти мысль потребовать, чтобы я оставил любимое занятие, которое делает мне честь и дает средства к жизни?

— Я понимаю, Жером, что мое удивление, мои вопросы должны поражать тебя. Но это происходит оттого, что я живу среди странных людей и хотя далеко не разделяю их глупых предрассудков (при этом Дюкормье горько улыбнулся), но часто невольно смотрю на вещи с их точки зрения.

— Вот почему у тебя вид знатного барина! — сказал, смеясь, Бонакэ, успокоенный объяснением друга. — Отлично понимаю, как действует привычка к известному обществу. Это все равно, как парижанин, попавший к гасконцам или провансальцам, наконец принимает их акцент. И у тебя прорывается временами аристократический акцент. Но не правда ли, ты ведь, в сущности, по-прежнему говоришь языком доброго, благородного сердца?

— Можно ли сомневаться, Жером? Но я сгораю от нетерпения узнать…

— Историю моей женитьбы? Самая простая и менее всего романтическая история, мой друг. Она в двух словах: я был врачом при благотворительном обществе моего округа и среди других больных лечил одну семью ремесленника, жившую в ужасной нужде. Здесь я и встретил в первый раз г-жу де Бленвиль; она только что овдовела тогда.

— Зачем же она бывала у этих несчастных?

— Как дама-патронесса; она очень усердно занималась своим делом. Семья состояла из шестнадцатилетней дочери и трех малюток; все они ютились на чердаке и спали на одной постели. Мать и старшая дочь были больны тифом; остальные дети, пока избежав заразы, дрожали на соломе в углу мансарды. Г-жа де Бленвиль сама каждый день по нескольку часов ухаживала за больными так нежно и с таким мужественным самоотвержением, что я почувствовал к ней симпа-тию, восхищение. Она дорого поплатилась за свою доброту. Через несколько дней она заразилась тифом и раз при мне упала в обморок. Когда она пришла в себя, я отвез ее домой. Она захотела, чтобы я лечил ее. Болезнь шла ужасно. Я проводил целые ночи возле нее, переходя от отчаяния к надежде; я не больше бы тревожился за мать или за сестру. Наконец мне удалось спасти г-жу Бленвиль. Она медленно поправлялась. Требовалось много заботы и даже путешествие, чтобы восстановить силы. Я поехал с ней. Видя г-жу де Бленвиль так близко в продолжение многих месяцев, я мог оценить ее благородное сердце, редкий основательный ум, глубокую и разностороннюю образованность, сильный п возвышенный характер. Она имела простые вкусы и любила уединенную жизнь, потому что не была создана для общества, в котором ей приходилось жить по рождению и замужеству. Она занималась искусством и наукой и находила удовольствие в хорошей, горячей благотворительности. Я привык видеть г-жу де Бленвиль ежедневно; мы указывали друг другу на семьи, где имелась надобность в нас. Это еще больше сблизило нас, и мы почувствовали взаимную искреннюю привязанность. Моя профессия с нравственной и философской стороны казалась ей самой благородной, и г-жа де Бленвиль не считала себя униженной, предложив мне соединить нашу судьбу, как я, принимая ее предложение, не считал, что возвышаюсь через это. И мы поженились. Моей жене двадцать семь лет, мне тридцать. Нами руководило не слепое увлечение, а глубокая, спокойная привязанность, испытанная в продолжение трех лет при ежедневных отношениях. Поэтому в будущем мы застрахованы от разочарования. У нас общие вкусы, одинаковые принципы; мы сходимся в любви к науке; наконец, у нас независимое положение. Как видишь, Анатоль, наш брак имеет все шансы на продолжительное счастье.

Анатоль Дюкормье внимательно слушал своего друга, но простая, прямая и, по выражению доктора, такая неромантическая любовь более удивляла его, чем трогала. Этот нелепый союз доктора и маркизы был вызван мещанскими обстоятельствами, и Анатоль чувствовал смущение. Но тем не менее он сказал, дружески пожимая руку Бонакэ:

— Предчувствия не обманули меня, когда я поздравлял тебя с женитьбой, не зная еще обстоятельств. Теперь же, зная характер твоей жены, я больше не удивляюсь тому, что меня поразило вначале. Да, это редкий характер. Поверь, что в обществе, где она жила, на сто, на тысячу женщин такого происхождения, как она, нет ни одной…

— Способной выйти за доктора, не правда ли?

— Нет, мой друг, — возразил Анатоль с выражением сдержанной ненависти. — Ах, сколько среди этой аристократии спеси, высокомерия, наглых или нелепых предрассудков! Эти господа точно живут еще в феодальные времена; они так же, как в былое время, безжалостны в своем глупом различии породы и классов. Поверь мне, твоя женитьба покажется им чудовищной, как будто мы еще живем во времена благородных и мужиков.

— Мой милый Анатоль, — отвечал доктор с добродушной улыбкой, — ты слишком строг, ты даже несправедлив.

— К этим людям?

— К этим людям.

— Послушай, Жером, не происходит ли твоя снисходительность оттого, что через женитьбу ты сам теперь принадлежишь почти к аристократии?

— Что ты! Я? Со своими принципами? Ты шутишь. Нет, надменное дворянство, сохранившее, как ты говоришь, несмотря на века и события, в неприкосновенности свои традиции, кажется мне исторической редкостью во вкусе Шамбора или Шенонсо.

— Как? Неужели тебя не возмущают его родовая гордость, подавляющее презрение к нам, бедным и незначительным людям?

— Нисколько. Что мне до того! Пускай себе башни старого замка возвышаются над долиной, лишь бы они не заслонили от света и солнца мой домишко и садик. Нет, прошло время гордых баронов; теперь люди делятся только на два класса: честных и мошенников, умных и дураков. Предоставим аристократии окапываться воспоминаниями, укрепляться в безобидных замках традиций. Чем эти люди могут повредить нам? Если они смешны, напыщенны, то пожалеем их!

— Но они нас презирают! Вот уже четыре года я наблюдаю их. Знаешь ли, что такое мы в их глазах? Существа низшего порядка, ничтожные людишки, как они выражаются.

— Ба! Поспорю с тобой, что они не станут презирать порядочного человека! Скажи лучше, что они смеются над мещанами во дворянстве. И будь сказано между нами, здесь они не совсем неправы. Но в конце концов, что могут аристократы оскорбить своим презрением? Наше тщеславие? Не будем давать им повода. Они живут в своем замкнутом кругу, и нам следует жить в своем. Не будем лезть к ним, но если случайно они придут к нам, то примем их радушно, если они порядочные и умные люди.

— Ты меня смущаешь, Жером, говоря так. А твоя женитьба? Ты же говоришь, что нам не следует идти к ним. Однако ты первый пошел к ним, женившись на аристократке?

— Я не могу тебе ответить, мой друг, что аристократка сама пришла ко мне, потому что г-жа де Бленвиль сама сделала мне предложение, предупредив мою мысль.

— А если бы ты предложил жениться, то не назвал бы этого «идти к ним»?

— Поймем друг друга. Что я полюбил в г-же Бленвиль? Титул? Нет. Она теряла его, выходя за меня замуж. Ее происхождение, аристократические связи? Нет, потому что ни она, ни я никогда не переступим порога того общества, где она жила до сих пор. Искал ли я ее богатства? Тоже нет, по-тому что она отказалась от огромного состояния мужа. Нет, я полюбил ее ни больше ни меньше как женщину с превосходным сердцем, возвышенным умом и великодушным характером. Что она принадлежит к аристократии — это игра случая, но я не радуюсь и не горюю об этом; ее происхождение не влияло на мой выбор. И почему бы оно препятствовало ему? Г-жа Бленвиль была свободна, я также, — и мы поженились, вот и все. Если бы она принадлежала к тому классу, который некоторые буржуа называют народом, я все-таки бы женился, потому что знаю только два класса женщин: честных и нечестных, которые нравятся и которые не нравятся.

— А как ты думаешь, ее семья, ее общество не почувствуют себя оскорбленными ее браком с тобой, не придут в негодование?

