ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

XXXI

Когда Дюкормье вошел в спальню к г-же Дюваль, она указала ему на кресло против себя, между тем как Клеманс встала у изголовья ее кровати:

— Прошу вас, садитесь, — говорила она взволнованным голосом, — и скажите, что вы имеете сообщить нам такое важное?

— Сударыня, то, что я сообщу вам, действительно очень важно, а между тем дело идет лишь о слухе, о простом слухе, лишенном, быть может, всякого основания. Спешу вас предупредить об этом. Сегодня утром я получил из Лондона письмо, куда мне адресовал его один мой приятель, предполагая, что я еще там. Мой друг уже давно уехал из Франции… Но позвольте повторить вам, сударыня, новость, о которой пишет мне друг, мало достоверна. Он услыхал о ней во время путешествия и даже не пишет никаких подробностей, потому что не знает, до какой степени меня может интересовать его сообщение. Итак, пожалуйста, отнеситесь к моим словам с крайней осторожностью. К несчастью, весьма вероятно, что я получил ложное известие и был бы в отчаянии, если бы возбудил в вас ложные надежды.

По мере того как Анатоль говорил, г-жа Дюваль слушала его все с большим и большим вниманием. Она рассудила, что сомнительное известие, полученное в далеком путешествии, должно иметь отношение к смерти полковника Дюваля. Но, благодаря крайней осторожности Анатоля, эта мысль представилась больной постепенно, без болезненного потрясения, и поэтому она почти спокойно спросила:

— Одно слово. Где путешествовал ваш друг?

Клеманс, боясь, как бы открытие не было еще слишком неожиданно, сделала Анатолю знак и тихо проговорила:

— Будьте осторожны!

Так как Дюкормье медлил с ответом, обменявшись выразительным взглядом с молодой девушкой, то г-жа Дюваль сказала бодрым голосом:

— Не правда ли, ваш друг путешествовал по Алжиру? Не бойтесь, отвечайте мне. А ты, дитя мое, не тревожься. Мсье подошел к деликатному вопросу так осторожно и заботливо, что, видишь, я спокойна. Поэтому не волнуйся. Я не поддамся безумной надежде: я слишком хорошо чувствую, что мне теперь не вынести разочарования. Как видите, сударь, можете сказать мне, ничего не опасаясь.

— Верю, сударыня; вижу это, и ваша твердость облегчает мне трудную задачу. Да, мой друг путешествовал в Алжире и побывал среди племен, живущих на границе с пустыней. Там он узнал, что один французский полковник, которого считают умершим, держится давно уже в плену у кочевых арабов и бродит вместе с ними.

Г-жа Дюваль, несмотря на решимость не поддаваться обманчивой надежде, не могла удержаться от радостных слез, когда эта надежда ожила; однако благоразумное сомнение взяло верх.

Клеманс, заметив это, не могла больше сдерживать себя и сказала:

— Милая мама, умоляю тебя, не поддавайся мрачным мыслям. Нам с тобой надо много мужества, чтобы не увлечься надеждой, которая, увы, не новость для нас.

— Это и должно тебя успокоить, моя девочка. Видите ли, милостивый государь, не имея положительных доказательств смерти моего мужа, мы с дочерью много раз думали, что он попал в плен; но признаюсь, в наших предположениях не было даже и того сомнительного основания, какое даете нам вы.

— Действительно, сударыня, основание очень сомнительное. Я уже имел честь сказать, что в письме нет никаких подробностей; передается только слух. Я бы и сам не придал ему большого значения, если бы не слыхал много раз от м-ль Левассер о ваших сомнениях. А тут еще позавчера услыхал о том же от моего лучшего друга, доктора Бонакэ. Поэтому, когда получил письмо, то моей первою мыслью было известить вас и написать в Алжир, где мой приятель пробудет еще не-которое время. Я просил его припомнить все точнее, все, что он слышал, и главным образом сообщить название и географическое положение племени, где он добыл сведения. Это облегчило бы поиски.

— О, сударь! Чтобы ни случилось, и хотя у меня мало надежды, но я до конца жизни не забуду, сколько доброты и предусмотрительности вы оказали нам, — сказала г-жа Дюваль с глубокой благодарностью.

— Боже мой, сударыня, но кто бы поступил иначе? — скромно возразил Анатоль растроганным голосом. — Я только жалею, что не могу сделать больше; жалею, что зависимое положение не дает мне располагать собой. Будь это иначе…

— Будь это иначе? — спросила г-жа Дюваль с удивлением.

— Если бы я был независим, — заговорил Анатоль со сдержанным волнением, — то просил бы вас позволить мне насладиться самым высоким счастьем, какое дано узнать человеку. Но прекрасная мечта неисполнима. В первый раз в жизни я завидую свободе, которую дает богатство.

— Я вас не понимаю, — сказала г-жа Дюваль, все более и более удивляясь.

— Не правда ли, сударыня, большинство, и в том числе мой друг, едут в Алжир обыкновенно из любопытства или с художественными целями?

— Без сомнения.

— Ну, так представьте себе, что вполне независимый человек предпринимает такое путешествие не с целью удовлетворить свои художественные вкусы или любопытство туриста, а в надежде, быть может, возвратить жене и дочери мужа и отца, а Франции — одного из храбрейших офицеров, которым она гордится. О, сударыня, — продолжал Дюкормье, и его прекрасное лицо осветилось энтузиазмом, — какое счастье пренебречь усталостью, лишениями, опасностями, чтобы посвятить себя такому святому делу! Какое другое, более благородное употребление из своей независимости может сделать богатый и свободный человек? Но, увы, судьба не в одинаковой мере позволяет нам мочь и хотеть! А какие счастливцы те, кому дано исполнить все хорошее, о чем они мечтают!

Трудно передать, с какой захватывающей сердце печалью Анатоль сказал последние слова. Г-жа Дюваль, глубоко тронутая, как и ее дочь, великодушной мыслью Дюкормье, отвечала:

— Во всяком другом такое благородство чувств меня бы удивило; но сегодня я читала письмо м-ль Эммы Левассер к моей дочери и знаю, чего можно ждать от вас.

— Частые разговоры о м-ль Левассер о вас и вашей дочери возбудили во мне глубокий интерес ко всему, что касается вас. Повторяю вам, я сожалею только о бесплодности моих искренних желаний; жалею, что принужден ограничиться ими одними.

— Если желания вытекают из великодушных чувств, то они значат столько же, как и само дело, — возразила г-жа Дюваль, совсем очарованная Анатолем. — Но, даже оставив в стороне несбыточные надежды, почему не попытаться извлечь пользу из дошедших сведений? Как вы думаете, не известить ли об этом старого друга моего мужа, начальника бюро по алжирским делам в военном министерстве? Он сообщал мне о всех попытках узнать что-нибудь верное о судьбе полковника Дюваля.

— По-моему, это необходимо сделать. Сегодня вечером я вам пришлю копию с того места письма, где говорится о французском пленнике.

— Нет, лучше будьте любезны, принесите ее завтра сами, — сказала радушно г-жа Дюваль. — Эмма пишет, что вы недолго пробудете в Париже; но уделите нам еще несколько минут, если общество бедной больной и ее дочери вас не слишком пугает. Мы сможем лучше выразить вам нашу благодарность.

— Очень возможно, сударыня, что, по не зависящим от меня обстоятельствам, я долго пробуду здесь. Но могу только поздравить себя с этим, если вы позволите приходить иногда выразить вам мою преданность и сообщать известия, которые буду получать от приятеля.

— Вы так сердечно обязательны, что делаете меня доверчивой до нескромности, и я осмелюсь просить вас о новой услуге.

— Ради Бога, говорите, сударыня.

— Теперь я не могу выходить; а мне было бы неприятно, чтобы Клеманс отправилась в военное бюро в качестве просительницы, хотя дело в том, чтобы один из старых друзей мужа принял ее. Письма часто пропадают и запаздывают, и посудите о моем беспокойстве, если это случится с письмом, которое я думаю завтра написать.

— Действительно, сударыня, было бы гораздо лучше мне повидаться с другом вашего мужа. Это бы избавило вашу дочь от поездки. Я покажу ему полученное письмо и буду просить распорядиться как можно скорей начать новые розыски. Только сделайте мне некоторые указания: я все беру на себя и приду дать вам отчет.

— Выразить мою благодарность я не могу лучше, как сказав вам, что ваше присутствие, ваши благородные слова и участие к нам действуют на меня удивительно благотворно. Утром я чувствовала себя недурно; сейчас мне еще лучше, без сомнения, благодаря вам. Как ни неверна надежда, но она идет от вас, и вам принадлежит благодарность моя и моей дочери.

Выразительный взгляд Клеманс, скромно брошенный на Анатоля, доказал ему, что она разделяет чувства матери.

— Ах, сударыня, дай Бог, чтобы вы не обманулись в своих надеждах! Тогда ничто не будет мешать счастью вашей семьи: ведь, кажется, я могу поздравить вас с близким замужеством вашей дочери?

— С близким замужеством моей дочери? — воскликнула г-жа Дюваль, поворачиваясь к Клеманс.

Клеманс казалась пораженной не меньше матери.

Г-жа Дюваль повторила:

— Вы говорите: «С близким замужеством моей дочери»?

— Да, сударыня, с графом де Сен-Жераном.

— Граф де Сен-Жеран! — сказала г-жа Дюваль и опять обменялась недоумевающим взглядом с Клеманс. — Мы в первый раз слышим это имя.

— Однако могу вас уверить, сударыня, что вчера вечером у князя де Морсен, у которого я состою временно секретарем, о браке графа де Сен-Жерана с м-ль Дюваль говорили, как о решенном деле.

— Но, мама, тут нет ничего удивительного, — сказала Клемане, улыбаясь, — наша фамилия часто встречается. Отсюда, вероятно, и ошибка г-на Дюкормье.

— Извините, мадемуазель, я слышал, как сам граф говорил, что он женится на м-ль Дюваль, дочери артиллерийского полковника.

— Поистине, ваши слова меня смущают, — сказала изумленная г-жа Дюваль.

— Должен признаться, я не меньше смущен вашим удивлением, потому что один из наших общих друзей также говорил мне об этом браке, неясно, правда… но говорил.

— Один из наших общих друзей?

— Да, сударыня. Доктор Бонакэ.

— Доктор Бонакэ? Он знает об этих слухах?

— Несомненно, так как г-н Сен-Жеран — племянник г-жи де Бленвиль, на которой наш друг недавно женился.

— Действительно, доктор вчера нам сообщил о своей женитьбе на г-же де Бленвиль, но он даже не произносил имени Сен-Жерана.

— Ваши слова меня изумляют все больше и больше, потому что все утверждают, что г-жа де Бленвиль, по своей необыкновенной деликатности, отказалась от всего состояния в пользу графа на условии (Анатоль сделал на этих словах ударение), что он женится на м-ль Дюваль. Зная расположение моего друга к вам и к вашей дочери, я думал, что союз устраивается при его посредстве.

Клеманс покраснела и сказала матери с тягостным выражением стыда и страдания:

— Ах, мама! Я не ожидала подобного оскорбления. Предполагать, что я способна согласиться на брак, когда меня, так сказать, навязали! Но почему же нет? — прибавила молодая девушка с горькой улыбкой. — Из-за титула и богатства делаются подобные низости!

И Клеманс заплакала от негодования.

— Мадемуазель, простите! Ради Бога, простите! — заговорил Анатоль взволнованно. — Я неумышленно огорчил вас, повторив слухи, которые ходят в обществе…

— Но это нелепый, совершенно ложный слух, поверьте мне! — живо возразила г-жа Дюваль. — Конечно, мы всегда останемся очень признательны г-ну Бонакэ за его заботы, но, по правде сказать, странная у него манера принимать участие в людях. Мне кажется, что он был обязан раньше, чем отдавать имя моей дочери светским сплетням, сообщить мне о своих проектах.

— Ему помешало, без сомнения, состояние вашего здоровья.

— Тогда он должен был подождать и ни в каком случае не затевать дела, не посоветовавшись с моей дочерью. Доктор действовал с непростительным легкомыслием!

— Почему же, мама? — сказала Клеманс с горькой иронией. — По мнению доктора, этот великолепный брак должен был нам показаться ослепительным и неожиданным, поэтому он был уверен, что мы с радостью примем такую честь. Жаль только, что доктор не соблаговолил посоветоваться с нами. И я его считала нашим другом! Так плохо обо мне думать и так мало знать меня! Это ужасно!

— Ради Бога, мадемуазель, не торопитесь обвинять нашего друга, каковы бы ни были побуждения, заставившие его так поступить, но, клянусь вам, он руководствовался хорошим чувством.

— Вы защищаете своего друга, и это доказывает ваше благородство. Но я знаю, как моя дочь должна страдать от унижения, и не могу разделять вашу снисходительность.

— Поверьте мне, сударыня, наш друг виноват лишь в том, что из расположения к вам позволил ввести себя в заблуждение. Но больше, чем кто другой, я понимаю щекотливость положения мадемуазель. Подобные браки редко бывают счастливыми. Если мужчина думает, что приносит жертву, женясь на женщине, хотя бы она была так редкостно одарена, как ваша дочь, то рано или поздно и независимо от себя он ее сделает несчастной.

— Зачем жалеть ее? — сказала Клеманс. — Разве не заслуживает презрения и отвращения женщина, которая унизилась до подобного брака, чтобы удовлетворить свое тщеславие или алчность?

В это время вошла служанка с письмом.

— Вот, барышня, письмо из военного министерства, — сказала она, подавая его Клеманс. — Привез конный кирасир, и я расписалась за барыню.

Отдав письмо, служанка вышла.

— Письмо из военного министерства? — удивилась г-жа Дюваль. — Это может быть только от Дюфренуа, о котором я говорила с г-ном Дюкормье. Посмотри, что там такое.

Клеманс распечатала письмо. Вдруг она так побледнела и задрожала, что г-жа Дюваль вскричала:

— Клеманс, что такое? Ты меня пугаешь!

Но молодая девушка кинулась вне себя на шею матери и, покрывая ее слезами и поцелуями, проговорила прерывающимся голосом:

— Милая мамочка, мужайся!

— Что ты говоришь?

— Да, мужайся. Это нужно, чтобы перенести слишком большую радость.

— Слишком большую радость! Ради Бога, объяснись! — говорила г-жа Дюваль, прижимая дочь к своей груди.

Клеманс, высвободившись из объятий матери, обратилась к Дюкормье с выражением бесконечной доброты в сияющих влажных глазах и сказала:

— Да благословит вас Бог! Это Он прислал вас к нам!

— Клеманс! Да что же там такое?

— Мама, мы можем на все надеяться! Даже больше, чем надеяться!

— Боже мой! Дитя мое… кончай!

— Мама, друг г-на Дюкормье был хорошо осведомлен.

— Твой отец?

— Он жив, он спасен! Мы скоро увидим его. На, читай, читай!

И, бросившись снова на шею к г-же Дюваль, Клеманс удвоила свои ласки. Потом, прислонясь головой к ее плечу, она стала держать перед ней письмо. Г-жа Дюваль прочла вслух:

«Милостивая государыня,

Занятия с министром удержат меня здесь на целый день. Пишу наскоро, чтобы сообщить вам неожиданную, только что полученную новость. Полковник Дюваль жив. Он в плену у племени Бен-Сули. При отъезде курьера из Африки велись переговоры насчет обмена полковника. Вероятно, раньше, чем через месяц, он будет освобожден. Сегодня вечером или завтра я буду иметь честь лично передать вам все подробности события. Нет надобности говорить, до чего я обрадован. Ваш покорный слуга Дюфренуа».

Если бы молния упала к ногам Дюкормье, то он бы не больше был испуган и поражен. Его так называемые сведения о полковнике Дювале были бессовестной ложью. Посредством ее он хотел завязать поскорее отношения с семьей Дюваль с целью сближения в будущем; в особенности же ему хотелось расстроить планы доктора Бонакэ относительно брака Клеманс с Сен-Жераном. Но невероятный случай или Божий Промысел превратил низкую ложь в действительность. Анатоль вспомнил зловещее предчувствие, охватившее его в ту минуту, когда он пробудил в несчастных женщинах несбыточную надежду, и он сказал себе:

«Предчувствие не обмануло меня. Тут что-то роковое. Этот человек, как бы вышедший из могилы, принесет мне гибель…»

Но Дюкормье сейчас же оправился от минутного оцепенения. Эта неукротимая душа не позволяла себе долгой слабости; его лицо, которым он управлял с таким искусством, выразило приличные случаю радость и удивление, когда г-жа Дюваль, вытирая слезы, протянула ему руку и сказала:

— Клеманс права: вы наш добрый ангел, Бог вас послал к нам. Вы избавили меня от потрясения, приготовили к новости, которая возвращает меня к счастью, к жизни! Я не могу выразить, что я испытываю! Уверенность, что я скоро увижу мужа среди нас, обновляет меня; мне кажется, что новая кровь течет в моих жилах. Наконец у меня появились силы пережить это, тогда как прежде… Теперь я могу признаться тебе, моя милая, бедная девочка, — прибавила г-жа Дюваль, обнимая дочь, — прежде каждый день я чувствовала, что умираю.

— Ну, мама, не бойся ничего! — сказала молодая девушка с необыкновенной уверенностью. — Держу пари, что с этого часа ты уже не будешь меня тревожить своим нездоровьем.

Анатоль поднес к глазам руку, как бы для того, чтобы сдержать слезы, и сказал:

— Сударыня, мое волнение скажет вам лучше всяких слов, что я чувствую в настоящую минуту.

— Верю вам. Такое сердце, как ваше, умеет понять и разделять самые высокие радости. Мы очень просим вас: приходите к нам почаще. Вы порадуетесь на счастье, которому так благородно способствовали, а нам во многом посоветуете, потому что первый порыв радости ослепляет, опьяняет и не дает рассуждать.

— Очень польщен вашим доверием, сударыня, и постараюсь сделать все, что только могу, — отвечал Анатоль и встал, чтобы распрощаться. — Но не правда ли, — прибавил он с оча-ровательной, доброй улыбкой, — что большая радость располагает к прощению и снисходительности?

— О, конечно.

— Поэтому, во имя посланной вам небом радости, простите нашему другу участие, быть может, плохо примененное, но во всяком случае искреннее. Оно и побудило его проектировать брак, о котором я вам говорил.

— О, от всего сердца! — отвечала Клеманс. — Так как доктор никогда не говорил нам об этой несчастной идее, то и мы забудем, что она была у него. Не правда ли, мама?

— Без сомнения, мое дитя.

— Однако я думаю, что доктор передаст вам это предложение. Вы, конечно, откажете?

— Да, — отвечала Клеманс, — мы откажем, и категорически.

— Теперь я попрошу вас об одной милости: не говорите моему другу, что я передал вам об этих слухах. Вы, быть может, невольно выкажете ему холодность, и он припишет это мне; а я буду в отчаянии, сударыня, потому что с детства дружен с Бонакэ, и, уверяю вас, он лучший человек в мире.

— Всегда добр и великодушен, — заметила г-жа Дюваль, тронутая нежной привязанностью Дюкормье к другу. — Ну хорошо; мы не будем говорить о вас, мы уважаем вашу деликатность. Если доктор обратится со своим нелепым предложением, мы откажем, но не подадим вида, что были предупреждены. И потом, не знаю, счастье ли изменило мой взгляд на вещи, но я согласна с г-ном Дюкормье, что и бедному доктору мысль об этом браке показалась ослепительной. Он виноват в том, что вообразил, будто и мы с дочерью разделим его ослепление. Но теперь мы так счастливы, что прощаем ему от всего сердца. Не правда ли, Клеманс?

— Конечно, мама. И потом, если мы станем сердиться на доктора, то очень огорчим г-на Дюкормье.

— Благодарю вас, благодарю, — сказал Анатоль с чувством. — Увы! Такие друзья, как Бонакэ, редки, и по вашей милости наша дружба останется неизменной.

— До скорого свидания, до завтра, не правда ли, г-н Дюкормье? — сказал г-жа Дюваль, прощаясь с Анатолем. — Вы нас найдете более благоразумными: завтра мы придем в себя от волнения.

— До завтра, сударыня, — отвечал Анатоль, отвешивая глубокий поклон.

Едва он вышел из комнаты, как г-жа Дюваль сказала дочери:

— Что за благородное, что за чудное сердце! Как он деликатен! И все это отражается у него на очаровательном лице.

— Значит, Эмма не ошиблась, милая мамочка, говоря, что посылает тебе истинное сокровище в лице г-на Дюкормье, — ответила Клеманс рассмеявшись.

— Ну, был ли смысл у этого сумасшедшего доктора! Уж если им овладела неистовая страсть выдать тебя замуж, то почему он не подумал о таком муже, как Дюкормье? Не правда ли, милочка?

Клеманс покраснела, опустила глаза и ответила с легкой улыбкой:

— Видишь ли, это оттого, что такие люди редко встречаются.

Предоставляем читателю вообразить себе разговор матери с дочерью с глазу на глаз о близком освобождении полковника Дюваля.

XXXII

Три месяца спустя после рассказанных событий доктор Бонакэ ходил по своему кабинету с видимым беспокойством. Время от времени он нетерпеливо поглядывал на часы. Было уже пять часов вечера. Он то садился, то выходил на балкон, смотрел вдаль на набережную, видимо, поджидая кого-то. Доктор только что уселся после новой разведки на балконе, как вдруг услыхал стук подъехавшей кареты. Подбежав к окну, он увидал рядом с кучером старого слугу своей жены; доктор быстро сбежал с лестницы и у входной двери встретился с женой. За ней горничная и лакей шли с вещами.

— Вы беспокоились, мой друг, не правда ли? — говорила г-жа Бонакэ, здороваясь с мужем.

— Да, я думал, что встречу вас в двенадцать часов. Ждал вас около конторы дилижансов и ушел оттуда только в три. Я боялся, не случилось ли чего по дороге. Но ваш вид успокаивает меня, слава Богу, — говорил доктор, смотря с нежной заботой на жену.

— Я опоздала оттого, что в пятнадцати лье от Парижа сломался дилижанс.

— А вся поездка прошла благополучно? — спрашивал доктор, поднимаясь по лестнице. — Вы не устали? Было ли удобно в почтовой карете? Вы привыкли путешествовать в собственном экипаже и с такими удобствами.

— Мне было превосходно, мой друг. Я взяла купе для себя и для горничной; Луи поместился на империале; уверяю вас, такой способ путешествовать очень удобен.

Обменявшись нежными приветствиями, всегда следующими за долгой разлукой, Жером сказал:

— Из писем знаю, что вы были очарованы приемом родственницы.

— Да, милый Жером, она очень обрадовалась моему приезду. Мы много говорили о моей матери, — ведь она была лучшим другом г-жи Фельмон, — время летело быстро. Но г-жа Фельмон только очень жалела, что не видела вас. Она понимает, что занятия не пускают вас из Парижа, но все-таки взяла обещание, что я привезу вас в Фельмон, если вы освободитесь на несколько недель. «Потому что, — как она мне сказала, — раньше, чем умереть, я хочу узнать и поблагодарить человека, которому вы обязаны счастьем. Но в желании видеть вашего мужа есть немного эгоизма. Его слава знаменитого врача уже давно дошла до меня, и хотя моя главная болезнь — старость, но я бы очень желала посоветоваться с доктором Бонакэ». И я, мой друг, обещала привезти вас к ней, потому что она очень слаба. Когда я гостила там, то с ней был какой-то нервный припадок, который, к счастью, прошел без последствий.

— В этом возрасте все важно, и я обещаюсь съездить к г-же Фельмон при первой возможности. Осмотрев ее, я уже не затруднюсь предписать режим и дать некоторые подкрепительные средства, чтобы поддержать ее.

— Благодарю, мой друг. После моей матери она для меня самый любимый и уважаемый человек.

— Но как она переносит полное одиночество?

— Она превосходно устроилась, потому что большой философ. Хотя ее доход с имения очень скромный, но она живет прилично, среди нескольких добрых слуг, состарившихся вместе с ней; они обожают ее. Чтение, вышивание, птицы, цветы, благотворительность, прогулки — вот что наполняет время г-жи Фельмон, и оно проходит незаметно.

— Такая способность жить одной в семьдесят лет встречается очень редко и всегда указывает на высший ум.

— Вы уже имели доказательство, какой у нее самостоятельный, возвышенный ум. Помните, какое трогательное письмо она прислала нам, отправив назад знаменитое контруведомление о нашей свадьбе.

— Все, что я писала ей о вас, и в особенности мои рассказы, совсем вскружили ей голову. Вы одержали победу, — прибавила Элоиза, засмеявшись. — Но, мой милый, что с вами? Почему у вас такой грустный, озабоченный вид? Вы меня беспокоите.

— Это правда, и мне вдвойне нужно было увидеть вас. Я не хотел писать о том, что меня мучит, из боязни встревожить вас. И потом, что мог я сообщить? У меня скорей предчувствие, чем уверенность. Я боюсь несчастий, и это печалит меня. Слава Богу, вы приехали, моя милая, добрая Элоиза, и я вновь нашел свою лучшую половину и уже не чувствую себя таким подавленным, обескураженным.

— Вы меня пугаете, Жером. В чем дело?

— Дело идет о Фово, о его жене и об этой несчастной сиротке.

— О Клеманс Дюваль? Но что с ними случилось?

— У меня только подозрения; однако, я боюсь за них.

— Следовательно, вы их видели последнее время?

— Вы помните, что известие о почти чудесном спасении полковника сначала нисколько не потрясло г-жу Дюваль. Но, к несчастью, она была уже истощена долгими страданиями и вскоре заболела какой-то ужасной изнурительной лихорадкой, когда осуществилась так долго обманывавшая ее надежда.

— Да, мой друг, и я помню также, как м-ль Дюваль с непонятной холодностью отказалась после смерти матери пожить у нас до замужества с Сен-Жераном. А его предложение приняла как оскорбление. Но знаете ли, такая щекотливость, хотя и преувеличенная, скорей меня тронула, чем обидела; она происходит от чуткой совести и заслуживает уважения. Сен-Жеран ужасно страдал тогда, да и теперь еще страдает. Он написал мне в Фельмон душераздирающее письмо. То, что он узнал от нас о м-ль Дюваль, и ее редкая красота, — все это произвело на него глубокое впечатление, и он говорил мне, что теперь все его надежды в жизни разрушены. И я думаю, что это действительно так. Но какие новости о полковнике Дюваль?

— Никаких, с тех пор как мы узнали, что в ту минуту, когда велись переговоры о его обмене, завязалась новая схватка с кабилами, и переговоры прекратились. Бог знает, что теперь с полковником. Такая неизвестность вдвойне ужасна: теперь, больше чем когда-либо, несчастная девушка нуждается в отеческом покровительстве. Вы помните, что когда Клеманс объявила нам о своем намерении жить так же уединенно, как она жила с матерью, то это решение нисколько меня не удивило и не опечалило, хотя оно довольно странно для восемнадцатилетней девушки?

— Я знала от вас о ее характере, ее любви к уединению, и поэтому отнеслась к такому решению спокойно, как и вы. И, наконец, желание не оставлять места, где все напоминало ей мать, казалось мне доказательством дочерней любви. Но что же вдруг случилось? Что заставляет вас теперь особенно жалеть, что Клеманс лишена родительских попечений?

— Я был тягостно поражен холодностью, почти недоверием к нам м-ль Дюваль. Когда вы гостили в Фельмон, я несколько раз пытался увидеться с ней, но все напрасно. Наконец мне это удалось. Раньше она всегда встречала меня радушно, благосклонно, а теперь приняла сдержанно, с ледяной холодностью. Я — слишком откровенный человек и не мог скрыть удивления, огорчения; я умолял ее сказать мне без уверток, почему она так переменилась ко мне после смерти матери. Она отвечала принужденно, уклончиво, и я не мог добиться прямого ответа. Я ушел очень грустный, не сомневаясь больше, что мне кто-то повредил в ее мнении. Ведь это легко было сделать; она так доверчива и невинна.

— Но, мой друг, кому же была выгода уронить вас во мнении м-ль Дюваль?

— Я также задал себе вопрос, милая Элоиза, и тогда не мог на него ответить. Но несколько дней тому назад я опять отправился к ней. Меня не приняли. Я ушел и на повороте набережной острова Сен-Луи вдруг заметил Анатоля. Я его не встречал со времени нашего визита в отель де Морсен. В сумерках он не заметил меня или не хотел видеть. Его присутствие в этой глухой улице зародило во мне подозрение, что он идет к Клеманс, хотя во время нашего разговора она ни разу не произнесла его имени. Такая скрытность усилила мое беспокойство. Я стал издали следить за Анатолем и уви-дел, как он вошел в дом, где живет Клеманс. Мне было легко, не компрометируя ее, узнать от привратника, что Анатоль поднялся к м-ль Дюваль и что она его принимает каждый день.

— Как? Она принимает Дюкормье? Бедная девушка принимает каждый день такого опасного человека! А, теперь я понимаю вашу тревогу.

— У меня хватило терпения наблюдать и ждать. Он пробыл у нее почти три часа.

— Бедное дитя! Такая чистая, прямодушная девушка и предоставлена самой себе, без всякой поддержки, без совета, без наблюдения. О, да, опасность есть, и большая опасность!

— В тот же вечер я написал Клеманс письмо с настоятельной просьбой принять меня на следующий день, говоря, что позволяю себе сделать это в память о дружбе ко мне ее матери и преданных заботах, которые я оказывал ей.

— И что же?

— Письмо осталось без ответа. Я встревожился и решил каким бы то ни было путем увидать несчастную девушку. Три дня тому назад я отправился к ней, и хотя служанка уверяла, что госпожи нет дома, я вошел насильно и увидел Клемане в гостиной. Удивленная, раздраженная моей настойчивостью, она встала с негодующим видом. «Несчастное дитя, — сказал я ей, — вы губите себя, принимая Анатоля Дюкормье. Я не знаю более опасного человека, чем он». — «Милостивый государь, — отвечала она решительно, — я свободна в моих действиях и никому, кроме Бога, не обязана давать в них отчета. К тому же у меня есть веское основание не верить больше в искренность вашего участия, и поэтому я избегаю вас». — «Но вас обманывают, вас губят, — сказал я, — выслушайте меня». Она не дала мне продолжать и отвечала: «Вы насильно вошли сюда, против моего желания; можете оставаться здесь одни». И, не слушая меня больше, она надела шляпку и шаль и ушла, оставив меня в отчаянии.

— В конце концов, мой друг, быть может, наши опасения и преувеличены?

— Каким образом?

— Некрасивые поступки Дюкормье, его обман, его низкое поведение во время нашего визита у Морсен дают, конечно, право составить плохое мнение о его сердце. Но разве не известно, что самые испорченные натуры иногда перерождались под влиянием женщины с ангельским характером? Почему не предположить, что Дюкормье искренно, честно любит м-ль Дюваль?

Бонакэ печально покачал головой и возразил:

— Если бы Анатоль имел честные виды, он не старался бы удалить от нас Клеманс, не оклеветал бы меня перед ней. Я не сомневаюсь больше, он уронил меня в глазах этого бедного ребенка, потому что боялся моей проницательности.

— Это правда, мой друг.

— Если бы он серьезно думал жениться на Клеманс, это значило бы, что он хочет отказаться от прежней жизни. В таком случае почему бы ему не прийти к нам? Разве он не знает, что, несмотря на его неблагодарность, я приму его с распростертыми объятиями? Разве не я первый придумал женить его на Клеманс, когда считал его способным измениться? Нет, нет, все заставляет меня бояться, что его расчеты не-чисты.

— А я не могу поверить в подобную развращенность. Было бы чудовищно воспользоваться невинностью этого ребенка, соблазнить ее и опозорить. Как ни безнравствен Дюкормье, он все-таки не совершит хладнокровно такого низкого, ужасного преступления.

Вошел старый слуга и доложил доктору о каком-то человеке, который желал видеть его сейчас же.

— Кто такой? — спросил доктор.

— Г-н Жозеф Фово.

— Жозеф?! Просите его скорей.

Элоиза хотела удалиться, но муж ей сказал:

— Нет, милая, я прошу вас остаться. Я беспокоюсь не только о судьбе Клеманс Дюваль, но опасаюсь и других несчастий. Однако, тише, вот и Жозеф.

XXXIII

При виде Фово доктор и его жена не могли скрыть болезненного удивления. Жозеф был неузнаваем. Его лицо, недавно еще дышавшее откровенностью и хорошим расположением духа, теперь выражало мрачное отупение, было худое, бледное и наполовину эаросло густой, черной бородой. Грязная беспорядочная одежда дополняла его несчастный, зловещий вид. Сильная и высокая фигура согнулась как бы от дряхлости. Хотя он не шатался, но вошел тяжелой, неверной походкой. И нужно ли говорить, что при первых словах Жозефа доктор заметил сильный водочный эапах. Прискорбное удивление так ясно выразилось на лице Бонакэ, что Фово спросил медленным, глухим голосом:

— Жером, ты находишь, что я очень переменился, а?