— Оскорблять и раздражать людей всегда неприятно; но когда люди негодуют на прямой, бескорыстный поступок… что делать? Остается пожалеть их и продолжать жить счастливо и честно.

Вошла служанка и сказала:

— Барыня желает вас видеть.

— Вот отличный случай представить тебя моей жене, — сказал доктор.

Потом он обратился к служанке:

— Попросите барыню пожаловать ко мне.

Через несколько минут г-жа Бонакэ вошла в кабинет к своему мужу.

XVII

Бывшей маркизе де Бленвиль, урожденной Элоизе де Морсен, было двадцать семь лет. Неправильные черты ее лица были привлекательны выражением приветливости, ума и силы характера; очень простое платье обрисовывало ее грациозную талию; и несмотря на раннее утро, г-жа Бонакэ была уже тщательно причесана. В ее манерах замечалось сдержанное достоинство, спокойствие и мягкость, являющиеся следствием непоколебимой уверенности в себе. Г-жа Бонакэ вошла в кабинет с распечатанным письмом.

— Милый друг, — сказал доктор в то время, как Дюкормье отвешивал ей глубокий поклон, — представляю вам старинного и лучшего друга, г-на Анатоля Дюкормье. Я часто говорил вам о нем.

— Действительно, — сказала г-жа Бонакэ, — мы много говорили о вас. Я знаю, как искренно и горячо вы любите моего мужа; это делает честь и вам и ему. Поэтому мне не надо прибавлять, что мы будем очень счастливы видеть вас у себя почаще.

Анатоль поклонился. Г-жа Бонакэ продолжала, улыбнувшись:

— И сейчас же я прошу позволения быть с вами, как со старым другом. Я только что получила письмо и по важным причинам хотела бы сообщить о нем мужу.

— Сделайте одолжение, сударыня, — отвечал Анатоль, снова кланяясь.

Элоиза подала мужу письмо.

«Считаю нужным довести до вашего сведения, сударыня, — говорилось в письме, — что по моей инициативе прилагаемое сообщение разослано всем членам дома, к которому вы имели честь принадлежать.

Диана де Морсен, герцогиня де Бопертюи».

«М. Г., имеем честь с прискорбием сообщить вам об унизительной утрате, постигшей нашу семью вследствие брака маркизы де Бленвиль, урожденной Морсен, с особой, недостойной принадлежать к нашему дому». Следуют подписи.

Прочитав письмо, доктор спросил:

— Кто это г-жа де Бопертюи?

— Одна из моих двоюродных сестер, молоденькая, очень хорошенькая и очень честная женщина. Но, как видите, с ложными идеями, что зависит не от злого сердца, а скорее от плохого воспитания. Это дочь князя де Морсена.

— Князя де Морсена? — невольно перебил Анатоль.

— А разве вы знаете князя?

— Нет, сударыня. Но г-н де Морваль, у которого я состою секретарем, дал мне письма к князю де Морсену. Вчера не удалось представиться ему, но нынче он примет меня.

— Милая Элоиза, — сказал доктор, — вы знаете, что я вполне доверяю Анатолю, я только что рассказал ему некоторые обстоятельства своей женитьбы; позвольте прочитать ему письмо; оно как раз подходит к спору, который мы только что вели. К тому же он нынче увидит отца гордячки-герцогини.

— Конечно, можете дать прочесть г-ну Дюкормье. Он, по вашим словам, очень наблюдателен и найдет здесь любопытную черту нравов.

Жером подал письмо Анатолю.

— Дерзкое создание! Это и глупо и бесчестно! — вскричал Анатоль, пробежав письмо.

— Да нет же, нет, — сказал доктор, — письмо доказывает мужество и хотя неправильно понятое, но очень сильное чувство собственного достоинства, не лишенное даже величия, с известной точки зрения. А вы, Элоиза, как смотрите?

— Я думаю, что это контризвещение со всякой точки зрения было бы превосходно и по идее и по исполнению, если бы…

— Как, сударыня, — вскричал Анатоль, — и вас не возмущает подобная дерзость? Вы так же снисходительны, как Жером?

— Извините, мсье Дюкормье, письмо не относится ко мне, потому что я сделала самую лучшую партию. Единственный недостаток письма заключается в том, что оно не по адресу, но мысль его кажется мне превосходной и могла бы пригодиться в более подходящем случае.

— Простите мое удивление, сударыня, — отвечал Анатоль, сбитый с толку таким спокойствием и беспристрастностью, — но меня смущает подобный стоицизм; одобрять оскорбление…

— Ну, конечно, милый друг, жена права, — сказал доктор. — Предположи, что какой-нибудь художник, Ван Дейк или Веласкес, нарисовал непохожий портрет; все-таки его работа высшего качества по колориту и форме.

— Хорошо. Но что ты хочешь этим сказать?

— А то, что подобное заявление от имени всей семьи полно достоинства, если женщина какого бы то ни было звания сделала выбор недостойный ни ее самой, ни ее родных.

— Но ты, Жером, так говоришь об оскорблении, точно оно не касается ни тебя, ни твоей жены.

— Оно так и есть, г-н Дюкормье, — ответила г-жа Бонакэ, — мы совершенно равнодушны, потому что речь идет не о нас.

— Тем не менее, Элоиза, теперь нам следует поехать вместе к этим господам. Конечно, мы будем у них только один раз, но теперь это неизбежно. Как вы думаете, Элоиза?

— Я только что хотела предложить это. Мы выберем для свадебного визита ближайший приемный день в отеле де Морсен. Князь — глава моей семьи.

— Как, сударыня! У вас хватит смелости пренебречь заносчивым презрением этих господ?

Г-жа Бонакэ взглянула на мужа, как бы спрашивая, что значит удивление его друга, о котором она до сих пор имела прекрасное мнение. Потом она ответила Дюкормье немного холодно:

— Вы понимаете, что мы с мужем не собираемся устраивать скандала. Мы лишь хотим исполнить обязанность, которую нам предписывает уважение к себе. Но, — прибавила г-жа Бонакэ более любезным тоном, вставая, чтобы уйти, — я не хочу больше стеснять друзей, не видавшихся так долго. Надеюсь, до свидания, г-н Дюкормье.

И молодая женщина удалилась.

Анатоль скрестил руки и с торжествующим видом сказал доктору:

— Ну, Жером! Вот она, аристократия, к которой ты четверть часа тому назад относился так снисходительно! Так как же? Пусть себе башни феодального замка господствуют над долиной, лишь бы они не заслоняли нам солнца?

— Ты куда это клонишь?

— Как куда? Разве спесивая герцогиня не нанесла тебе смертельного оскорбления своим письмом? Разве вы с женой не подвергнетесь еще более ужасным оскорблениям, если сделаете визит? Твоей жены нет здесь, и я могу сказать, что подобное решение безумно, нелепо. Ты не пойдешь туда!

— Я никогда не изменяю правильного решения, моя жена также, и мы сделаем то, что решили. Дружеские опасения мешают тебе правильно рассудить. Успокойся, высшее общество не так страшно, в конце концов оно состоит из людей; а раз у них хоть немного есть сердца и ума, они поневоле отнесутся с уважением к честному поступку.

— Жером, умоляю тебя, ради собственного счастья твоей жены, откажись от безумного проекта. Не ходи в это высокомерное общество; там все одинаково смотрят на позорное оскорбление, нанесенное дворянству одним из его членов. Ах, мой друг! Ты не знаешь этих людей! Ты судишь о них по своей жене. Ты не подозреваешь, с какой ужасной ловкостью они убивают своей насмешкой и какими язвительными стрелами она может пронзить вас. Но я хорошо знаю ее! — вскричал Анатоль; как будто долго сдерживаемое горькое чувство, наконец, вырвалось из его сердца.

Потом он прибавил с непередаваемым выражением ненависти:

— О, проклятое, дьявольское отродье! Сколько за четыре года я вынес от тебя горьких оскорблений, наглого презрения! О, сколько желчи накопилось в сердце!