— Верно у тебя сильное горе? А я ничего не знал, и ты не пришел к нам? — дружески упрекнул его доктор.

— Не пришел. Я избегал тебя три месяца, Жером. Мы с Марией холодно приняли тебя и твою жену, которая была так любезна к нам. И вы были правы.

— Нет, г-н Фово, — вмешалась Элоиза, — мы этого не думали, но, признаться, были очень огорчены вашей холодностью и, не зная причины, очень жалели о такой перемене в наших добрых отношениях, хотя продолжали считать вас друзьями, которые рано или поздно вернутся к нам.

— И, как видите, сударыня, один уже вернулся, да слишком поздно, — сказал Жозеф с унынием.

— Слишком поздно, мой добрый Жозеф? Но почему?

— Потому что моя жизнь отравлена, погублена, — пробормотал бедняга в изнеможении.

— Твоя жизнь погублена, Жозеф? Умоляю тебя, объяснись. Не отчаивайся так, открой нам свое горе; быть может, мы дадим тебе хороший совет.

— Я не заслуживаю больше твоей дружбы, Жером, — ответил Жозеф с замешательством. — Я лгал тебе, я тебя обманывал!

— Ты? Ты?

— И, придя сюда, я нарушил данное слово. Это тоже нечестный поступок. Ну да к черту! Уж если стал таким, то это пустяки.

— Вы на себя клевещете, г-н Фово. Вы никогда не сделаете ничего бесчестного.

— Вы удивляетесь, сударыня? Вы не можете поверить? И сам я удивляюсь и как-то не верю этому. Все равно, как я бы пожал плечами, если б в то время, когда я пил только воду, подкрашенную вином, мне сказали, что я стану одурять себя водкой.

— Жозеф, ради Бога, скажи, что же с тобой случилось?

— Со мной случилось, — пробормотал Фово, задыхаясь, — случилось то, что я без всякой пощады делаю Марию несчастной.

— Ты? Такой добрый?

— Да, я. Сейчас объяснюсь. Я должен это сделать, уж раз пришел сюда, несмотря на свою вину перед тобой. Что делать! Несчастный утопающий хватается и за соломинку. Не правда ли? Слушай. Уже поздно: я чувствую, что погиб, и не за советом пришел, а скорее попрощаться. Когда выслушаешь меня, то увидишь, что мне ничего не остается… нет, ничего не остается в жизни…

— Кто знает, мсье Фово, дружба может дать много утешений, — сказала Элоиза.

Фово, казалось, не слыхал ее слов. Он два раза провел широкой рукой по лбу и сказал с раздирающей сердце улыбкой:

— Ты доктор, ты должен это понять. С тех пор как я пью столько водки, мне, «к счастью», трудно вспоминать. Да, мысли отяжелели, путаются, даже совсем пропадают, если я, как теперь, почти прав. Вот и сейчас не знаю, с чего начать.

— Милый Жозеф, выслушай меня, я…

— А! Знаю, — перебил Фово. — Помнишь, Жером, как мы обедали здесь с Марией и условились не принимать больше Анатоля?

— Конечно, помню.

— Ну так вот, несмотря на твой совет, мы продолжали видеться с ним и скрывали это от тебя.

— Жалею, что ты так мало доверял мне, — отвечал доктор, обмениваясь с женой взглядом. — Но скажи, по какому поводу ты виделся с Анатолем?

— Он хотел мне помочь отомстить.

— Кому?

— Одному князю.

— За что отомстить?

— За то, что он хотел соблазнить Марию.

— Что ты говоришь?

— Да. Он предлагал ей большие деньги.

— Твоей жене? — воскликнул Жером с негодованием, всплеснув руками. — Твоей жене!

— Она отвергла с презрением его предложение. Потом случайно Анатоль поступил секретарем к этому самому князю, и когда тот узнал, что он знаком с нами, то обещал ему свое покровительство, если он поможет ему соблазнить Марию.

— Но это ужасно!

— Анатоль притворился, что согласен, потому что у этого князя есть дочь, важная барыня, герцогиня. А нам Анатоль сказал: «Я сделал вид, будто хочу помочь князю добиться любви Марии, для того чтобы поселиться у него в доме и соблазнить его дочь. И вот в один прекрасный день мы заставим его прийти к вам, и я ему при вас скажу: «Князь, вы хотели внести позор в дом моего друга, но опозорен ваш дом: ваша дочь была моей любовницей, и я ее презираю. Вот как я отомщу за тебя, Жозеф».

— Но ведь это бесчеловечно, — воскликнула Элоиза, — потому что дочь князя, без сомнения, не участвовала в гнусных происках отца.

— Тем хуже для нее! — мрачно заметил Жозеф. — Этот разбойник, ее отец, наделал нам довольно зла. Он причина всех моих несчастий. Да, когда я узнал, что они считали Марию способной продаться за деньги, то сейчас подумал: «Если осмелились торговать мою жену, — значит, она дала повод или про нее ходили дурные слухи».

— Но это безумное рассуждение, г-н Фово! — сказала Элоиза. — Ни одна честная женщина не застрахована от низких предложений.

— Да, так кажется на первый взгляд, сударыня. Анатоль говорил то же самое, и я поверил ему на одну минуту. Но скоро проклятая мысль засела мне крепко в голову, и с того времени я стал подозревать Марию. До тех пор я первый всегда вместе с ней смеялся над объяснениями ей в любви и никогда не ревновал. А тут сделался ревнив, как тигр. Анатоль сколько угодно мог восхвалять скромность Марии, а я говорил себе: «Он скрывает от меня свои подозрения, чтобы не беспокоить меня. Но я тем более виновен, что мало смотрел за женой, что слишком ей верил». Ревность перевернула мой характер; я стал грубым, жестоким, недоверчивым. У меня не хватало храбрости ни признаться, что я ревную, ни перестать ревновать. И все-таки Мария переносила с ангельской кротостью все мои несправедливости, хотя ничего не понимала в них. Она становилась все грустней и грустней, и я часто заставал ее в слезах, обнявшись с дочкой. Иногда с улыбкой, от которой у меня разрывалось сердце, она говорила: «Может быть, гадалка и не ошиблась, предсказавши мне ужасные несчастья; не знаю, как это случится, но вот они уже начались».

— Бедное дитя! Как же ты, Жозеф, при твоей доброте, с твоим здравым смыслом, не мог победить безумной ревности?

— Жером, ревность не слушает убеждений. Наконец, один раз Мария сказала мне: «Я тебе никогда не лгала и любила так, как только можно любить. Каждый день ты говоришь мне обидные слова, и не понимаю за что; я их не заслужила. Нам надо откровенно объясниться. Если ты и впе-ред будешь таким же злым и несправедливым, то я, быть может, кончу тем, что, против воли, не смогу тебя больше любить». Эти слова поразили меня в самое сердце, и я ответил: «Если ты разлюбила меня — значит, у тебя есть любовник. Даже после предложений князя я еще сомневался в этом, но теперь нет; я уверен в твоей низости». И от отчаяния, от гнева на меня нашло какое-то безумие: я ударил Марию.

— Ах! — вскричали Бонакэ с испугом.

— Не правда ли, низко, подло — бить несчастную женщину? — сказал с горечью Фово. — Я это хорошо знаю. Но ревность, Жером, делает человека сумасшедшим, разъяренным сумасшедшим. Я стал трясти Марию за руку, говоря: «Признавайся, подлая, у тебя есть любовник?» — А она отве-чала: «Если б он был, то я призналась бы, потому что в жизни своей не лгала. Видит Бог, что я каждый день плачу, вспоминая о нашем прежнем хорошем житье. От тебя зависит вернуть это время. Я не говорю, что не люблю тебя; я только сказала, что если ты и дальше будешь так же несправедлив и жесток, то я, быть может, невольно разлюблю тебя. Но это будет для меня ужасней смерти на эшафоте, как предсказала гадалка. Ты оскорбляешь, бьешь меня. Ты сошел с ума, мой милый Жозеф. Я прощаю тебя». — «Ты прощаешь меня! — крикнул я. — Да ты, подлая, сама должна просить у меня прощенья на коленях». — «Я этого очень хочу, — сказала она, — потому что ты должен невыносимо страдать, обращаясь так со мной. Если я этому невольная причина, то прости меня. Видишь, я на коленях. Доволен ли ты? Но будь, по крайней мере, добр и справедлив ко мне. Верь в мою искренность и нежность, которые пережили столько горя».

— Она ангел! Несчастное дитя! — сказал Элоиза со слезами на глазах.

— Неужели такая покорность не обезоружила тебя, Жозеф? — спросил также растроганный доктор.

Фово покачал головой и потом сказал с диким видом:

— Мария очень горда, и если стала передо мной на колени, — значит, у нее было в чем упрекать себя. И я опять повторю: если женщина не дала повода говорить о себе, то ей никогда не предложат денег. Да, этот старый негодяй-князь открыл мне глаза.

— Ты упрекаешь жену за уступчивость. Но ведь она была вызвана твоей жестокостью, насилием. У нее не было другого средства успокоить тебя.

— Успокоить меня! — заговорил Жозеф со зловещей улыбкой. — Это лицемерие удвоило мою ярость, и я стал так обращаться с ней, что она сказала: «Жозеф, если бы у меня не было ребенка и я не боялась бы огорчить родителей, то после сегодняшней сцены бросила бы тебя навсегда». Эти слова раздражили меня до крайности, и я убил бы Марию, когда бы, к счастью, не пришел Анатоль. Он вырвал ее у меня и стал упрекать в грубости. Тогда я, как помешанный, не зная, куда иду, вышел из лавки. Не помню, когда я опамятовался. Я столько ходил, что чуть не падал от усталости, и зашел в какое-то кафе. Меня спросили, не хочу ли я стаканчик водки. Я машинально взял. Волнение и непривычка пить удвоили действие водки; у меня сейчас же закружилась голова, и я почти забыл, что произошло в тот день. Хорошо было забыть все, и я выпил второй и третий стакан, а, может быть, и больше; под конец я так напился, что хозяин кафе сжалился надо мной и велел постелить мне постель в задней комнате, и я там переночевал. На рассвете проснулся и сперва подумал, что вижу сон, но скоро все вспомнил и тогда решил, что водка — отличная выдумка, потому что от нее забываешься. С этого дня я начал пить, чтобы отуманить се-бя. Мне все стало безразлично. Я бросил заниматься и собой, и делами; перестал бриться, причесываться и умываться. В квартале на меня показывают пальцем, и если я не мертвецки пьян, то делаю Марии ужасные сцены. Она все выносила с ангельским терпением, но вчера, после ссоры, когда я оскорбил ее при дочери, сказала, что больше не может терпеть, что наша торговля идет все хуже и хуже и что она решилась жить с дочерью у матери. Она говорила, заливаясь слезами: «Жозеф, я оставляю тебя навсегда. Но хотя ты сделался злым, я не сержусь и прощаю тебя. Причина всех несчастий — проклятый князь; его приставание возбудило в тебе ревность. Если бы не она, ты был бы добрым и справедливым, как прежде! Но терпение! Анатоль в последний раз сказал, что день отмщения приближается. Несчастье сделало меня злой, и я радуюсь всякой беде, какая бы ни случилась с подлым князем. Но наше счастье погибло навсегда, а это не поможет. Утешайся, как я себя утешаю предсказанием гадалки, что я умру совсем молодой. Если она ошиблась только в одном, что я умру на эшафоте, то все-таки я благодарна этой хорошей женщине, потому что теперь бы желала умереть».

— Жозеф, — спросил доктор, — не думаешь ли ты, что после всех потрясений это странное, зловещее предсказание окончательно поразит воображение твоей жены? Ведь она может помешаться!

— Да, вчера я испугался, когда Мария сказала это. На меня нашло как будто просветление, и одну минуту я подумал, что виноват в ревности. Я дошел до той точки, что расстаться с женой мне казалось безразличным. Однако, нет; этот последний удар подавил меня. Я редко видел Марию, но все-таки видел ее; и когда опомнюсь бывало, то смотрю на жену и вспоминаю наше прежнее хозяйство, нашу любовь, наши славные мечты уехать еще молодыми в деревню. Я знаю, что такими мыслями растравляю свою рану, но это все равно; я говорил себе: все же я был счастлив.

Жером и его жена слушали Фово со слезами на глазах. Но он продолжал, не замечая этого:

— Наконец, когда Мария сказала мне, что мы должны расстаться, говорю тебе, Жером, это был для меня последний удар! Вместо того чтобы прийти в неистовство или умолять ее не бросать меня, я превратился в идиота, начал плакать и пошел наверх. Там я бросился на постель и пил водку, пока не потерял память. Потом очнулся и опять начал пить, надеясь, что, может быть, умру; как вдруг, не знаю почему, я подумал о тебе, Жером! Я, как утопающий, схватился за соломинку и сказал себе: «Пойду к Жерому; на всякий случай прощусь с ним и попрошу прощения, что обманывал его». Когда мы в первый раз обманули тебя насчет Анатоля, то нам стало стыдно, что мы не доверяем тебе; а ты принял это за холодность, и вы с женой делались с нами все скрытней. Итак, видишь, Жером, если бы не мое несчастье, то я не был бы здесь. Теперь ты все слышал. Не прав ли я, что никакие советы в мире нисколько не изменят моего положения? Мария ненавидит меня, презирает… Она навсегда потеряна для меня, навсегда, навсегда…

И несчастный не мог удержать рыданий, закрыл лицо руками и упал в кресло.

XXXIV

Доктор Бонакэ, убедившись, что надо действовать как можно скорей, сказал Фово, который погрузился в мрачное оцепенение:

— Мужайся, мой друг.

— Мне мужаться? — заговорил Фово, вытирая слезы и глядя на доктора с мрачной улыбкой. — От зверства я уже давно стал трусом. Мне уже давно следовало убить князя, да не хватало храбрости. Я находил более удобным, чтоб Анатоль отомстил за меня. Храбрости хватило только на то, чтобы мучить жену изо всех сил.

— Жозеф, каждая минута дорога. Уже шесть часов вечера; ответь мне на некоторые необходимые вопросы.

— Как? Ты надеешься?

— Надеюсь ли? Да ты смеешься надо мной. Еще бы! Я убежден, что завтра ты будешь у ног Марии и она скажет: «Жозеф, я прощаю тебя». И завтра вечером мы вчетвером отпразднуем возврат вашего счастья и будем сидеть здесь же за обедом, как три месяца назад. Вам счастье по-кажется слаще прежнего, потому что оно было прервано этими ужасными месяцами. Но потерпи еще немного, и когда ты опять станешь веселым, доверчивым и сможешь выслушать суровую правду, то я тебя хорошенько распеку.

— И ты думаешь, Жером, что…

— Да, я думаю, я знаю, что два лучших сердца должны быть и будут с завтрашнего дня в мире, для их общего счастья. Но, как доктор, я также знаю, что недостаточно спасти жизнь человеку и оставить его поправляться одного; возврат болезни очень опасен. Поэтому для полного выздоровления мы будем видаться ежедневно; один день вы с Марией обедаете у нас, на другой день мы с Элоизой у вас; и так все вечера вместе, и, черт возьми, если раньше, чем через месяц, ты не скажешь мне: «Милый Жером, мне бы очень хотелось проводить с Марией два или три вечерка в неделю один на один, как в прежнее время». А так как у твоей Марии отличный слух, то она сейчас же повернет к нам свое оживленное, очаровательное личико и скажет: «Доктор, я не просила Жозефа говорить вам это; мой красавчик-гренадер дошел до этого своим умом, но, между нами будь сказано, я думаю так же, как и он».

— Постой, Жером! Не могу передать, что со мной делается. Твои добрые, ласковые слова заставляют меня помимо воли надеяться. Ах! Отчего я не повидался с тобою раньше!

— Что жалеть о прошлом, его не вернешь, слава Богу. Теперь надо не говорить, а действовать. Где твоя Мария?

— У своей матери. Она сказала, что уйдет к ней.

— Прекрасно. Где живет г-жа Клермон?

— В Faubourg Saint-Martin, № 17.

— Милая Элоиза, пожалуйста, запишите адрес. А теперь вот что: я, доктор Бонакэ, строго приказываю тебе сейчас же отправиться в баню вон в том здании, около Нового Моста, что видно отсюда. Тело влияет на душу, и это успокоит тебя. Затем ты острижешь ужасную бороду, которая тебя безобразит. После бани ты спросишь бульону и воды с вином, ничего больше, и будешь ждать известия, вернуться ли тебе домой или переночевать у меня.