— Анатоль! Что ты говоришь? Тебя унижали, тебя презирали? И ты вынес все это? — вскричал Бонакэ, испуганный выражением страшной злобы, которая вдруг исказила красивые черты Дюкормье.

— Черт возьми, — расхохотался Дюкормье сардоническим смехом. — Говорю тебе, ты не знаешь этих господ! Никогда нельзя ни к чему придраться: они хорошо умеют устроиться! От них не услышишь ни одного обидного слова — они так вежливы! И все-таки в их тоне, в физиономии, в обхождении, даже в их молчании скрыты насмешка или пренебрежение, которые ты почувствуешь, если поймешь этих надменных, подлых и развращенных людей.

— Ты огорчаешь меня, Анатоль. Судя по твоим письмам, я думал, что тебе хорошо живется у посланника, так как ты оставался у него. Как! Ты так страдал от унижений и переносил их четыре года?

— Да, — отвечал Анатоль с выражением горечи, стыда и отчаяния. — Да, я переносил их, потому что такова судьба: раз только начнешь бывать в этом проклятом обществе, то всякое другое становится невыносимым. Нельзя не признать, что изящество, роскошь, грация, изысканный вкус, наконец, поэзия жизни встречаются только там, и это увеличивает мою ненависть. Другое общество уже кажется ничтожным, мещанским. Я узнал их хорошо! Каково было мое положение среди этих людей? Положение наемного секретаря, нечто вроде прислуги, чуть-чуть повыше лакея потому только, что я на дальнем конце сидел вместе с ними за обеденным столом; да и еще потому, что, выезжая только вдвоем с барином, я не вскакивал на запятки кареты, а почтительно садился рядом с ним на переднее место. И что же? Я глотал ежедневные унижения из-за того, чтобы не оставлять этой ослепительной среды, чтобы бывать на блестящих праздниках, на великолепных балах, где, однако, я бродил неизвестный, молчаливый, презираемый. Сгорая от страсти, я любовался на прелестных женщин, у которых для меня не было ни улыбки, ни взгляда. Я не смел пригласить их танцевать, как это делали титулованные дураки с гербами. Мое приглашение сочли бы за нахальство. Как бы то ни было, но иногда я закрывал глаза на свое унизительное положение и воображал себя принадлежащим к гордой аристократии; мне думалось, что я лучше других сумел бы занимать свое место среди них, родись я Крильоном, Монморанси или герцогом Лотарингским. Жером, чего ты смотришь на меня так печально, почти строго?

— Анатоль, когда мы расстались с тобой четыре года назад, ты был добрый, искренний, честный малый; ты был способен к самым возвышенным чувствам. Уезжая в Лондон, ты был доволен своим местом, считал его достойным тебя. Первое время ты делился со мной наивными впечатлениями, бедное дитя народа, брошенное в водоворот большого света! Тогда ты скромно, но с чувством достоинства исполнял обязанности; и когда твой барин, как ты выражаешься теперь (прежде ты называл его своим благодетелем), приглашал тебя в гостиную, то ты отказывался от опасного соблазна и предпочитал провести вечер дома за мирными занятиями.

— Да, тогда я был очень наивен и прост…

— Тогда, мой бедный Анатоль, ты был счастлив и не жаловался на пренебрежение. Ты был скромен и горд и держался в границах своего положения. Потом ты реже стал писать; в твоем уме произошла большая перемена: ты уже с восторгом отзывался об обществе, от которого вначале удалялся по здоровому инстинкту. Восхищение сменилось реакцией: в твоих письмах слышалось порой глубокое уныние, порой злая ирония, а иногда нежный призыв к нашей дружбе; последнее успокаивало меня на твой счет. Потом ты прекратил переписку. И я не думал найти в тебе такую перемену; она сокрушает меня.

— Добрый Жером, — сказал Дюкормье, искренно тронутый волнением друга, — суди меня строго, это твое право. Но ведь ты веришь, по крайней мере, что моя дружба к тебе никогда не погасала?

— Не знаю, — отвечал доктор, покачав головой. — Надеюсь, что так… для меня… и в особенности для тебя.

— Сомнения, Жером? Ах, это несправедливо!

— Если б твое сердце не изменилось! Если б природная доброта не заглушалась жалким тщеславием, безумным злобным желанием принадлежать к обществу, к которому не можешь принадлежать и никогда не будешь, что бы ты ни делал, что бы с тобой ни случилось!..

— Вот как… И ты также! Ты признаешь глупое различие пород? О, черт побери! Да неужели же я не стою этих людей?

— Да, ты их стоишь. Мало кто из них соединяет, как ты, все природные дары — ум, знания, красоту, молодость, отвагу. У тебя есть все, исключая только того, что эти люди называют происхождением. И что же? Никакая сила человеческая не в состоянии сделать так, чтобы в Крестовых походах числился высокоблагородный господин Дюкормье. Знаешь, Анатоль, мне стыдно за тебя, что приходится прибегать к подобным рассуждениям. Как! Разве ты не можешь удовольствоваться жизнью в обществе, где каждый занимает место по заслугам? Разве аристократия таланта не так же хороша? Представь себе общество, состоящее из разночинцев: поэтов, художников, музыкантов, мыслителей, ученых, философов, государственных деятелей, имена и труды которых почитаются во всей Европе, в целом свете. Теперь вообрази, что какой-нибудь Монморанси, какой-нибудь князь Лотарингский или Люксембургский, имея за собой только имя, герб и несметное богатство, захотел бы принадлежать к этому знаменитому обществу, чуждому ему и которое никогда не станет его обществом. Представляешь ли ты себе, как он удивлен и возмущен тем, что князья ума презрительно осматривают его с головы до ног и задают вопросы: «Что такое этот князь Лотарингский? Зачем он явился сюда? Создал ли он что-нибудь замечательное? Какие его труды? Чем он прославился? Решительно ничем. В таком случае, что этому господину нужно от нас? Знает его кто-нибудь? Его имя известно в Европе? Нет? Как? И он желает втереться к нам? Да этот господин Лотарингский насмехается над нами! Пусть оставит он нас в покое и убирается к своим ровням!» Ну, Анатоль, скажи откровенно, не пожал ли бы ты плечами, если бы этот человек титула и герба стал упорствовать и захотел бы идти наравне с гениальными людьми? Не сказал ли бы ты: «Послушайте, князь, вместо того чтоб считаться здесь за незваного разночинца, вернитесь-ка лучше в свое общество и блистайте там…»

— Да, — отвечал Дюкормье с горькой иронией, — и в ответ на мои прекрасные слова князь Лотарингский с состраданием пожмет плечами, сядет в элегантную карету, войдет в великолепный дедовский дворец, где встретит высшее французское общество, толпу очаровательных женщин. Он распотешит их рассказом о чудных лицах и смешных манерах князей знания, выпачканных по пояс в грязи; этих герцогов и пэров гения в черных шелковых шапочках и зеленых очках; этих знаменитых аристократов ума, которые в калошах и с дождевым зонтиком под мышкой отправляются из Института кушать обед в сорок су, из которых самые важные живут с великолепием отставного нотариуса или разбогатевшего лавочника.

— Он говорит то, что думает! — вскричал доктор со скорбным состраданием, как бы говоря сам с собой. — Боже, какая перемена! Какое падение! А в былое время как мы беззаветно увлекались прославленными именами! Вспомнить только, с каким религиозным чувством мы поклонялись ге-нию! Какую признательность мы чувствовали к ним за высокие радости, которые они доставляли нам своими бессмертными произведениями! Анатоль, друг мой, — продолжал доктор, беря его обе руки в свои, — я считал тебя за брата… О, Боже мой! Можно ли так ужасно высмеивать то, что выше всего на свете — бедность великого гения?! На тебя нашло затмение, что ли? Верно, душа твоя глубоко уязвлена, что ты выливаешь столько желчи? Верно, ты много страдал, если стал таким озлобленным?

— О, да! — вскричал Дюкормье, и все черты его исказились от гнева и бешенства. — О, да, я много выстрадал! Но эти муки не останутся так… Терпение, терпение! Когда-нибудь жертва обратится в палача!