— Мой добрый Жером, я…

— Одно из двух: или твоя жена у матери или осталась в лавке. Я сейчас отправлюсь узнать. Если она дома, ты почуешь здесь; если же у матери, то ты пойдешь к себе и перед сном выпьешь успокоительное лекарство; я его пришлю тебе с аптекарем. Предсказываю, ты заснешь крепким, спокойным сном. Завтра приберешь магазин, нарядишься, как в день свадьбы, и будешь ждать. Вот все, чего я прошу от тебя. Сделаешь так?

— Жером, обещаю сделать все, что ты желаешь. Быть может, ты не веришь мне, потому что я уже раз не сдержал слова.

— Оставь ты меня в покое с этим прошлым! Обещаешь исполнить буквально мое приказание?

— О да! Потому что уже теперь чувствую себя спокойнее, утешенным. Ты, Жером, лучший из людей!

И Жозеф со слезами, в простодушной признательности, взял руку своего друга и с чувством поцеловал ее.

— Ну, уж это я тебе запрещаю, — сказал доктор, с трудом удерживая слезы. — Прежде всего спокойствие! Присядь там; мне надо сказать два слова жене. Потом мы возьмем извозчика, и я отвезу тебя в баню.

Жозеф сел, так сказать, подавленный предчувствием счастья. Ему казалось, что он видит сон.

Доктор обратился к жене и сказал тихо:

— Бедный Жозеф выздоровеет. Марию нетрудно вернуть.

— Я тоже думаю. Как ни ужасны грубости, вызванные несправедливой ревностью, но почти каждая женщина прощает их… Мне также есть кого предупредить и, быть может, избавить от большой беды.

— Понимаю, мой друг! Г-жа Бопертюи? Проект мести Анатоля?

— Я хочу открыть глаза Диане или предупредить ее, если еще есть время.

— Ну, г-н Фово, я вполне разделяю уверенность мужа, — обратилась Элоиза к Жозефу, — завтра для всех нас настанет хороший день: вы найдете счастье, которое считали потерянным, а мы будем радоваться вашему счастью.

Через несколько минут г-жа Бонакэ и доктор с Жозефом взяли извозчиков. Элоиза велела везти себя в отель де Морсен, а Жером оставил Жозефа перед зданием у Нового Моста и поехал на улицу Бак, на квартиру Фово. Когда-то кокетливо прибранный, хорошо обставленный и бойко торговавший парфюмерный магазин Фово теперь был запущен и казался необитаемым. На всем лежал толстый слой пыли, и дубовая касса уже не блестела лоском чистоты. У Бонакэ защемило сердце, когда он вошел туда, и ему вспомнилось, как здесь прежде все оживлялось радостным весельем молодой четы.

— Г-жа Фово у себя наверху? — спросил Жером у сидевшей за кассой служанки.

— Нет, сударь. Хозяйка ушла.

— Ведь вам известно, что я старый друг семьи?

— О, да, господин доктор.

— Ну-с, так проведите меня наверх. Я хочу убедиться, что г-жи Фово нет дома. Вам могли приказать никого не принимать, а я пришел по очень важному делу, и г-жа Фово придет в отчаяние, что не приняла меня.

— О г-н доктор, потрудитесь подняться и вы сами увидите, что хозяйки нет дома. Она мне приказала отвезти девочку к своей матери, где сама будет ночевать. Уж полчаса, как она уехала на извозчике и не захотела обедать.

Несмотря на уверения служанки, доктор поднялся наверх, но не нашел Марии и поехал к г-же Клермон, в Faubourg Saint-Martin. Не желая тревожить родителей Марии в случае, если она еще не у них, Бонакэ спросил у привратника, не приходила ли г-жа Фово вечером. Привратник ответил, что нет. Бонакэ решил заехать еще раз попозднее, а теперь отправился сказать Жозефу, что он может ночевать дома, так как Мария у родных.

Г-жа Бонакэ, в свою очередь, поехала в отель де Морсен, где она не была с памятного вечера. Не обращаясь к швейцару, она прямо прошла в комнаты Дианы. Когда лакей сказал, что герцогини нет дома, то Элоиза попросила вызвать главную горничную Дианы, м-ль Дезире, которая уже давно пользовалась полным доверием своей госпожи; Элоиза видала ее в то время, когда часто бывала у Морсенов.

Горничная скоро пришла и, по старой привычке, сказала г-же Бонакэ:

— Я не знала, что это маркиза спрашивает меня. Что вам угодно, сударыня? Герцогиня очень будет жалеть, что не могла принять вас.

— Я знаю, мадемуазель, вы очень преданы г-же де Бопертюи?

— О, что касается этого, сударыня!

— Ну, так скажите мне откровенно, дома г-жа Бопертюи или она только велела говорить, что ее нет дома? Мне немедленно надо передать ей об одной очень важной вещи. Так что, для пользы вашей госпожи, не скрывайте от меня правды.

— Я могу побожиться; герцогиня вышла недавно пешком и сказала мне, что вернется только поздно вечером, а обедать будет у графини де Сюрваль, где она часто обедает. Так что герцогиня позволила мне располагать вечером.

— Очень жаль, что она ушла так не вовремя. В таком случае передайте г-же де Бопертюи, что я умоляю ее ждать меня завтра утром.

— Слушаю, сударыня.

Г-жа Бонакэ хотела уйти, но горничная в смущении остановила ее словами:

— Я знаю, сударыня, как вы добры ко всем. Осмелюсь вас попросить…

— Говорите, мадемуазель.

— Может быть, сударыня, вы найдете мою просьбу нескромной…

— Посмотрим, в чем дело.

— Я прошу у вас протекции для моей молочной сестры. Я давно потеряла ее из виду после того, как ездила в дальнее путешествие с прежними господами. Но несколько дней тому назад встретила ее совершенно случайно. Она держит маленький парфюмерный и перчаточный магазин. Если вы пожелаете оказать ей свое покровительство и рекомендовать своим знакомым, то я буду очень счастлива. Я сегодня бы принесла ей эту хорошую новость, потому что думаю вос-пользоваться вечером и повидаться с ней.

— А где адрес вашей молочной сестры?

— Сударыня, как вы добры! Ее магазин на улице Бак.

— Это г-жа Фово? — спросила Элоиза, очень удивленная странным совпадением обстоятельств.

— Значит, сударыня, вы уже покупаете у нее?

— Да, я знаю г-жу Фово. Но скажите, мадемуазель, вы ее недавно видели?

— Уже несколько дней, сударыня. Мне нужны были перчатки; направляясь к нашему поставщику на улице Мира, я увидала перчаточный магазин на улице Бак и зашла туда. Вхожу, и кого же вижу? Марию Фово, мою молочную сестру. Представьте себе, сударыня, как мы были рады свидеться после стольких лет. Мария осталась доброй, как прежде, потому что не гордится передо мной, хотя я простая горничная, а она жена торговца. Я пообещала себе, не говоря ей, рекомендовать ее друзьям герцогини.

— Очень хорошая мысль, мадемуазель, и я вас хвалю. Не забудьте же попросить г-жу де Бопертюи подождать меня завтра утром.

Элоиза вернулась домой, обескураженная неудавшимся свиданием.

Приблизительно одновременно с вышеописанными сценами совершались и другие события.

Чтобы пояснить дальнейший рассказ, необходимо сказать, что несколько лет тому назад большая часть домов на улице Луны, в квартале Bonne-Nouvelle, имела по два совершенно отдельных входа: один на улицу, а другой на бульвар.

Приблизительно в тот час, когда Жером Бонакэ ездил к Марии, а его жена — к Диане де Бопертюи, князь де Морсен со своим верным Луазо, оба в длинных рединготах, с надвинутыми на глаза шляпами, стояли в тени одного дома на улице Луны, тогда как вся улица ярко освещалась газом и светом из соседней лавки.

— Луазо, я думаю об одной вещи, — сказал князь, — если дело удастся, то мне не мешает иметь доказательства; в случае надобности, я воспользуюсь ими, как оружием, чтобы продолжать по произволу то, чего могу достигнуть обманом.

— Понимаю, сударь. Но как их достать?

— Несомненно, она приедет на извозчике. Ты дашь кучеру луидор, поведешь его в кабачок, спросишь, в котором часу и где она села и как была одета; потом со слов кучера ты напишешь нечто вроде протокола и заставишь его подписаться, если он умеет писать, заметишь его номер и возьмешь адрес его хозяина. Понимаешь?

— Прекрасно, сударь. Таким образом, в случае надобности можно будет сказать прелестнице: «Ваш муж все узнает, если…» Сударь, вот и извозчик. Он останавливается у крыльца…

— Ох, Луазо, сердце у меня бьется, как в двадцать лет. Она! Презабавный чудак этот Дюкормье! Не забудь приказания. Давай скорей ларчик с бриллиантами и бумажник.

Извозчичья карета остановилась у подъезда недалеко от того места, где князь с Луазо стояли в засаде. При свете газа они прекрасно различили лицо Марии Фово. Выйдя из кареты, она исчезла в подъезде одного из тех домов, которые имели выход и на улицу Луны, и на бульвар. Тогда де Морсен из своей засады быстро перешел на другую сторону улицы и стал смотреть на окна верхнего этажа в нетерпеливом ожидании сигнала. Действительно, через несколько минут в одном из окон появился свет, затем он исчез и опять появился. Князь поспешно направился к дому.

XXXV

Де Морсен почти взбежал на верхний этаж, но, запыхавшись, остановился на несколько секунд на площадке, чтобы успокоить порывистое дыхание, и потом позвонил. Дверь открыл и запер за ним Анатоль Дюкормье.

В переднюю выходили три двери: из гостиной, из спальни и из столовой. Здесь, при слабом свете одной свечи, разыгралась следующая сцена.

Князь прерывающимся голосом, с сияющим лицом, сейчас же сказал:

— Она здесь… Я видел, как она вошла!

— Молчите, князь! — отвечал Дюкормье шепотом. — Она здесь, но дайте время ей оправиться; она еще вся дрожит от страха, что решилась на такой поступок. Ради Бога, не беритесь горячо за дело, иначе все испортите.

— Правильно, — сказал князь также едва слышно, насилу сдерживая свой пыл. — Но после трехмесячного пожирающего ожидания, после всех мук… Ах, но то, что я сейчас испытываю, заставляет забыть все страдания.

Действительно, лицо князя сильно переменилось с тех пор, как он попал под власть жгучей, необузданной, почти болезненной страсти, какой бывает страсть у людей его возраста. Бессонница, тоска, беспрерывная лихорадка ожидания пошатнули старый организм, уже раньше истощенный многими излишествами.

Покоряясь справедливому замечанию Дюкормье, де Морсен сумел подавить нетерпение еще на несколько минут. Он вынул из кармана распечатанное письмо и, подавая его Анатолю, сказал прочувствованным голосом:

— Прочтите, мой милый, и посмотрите, держу ли я свое слово. Но как только вы кончите, в ту же минуту я должен упасть к ногам Марии. Пора! Я не могу больше сдерживаться; мне кажется, что у меня разорвется сердце.

— Князь, еще несколько минут в чистилище, а затем вы будете в раю, — шепотом отвечал Анатоль с улыбкой.

Он развернул письмо, на конверте которого было напечатано красными буквами: «Кабинет министра внутренних дел. Конфиденциально».

Министр (так же французский пэр, как и де Морсен) писал следующее:

«Дорогой коллега, Вы не можете сомневаться в моем желании быть вам полезным. С большим удовольствием предоставляю в ваше распоряжение супрефектуры первого разряда. Из них вы можете выбрать любую, какая удобней для вашего протеже, г-на Дюкормье. То, что вы мне о нем говорили, услуги, оказанные им королевскому правительству в очень деликатных обстоя-тельствах, — все это служит мне верным ручательством за его будущее поведение. В теперешнее время разнузданных страстей, когда гидра анархии ежеминутно готова поднять свою отвратительную голову, крайне нужно помещать в политическую администрацию людей, известных своей стойкостью и преданностью, которые бы при случае были безжалостны к виновникам разрушительных доктрин. Ведь мы их сдерживаем с большим трудом, и я вполне согласен с вами, что их можно уничтожить до корня только чрезвычайными средствами. Но еще немного терпения, и мы будем в состоянии действовать без страха. Верьте, дорогой коллега, что я всегда сочту за счастье предоставить себя в распоряжение ваше и ваших еще не соединившихся друзей. Передайте им, что если мы до сих пор не сделали для торжества их идей всего, чего бы мы хотели, то лишь потому, что нам мешают старые остатки революционных предрассудков. Ими пропитана презренная буржуазия, а с ней, к несчастью, надо считаться. В настоящее время мы не можем напасть на нее прямо; но постепенно, тем или иным способом, мы сделаем это. Терпение, терпение! Духовенство вновь получит свое влияние, аристократия — свое, и с помощью хороших войск мы заткнем рты мещанам и жителям предместий. И тогда общество, поколебленное ре-волюционными потрясениями, которые следуют одно за другим вот уже пятьдесят лет, вновь установится на единственно прочных, верных основах. До свидания, дорогой коллега; приношу вам уверение в моей совершенной и почтительной преданности.

Граф д'Оберваль».

— Ну-с, мой милый, довольны ли вы? Что я — неблагодарный? — заговорил князь, протягивая руку за письмом.

Но Анатоль преважно положил его в карман жилета и ответил князю, который глядел на него во все глаза.

— Вы позволите сохранить это письмо? У меня страсть к автографам.

— Вот еще, мой милый! Вы смеетесь? — отвечал князь с беспокойством. — Это конфиденциальное письмо!

— Совершенно верно, князь. Такие-то — самые любопытные; и я их собираю. Вы не можете представить, — прибавил Дюкормье с улыбкой, — насколько уже занимательна моя маленькая коллекция: я собираю везде понемногу.

— Понимаю вас, мой милый, — сказал де Морсен с принужденной улыбкой, — вы хотите иметь гарантии, и как только получите назначение, то отдадите мне письмо?

— Совершенно верно.

— Пусть так. Но где она? Где она? — прибавил он со взрывом жгучей страсти.

— Там, в этой комнате.

И Дюкормье указал на одну из трех дверей.

— Наконец-то! — прошептал де Морсен, вспыхивая, и протянул к замку дрожавшую от волнения руку.

— Одну минуту, князь, — прошептал Дюкормье, загораживая ему дорогу, — сначала нужно…

— Будьте покойны, у меня бриллианты и рентовая запись, — так же тихо ответил де Морсен, по-своему истолковав слова Дюкормье.

И он сделал новое движение, чтобы войти в спальню. Дюкормье опять стал между ним и дверью, говоря:

— Одну минуту, князь.

— А, мой милый, что это значит?

— Молчите, — прошептал Анатоль с таинственным видом, — на минуту станьте вот здесь, за дверью; я сейчас ее открою, и слушайте хорошенько.

Де Морсен машинально повиновался.

Анатоль полуоткрыл дверь и сказал тихо:

— Мария, ангел мой!

— Анатоль, — ответил взволнованный женский голос, — зачем, когда я приехала, ты меня бросил здесь одну?

— Непредвиденное обстоятельство, неважное, заставляет меня, моя кротка, отложить до завтра наше свидание. Уходи поскорей через улицу Луны; не бойся ничего. До завтра.

И Дюкормье запер на ключ только что открытую дверь и повернулся лицом к де Морсену. Князь, бледный, со свирепым взглядом, с дрожащими губами, стоял ошеломленный, не понимая, наяву ли все это или во сне. Он сытно пообедал, и прилив крови к голове мгновенно парализовал его ум и сковал язык: он не мог произнести ни слова. Дюкормье, пользуясь его остолбенением, задул единственную свечку. Де Морсен, и без того неподвижный, не осмеливался ступить и шага впотьмах. Тогда Дюкормье сказал:

— Князь, слушайте еще, и ни слова! Ваша дочь не знает, что вы здесь.

И Дюкормье открыл дверь в столовую, быстро прошел через нее в другую комнату и скоро вернулся в сопровождении особы, которую он вел в темноте, говоря ей:

— Еще раз повторяю, не бойся, моя дорогая Диана, это только мера предосторожности.

— Боже мой, Анатоль, — отвечала герцогиня де Бопер-т юи, — я гораздо больше огорчаюсь, чем беспокоюсь; я рассчитывала этот вечер провести с тобою, милый.

— Немыслимо. Это было бы опасно, — говорил Дюкормье, открывая наружную дверь. — Завтра я тебе все объясню, мое божество. Пройди через ход на бульвар.

— По крайней мере, хоть один поцелуй, мой ангел! — прошептала герцогиня.