При этих словах в голосе и в лице Дюкормье блеснуло выражение такой холодной жестокости, что Жером остановился перед ним в немом ужасе.

XVIII

Дюкормье первый прервал молчание, заметив удручающее впечатление, произведенное на Жерома Бонакэ его полными ненависти словами, и он обратился к нему почти с раскаянием:

— Осуждай мои чувства… но, по крайней мере, прости мне искренность.

И он провел рукой по лбу, как бы отгоняя мрачные мысли.

— Однако, Жером, забудем этот разговор; не знаю, почему у меня сорвались огорчившие тебя слова. Верно, так угодно судьбе. Но не будем больше думать о них. Я не перестану любить тебя, несмотря на твое суровое благоразумие, а ты будешь продолжать любить меня, несмотря на мою больную душу, потому что выздоровление невозможно. Поговорим лучше о тебе, о твоей славной жене. Я опять возвращаюсь к нашему разговору и еще раз прошу: не подвергай ты ни себя, ни свою достойную подругу оскорблениям надменной аристократии; заплати ей презрением и примени на деле советы, которые даешь мне.

— Наши положения различны — строго ответил Жером. — Ты завидуешь аристократам и ненавидишь их. Я — ничего подобного. Ты сам вызвал уязвившие тебя оскорбления, напросился на них, а к нам оскорбление приходит без зова. Мы с женой поступим, как нам следует, но без ненависти и гнева, а с достоинством и твердостью. Не за нас следует беспокоиться, а за тебя.

— Жером…

— Меня ужасает твое душевное состояние.

— Полно, ты шутишь!

— Ты весь дышишь ненавистью, мщением!

— И что ж из того, раз я люблю тебя по-прежнему.

— Нет, ты не можешь меня любить по-прежнему. Любят сердцем, а твое сердце, когда-то доброе и чистое, теперь переполнено желчью. Найдется ли в нем место для нежных чувств? Берегись, Анатоль! Ты на дурной дороге. Считать свои страдания незаслуженными — почти то же, что видеть в страданиях ближнего справедливое возмездие. И ты уже высказал отвратительную мысль: «Придет день, когда жертва обратится в палача».

— Да, я сказал это и еще раз повторю, — отвечал Анатоль, и снова его лицо исказилось.

— Ну и что же? Следовательно, ты утратил понятия о добре и зле! — вскричал с негодованием Жером. — Тебя погубили гордость и зависть.

— Меня?

— Да, потому что ты возмущаешься воображаемыми несправедливостями. Ты унизился до такой степени, что выносишь оскорбления вместо того, чтобы бежать из общества, которое ты проклинаешь, которым гнушаешься, и только потому, что его ложный блеск соблазняет тебя, кружит тебе голову. Берегись, берегись, Анатоль! Говорю тебе, за ненавистью следует мщение. Ты одарен умом, красотой, ты молод и потому можешь наделать много зла… а всякое зло смывается тяжелым искуплением.

— Жером, ты несправедлив, ты ошибаешься. Я не потерял понятия, что хорошо, что дурно, я еще так чуток ко всему хорошему, что вот сейчас сердечно порадовался, видя, как ты и твоя жена достойны друг друга. Вчера я обедал вместе с Жозефом и его женой и не могу высказать тебе, как был счастлив, что вижу их такими веселыми, влюбленными. Их счастье не возбудило во мне ни малейшей зависти. Скажи, пожалуйста, разве тот, кто способен трогаться радостями, от которых сам должен отказываться, разве тот не различает, что дурно, что хорошо?

— Счастье Жозефа и мое не могут внушить тебе зависти. Завидуют только тому, чего желают. Тебя очаровывают картины нашего семейного счастья? Да, картины Жерарда Доу, изображающие веселые семейные сцены. Я думаю, ты способен умилиться также, читая трогательную поэтическую страницу. Это тебя успокаивает, освежает твою душу, снедаемую дурными жгучими страстями. Прибавлю, что, может быть, недалеко то время, когда твоя ирония не пощадит и нас с Жозефом, как сейчас она не пощадила гениев, живущих с гордым достоинством в бедности.

— Я? Я стану смеяться над Жозефом… и над тобой? Презирать вас? Ах, Жером! — сказал Анатоль, задетый этим упреком. — Подобное подозрение не может вызвать негодования, оно обижает О, жестоко оскорбляет… Оставь меня…

И Дюкормье быстро встал и отошел к окну, чтобы скрыть слезы. Его лицо выражало такое искреннее огорчение, что Жером, приятно пораженный этим доказательством чувственности, подбежал к другу, взял его за руки, притянул к себе и сказал:

— Ты говоришь, что я тебя жестоко обидел? Тем лучше, тем лучше. Я уже не надеялся на это. Какая радость! Значит, в твоей израненной душе еще осталось здоровое место! Значит, возможен еще возврат к правде, к добру! Анатоль, друг мой, брат мой, мужайся! Уйди из этого блестящего и пустого общества, где ты испытал ненависть и страдание! Приходи жить с нами по-братски, омой свою душу в чистом источнике, позволь нам вылечить тебя! Ты увидишь, с какими нежными попечениями мы закроем раны твоего бедного сердца.

— Добрый Жером, — сказал глубоко тронутый Анатоль, — ты все тот же! Быть может, следовало бы послушаться тебя?

— Соглашайся, соглашайся! О чем жалеть тебе? О большом свете? Ну, называй мою жену маркизой сколько угодно, — прибавил доктор, улыбаясь. — У нас ты не найдешь опьянявшего тебя великолепия, но зато найдешь все радости для сердца и ума; мы приложим к добру твои блестящие качества. Не так ли, Анатоль, дело решенное? Ты соглашаешься? В этом же доме сдаются две хорошенькие меблированные комнатки; я нынче же оставлю их за тобой. Бросай сво-его посланника, и я берусь раньше чем через месяц найти тебе хорошее, полезное занятие. У меня есть свой план; я знаю, чего ты стоишь.

— Постой, Жером, — отвечал Дюкормье, помолчав немного, — не могу выразить, какое оздоровляющее, успокаивающее впечатление производят на меня твои слова; они заставляют меня надеяться… Да, может быть, жизнь в твоей семье имела бы для меня восстанавливающую прелесть; мне сдается, что я бы переродился. Ах, зачем судьба познакомила меня с другим существованием?

— Да именно для того, чтобы показать тебе его ничтожество, мой друг. Тяжелый, но великолепный опыт, если ты захочешь им воспользоваться.

— Да… но отказаться…

— Ну, брат, ты колеблешься; еще усилие — и ты наш, и тебя ждет спокойная, счастливая, честная жизнь.

— Да, — отвечал Анатоль в раздумье, поддаваясь благодетельному влиянию доктора, — да, быть может, ты и прав.

— Здесь нет «быть может»: я говорю сущую правду.

— Ах, Жером! Ты и сам не подозреваешь, насколько верны твои слова. Видишь ли, мои ум и сердце извращены. Если бы ты только знал, какую школу я прошел! В качестве мелкого чиновника я насмотрелся на государственных людей, больших бар или выскочек; я узнал этих неверующих, беспринципных, безнравственных и бесстыдных лицемеров, которые проповедуют святые добродетели, а сами постоянно кутят и развратничают. Эти гнусные честолюбцы теряют всякий стыд, парушают клятвы. И я презирал этих низких людей. Но сам я был еще ниже и презренней, потому что из тщеславия хотел стать для них нужным человеком и не оста-навливаться ни перед чем, то служа их жадному честолюбию, то как продажное, бесчестное орудие их тайной дипломатии. Я, не краснея, брался за подобные дела, всегда непризнанные, потому что они одинаково бесчестят и покупателя, и продавца услуг.

— И ты занимался таким позорным ремеслом?

— Это еще не все. Развращение ума ведет к развращению души. Но пусть мои признания не ужасают тебя, а успокоят: я не открыл бы тебе прошлого, если бы не хотел порвать с ним навсегда.