Когда входная дверь закрылась за Дианой, то Дюкормье услыхал глухой тяжелый шум: де Морсен упал. Двойное, слишком жестокое для старика потрясение поразило его, как апоплексический удар. Дюкормье вынул химические спички и зажег свечу. Князь грузно соскользнул на пол и теперь сидел, прислонившись спиной к стене; голова его свесилась на грудь. Анатоль поднял его, усадил на стул, открыл окно, развязал галстук, стягивавший шею и подпиравший щеки князю, и стал ждать. Через несколько минут свежий вечерний воздух привел князя в чувство. Он поднес руки ко лбу, покрытому холодным потом, силясь припомнить, что случилось. Когда ему ясно представилась ужасная действительность, то гнев придал ему лихорадочную силу, и он со стиснутыми от ярости зубами бросился на Анатоля с криком: «Подлец!»

Дюкормье легко обуздал старика, оттолкнув его и сказал нахальным, насмешливым тоном:

— Ну, мой милый, потише! Лучше поговорим.

— Низкий плут! — вскричал князь. — Моя дочь!.. Осмелиться при мне… Какова наглость!

— А, мой милый, — заговорил тогда Дюкормье со страшной ненавистью в своем адском торжестве. — А, милейший, вы мне бросили оскорбление прямо в лицо! Вы предлагали мне быть вашим сводником. У вас и у подобных вам нашлись только пренебрежение и оскорбления для Дюкормье, сына мелочного лавочника! Вы, знатные господа, развратили молодого человека… что я говорю!.. ребенка, когда он чистым и скромным пришел к вам, чтобы честным трудом зарабаты-вать хлеб! Вы без жалости, холодно испортили бедного, доверчивого юношу, сделали его орудием ваших темных и грязных происков! А, строгие защитники религии и собственности, вы нарочно окунули его в вашу испорченную атмосферу, научили его, для своей пользы, низости, коварству, лжи, измене, всем лицемерным и подлым обманам. А, так вы вот как заразили и погубили душу, которую Бог создал чистой и честной! Ну-с, мои достойные учителя, радуйтесь вашей работе: вы воспитали чудовище, — и теперь берегитесь его! Дорогу жертве, ставшей палачом!

— О! Этот негодяй ужасает меня! — бормотал князь вне себя. — Я хочу выйти отсюда! Я сойду с ума! Отворите, отворите!

— Дверь заперта, мой милый, и вы выслушаете меня до конца, — сказал Дюкормье, насмешливо расхохотавшись.

— Да… да… — бормотал князь, помертвев от страха и ярости, — торжествуй одну минуту! Но я всемогущ, и ты в этом убедишься, подлец.

— Разумеется. Я и рассчитываю убедиться в вашем всемогущем влиянии. Неужели вы наивно воображали, будто я для того так долго оставался в школе ваших друзей, распутных политиков, чтобы удовольствоваться бесплодной местью и сказать вам: «Князь, я принял предложение быть вашим сводником с Марией Фово с целью войти в ваш дом и соблазнить вашу дочь, в то же время волочась для себя за восхитительной бабенкой, в которую вы так ужасно влюбились?»

— Я не вынесу. Этот плут убьет меня, — сказал уничтоженный князь.

— Что вы об этом думаете, милейший? Не находите ли, что для мелкого буржуа я прекрасно сыграл двойную игру на вашем необузданном сластолюбии и аристократической гордости? Не правда ли, я совсем по-придворному, во вкусе Регентства и Ришелье, перехватил у вас Марию и заставил вашу дочь полюбить меня. Но это не все. Ваши друзья, дипломаты и государственные люди — мои достойные наставники, — научили меня не особенно ценить пустые радости, доставляемые гордостью и ненавистью. Мне нужно что-нибудь более солидное.

— Что он говорит? — воскликнул князь, быстро ощупывая свои карманы, где в бриллиантах и бумагах было больше, чем пятьдесят тысяч экю. — Я попал в западню… Этот разбойник хочет меня ограбить!

Дюкормье громко расхохотался:

— Успокойтесь, мой милый, я лучшей школы и оставляю эту вульгарную мерзость беднягам, одуревшим от нужды, или тем простакам, которые не посвящены во все тайны казнокрадства. В самом деле, разве депутат, продающий честь и голос за место в двадцать тысяч франков в год, пойдет, как мальчишка, красть тысячу ливров с риском попасть под суд? Или министр, устраивающий заем или концессию на железную дорогу для крупных финансистов, за щедрую долю в их барышах, польстится на ничтожную сумму? Разве наши дипломаты и придворные, те, что подбирают дочиста из корыта секретных сумм, настолько не знают толку в сладостях кон-ституционного монархизма, чтобы плутовать в игре или залезать в карман соседа? Нет-с, милейший, я лучше воспользовался уроками своих учителей!

— Ты дорого заплатишь за свою наглость, бездельник! Я буду отомщен! — воскликнул князь.

— О, князь, — отвечал Дюкормье с притворной насмешливой покорностью, — имейте же лучшее мнение о том, кого вы с такой разборчивостью выбрали себе в личные секретари! Он усовершенствовался на вашей службе и оправдает ваши благодеяния, и своей ловкостью докажет вам, что заслуживает могущественного покровительства, о котором вы изволили сейчас говорить. Он воспользуется им и даже употребит во зло, чтобы создать себе превосходное положение.

Князь содрогнулся. Он не мог верить такому чрезмерному бесстыдству.

Дюкормье продолжал, удвоив ироническую почтительность:

— Позвольте сделать смиренное замечание. Если три месяца назад я не имел чести расхохотаться вам в лицо, когда вы предложили мне место супрефекта в награду за честное ремесло, то это потому, что я хотел добыть себе средство, при помощи которого надеялся позднее требовать от вас все, что мне понадобится, мой многоуважаемый сеньор.

— Нет! Это прямо невероятно! — воскликнул князь.

— Будем говорить откровенно. Разве человек моего закала может похоронить себя в супрефектуре, пожалуй, даже, в префектуре, после того, как он обедал за блестящим столом в отеле де Морсен? Помилуйте! Да я умру от скуки среди глупых провинциалов, и потом, я питаю прямо священный ужас к жительницам маленьких городов. Как хотите, князь, а это не моя вина: ваша дочь избаловала меня.

— Вот чудовище! — сказал де Морсен, с испугом всплеснув руками.

— Я уже имел честь вам докладывать, князь: «Дорогу чудовищу!» — отвечал Дюкормье с напускною скромностью, опустив глаза и невинно улыбаясь. — Но успокойтесь: чудовище — не людоед. В конце концов, чего оно требует? Устроить ему хорошую, широкую жизнь среди цвета аристократии всех стран; доставить ему возможность ухаживать без различия национальностей за самыми красивыми женщинами Европы и носить расшитый мундир, украшенный крестами и лентами. Поэтому мой почтенный покровитель окажет мне милость, сохранив свою супрефектуру для какого-нибудь сына депутата или для племянника пэра, а для меня он добудет свободное теперь место старшего секретаря посольства… в Неаполе.

— Это неслыханно! Можно ли вообразить себе что-нибудь бесстыднее этого плута! — вскричал де Морсен, расхохотавшись насмешливо.

— Осмелюсь заметить моему уважаемому покровителю, что дело трудно, но не совсем неисполнимо. За время моего четырехлетнего секретарства у французского посланника в Англии, министр внутренних дел составил самое лестное мнение о моих скромных заслугах. Это доказывает его письмо, и я буду беречь его как драгоценность. Следовательно, он может присоединиться к моему покровителю, чтобы получить от нового министра иностранных дел милость, о которой я прошу. Но это не все.

Князь сделал изумленное движение.

Дюкормье чистосердечно продолжал:

— Хотя я бедняк и по происхождению лавочник, но имею неудобство быть очень тщеславным, чрезвычайно люблю играть роль и сорить деньгами. Итак, для чести Франции, которую я буду призван собою представлять, я очень рассчитываю на неистощимую доброту моего дорогого покровителя: мне надо быть уверенным, что сверх моего жалования он наградит меня пенсией в пятнадцать тысяч франков на секретные расходы.

— К счастью, он сошел с ума, — отвечал на это князь.

— Я сошел с ума? Я? Боже мой! — проговорил Дюкормье тоном нежного, грустного упрека. — Сошел с ума потому только, что, желая получить соответствующее положение, наивно обратился к своему естественному покровителю?

— Ах, ничтожество! Я — твой естественный покровитель?

— О, Боже! — продолжал Анатоль невинным и растроганным голосом. — Разве я отчасти не ваше дитя, не ваш зять? Так как все же ваша дочь…

— Разбойник! — закричал раздраженный до крайности князь, вскакивая со стула. Но сейчас же он снова упал на него, говоря:

— Он меня добивает постепенно, медленными ударами!

— Ну-с, если обращение к отцовскому чувству бесполезно, — отвечал со вздохом Дюкормье, — то придется употребить нравственное принуждение. Увы, да, мой бедный князь. Это слово вас удивляет? Скажу яснее. Я уже докладывал, что у меня страсть к автографам. О письме министра упоминаю только для памяти; в случае надобности оно послужит мне оправдательным документом. Но оно — из самых небольших перлов в моем ларце для драгоценностей, потому что, поймите же наконец, мой несчастный князь, — ведь я открылся вам вполне, — я не мог безнаказанно оставаться три месяца вашим личным секретарем. У меня были, или я ухитрился иметь в своем распоряжении все ваши бумаги, даже самые секретные, даже известный зеленый портфель.

Де Морсен казался окончательно пораженным. Несколько минут он молчал, потом вскричал в ужасе:

— Но я впустил к себе в дом ехидну! Какова гнусность! Взломать ящики, так злоупотреблять доверием!

— Словечко недурно, — сказал Дюкормье, засмеявшись. — Оно напоминает мне, что ваш почтенный друг, посланник, сам научил меня злоупотреблять доверием с его ведома. Ведь я был главным деятелем в интриге, опрокинувшей неприятное для вас министерство. Кстати, признаюсь вам: выбирая лучшие из ваших бумаг, я нашел и письмо моего патрона, где говорится, что «хотя г-н Дюкормье и добр, и готов на все, но, имея неудобство быть сыном мелочного лавочника, не пой-дет дальше маклера хорошего тона». И вот благодаря вам, я надеюсь, князь, опровергнуть это предсказание. Я стану, как и многие другие, официальным маклером, уважаемым, знатным и, в особенности, с хорошими средствами. Вернувшись к себе, вы нынче же проверите ваши бумаги и увидите, каких недостает. К вашему огорчению, я почтил своим вниманием два нежных письма баронессы Роберсак. Эта достойная, милая вашему сердцу особа говорит в них об открытой связи вашей жены с кавалером де Сен-Мерри как о вещи, которую вы сами допускаете. Словом, по важности взятых мною бумаг вы убедитесь в скромности моих требований.

— Но ты забываешь, негодяй, что существует уголовный кодекс, суд и галеры.

— Послушайте, знаменитый законодатель, не говорите глупостей насчет галер! Похищение документов ценных лишь по своей нравственной или политической важности подлежит только суду исправительной полиции. Я знаю, черт возьми, наш свод законов. Но пойду дальше и спрошу вас: неужели вы пошлете на галеры вашего зятя, хотя бы и незаконного? Зятя, владеющего сотнею писем вашей дочери? Нет, меня этим не испугаешь. А поэтому вы горячо приметесь за дело, чтобы устроить меня так, как я желаю. В противном случае я очиниваю перо (как вам известно, довольно язвительное) и, опираясь на целый ворох оправдательных документов, рас-сказываю в хлестком памфлете о том, как князь де Морсен, один из наиболее видных людей настоящего времени, защитник религии и семьи, не довольствуясь постоянной любовницей и вынося любовника своей жены, безумно влюбился в честную мещаночку; каким образом этот добродетельный государственный муж предложил своему секретарю быть его сводником и в награду этому своднику давал место супрефекта, а потом и префекта; и как, наконец, секретарь нашел более занимательным соблазнить бабенку для собственного удовольствия и с целью отомстить герцогине де Бопертюи. Ну-с, что вы скажете на это, любезный князь? Привлечете меня к суду за диффамацию? Пусть так. Но подлинные документы будут опубликованы, а вы со всей семьей будете захвачены вихрем ужасного скандала, который я подниму.

— Боже! Боже! И это не сон? Я и мои близкие будут зависеть от подобного чудовища?! — вскричал князь, совсем растерявшись, но потом с притворной самоуверенностью прибавил:

— С моей стороны было очень глупо — бояться негодяя! Когда я выйду отсюда, то мне стоит сказать только слово префекту полиции. Этот Дюкормье, наверно, принадлежит к какому-нибудь тайному обществу. Сейчас же приказ об аресте, две или три недели секретного и шесть месяцев предварительного заключения в тюрьме… тогда мы посмотрим! Ха, ха, разбойник! Ты думаешь, что я безоружен? Ты говорил о моем влиянии и получишь доказательства его.

Дюкормье пожал плечами:

— Достойный законодатель! Я прекрасно знаю, что высшие чиновники в случае надобности пользуются указом о задержании, за которым следует секретное заключение, а потом предварительное. Под предлогом заговора или политической меры эти тайные приказы теперь в ходу в нашей прекрасной, свободной стране. Но, о патриарх античных нравов! Мои бумаги… извините за слишком притяжательное местоимение: «ваши бумаги» хотел я сказать; ваши бумаги находятся в хороших руках. Не буду же я вечно сидеть в тюрьме, а самовластный арест усилит впечатление моего памфлета. И потом, добрейший, вы забываете, что дело идет о заключении в тюрьму вашего незаконного зятя, и он заговорит, как бы ни были крепки тюремные замки. Поэтому бросьте ребяческие угрозы, подчинитесь добровольно предлагаемым условиям, и моя выгода будет ручательством за мое молчание.

— Не мудрено сойти с ума!

— Действительно, бедный князь, вы рассуждаете не с обычной ясностью. Но я прошу ответа отнюдь не сейчас. Завтра в два часа я приду к вам. Вы успокоитесь, проверите, каких бумаг недостает, обсудите свое положение и опять обретете характеризующие вас верность взгляда и быстроту решения. В особенности вы убедитесь в том, что я не совсем неловкий малый и не лишен дипломатический жилки… Ну-с?

В эту минуту в передней раздался сильный звонок. Князь побледнел, вскочил с места и проговорил почти в ужасе:

— Сюда идут!

— Я знаю кто это, — ответил спокойно Дюкормье.

XXXVI

Дюкормье направился к двери, но, подумав, вернулся к князю и сказал вполголоса:

— Я с пользой употреблю имеющиеся у меня средства. Вы знакомы с лицом, которое сейчас войдет. Но этот человек не знает о происшедшем, и в ваших интересах оставить его в неведении. Только в cny4at надобности он может засвидетельствовать, что видел вас здесь. Но г-н Сен-Жеран теряет терпение, — прибавил Анатоль, когда раздался второй звонок, и пошел к двери.

— Сен-Жеран! — воскликнул князь.

— Он самый. Итак, сударь, — прибавил Дюкормье повелительным, жестким тоном, — пятнадцать тысяч франков на секретные расходы и место старшего секретаря при Неаполитанском посольстве! Даю вам три дня. Вы знаете меня b подумайте.

Дюкормье открыл дверь Сеу-Жерану, который очень был удивлен, увидав князя. Дюкормье оставил заносчивый, иронический тон, поклонился де Морсену и сказал:

— До свидания, князь. Надеюсь, что важные вещи, о которых мы только что говорили, будут разрешены в благоприятном смысле для нас обоих.

— Князь, — сказал Сен-Жеран, — я не думал, что буду иметь честь встретить вас здесь.

Но де Морсен ничего не ответил. Силы его истощились, а голова кружилась от стольких волнений. Он поспешно поклонился Сен-Жерану и ушел.

Тогда Дюкормье спросил Сен-Жерана:

— Я не имею чести быть вам известным?

— Нет, мне кажется, я встречал вас в отеле де Морсен.

— Да, я личный секретарь князя…

— А могу узнать, милостивый государь, какая связь между присутствием здесь князя и анонимным письмом?

— В котором вас приглашают сегодня вечером по приложенному адресу, зная ваше участие ко всему, касающемуся м-ль Клеманс Дюваль?

— Да. И это анонимное письмо…

— Писал я.

— Но с какой целью?

— Я удовлетворю ваше любопытство во всех отношениях.

— Слушаю вас.

— Милостивый государь, вы очень знатный господин… ваш древний род теряется в глубине времен…

— Что это значит? Какая-нибудь шутка?

— Позвольте продолжать. Вы не только знатны, но вы страшно богаты.

— Ну-с, и что же из этого следует?

— А то, что между вами и мной бесконечное расстояние, потому что я только несчастный секретарь без копейки за душой.

— Милостивый государь, к чему здесь устанавливать различия общественных положений? Дело не в этом.

— Напротив, именно в этом и дело. Я это подчеркиваю и имею свою причину.

— Скоро ли кончатся загадки?

— Через минуту вы узнаете разгадку.

— Поторопитесь, милостивый государь.

— Вы в качестве знатного вельможи и большого богача возомнили жениться на м-ль Дюваль? Не правда ли?

— Довольно! Ни слова больше! — вскричал гневно Сен-Жеран.

— Очень сожалею, что не могу вас послушаться, — отвечал Анатоль с насмешливым равнодушием. — Но, пожалуйста, позвольте продолжать.

— Берегитесь, берегитесь, милостивый государь!

— Чего беречься? — смело спросил Анатоль.

Сен-Жеран, сдерживая жестокое волнение, сказал:

— Продолжайте.

— Я вполне понимаю, почему вы страстно влюбились в Клеманс Дюваль и пожелали на ней жениться. Это ангел и по душе, и по красоте. Но вот чего я не понимаю: как это вы после отказа м-ль Дюваль упорствовали в своем искательстве? Вы, без сомнения, ослеплены блеском своего звания и богатства и поэтому, кажется, смешали м-ль Дюваль с теми женщинами, которые продают душу за титул и деньги.

— Черт побери! — воскликнул Сен-Жеран, выведенный из терпения. — Вы, кажется, намерены дать мне урок?

— Да. И вот мораль из него: иногда полезно показать людям, кичащимся происхождением и богатством, как недостаточно этих преимуществ для победы над сердцами, и что там, где богатые и знатные господа встречают равнодушие или презрение, там часто имеют успех «ничтожества», как называют в известном обществе нас, бедняков, не имеющих ничего, кроме сердца, ума и любви, чтобы заслужить любовь.

— Черт возьми! Да это наглость!

— Потише, — вдруг заговорил Дюкормье шепотом, сильно сжимая руки Сен-Жерану. — Завтра я готов дать вам ка-кое хотите удовлетворение. Вы найдете меня у князя де Морсена, где я живу.

— Однако, милостивый государь…

— Тише! Раскаты вашего голоса могут дойти через соседнюю комнату до того помещения, где находится женщина, которую вы не захотите испугать своей бесполезной вспыльчивостью.

— Какая женщина?

— Та, которая скоро будет носить мое имя, раз здесь она одна и в этот час. Как видите, моя любовь внушает ей больше доверия, чем ваша, потому что Клеманс Дюваль отказала вам, богатому и знатному, чтоб быть моей без условии. Вы слышите: без условий!

При этих словах Дюкормье Сен-Жеран вздрогнул от изумления и сказал с невыразимым оттенком боли, ревности и гнева:

— М-ль Дюваль любит вас?

— Нежно.

— Она здесь одна… у вас?

— Да.

— Вы лжете!

— Одним оскорблением больше! Мы после сосчитаемся, — отвечал холодно Анатоль. — Но вы, конечно, хорошо понимаете, милостивый государь, что я пригласил вас сюда для того, чтобы доставить себе удовольствие дать вам уверенность, которая теперь раздирает вам сердце и приводит в отчаяние. От вас зависело принять приглашение, и вы его приняли: я знаю влюбленных. Вы отсюда выйдете раньше меня. Подождите в некотором расстоянии от двери. Бульвар ярко освещен, и вы увидите, не Клеманс ли Дюваль выйдет со мной под руку. Еще лучше проверьте так: подойдите к нам и расскажите моей милой Клеманс, что здесь произошло между нами. Я уверен, она одобрит данный вам мной урок и не отречется от своей любви ко мне. Она свободна и должна быть моей женой.

Удивление, гнев и, главным образом, отчаяние Сея-Жерана были так сильны, что он дал говорить Дюкормье и не прерывал его. Этот честный, благородный человек не мог только понять, почему незнакомый ему Дюкормье находил удовольствие мучить его, уничтожать своим торжеством, и поэтому спросил:

— Но что за причина вашей ненависти ко мне?

— Что за причина? И вы меня спрашиваете? — воскликнул Анатоль, пылая ненавистью и завистью.

Но слишком осторожный, чтобы потерять над собой власть, он сказал с насмешливой улыбкой:

— Я желал иметь честь сообщить вам о моем будущем браке с м-ль Дюваль; мне казалось хорошим тоном — известить о событии, которое должно так интересовать вас.

Этот новый сарказм крайне раздражал Сен-Жерана, но он спокойно ответил:

— Вы могли остаться победителем м-ль Дюваль, не извещая меня об этом в такой оскорбительной форме. Я отнесся бы к вам с уважением, как к избраннику особы, которая всегда останется для меня священной. Но если вы не лжете бесстыдно, то мое участие к ней еще больше прежнего: она губит себя, слепо веря такому холодно-злому человеку, как вы.

Я не знаю вас, не знал и ваших притязаний на руку м-ль Дюваль, так что и в мыслях у меня не было оскорбить вас чем-нибудь.

— Эти извинения…

— Извинения! — перебил Сен-Жеран, смерив Дюкормье презрительным взглядом. — Вы жалки мне! Повторяю, я никак не мог вас обидеть, предлагая особе, надеюсь, достойной еще уважения, руку честного, искренно влюбленного в нее человека, против которого были только его титул и богатство. Ему предпочли вас. Вместо того чтобы показать себя, — не скажу: великодушным (есть великодушие, которого я не приму), а только равнодушным к отверженному сопернику, — вместо этого вы завлекаете его анонимным письмом в какую-то западню всевозможных оскорблений. Зачем? Чтобы сообщить, что ничтожный человек (как вы с гордостью называете себя) может взять верх над богатым и знатным, как я? Вы теперь понимаете, милостивый государь, как ни справедливо презрение к известным оскорблениям, тем не менее следует мириться с необходимостью карать за них. И я попробую.

— Такая скромность мне нравится.

— Я больше вас дорожу добрым именем м-ль Дюваль; поэтому не желаю, чтобы оно было произнесено в этом деле. Пускай это будет последним знаком уважения к ней.

— Очень приятно для меня. Я меньшего и не ожидал от вашей порядочности. Если хотите, мы скажем свидетелям, что… вы мне наступили на ногу. Думаю, это достаточный повод вспылить и потребовать друг от друга удовлетворения.

— Согласен.

— Вы владеете шпагой?

— Достаточно. Надеюсь вам доказать это.

— Когда?

— Да завтра утром.

— В котором часу?

— В девять, если хотите.

— В каком месте?

— Выбирайте.

— В нижнем Венсенском лесу.

— Съезжаться?..

— У Сент-Антуанской заставы. Карета, приехавшая первой, подождет другую.

— Прекрасно.

Обменявшись этими словами, Дюкормье отворил дверь, и Сен-Жеран медленно спустился с лестницы. Этот хороший человек сильно страдал не от одной безнадежной любви к Клеманс: он искренно боялся за ее будущее, узнав, какой выбор она сделала. Сен-Жеран долго колебался, поступить ли ему так, как предлагал Дюкормье. Убедиться собственными глазами, что Клеманс Дюваль пришла в этот дом одна, ночью — значило подвергать себя бесполезному и жестокому страданию. Но, как почти всегда это бывает, он поддался роковому влечению, которое заставляет нас добровольно усиливать наши страдания. Он стал в тени у ближайшего дома и начал ждать. Не больше как через четверть часа Сен-Жеран увидал при ярком свете газа, как Дюкормье вышел с Клеманс из дома; как они дошли до угла улицы Сен-Дени, где стояли извозчики, и как Дюкормье сел в карету вместе с молодой девушкой.

— О, я убью этого человека! Он меня заставил слишком страдать, — сказал себе Сен-Жеран, вытирая слезы гнева и отчаяния.

XXXVII

На другой день после рассказанных событий, около двух часов, Мария Фово, бледная и расстроенная, подъехала к квартире доктора Бонакэ. Сойдя с извозчика, она побежала к привратнику и спросила, дома ли доктор.

— Нет, сударыня, доктор уехал, — отвечал привратник.

— А г-жа Бонакэ дома?

— Также нет.

— Боже мой, Боже мой! Какая неудача! Но я все-таки войду и подожду доктора или его жену.

— Бесполезно, сударыня. Они уехали на почтовых два часа тому назад. Кажется, родственница г-жи Бонакэ, от которой она только вчера вернулась, внезапно заболела. Посланник этой дамы приехал в дорожной карете за доктором. Но, сударыня, что вы так побледнели? Постойте, вы падаете! Ах, Боже мой! Бедная барыня, ей дурно! Жена, жена, иди скорей! — закричал привратник, подхватывая почти лишившуюся чувств Марию.

Когда она пришла в себя, благодаря помощи привратницы, то снова расспросила об отъезде Бонакэ. Потом со смертельной тоской в душе вышла из дома, отпустила извозчика и пошла по набережной. Против Нового Моста она увидала меблированные комнаты, отправилась туда, спросила себе маленькую комнату, бумаги, чернила и перо. Здесь Мария написала письмо к родителям, часто прерывавшееся слезами, которые заливали ее бледное задумчивое личико, когда-то такое веселое и свежее. Вот что писала она.

«Дорогие родители!

Сегодня утром вы меня выгнали от себя, как бесчестную женщину. Вы не захотели выслушать меня. Я не ропщу. По-видимому, все против меня. Вы должны были меня обвинить, но я скажу вам правду, всю правду. Вы знаете, что я никогда в своей жизни не лгала. Извините, если мое письмо бессвязно, но я теряю голову. Прежде всего дайте мне рассказать, что произошло сегодня утром.

В десять часов вошел Жозеф в комнату мамы, где мы были. Хотя он подстриг бороду, но у него был такой ужасный, такой страшный вид, что мы все втроем вскрикнули. Он подошел ко мне и глухим голосом, так что с трудом можно было расслышать, сказал:

«Мария, вчера вечером, в половине седьмого, служанка пошла за извозчиком на улицу Бургон, и вы сели в карету перед лавкой. На вас была оранжевая шаль и белая шляпка. Карета отвезла вас в один дом, на улицу Луны. Там вы поднялись в верхний этаж, и Анатоль отворил вам. Через несколько минут он вывел вас из той комнаты, где вы были, и сказал: «Моя крошка, надо отложить наше свидание до завтра». Правда ли все это?»

«Все это правда. Теперь, Жозеф, выслушай меня», — сказала я ему.

«Подлая!» — закричал мой муж. Потом колени у него подогнулись, и он упал на спину, как пораженный громом. Тогда ты, мама, бросилась помогать Жозефу, а отец взял меня за плечи и вытолкал из дома со словами: «Убирайся, негодяйка, отсюда и никогда не возвращайся. Ты опозорила нашу старость».

Мария на минуту перестала писать, чтобы вытереть слезы. Потом продолжала письмо.

«Вот что произошло, не так ли, мама? Потому-то я обращаюсь к тебе: отец не захочет ни читать, ни слушать моего письма. Я на это не ропщу. Он должен считать меня виноватой. И все-таки, клянусь жизнью моей маленькой Луизы, я невинна. Может быть, ты, мама, мне поверишь. Но читай дальше. Что тебе от того, если ты прочтешь это письмо? Сделай мне эту последнюю милость, если я никогда не должна с тобой увидеться. Боже мой! Как объяснить тебе причины, толкнувшие меня на этот поступок? Я только теперь понимаю его важность. Попробую. Но умоляю тебя, милая мама, будь терпелива. Нужно рассказать обо всем издалека. Почти три месяца тому назад я тебе говорила, какое мне делали подлое предложение. Увы! Я тогда смеялась над ним! Ты мне советовала рассказать все Жозефу. Случайно вышло так, что мсье Анатоль, друг мужа, был секретарем у этого князя. И князь, зная, что Анатоль знаком с нами, имел низость сказать ему: «Если вы добьетесь, что г-жа Фово меня выслушает, то ваша карьера обеспечена». Бедная мамочка, ты не поймешь меня. Все это так гадко, так запутано, что ты скажешь, будто я выдумываю.

Анатоль возмутился, но сделал вид, что согласен, и сказал Жозефу и мне: «Я хочу мстить за вас и за себя этому старому развратнику: у него есть красивая дочь, и я постараюсь соблазнить ее, а он будет думать, что я говорю г-же Фово в его пользу. И в один прекрасный день я скажу ему: «Князь, Мария ждет вас у себя». Он придет, и я объявлю ему при тебе, Жозеф, и при твоей жене, что соблазнил его дочь».

С этого времени Жозеф стал грустным, озабоченным и обращался со мною не по-прежнему; бывал часто груб, а иногда жесток. Я тебе, мамочка, говорила, как меня огорчает и удивляет такая перемена, а ты мне отвечала: «Потерпи, дитя мое. В семейной жизни бывают дурные и хорошие дни; у тебя были хорошие, теперь пришла очередь дурных. Хорошие вернутся; потерпи». Я терпела, потому что все-таки любила Жозефа. Характер его становился все мрачней и раздражи-тельней. Он мне устраивал сцены по поводам, не стоящим выеденного яйца. Я старалась его успокоить, развеселить, разогнать его мрачные мысли. Мне это почти никогда не удавалось, и я втихомолку горько плакала. Ты ничего не знала, потому что я не хотела огорчать тебя своими печалями. Но в воскресенье ты сама догадалась, и я ответила тебе, что терплю муку в надежде на хорошие дни. Но я сказала неправду. Я не могла больше терпеть и объяснилась с Жозефом. Тут я узнала, что он ревновал меня, не зная, однако, к кому и за что, и сказал, что если князь предлагает мне деньги — значит, в квартале обо мне ходили дурные слухи. Я тогда же передала тебе это, но не призналась, что в тот раз мой бедный Жозеф побил меня. Я не сердилась на него, потому что он был, как сумасшедший. Ты мне сказала: «Потерпи еще: ревность — как солома: скоро загорается и скоро гаснет. Будь ласкова, не ропщи, веди себя честно, как всегда, и твой Жозеф рано или поздно увидит, что подозревал тебя напрасно, и тогда опять вернется к тебе». Я послушалась твоего совета. Но, к несчастью, Жозеф начал пить. Я скрывала от тебя, милая мама, но проводила ужасные дни. Это было еще ничего, когда я оставалась одна с Жозефом; но серд це мое разрывалось на части, если он оскорблял меня при дочери, и она видела отца полупьяным. Я плакала и все думала: «Если б не этот подлый князь, мы с мужем были бы счастливы», — потому что при каждой сцене Жозеф повторял: «Верно, о тебе ходили дурные слухи, если князь предложил деньги. Если ты меня больше не любишь, — значит, у тебя есть любовник».

Я никого в своей жизни не ненавидела, но, слыша от Жозефа постоянно одни и те же упреки, страдая от его дурного обращения, я мало-помалу почувствовала ненависть к этому проклятому князю, виновнику моих несчастий. Эта ненависть и наделала всю беду.

Анатоль по временам заходил к нам. Никогда он за мной не ухаживал, не говорил ничего, что было бы даже похоже на любовь. Я же чувствовала к нему скорей отвращение, хотя он всегда принимал мою сторону против бедного Жозефа. Он бранил его, старался образумить и все обещал, что скоро мы будем отомщены. Тогда я вместо того, чтобы, как прежде, жалеть дочь князя, стала говорить Анатолю: «Постарайтесь, чтобы красавица-герцогиня вас страстно полюбила, а потом скажите ей, что смеялись над ее любовью. Она умрет от горя. Тем лучше: пусть ее негодный отец помучится на старости лет». Видишь, мама, какой несправедливой и злой сделало меня несчастье. Наконец третьего дня муж устроил мне такую ужасную сцену при дочери, что я сказала ему: «Жозеф, у меня нет больше сил выносить подобную жизнь, я умру от горя, а я нужна моему ребенку и поэтому ухожу от тебя к своим родителям».

Тогда я пришла к вам и все рассказала. Вы не сочли меня за лгунью, так как отец ответил: «Мария, я не хочу, чтобы ты продолжала страдать. Пойдем к твоему мужу, и я объявлю ему, что если он не изменится, то мы берем тебя к себе». Мы вернулись с папой в магазин, и он прошел в комнату, которую Жозеф нанял для себя, на пятом этаже, чтобы свободнее напиваться. Жозеф лежал на кровати, и около него стояла почти пустая бутылка водки. Бедняга был мертвецки пьян; отец не мог добиться от него ни слова и тогда сказал мне:

— Дитя мое, я достаточно видел; собирай свои вещи; завтра ты с дочерью переедешь жить к нам.