— О! Я верю, верю тебе!

— Ты сказал правду, что я стал холодно-жестоким. Вчера, например, я был на балу в Опере. На меня обратила внимание одна молодая женщина, герцогиня. Найдя, что у меня внешность порядочного человека, с наивной дерзостью она призналась мне, что ни минуты не сомневалась в том, что я принадлежу к их обществу, как она выразилась. Это глубоко оскорбило меня, но я не показал и виду, а, напротив, хвастался своим разночинством и не уступал в надменности этой надменной женщине. Ее ум, изящные манеры и, признаюсь в этой слабости, ее высокое общественное положение производили на меня сильное впечатление, но я притворился рав-нодушным, показывал ей почти презрение. Я скоро разгадал, что она добродетельна из родовой гордости, и тогда я постарался при помощи парадоксов живо нарисовать ей соблазнительными красками самый низкий разврат. Я надеялся таким образом забросить в ее душу пагубные семена, которые могут дать ростки при первой чувственной прихоти.

— Но это ужасно! Это бесчеловечно, — вскричал Жером.

— Да, да, очень бесчеловечно, потому что я думал: если мои парадоксы попадут в цель, то рано или поздно это высокомерное создание будет унижено, опозорено, и ее гибель отомстит мне за пренебрежение ей подобных. Да, я желал этого, — продолжал Анатоль, выказывая искреннее раскаяние. — Но теперь, под твоим дружеским влиянием, я нахожу вместе с тобой, что это было низко, неблагородно. Если б я тяжелым признанием мог заслужить твое прощение!

В это время часы в кабинете доктора пробили десять.

— Десять часов! — живо сказал Анатоль, вставая. — Я забыл, что у меня назначено свидание. Надо расстаться с тобой, мой друг. Я только-только что поспею к князю де Морсену.

— Опять князья! Ну, что тебе там делать? К чему этот визит? Ты же решил вернуться к нам; брось ты этих господ!

— Невозможно, мой друг, я не могу не быть у князя де Морсена: я должен передать ему очень важные письма, и он ждет меня.

— Э, черт с ним! Пускай его ждет! Отправь письма по почте.

— Это еще не все. Посланник де Морваль поручил мне передать князю кое-что на словах. А так как я решил, вполне решил оставить место у Морваля, то необходимо исполнить до конца свои секретарские обязанности.

— Правильно.

— Но ты, Жером, не бойся: нынче же напишу де Морвалю, что отказываюсь от должности.

— Итак, Анатоль, — сказал доктор важным, почти торжественным тоном, — ты мне даешь честное слово что будешь жить с нами по-семейному? Клянешься ты в этом?

— Друг мой, — отвечал Анатоль не менее торжественно, — пусть я навсегда потеряю твою дружбу и уважение; пусть меня считают самым низким подлецом, неблагодарнейшим из людей, если я нарушу обещание, данное по доброй воле и с глубокой признательностью, потому что мне кажется, что твой нежный и вместе с тем строгий голос пробуждает меня от скверного сна. Благодарю же тебя, мой друг, мой брат!

И взволнованный Анатоль бросился в объятия Жерома.

— Ты спасаешь меня от опасностей, о каких и не подозреваешь.

— Ну, теперь, когда я не сомневаюсь больше в твоем решении, послушай, что мне сейчас пришло в голову. По-моему, хорошая бы жена была и наградой за твое обращение, и дополнением к нему. Одним словом, я хотел бы женить тебя как можно скорей.

— Ты с ума сошел, Жером!

— Я рассуждаю очень здраво. Я бы осчастливил двоих. Видел ты мадемуазель Дюваль?

— Нынче ночью. Но я едва разглядел ее лицо.

— Мой друг, это ангел! Восемнадцати лет, хороша, как Мадонна Рафаэля, золотое сердце. Она дочь полковника Дюваля; за ней хорошее приданое. А что касается ума, талантов…

— Ее лондонская подруга, с которой я часто виделся, много раз говорила мне о ней, как о совершенстве. Но твой проект так внезапен…

— Слушай, Анатоль: со дня на день она может лишиться матери и останется совсем одинокой, потому что госпожа Дюваль — вдова, хотя питает еще безумную надежду, что ее муж не умер.

— Действительно, подруга мадемуазель Дюваль говорила, что семья полковника сомневается в его смерти.

— Безумная надежда. И вот, беспокоясь о дальнейшей судьбе этой бедной девочки, которую я люблю как дочь, мы с Элоизой задумали выдать ее замуж.

— За кого?

— За племянника покойного господина де Бленвиля.

— Как? За знатного барина? Видите, г-н Жером, какой вы аристократ! — сказал Анатоль, засмеявшись.

— Выслушай меня. Это молодой человек с хорошим сердцем. Он наследовал состояние дяди, благодаря бескорыстию моей жены. Давно уже он благоговел перед Элоизой, а теперь, кроме того, чувствует к ней признательность. И вот, когда жена указала ему на мадемуазель Дюваль, расхвалив ее красоту и качества, он отвечал, что, если бы она понравилась ему, то он с восторгом бы женился и этим бы доказал моей жене, как чтит ее желания.

— Признаюсь, это очень деликатно с его стороны.

— На днях я собирался переговорить с г-жой Дюваль, но мне помешала ее внезапная болезнь. К счастью, не заключено никакого обязательства. Если обдумать хорошенько, то можно опасаться, что молодой человек не столько руководился бы склонностью, сколько желанием доказать благодарность моей жене. Я бы в тысячу раз больше желал, чтобы ты женился на мадемуазель Дюваль. Подумай, какая радость: мы бы зажили одним домом. Что скажешь на это?

— По правде говоря, — отвечал Анатоль, подумав с минуту, — я согласен с тобой, что полумеры недостаточны и брак, заключенный при вашем с женой покровительстве, упрочил бы мое обращение; это бы отвлекло меня, и моя будущность определилась бы. Мадемуазель Дюваль показалась мне замечательно красивой; я слышал о ней только самое лучшее, и мысль устроиться вместе с тобой прельщает меня. Если бы мне удалось понравиться мадемуазель Дюваль и ее матери, то я…

— Замолчи, лицемер! — перебил весело доктор. — Я от радости сойду с ума! Теперь убирайся, беги к своему князю и поскорей возвращайся. Мы поговорим с Элоизой о наших планах, так как решено, что ты поселишься здесь.

— Не здесь ли моя лечебница, не ты ли мой доктор, мой спаситель? — засмеялся Дюкормье.

— Я сейчас же найму для тебя две комнаты, и нынче же вечером ты устроишься здесь.

— От князя де Морсена я отправлюсь в гостиницу и пришлю сюда вещи.

— И нынче вечером мы отпразднуем новоселье. Обедать приезжай к нам. Я напишу Фово, и он приведет свою милую жену. По моим рассказам, Элоиза бредит ею. Нет ничего милее естественности, если она соединяется, как у госпожи Фово, с чудным сердцем и веселым, честным характером.

— Браво, Жером! Великолепная мысль! Выйдет полный праздник. С этого дня, с этого часа я почувствовал, что перерождаюсь, оживаю, начинаю свободно дышать. Да, я замечаю это по тому умилению, которое все увеличивается… Это глупо, но это так.

И глаза Дюкормье увлажнились. Стыдясь своего волнения, он пожал руку доктору и быстро вышел.

— Да, да, убегай, сколько хочешь, а я видел твои слезы, хоть ты и старался их скрыть, — крикнул ему вслед доктор. — Можешь идти, теперь я ничего не боюсь за тебя… Ты будешь счастлив, Анатоль!

Дюкормье сел в кабриолет, в котором приехал, и приказал поскорей везти себя в отель де Морсен.

XIX

Анатоль приехал к князю в половине одиннадцатого. Проходя по огромному двору отеля, он заметил у крыльца коляску, запряженную парой великолепных серых. Читатель не забыл, что накануне герцогиня де Бопертюи и ее мать, княгиня де Морсен, условились ехать вместе на проповедь аббата Журдана. Княгиня в половине десятого сама пошла разбудить дочь, как обещала, и хотя герцогиня вернулась из Оперы поздно, но собиралась ехать с матерью; их-то и ожидала карета у подъезда.