Как только отец ушел, я вернулась к Жозефу и бросилась на колени перед его постелью. Он ничего не слышал, ничего не чувствовал. Я плакала над ним, как над мертвым, с которым прощаются в последний раз. У меня сердце разрывалось при виде моего бедного Жозефа, когда-то такого доброго, красивого, аккуратного: он лежал теперь бессмысленный, со всклокоченными волосами. Но если бы он захотел, я и теперь любила бы его. Я прощалась с ним навсегда, а в то же время мне казалось невозможным бросить отца моей дочери одного в несчастье. Я прощала ему все несправедливости, безумную ревность, потому что он страдал не меньше моего, а хотел жить счастливо и спокойно. Я вспомнила его нежность ко мне, вспомнила наше маленькое хозяйство, веселую жизнь, которой завидовали все соседи, и подумала: «Если б не этот подлый князь, то мы были бы счастливы по-прежнему». И вдруг в эту минуту, — о, мама, клянусь тебе отцом и тобой, клянусь жизнью моей девочки, — в эту минуту вошел Анатоль. Прислуга сказала ему, что я наверху. Когда я увидала его, то пришла в какое-то исступление и закричала, показывая на Жозефа: «Вот что сделал ваш князь!»

«Хотите отомстить за Жозефа? — сейчас же спросил он. — Да, хотите ли сами отомстить и ужасным образом?»

«Я думаю, что отдала бы за это жизнь, — отвечала я, потому что тогда я была как безумная, — вижу, что гадалка не ошиблась в своем предсказании».

«Слава Богу, — отвечал Анатоль, — дело не в том, чтобы убить князя. Ему можно причинить горе в сто раз худшее, чем смерть. Согласны вы прийти нынче в шесть часов вечера в один дом, который я вам укажу? Вы там не пробудете и десяти минут. Вам надо только сказать, когда я открою дверь в комнату, где вы будете: «Анатоль, почему ты меня оставил одну?» И сейчас же вы уйдете из дома. А князь будет поражен в сердце вернее, чем если бы он получил удар кинжалом, потому что влюблен в вас неистово, как это всегда бывает со старыми развратниками. Вообразите себе его ярость от оскорбленной гордости, когда он подумает, по вашим словам, что вы любите меня и что я его обманывал. Но это не так: я заставлю в этот же час прийти туда его дочь, мою любовницу, и он узнает об этом. Так что старый разбойник будет поражен раз за разом. Вам нечего бояться: тайна останется между вами и мной. А князю стыд помешает рассказывать».

Поймешь ли ты меня, мамочка? Я потеряла голову и из ненависти к князю послушалась дурного совета Анатоля, думая, что мы с Жозефом будем отомщены. Я взяла извозчика и отправилась по адресу, который мне дал Анатоль. Он открыл дверь в комнату, и я, как мы условились, сказала ему:

«Анатоль, почему ты меня оставил одну?» — «Одно дело заставляет меня, Мария, отложить наше свидание до завтра. Ступай, моя крошка, ничего не бойся; сойди по другой лестнице», — отвечал Анатоль и закрыл дверь.

Я прошла через коридор, который он мне раньше показал, спустилась по лестнице, вышла из дома, где не пробыла и десяти минут, опять села на своего извозчика, и он привез меня к тебе. Дорогой я раздумывала над тем, что я сделала, и почувствовала, что нехорошо поступила. Но зато я отомстила князю. Я готова была признаться тебе, но не решилась при отце, и все ждала, когда мы останемся с тобой одни. Ты помнишь, вечером, говоря о Жозефе, я сказала: «У меня не хватит духу бросить его; это будет низко с моей стороны; он погибнет окончательно. Все же он — отец моей дочери, и я лучше согласна выстрадать еще столько же и даже больше, чем оставить мужа одиноким в отчаянии». Но папа сказал мне: «Прежде надо посмотреть, какое действие на него произведет ваша разлука. Может быть, он образумится, и тогда мы первые посоветуем тебе вернуться к мужу».

После этого разговора я пошла спать к дочери. Мне снились страшные сны: я видела себя на эшафоте, и будто гадалка говорила мне: «Вспомни мое предсказание!» Проснувшись, я хотела вернуться в магазин, до такой степени я беспокоилась о Жозефе. Но ты с папой удержали меня, советуя проучить его. В эту минуту он вошел и спросил, правда ли все то, что он говорит, и я сказала, что правда. Несчастный не дал мне объяснить и должен считать меня виноватой. Вы также прогнали меня. Вот, мама, сущая правда. Первою моей мыслью было бежать к Бонакэ. Я убеждена, что они бы поверили мне и помогли убедить вас и моего бедного Жозефа, если он пережил поразивший его удар. Но Бонакэ уехали. Каким образом муж мог узнать, что произошло вчера вечером? Только от Анатоля или от князя, взбешенного обманом. Но Анатолю не было никакого интереса наносить этот удар Жозефу. Значит, это князь. Все князь и везде князь.


___________

Бедная моя мамочка, я перестала писать, потому что голова у меня закружилась, и я думала, что схожу с ума. Уже ночь. Я не смею вернуться в магазин, куда, может быть, принесли моего несчастного Жозефа. Он не захочет выслушать меня и убьет. И к вам не могу вернуться: боюсь отца. На эту ночь я взяла маленькую комнату в гостинице Сюбле, по набережной, против Нового Моста, № 103. Отсюда пишу тебе, и ты найдешь меня здесь, если пожалеешь свою бедную Марию. Я жестоко упрекаю себя за минуту отчаяния и ненависти, которая побудила меня послушаться Анатоля. Исключая эту гибельную выходку, я осталась честной женщиной. Ни тебе, ни отцу, ни мужу — вам нечего краснеть за меня. Если ты не хочешь меня видеть, то напиши хоть словечко с посыльным, который принесет тебе это письмо. Напиши мне о Жозефе, о папе, о себе и о моей несчастной девочке. Милый ангел! Что она сегодня вечером подумает, не видя меня. Прощай, дорогая, милая мамочка. Я теряю силы и плохо вижу, столько я плакала.

Уважающая и любящая тебя дочь Мария Фово».

Это письмо было вполне правдиво. Анатоль со свойственной проницательностью почувствовал, что ему никогда не удастся соблазнить Марию. Ее защищали от всякого соблазна любовь к Жозефу, прирожденная честность и тысячи спасительных житейских обязанностей, непрерывных забот о семье, по хозяйству и торговле. И потом, несмотря на ужасную испорченность Дюкормье, в его душе таилось дружеское чувство к Жозефу. Оно не допустило бы его обольстить Марию, если бы даже это и было возможно. Наконец, достойный ученик развратных дипломатов, он соблазнял теперь только из любви к искусству, как говорится, чтобы дополнить задуманную месть. Для его цели достаточно было одного вида мнимой связи с Марией, и он удовольствовался этим. Наблюдая горе Марии и ее возрастающее раздражение против князя, которое он еще усиливал, он убедился, что в нужный момент сможет заставить молодую женщину решиться на неосторожный и опасный шаг.

Жозефу Фово донес о случившемся Луазо, желая отомстить за любовную неудачу своего господина. Но де Морсен, надо отдать ему справедливость, не знал об этой новой низости. Честный слуга утром отправился в парфюмерную лавочку, где Жозеф, после спокойно проведенной ночи, полный сладких надежд, ждал или письма от Бонакэ, или его самого. Луазо заручился показанием извозчика, а потом расспросил и прислугу Марии, которая ходила за извозчиком, и ему без труда удалось убедить Жозефа в мнимой неверности жены. Едва Фово в каком-то бешеном исступлении ушел к родителям Марии, как было принесено письмо от Бонакэ.

Доктор писал:

«Мой добрый Жозеф, Непредвиденное и печальное обстоятельство заставляет нас с женой сейчас же уехать. Я пробуду в отсутствии самое большее пять или шесть дней. Умоляю тебя, подожди моего возвращения и не видайся пока со своей милой, несчастной Марией. Разлука будет для тебя тяжела, но она спасительно подействует, если ты исполнишь мой совет, как обещал, и откажешься от пагубной привычки, и подумаешь о прошедших горестях и о возможности счастливого будущего. Верь в чутье старого друга. Пишу тебе второпях. Сегодня вечером, при первой остановке в дороге, я напишу тебе длинное письмо с подробным указанием, как ты должен вести себя, И каждый день ты будешь получать от меня одно или два письма, которые, надеюсь, заменят тебе мое присутствие. Итак, до сегодняшнего вечера, мой милый, добрый Жозеф. Мужайся, будь благоразумен, и раньше чем через неделю я отвечаю за ваше с Марией счастье. Твой лучший друг Бонакэ».

Г-жа Бонакэ от себя приписала следующие строки:

«Умоляю вас, милостивый государь, вполне последовать советам моего мужа. Позвольте еще раз повторить вам уверение в самом горячем уважении к вам и к вашей прелестной жене. Она вполне достойна вашей любви и нашего нежного участия.

До свидания. Я бы вдвойне сожалела о болезни моей родственницы, которая вызвала быстрый отъезд мужа, если бы не верила вполне в ваши добрые намерения. Я не сомневаюсь, что, благодаря им, наше короткое отсутствие не отзовется дурно на вас и на вашем будущем счастье, которому мы способствуем, что делает нас очень счастливыми. Э. Б.».

XXXVIII

Герцогиня Диана де Бопертюи к Анатолю Дюкормье.

«Поистине, мне хочется сказать, как Бомарше: «Кого здесь обманывают?» Никогда венецианская интрига и самое запутанное испанское имбролио не были так богаты приклю-чениями, как события последних дней, мой милый Анатоль. Это настоящая комедия плаща и шпаги! Сюрпризы, неожиданные coups de theatre, непонятные козни — все здесь есть. Сами судите: вот уже три дня я вас не вижу. Позавчера вы появились в отеле всего на несколько часов, как мне сказали, и имели долгий разговор с моим отцом. Вы мне кажетесь центром всевозможных тайн, одна другой страннее. Это, конечно, очень романтично и занимательно для вас, но не для меня. Я не могу отгадать ни одной загадки, и мое любопытство возбуждено до последней степени. Сделайте милость, удовлетворите его до вашего отъезда, так как я случайно узнала, что вы уезжаете. Не преувеличивая своего права знать все, что вас касается, не позволите ли мне просить вас с присущим мне смирением объяснения следующих тайн?

Проследим, если вам угодно, по порядку. Мое спокойствие, ясность расследования докажут, надеюсь, с каким хладнокровием я пишу к вам. Сердце мое бьется так же медленно, правильно, как в тот день, когда г-н де Вопертюи «вел меня к алтарю»; рука моя так же тверда, как рука молоденькой пансионерки, пишущей свой дневник.

Вот объяснение каких тайн мне очень любопытно узнать.

Первая тайна. Три дня тому назад я отправилась на бульвар Bonne-Nouvelle, где мы так часто проводили веселые, счастливые минуты, в полной безопасности, где мы не боялись ни смеяться слишком звонко, ни любить друг друга слишком явно. Вы приняли меня с обычной услужливостью, но, проводив в спальню, просили подождать вас одну минуту без огня. Просьба показалась мне настолько же странной, как минута показалась долгой. Скоро я услыхала звонок у второй входной двери. Потом через десять убийственных минут вы вернулись и убедили меня принести в жертву осторожности вечер, который мы должны были пробыть вместе; наконец, вы провели меня, и все впотьмах, через столовую и переднюю, и закрыли за мной дверь. Я не трусиха, однако ваши слова, непредвиденная развязка нашего вечера возбудили во мне какое-то беспокойство; но я надеялась узнать разгадку на другой день утром и даже раньше. Я считала себя вправе ждать от вас каких-нибудь объяснений, благодаря ключу от маленькой потайной двери; но не имела чести увидать вас в тот вечер.

Вторая тайна. На другой день после неудавшегося вечера ко мне приходит в восемь часов утра моя кузина, маркиза де… — нет, я ошиблась, — г-жа Бонакэ. Она была накануне: хотела поговорить об очень важной вещи и приказала просить меня быть дома на другой день. Я встретилась с г-жой Бонакэ с большим удовольствием. Раньше, чем я узнала вас и полюбила (извините за немного платоническое слово), я смотрела на кузину, как на сумасшедшую, которая позорит наше имя. Разве она не выказала небывалую смелость, выйдя попросту честно за отличного человека, которого любила? Не знаю почему, но теперь я чувствую к ней особенное почтение. Итак, я приняла кузину превосходно. Она мне показалась смущенной, взволнованной, но очень благосклонной ко мне. Она меня знала еще ребенком и всегда выказывала почти материнскую привязанность. Пользуясь этим, а также и разницей в годах, кузина после долгого колебания сказала, что мне грозит большая опасность. Я удивилась.

«Если моя тревога неосновательна, — сказала она, — то вы ничего не поймете из моих слов. Если же, наоборот, я права, трепеща за вас, то, умоляю, воспользуйтесь моими советами. Словом, я имею полное основание думать, что некто, живущий в вашем доме, играет с вами и низко обманывает вас. Он не только неверен вам, если, к несчастью, имеет право изменять вам, но даже хочет сделать вас жертвой адской интриги. Может быть, уж слишком поздно, чтобы избежать этой последней опасности, по во всяком случае порвите сейчас же с этим человеком; если у него есть ваши письма, постарайтесь взять их обратно; наконец, сделайте все, что только возможно, чтобы уничтожить следы ошибки; ее последствия могут быть для вас гибельны».

Я вспомнила ваш странный вчерашний прием, просьбу пожертвовать нашим вечером. Неверности я не придаю особенной важности. На этот счет я разделяю вашу философию, мой милый учитель. Что же касается «адской интриги», жертвой которой я могу стать, то это мне кажется очень заманчивым: ведь дьявольские интриги случаются не каждый день. Это подзадорило мое любопытство, и, зная кузину за честную, хорошую женщину, я чуть было не открылась ей. Но тут я кстати вспомнила ваше правило: «Беречь свою собственную тайну и то трудно. Насколько же труднее беречь чужую?» И я отвечала г-же Бонакэ, душевно поблагодарив ее за участие: «Слава Богу, эти опасения неосновательны, потому что я ничего не понимаю из ваших слов. Тем не менее ваше участие и великодушная привязанность глубоко трогают меня».

Поверила ли кузина? Сомневаюсь, потому что она грустно посмотрела на меня и взволнованно ответила:

«Моя милая Диана, поверьте, я ни на одну минуту не имела мысли добиться вашей откровенности в обмен за услугу, которую хотела вам оказать. Но как бы то ни было, воспользуйтесь советом, если он уместен, и во всяком случае рассчитывайте на меня и на моего мужа».

Из слов кузины, которая через шесть часов уехала из Парижа, следует вот что: о нашей связи подозревают. Это меня не огорчило, а только рассердило. Разве мы действовали не с крайней осторожностью, не с редкой ловкостью? Разве мое презрительное равнодушие к вам не должно было сбить с толку самых проницательных людей? Наконец, несмотря на полную уверенность в преданности моей старшей горничной, она ничего не знает; наш единственный поверенный — ключ от маленькой двери; в квартире на бульваре два входа, один для вас, другой для меня. Кто ж мог перехитрить так хорошо принятые предосторожности? Вы, конечно, понимаете, мой дорогой учитель, что для меня здесь вопрос совсем не в стыде или в угрызениях совести; тут вопрос самолюбия, ничего больше. Потому что, если, в конце концов, наша связь будет открыта, ну так что ж? Я попрошу герцога де Бопертюи ос-таться при своих жуках. Мое приданое и наследство от деда Шиверни дает пятьдесят тысяч экю дохода. Полагаю, что на это везде можно жить прилично со своим избранником.

Вот что я думала после ухода кузины и в это время узнала, что вы ушли из отеля на рассвете и, вернувшись, заперлись с моим отцом на три часа в его комнате. Я пошла к отцу, чтобы увидать вас, но опоздала: вы только что ушли.

Третья тайна. Я нашла князя бледным, почти мертвеннобледным, с мрачным, гневным лицом. Я видела его вчера, и мне показалось, что за один день он постарел на десять лет.

Я была поражена, почти огорчена такой переменой и спросила, что с ним.

— Что со мной? — сказал он. — И у вас хватает смелости, сударыня, спрашивать меня?

Эти слова и жесткость, с какой они были сказаны, оскорбили меня, и я холодно ответила:

— Не знаю, что вы хотите сказать.

— Я хочу сказать, — закричал он вне себя, — я хочу сказать, сударыня, что некоторые женщины попирают ногами всякий стыд и достоинство! Я хочу сказать, что некоторые женщины не только играют священными обязанностями, предписанными положением в обществе, браком, семьей и религией, но покрывают себя еще двойным позором, избирая в соучастники своего распутства презренных, ничтожных людишек! Эти женщины так бесстыдны, так потеряны, что осмеливаются делать из родительского дома притон для своих безобразий, так как, не боясь, предаются постыдному разврату на глазах у мужа, на глазах у матери и отца. Полагаю, что теперь, сударыня, вы меня понимаете!