Дюкормье всходил на крыльцо, когда двери подъезда открылись и вышли два ливрейных лакея. Один нес подушки с вышитыми вензелями герцогини де Бопертюи и ее матери, а другой два молитвенника в футлярах с гербами. Первый открыл дверцу кареты и клал туда принесенные вещи, а второй обратился к толстому кучеру, важно и неподвижно восседавшему на козлах, в напудренном парике и в английской ливрее с двадцатью пелеринами.

— Что, Джемс? Бал в Опере не помешал вам встать спозаранку и ехать к обедне?

Дюкормье навострил уши, но в это время другой лакей сказал вполголоса:

— Молчи, Пьер… герцогиня.

Действительно, в эту минуту появились на крыльце герцогиня с матерью, в сопровождении гувернантки мадемуазель де Морсен. Княгиня отдавала ей какие-то приказания. Диана в ожидании, когда мать кончит говорить с мисс Неней, остановилась на верхней ступеньке. Проведенная на балу ночь не повлияла на свежий цвет лица Дианы, которое слегка зарумянилось от утреннего холода. Пышные каштановые локоны из-под черной бархатной шляпы обрамляли прекрасный лоб. Только большие карие глаза были томны и, казалось, с трудом поднимали длинные ресницы. Тальма с горностаевой пелериной скрывала стройную фигуру, но об ее изя-ществе говорили грациозные движения герцогини. При виде этой очаровательной женщины Дюкормье на секунду остановился.

Как очень проницательный и наблюдательный человек, он из слов лакея кучеру заключил, что господа накануне были в Опере, и взглянул на каретную дверцу, где увидал буквы М и Б под герцогской короной, точь-в-точь такие же, какие заметил на платке изящного домино; он слышал, как лакей сказал: «Молчи, герцогиня идет»; наконец, он узнал у Бонакэ, что дочь князя Морсена, герцогиня де Бопертюи, была автором дерзкого письма. Дюкормье с его проницательным умом тотчас же сообразил, что вчерашнее домино и есть герцогиня де Бопертюи, вот эта изящная и прелестная женщина, что стоит там. Эти мысли пронеслись у него в голове в то время, когда он всходил на крыльцо, чтобы поближе разглядеть даму, показавшуюся ему такой красивой издали. Княгиня окончила разговор с гувернанткой. Как известно, Диана была близорука и поэтому узнала Дюкормье только тогда, когда он подошел совсем близко. От внезапного изумления она вздрогнула и густо покраснела. Дюкормье заметил это, пристально взглянул на нее, почтительно поклонился и прошел в дверь.

Волнение герцогини при виде Дюкормье было так сильно, что княгиня спросила ее:

— Диана, что с тобой?

— Ничего, мама… Я, кажется, наступила на платье.

И она, опустив голову, чтобы скрыть краску, сошла легкой походкой с крыльца.

— Что это за господин раскланялся с нами? — спросила княгиня, идя за дочерью. — Он поразительно хорош собой, даже смешно для мужчины. Он, верно, пошел к твоему отцу?

— Я его знаю столько же, сколько и вы, мама, — ответила герцогиня.

Дамы сели в карету и уехали.

О Дюкормье доложили князю и ввели его в кабинет.

Князь де Морсен в халате сидел у камина и держал в руках «Moniteur», но не читал. Красные глаза, бледное усталое лицо с угрюмым и унылым выражением говорили о бессонной ночи. Хотя он слышал, что лакей доложил: «Господин Анатоль Дюкормье», но, казалось, не замечал присутствия молодого человека и продолжал сидеть спиной к нему, и не думая стеснять себя для личного секретаря своего друга, посланника. Наконец князь со вздохом оторвался от любовных мечтаний о Марии Фово, бросил газету на стол и медленно повернулся в кресле.

Дюкормье, простоявший таким образом несколько минут, чувствовал себя жестоко оскорбленным презрительным приемом. Но каково же было его удивление, когда князь, соблаго-воливший, наконец, заметить его, пристально взглянул на него и затем вдруг упал в кресло, не сказав ни слова.

«Что за странная встреча, — думал князь, — я видел этого молодого человека вчера рядом с чертенком Марией Фово, воспоминание о которой не давало мне спать всю ночь. Очевидно, он хорошо знаком с семьей Фово. Но кто он? Вздыхатель или любовник? Эта скотина Луазо ничего не знает, ничего не видит и не мог мне сказать, кто это, а присутствие волокиты возле малютки так беспокоило меня! Странная встреча! Уж не зловещая ли она? Посмотрим».

Раздумывая так, князь принял обычный спокойный вид и, чтобы скрыть от Анатоля удивление, он сказал ему непринужденным тоном светского человека:

— Извините, милостивый государь. Я так увлекся газетой, что и не слыхал, как о вас доложили. И поэтому почти испугался, увидав вас. Ради Бога, извините за рассеянность.

Эта ложь не обманула Дюкормье, и он только старался сообразить, почему его приход так удивил князя. Он почтительно поклонился и сказал, подавая письмо:

— Князь, господин французский посланник в Лондоне сделал мне честь, поручив передать вам это письмо.

Князь взял письмо и стал читать его, не пригласив Дюкормье садиться. Посланник писал:

«Милый друг, это письмо вам передаст мой личный секретарь Анатоль Дюкормье. Верьте всему, что он вам скажет, и вполне откройтесь ему насчет нашего дела. Дюкормье умный, тонкий малый, не особенно разборчивый в средствах, словом — способный оказать всевозможного рода услуги (и отличные услуги) в деле, о котором идет речь. Пишет он превосходно: стиль нервный, едкий, сильная неумолимая логика, и при нападении он может быть опасным орудием, тем более опасным, что будет бить в темноте.

Этот малый преобразился у меня до невероятности; не знаю уж как, но он усвоил себе вид и манеры человека самого лучшего общества, так что иногда можно ошибиться на его счет. Будь он сносного происхождения, из него можно было бы извлечь пользу на низших ступенях официальной дипломатии, но он сын бедного лавочника, а его сестра служила у меня экономкой. И поэтому он останется Фигаро, годным для дел, требующих лукавства, темноты, тайны. Если для успеха известного нам дела понадобится подкупить какого-нибудь упрямца, то доверьте это моему Дюкормье: он олицетворенный дьявол-искуситель. Словом, он не отступит ни перед чем, стоит только льстить его неизлечимому смешному тщеславию и манить его блестящей будущностью, конечно, призрачною, как мираж, — потому что характер Дюкормье — странная смесь низости и душевного благородства, гордости и низкопоклонства. А между тем поступил он ко мне скромным и наивным, как красная девица. Но, в конце концов, он — честный и бескорыстный малый; по крайней мере, таким он был до сих пор. Во всяком случае не давайте ему в руки ничего написанного. Как только люди подобного происхождения потеряют первоначальную чистоту, так начинают воображать себя господами, претендовать на светскость, и благоразумие требует не становиться в неловкое положение по отношению к ним; а, напротив, следует иметь про запас средство, чтобы в случае надобности сбросить их со своей дороги. И я вполне могу отречься от Дюкормье. Вы также, мой друг, примите предосторожности. Я рекомендую вам в интересах нашего общего дела. Он на словах дополнит прилагаемую заметку, которую вы перешлете мне за минованием надобности в Париж. До свиданья, мой друг. Весь ваш А. де М.

Р. S. Следует все предвидеть, поэтому я не вложил письма в конверт, а запечатал его таким образом, что вы сейчас же заметите, если его вскрывали раньше, как бы искусно ни сделали это. Я считаю Дюкормье за верного человека, но если, сверх ожидания, он прочел письмо, то вы тут же немедленно обличите его в низости и прогоните, как лакея, а меня уведомите об этом».

Прочитав письмо, князь помолчал, делая вид, что машинально вертит его, а сам рассматривал печать, что не ускользнуло от Дюкормье. Он вспыхнул от негодования, видя, в чем его подозревают; горькая улыбка скривила его губы, но потом он опять стал бесстрастен и внимателен. Удостоверившись, что письмо распечатано в первый раз, князь подумал про себя: «Теперь, когда я знаю, что это за господин, мне нечего опасаться его соперничества у Марии Фово; быть может, само Провидение посылает его мне. Нет, он не будет соперником, а, пожалуй, напротив». И князь де Морсен принялся за чтение длинной бумаги, приложенной к письму по-сланника. Как ни было важно для него ее содержание, но его лицо выдавало невольную рассеянность, и он несколько раз поглядывал искоса на Дюкормье. Заметив эту уловку, Дюкормье отвернулся и с напускным любопытством стал рассматривать прекрасную картину духовного содержания, украшавшую кабинет князя.

XX

Окончив читать, князь положил бумаги на письменный стол, бросил внимательный, испытующий взгляд на молодого человека и сказал ласковым голосом:

— Ну-с, любезный г-н Дюкормье, поговорим о делах.

— К вашим услугам, князь.

— Вы знаете, в чем дело?

— Должен ли я знать?

— Да, да, можете говорить с полной безопасностью.

— Но осмелюсь просить вас, князь, оказать мне полное доверие; соблаговолите предложить мне несколько вопросов касательно этого дела.

— Г-н Дюкормье очень осторожен?

— Это моя обязанность… потому что я имел честь получить очень деликатное поручение к вам.

— Ну, г-н Дюкормье, — сказал вкрадчиво и льстиво князь, — я вижу, что вы вполне дипломат, преисполненный такта и сдержанности. Ну что же. Прекрасно. Если вы предпочитаете, чтобы вас спрашивали, я спрошу. Вам передана нота по английскому вопросу?

Да, и по дополнительным бумагам к ней я приготовил работу в указанном мне смысле.

— Посмотрим ее. Можете вы поместить ее в «National» так, чтобы источники остались неизвестны? А когда завяжется неминуемый спор с органами кабинета, в состоянии ли вы остаться в неизвестности?

— Данные по этому вопросу так важны и достоверны, что мне достаточно отослать по почте статью без подписи в «National», и газета поспешит воспользоваться ею как опасным оружием против министра. Когда поднимется полемика, «National» станет получать от неизвестного сотрудника ответы на возражения министерских газет.

— Я знаю, любезнейший г-н Дюкормье, что вы отлично пишете. С вашим умом, с вашей скромностью и прекрасными манерами вы можете пойти далеко, о, очень далеко!

— Князь!

— Говорю это в скобках. Перейдем к делу. Первая статья вызовет со стороны оппозиции запрос в Парламенте.

— И из этого выйдет то, что министр иностранных дел, очутившись в величайшем затруднении, тем не менее представит самые ясные и точные опровержения.

— Действительно, — сказал князь со смехом, — я точно слышу милейшего министра.

— Потом г-н министр прибегнет к своему обычному ораторскому приему, то есть торжественно даст честное слово, что он говорит правду, а что его противники нагло лгут.

— Тогда в «National» появится новая статья с прибавлением неопровержимо достоверных бумаг.

— И министр иностранных дел остолбенеет: изобличение во лжи будет подкреплено официальной бумагой с его собственноручной подписью. И он, как всегда, когда бывает уличен во лжи, нисколько не смутится. Напротив, он со страданием пожмет плечами и скажет, что по лаю узнает вздорные, пустые сплетни враждебной партии; потом с величественным презрением объявит, что для королевского министра унизительно не только оспаривать их, но даже замечать, до того они смешны, отвратительны и бесстыдны.

— Превосходно! Превосходно, милейший г-н Дюкормье! Портрет написан мастерски, он точно живой. Но, несмотря на опровержения отважного министра, нанесенный удар будет смертельным, и высокомерная особа не сможет устоять перед криками негодования, которые поднимутся в печати. Он подаст в отставку.

— Дипломатические интересы государства выиграют вдвойне: французский посланник в Англии останется на своем посту, с которого упомянутый министр хотел его столкнуть, и потом, — прибавил многозначительно Дюкормье, — во главе министерства иностранных дел встанет государственный человек, известный своим политическим гением и высоким происхождением.

— Г-н Дюкормье чересчур снисходителен к государственному человеку, на которого он намекает, — отвечал князь со скромной и кокетливой улыбкой. — Единственной заслугой этого человека можно считать его любовь к славе и достоинству Франции, которая побудит его встать во главе министерства иностранных дел, если место окажется свободным. И тогда, за отсутствием гения, он повергнет к стопам короля неизменную преданность к его особе и его политике.

— Осмелюсь не разделять вашего мнения о государственном человеке, на которого я имею честь, действительно, намекать. Я высказал не свой взгляд на его политический гений. В моем скромном положении, князь, восхищаются молча. Но в Лондоне мне часто приходилось слышать, как дипломаты различных иностранных дворов оценивали этого государственного человека; и поэтому мои слова — эхо Франции и даже Европы.

— В самом деле? Ну, так что же говорят о нем?

— Если бы его не любили так, то ненавидели бы.

— За что?

— Да за то, князь, что он очень опасен как искусный, ловкий дипломат. Но, с другой стороны, все, хотя немного знающие его, говорят, что он скрывает неоспоримое превосходство под изящной учтивостью и одерживает верх над противниками так милостиво, что очаровывает даже побежденных им.

«Что за бессовестный льстец этот плут! — подумал князь. — Он малый на все руки и может мне пригодиться. Я не ошибся. Но пощупаем его еще».

— Вы так ослеплены на счет этого человека, любезный г-н Дюкормье, что я не стану опровергать ваше слишком лестное предубеждение и перейдем лучше к делу.

— То есть?

— То есть, грубо, попросту говоря, не кажется ли вам, что наш государственный человек и его друг, французский посланник в Англии, в этом заговоре против министра ведут себя… вероломно?

— Князь, польза государства все оправдывает, и, кроме того, в общественных и частных делах один неуспех достоин порицания и порицается.

— Это растяжимый принцип…

— Да, растяжимый, как человеческая совесть.

— Следовательно, ваша совесть… довольно широка, любезный г-н Дюкормье?

— Да, князь, уже потому, что я взялся за дело, приведшее меня сюда, и вся гадкая сторона падет на меня одного, так как от меня могут отречься, и я буду обвинен в злоупотреблении доверием, в похищении депеш. Но народная пословица говорит: риск — благородное дело.

— Повторяю, вы пойдете далеко, очень далеко, г-н Дюкормье! Я знаю некоторых, не с такими природными качествами, как у вас, и начавших с более низкой ступени: они с помощью преданности и умения хранить тайны взобрались очень высоко. Вся суть в могущественном покровителе, и вы сумеете его найти. Это в скобках. Что касается нашего дела, то мне надо нынче и завтра подумать, когда удобнее выбрать момент и начать действовать. Но иногда я спрашиваю себя, к чему мне принимать деятельное участие в делах, ставить себя в зависимость? В мои годы нужен отдых, независимость!

— Князь, вы принадлежите не себе, а родине.

— Да, она удивительно признательна за это! Очень-то она смотрит на жертвы, которые ей приносят!

— На нее следует смотреть как на неблагодарное непокорное дитя, хлопотать об ее благе вопреки ей самой и не обращать внимания на ее ребяческий ропот.

— Ах, мой милейший, ничто не заменит покоя и независимости. Не знаю почему, но с некоторого времени я колеблюсь — воспользоваться или нет вероятными выгодами нашего заговора. Он, конечно, приведется в исполнение, потому что я от души ненавижу министра и хочу, чтобы Морваль оставался посланником в Лондоне. Но самому мне как-то не хочется браться за дела. Однако я ничего окончательно не решил. Мы с вами еще увидимся, приходите послезавтра обедать. Нет, впрочем, послезавтра у меня гости; лучше приходите завтра: у меня никого не будет; завтра приемный день княгини. В Лондон не пишите, не повидавшись со мной. Пожалуй, вам придется пробыть в Париже подольше. Г-н де Морваль уполномочивает меня задержать вас, насколько я найду нужным. Я воспользуюсь этим, а вы, я думаю, не станете сердиться. Теперь ведь сезон удовольствий: спектакли, праздники, балы в Опере, и я держу пари, что вы бываете на балах в Опере?

Хотя последний вопрос был предложен самым естественным тоном, и князь очень искусно перешел к нему, но Анатолю почуялось, что он сделан неспроста, не случайно, и поэтому он удвоил внимание и отвечал:

— Действительно, нынче ночью я был на балу в Опере.

— Так и есть, я не ошибся, — сказал князь, как будто припоминая что-то.

— Каким образом?

— Ваше лицо показалось мне как будто знакомым.

— Но я не имел чести встречаться с вами.

— Очень просто! Нынче ночью я долго засиделся за вистом в клубе на улице Грамон. Увидав ряд экипажей, направлявшихся к Опере, мне вздумалось поехать туда, вспомнить молодость. Я пробыл в Опере несколько минут, но когда ждал карету, то, кажется, видел вас в сенях рядом с очень хорошенькой женщиной. Это доказывает, что вы не потеряли времени даром, любезный г-н Дюкормье, и ушли с бала не с пустыми руками.

«Куда это он гнет? — подумал Дюкормье. — Сперва мне казалось, что он намекает на мою встречу с его дочерью, герцогиней де Бопертюи».

Он отвечал:

— Я не заслуживаю вашего лестного мнения. Это я стоял с женой моего друга, пока он ходил за платьем.

— Как! Замужняя женщина и в маскарадном костюме, даже не подберу, в каком? Она мне показалась несколько вольной, хотя и очень хорошенькой, то есть ее костюм…

— Правда, князь, подобное переодевание не совсем прилично, но мой друг и его жена из мелких торговцев и больше думают об удовольствиях, чем о приличиях.

— И вы очень дружны с мужем?

— Очень дружен, князь, и долгая разлука не уменьшила нашей дружбы.

Простите, г-н Дюкормье, я ошибся. Между нами, я счел вас за счастливца.

Князь не мог вполне скрыть легкого волнения. Анатоль пытливо посмотрел на него и сказал:

— Вы совершенно ошиблись, князь. За неимением тонкого вина, которого мне, бедняку, никогда не придется попробовать, я предпочитаю лучше пить воду, чем грубое обыкновенное вино.

«Вот она дьявольская гордость, о которой мне пишет Морваль. Этот господин, вероятно, считает себя слишком высокопоставленным, чтобы снизойти до мелкой лавочницы. Отлично! Одной тяжестью меньше на сердце, и теперь можно поставить вопрос ппаче».

При мысли, что Дюкормье не был ни ухаживателем, ни любовником Марии Фово, на лице князя помимо его воли отразилось живое удовольствие, что не ускользнуло от Анатоля.

«А, вот что! — подумал он. — Не он ли и есть то черное домино, что неотступно ходило за г-жой Фово и над которым смеялся Жозеф. Неужели это он? Да, конечно, он! Вот светлая мысль! Это был князь! Чего он добивается?»

— Я вас вполне одобряю, милейший, — сказал князь. — Разборчивый, тонкий вкус — признак знатности. Но скажите, вероятно, вы, как старые друзья с этим торговцем, были в восторге от встречи? И, конечно, в глазах этих простых людей вы, любезный г-н Дюкормье, должны быть важной особой и ваше слово для них закон?

— Правда, князь. Мой друг питает ко мне большое доверие, потому что он честнейший и простодушнейший малый.

— Простодушный! Не правда ли, это только деликатное выражение?

— Что делать, князь? Дружба часто бывает слепа.

— Но скажите откровенно, его не трудно провести за нос? А его жена, вероятно, слушает вас, как оракула.

Теперь князь, в свою очередь, пристально смотрел на Анатоля и продолжал, медленно и многозначительно подчеркивая каждое слово:

— Знаете, что? Я уверен, что если вам вздумается убедить эту очаровательную мещаночку, — я не такой разборчивый, как вы, и нахожу ее прелестной, — так вот, если вы захотите потрудиться убедить ее… убедить… ну, как бы сказать?.. в том, например, что по хорошему тону полагается надевать платье наизнанку и что дамы высшего общества всегда так и делают, то бьюсь об заклад, вам удастся убедить ее в этом. Словом, при помощи ваших советов, ее можно заставить сделать все что угодно?

Анатоль понял постыдный смысл этих слов, и губы его слегка побелели, что у него было признаком сдержанного, но крайнего бешенства и злобы. Однако, за исключением едва заметной дрожи в челюстях, судорожно сжавшихся на секунду, лицо Анатоля оставалось бесстрастным, и он не прервал отца герцогини де Бопертюи. Князь же продолжал все более и более многозначительно:

— Мне кажется, любезный г-н Дюкормье, что вы владеете удивительным искусством покорять самую мятежную совесть, самую закоренелую разборчивость. Мещанским предрассудкам и несговорчивой добродетели не устоять перед вами. Морваль мне пишет, что вы воплощенный искуситель, если представляется надобность. А если вы искуситель, то ведь г-жа Фово — дочь Евы… Вы понимаете меня?

— Князь, — отвечал Анатоль с едва заметным дрожанием в голосе, — князь, я не знаю, так ли…

— Одно слово, милейший; вы человек серьезный и положительный. Поэтому одно из двух: или мы понимаем друг друга с полуслова, или совсем не понимаем. В последнем случае вы не придадите никакого значения следующим словам. Слушайте их хорошенько!..

— Я вас слушаю, князь.

— Хотите вы приобрести сильного покровителя, пользующегося огромным влиянием? Покровителя, который во всякую минуту, — от вас зависит приблизить или отдалить ее, — может поднять вас на такую высоту, о какой вы и не мечтали? Ясно ли я говорю? Понимаете вы меня?

— Очень ясно, князь; отлично понимаю.

— И вы понимаете, каким путем можете приобрести могущественного покровителя?

— Князь, мы превосходно понимаем друг друга; но для того, чтобы искушение удалось, необходимо одно условие; надо, чтобы я состоял при вас, так сказать, официально. Такое положение не то что придаст моим словам больший вес, а позволит мне говорить о вас беспрестанно г-же Фово, восхвалять ваше великодушие и могущество. И все это без пре-увеличений, а вполне просто, потому что, не скрою, с этой молодой женщиной надо обращаться осторожно, чрезвычайно тактично, сдержанно. И потом…

— Отлично! Ваша мысль превосходна. Завтра же вы поселитесь у меня в качестве секретаря. От прежнего секретаря я избавлюсь, поместив его на какое-нибудь место. Морваль разрешает мне удержать вас здесь, сколько мне понадобится. Я берусь сам написать ему об этом. Итак, вы будете жить у меня и обедать за моим столом. Согласны?

— Согласен, князь.

— Теперь, мой милый, ваша будущность в ваших руках. От вас зависит, будете ли вы супрефектом через три месяца, через два или через месяц. Затем, даю честное слово благородного человека, через два года я вас сделаю префектом, а потом мы увидим… Вы еще не знаете, как я выдвигаю тех, кто мне служит.

В эту минуту дверь открылась и воротившиеся с проповеди княгиня с дочерью по-семейному, без доклада вошли в кабинет. Дюкормье отвесил им глубокий поклон и направился к двери. Увидя Дюкормье, Диана невольно покраснела, но каково же было ее удивление, когда князь вернул Анатоля, говоря:

— На одну минуту, милостивый государь, на одну минуту; я хочу вас представить жене и дочери.

Анатоль вернулся. Князь указал на него глазами своим дамам и отрекомендовал:

— Г-н Дюкормье, мой новый секретарь.

Анатоль снова почтительно поклонился княгине де Морсен и ее дочери, а князь в это время продолжал:

— До завтра, г-н Дюкормье. Ваша комната будет готова.

Дюкормье поклонился, вышел и уехал из отеля де Морсен.

Загрузка...