— Постойте, — отвечала я, — кое-чего недостает для спасительного действия этого добродетельного выговора.

— И чего же недостает, сударыня?

— Недостает присутствия моей матери, г-на де Сен-Мерри и баронессы де Роберсак. Когда-нибудь, отстояв обедню, соберите этот строгий собор под вашим председательством и заставьте предстать перед ним бесстыдную женщину, о которой вы говорите. Я не сомневаюсь, что она почтительно преклонится перед решением трибунала такой высокой нравственности, такой строгой чистоты.

— Вы осмеливаетесь со мной так говорить, сударыня! Вы забыли, что я ваш отец! — закричал князь.

— Это вопрос слишком щекотливый, — сказала я, — позвольте на него ничего не ответить.

И я оставила князя, раздраженного до крайности. Если бы этот человек был моим отцом, то я говорила бы иначе. Но я несомненно знаю, что я дочь г-на де Сен-Мерри. Меня давно уже возмущало наглое противоречие между циничными поступками и добродетельными разговорами этих старых прелюбодеев, которые набожно крестятся с опущенными глазами и все кропят святой водой. Очень вам благодарна, мой дорогой Анатоль, что вы дали мне хороший случай покончить с этим смешным, отвратительным лицемерием.

За обедом князь не показывался; он сказался больным. Итак, он, очевидно, знает о нашей связи: его намеки более чем прозрачны. Герцог и моя мать ничего не знают, потому что она была со мной, как всегда, а мой муж путался в остроумных разъяснениях относительно пищеварения у жуков. Не видя вашего прибора, я предположила, что прислуга знала уже, что вы не будете обедать. Из этого я заключила, что вы оставили отель после суровой филиппики по адресу некото-рых герцогинь, берущих себе в любовники «ничтожных людишек».

Четвертая тайна. После обеда пришел г-н де Сен-Мерри, он, по своей привычке, ежедневно проводит ранний вечер у моей матери. И его первые слова были:

— Ну-с, дорогая княгиня, вы знаете? Секретарь князя…

— Г-н Дюкормье? — сказала моя мать. — Что с ним случилось?

— Дрался на дуэли.

У меня страшно сжалось сердце, и я невольно спросила: «Когда?» (Извините за слово «сердце».)

— Сегодня утром, в восемь часов, в Венсенском лесу, — отвечал г-н де Сен-Мерри.

Я вздохнула свободно: вы после полудня провели три часа у моего отца в кабинете, — следовательно, не были ранены.

— А с кем дрался г-н Дюкормье? — спросила моя мать.

— С Сен-Жераном, — сказал кавалер. — Бедный граф, говорят, получил в бок очень опасный удар шпагой. По правде сказать, я не понимаю, как Сен-Жеран мог унизиться до такой степени; как он мог выказать такую непонятную и смешную снисходительность, чтобы…

— Получить удар шпаги в бок? — спросила я у г-на де Сен-Мерри.

— Нет, милая крестница, — сказал он. — Я не понимаю, как Сен-Жеран унизился до того, чтобы драться с каким-то Дюкормье, секретарем, во всяком случае с человеком на жалованье!

— Вы тысячу раз правы, и г-н де Сен-Жеран получил по заслугам, — заметила моя мать. — А известна ли причина дуэли?

— Причина самая ничтожная, как мне сказали: по поводу чего-то они обменялись резкостями.

Под предлогом мигрени я ушла к себе.

Я считаю вас храбрым, дорогой Анатоль, и была счастлива, когда узнала, что вы так же ловки, как и храбры. Но дуэль с Сен-Жераном, которого вы видали здесь всего несколько раз, показалась мне странной. По всему, что я знаю о вашем противнике, он не такой человек, чтобы драться из-за безделицы, а вам, я думаю, не было никакого интереса искать дуэли.

Все эти загадки страшно возбудили мое любопытство. В одиннадцать часов я отпустила своих горничных. Надеясь, что вы, быть может, проведете последнюю ночь в отеле, в первом часу я рискнула пройти в вашу комнату по потайной лестнице и нашла ее пустой. Увы! Я не бесплотный дух, дорогой учитель, и поэтому, вернувшись к себе в глубокой тоске, я сильно отодрала за уши Прециозу, когда она встретила меня радостными прыжками. На другой день (то есть вчера) я приказала горничной узнать, дома ли вы, будто бы для того, чтобы попросить вас отыскать в библиотеке несколько книг.

— Но разве, сударыня, вы не знаете? — спросила она.

— Что такое?

— Кажется, г-н Дюкормье уезжает. Сегодня утром приходили за его вещами. Он больше не вернется в отель.

— А куда отнесли его вещи?

— Не могу знать, сударыня. Комиссионеры уже давно ушли из отеля, — отвечали мне.

Я ждала, но напрасно, письма от вас, так же, как вчера напрасно ждала вашего прихода. Как было узнать, где вы живете? Надеясь, что почти невозможная случайность столкнет меня с вами, я приказала подать открытую коляску. Погода стояла прекрасная, и я заезжала магазинов в двадцать покупать — не знаю что, лишь бы пройти по самым оживленным кварталам Парижа. Но, как и надо было ожидать, я вас не встретила.

Последняя и непостижимая тайна.

Сегодня, в третьем часу, я была у матери. Она пригласила меня поговорить о здоровье князя, которое не особенно хорошо, хотя не внушает беспокойства. Докладывают о министре иностранных дел. Он — единственный из этих господ, которых моя мать принимает утром.

— Я узнал, княгиня, — сказал министр, — что князь отдыхает после дурно проведенной ночи. Я не захотел нарушать благодетельного сна. Буду вас просить, сударыня, соблаговолите, когда проснется князь, сообщить ему, что, благодаря счастливому стечению обстоятельств, его протеже получил сегодня назначение. Но необходимо, чтобы он отправился нынче же в ночь, потому что повезет в Турин крайне важные депеши и передаст их по дороге в Неаполь.

— Не будет ли большой нескромностью спросить, кто же такой протеже мужа? — сказала моя мать.

— Как, сударыня, — удивился министр, — вы не знаете? Это личный секретарь князя.

— Г-н Дюкормье! — воскликнула она. — А я и не знала, что он оставляет службу у князя.

— Могу об одном вам сообщить, сударыня, — прибавил министр, улыбаясь, — только мое непреодолимое желание угодить князю и его всемогущее влияние на короля могли вырвать назначение господину Дюкормье и устранить очень важные препятствия к этому. Не потому, чтобы молодой человек не был самым достойным во всех смыслах. Напротив. Необыкновенное участие, какое принимал в нем князь, лучшее за него ручательство. Но пришлось нарушить чинопроизводство, создать недовольных; к такой крайности прибегают только для особ высокого происхождения. Князь, по болезни, не мог явиться к королю и написал ему такое настоятельное, горячее письмо в пользу г-на Дюкормье, что его назначили сейчас же старшим секретарем посольства в Неаполе.

— Действительно, это поразительно! — сказала моя мать. — Просто не верится! Без сомнения, в этом господине есть достоинства, раз князь о нем такого мнения. Он очень, очень красивый молодой человек, недурно воспитан; но, в конце концов, ведь он ничто, а в посольстве нужнее всего происхождение.

— За недостатком его, сударыня, — сказал министр, улыбаясь, — мы, из уважения к человечеству, сделаем со временем г-на Дюкормье графом Дюкормье, если он покажет себя достойным своего неожиданного счастья.

— Так будет, по крайней мере, представительнее, — заметила моя мать, — по счастью, иностранцы плохо умеют распознавать этот род дворянства из накладного серебра, насчет которого никогда не обманываются даже наши лакеи.

Министр, имеющий неудобство принадлежать к поддельному дворянству, легонько кашлянул и встал, говоря:

— Боюсь злоупотреблять вашим временем, княгиня. Надеюсь, вы будете так добры, передадите князю о назначении его протеже. Ах! Я и забыл совсем: соблаговолите также сказать князю, что сегодня утром я видел его коллегу, министра внутренних дел, и что дело с секретной суммой устроено. Князь знает, что это значит. Извините, сударыня, что я не распространяюсь о такой важной государственной тайне.

Министр засмеялся и встал, чтобы откланяться.

— Милостивый государь, — обратилась я к нему, — г-н Дюкормье одолжил мне для образца одну довольно интересную безделушку эпохи Возрождения. В своем усердии к новым обязанностям он забыл ее взять обратно. Я знаю, что он дорожит этой вещью; но он уехал отсюда и не оставил адреса. Как мне сделать, чтобы г-н Дюкормье получил посылку?

— Сделайте одолжение, герцогиня, потрудитесь адресовать мне в министерство, и сегодня вечером я буду иметь честь исполнить ваше поручение при отдаче депеши г-ну Дюкормье, — ответил министр и удалился.

Я вам рассказываю сцену с министром и все другие в малейших подробностях прежде всего для того, чтобы доказать вам свою совершенную ясность ума и полное душевное спокойствие, а затем, чтобы дать вам понятие о своем невероятном изумлении, когда я узнала, кому вы обязаны таким необыкновенным счастьем.

Подумайте! Я вижу, что князь негодует, страшно раздражен против вас, и он же так горячо занимается вашей судьбой, аттестует вас лучшим образом! Я плохо знаю этого рода дела, но, очевидно, вы разом достигли небывалого положения. Благодаря кому? Моему отцу. На таком противоречии можно помешаться. Хотели ли вас удалить от меня, поступая таким образом? Нет: достаточно было вас рассчитать. Как! Князь думает, даже знает, что вы оскорбили честь и гордость его дома; он разгневан на меня и в то же время дает вам доказательство небывалого покровительства! Это необъяснимо, если только вы не сам демон, что я начинаю думать не на шутку. Но падший ангел — существо очень возвышенное и привык смотреть на вещи с высоты своего величия. Ему должен казаться смешным вульгарный ум, которому место секретаря посольства, как бы оно ни было неожиданно, может вскружить голову. Серьезно, дорогой учитель, вы поступаете смешно, если прекрасная дипломатическая карьера так вскружила вам голову, что вы задумали уехать, не попрощавшись со мной и, главное, не сообщив мне о многих, без сомнения, известных вам обстоятельствах. Мне необходимо их знать, чтобы на будущее время определить свои отношения к семье и герцогу де Бопертюи.

Итак, мой милый Анатоль, нам необходимо увидеться до вашего отъезда, если вы действительно решились уехать. Я придумала следующий способ: кладу это письмо в ящик с флаконом, который я всегда ношу при себе с нашей первой встречи на балу в Опере (он заменит мнимую безделушку, о которой я говорила вашему министру). Моя доверенная горничная отнесет ящичек к министру, и он отдаст его вам. У вас, я надеюсь, хватит ума догадаться, что здесь дело не в отдаче безделушки, которой я не брала у вас. Как бы ни были важны переданные вам депеши, опоздание на несколько часов ничего не составит. Но если б даже и было важно не опоздать, то я бы из вежливости пожертвовала и государственной пользой, чтобы провести несколько часов со своей любовницей.

Итак, в надежде устроить европейский кавардак, вы сделаете мне милость, если, выйдя от министра, отправитесь в квартиру на Бульваре. Я буду вас ждать там целую ночь и на этот раз доверюсь горничной; за нее я отвечаю. У меня есть безопасный и легкий способ выйти из отеля и вернуться незамеченной завтра на рассвете.

Последнее слово, дорогой Анатоль!

По спокойному тону письма, по ясности воспоминаний во всех подробностях, вы видите, что вас призывает громкими криками не безутешная, еще менее — ревнивая любовница, требующая принесения в жертву своей соперницы; вас призывает не соблазненная женщина, требующая ответа в поруганной добродетели, проклинающая несчастную случайность, как разорившийся игрок. Если я и была когда-нибудь добродетельной, то и мои добродетели должны были завянуть, как нежный цветок, от не особенно патриархального примера, какой я видела в своей семье, с тех пор как начала видеть и размышлять. Что же касается ревности, то вы убедили меня в превосходстве измены перед постоянством, которая, по-вашему, дорогой учитель, есть не более как сравнение.

Я от кого-то слыхала, мой милый, что из ста погибших или развращенных женщин девяносто погублены или развращены своим первым любовником. Эта верная, глубокая мысль применима и ко мне. Потому что, если вы не погубили меня (подобные мне женщины никогда не гибнут), то во всяком случае совершенно развратили за эти три месяца и таким образом закончили дело, начатое вами на балу. С этого вечера началась непостижимая власть вашего ума надо мной. Не усмотрите в этих словах и тени упрека. Я далека от этого. Вы разбили мою единственную узду — родовую гордость, говоря, что этим открываете мне новые горизонты счастья. Пускай так! Моей единственной добродетелью была холодность мраморной статуи; но статуя ожила от дуновения Пигмалиона (простите также за глупую мифологию). Вы, сатана-искуситель, сказали мне, что при хладнокровии, смелости и тайне молодая, красивая, свободная и богатая женщина может изведать все, как наши прабабушки времен Регентства, сохраняя доброе имя. И вот, мне очень хочется после вашего отъезда применить эту ужасную мораль на деле, дорогой учитель, и я обещаю вам полную откровенность. Что вы об этом думаете? Я безусловно вам верю, вы меня никогда не обманывали.

Вы — самый развращенный, самый неверующий, но, признаюсь, в то же время самый соблазнительный и дерзко-откровенный человек в мире. Вы мне сказали: «Не требуйте от меня ничего, кроме веселости, хорошего характера и скромности. А что до сердца, то я не имею его и не требую этого».

И вы свято выполнили свою программу, дорогой учитель. Невозможно быть умней, занимательней и очаровательней вас в tete-a-tete, как бы долго оно ни продолжалось. Я не могу упрекнуть вас ни в чем. Наконец, имею полное основание верить в вашу скромность и не могу считать вас причиной подозрений насчет нашей связи.

Как видите, дорогой Анатоль, при таком настроении ума последнее свидание, которое я требую, совсем не страшно.

Еще раз вам говорю: вам пишет не безутешная или ревнивая любовница. От этих жалких существ вы были бы вправе убежать на край света. Нет, вам пишет друг, хороший, веселый товарищ по удовольствиям, желающий переговорить с вами о предмете, важность которого вы понимаете, после чего оба друга, пожав руки, пожелают взаимно успеха в любви и наслаждениях.

Ваша, несмотря ни на что, Д.».

«Письмо уже было запечатано, но я вскрыла его… Не верь, нет, нет, не верь ни одному слову из этих отвратительных мыслей. Они не больше как игра ума, навеянного тобой, и я от них отказываюсь. В особенности не верь в равнодушие и притворную насмешливость. Я лгала, да, лгала из гордости. Я страдала и скрывала это. Ах, Анатоль! Клянусь тебе, при каждом насмешливом слове сердце у меня обливалось кровью. Мой Анатоль, я люблю тебя, понимаешь ли ты? Люблю тебя, обожаю всеми силами моей души, пылко, горячо. Да, слышишь ли: моей души! Я никогда не дала тебе заметить искренней, глубокой любви, потому что от твоих насмешек над чувством слова замирали у меня на губах. Но, говорю тебе, я безумно тебя люблю. Кроме тебя мне никого и ничего не надо. Если я не увижу тебя сегодня вечером и ты уедешь завтра, — я поеду за тобой. Ты меня знаешь и поверишь этому. Жду тебя.

Всей душой и на всю жизнь твоя Диана».

XXXIX

Клеманс к Анатолю.


«Еще одна хорошая новость, мой Анатоль; еще одно утешение в вашем отсутствии, которое сверх ожидания я переношу мужественно, потому что воспоминание о вас неразлучно со мной, и мне кажется, что духовно мы и не расставались. Если бы я не боялась дать вам повод упрекать меня в слабости, то прибавила бы, что и хорошая новость доставила мне минуту сильнейшей тревоги, так как я узнала, что вы подвергались опасности. Но, слава Богу, она миновала, и не к чему вспоминать прошедшие страхи.

Право, мой Анатоль, наша любовь приносит нам счастье. Мне было отрадно узнать, что друзья, которых: мы лишили нашего доверия, ни в чем не провинились перед нами. А какое облегчение — покаяться в предубеждении, которое отдаляло нас от них! Неприятного недоразумения как ни бывало, и радость от дружеского согласия чувствуется вдвое сильнее.

Чтобы рассказать вам хорошую новость, мне придется вернуться к прошлой неделе, печальной неделе вашего отъезда.

Вы, конечно, помните, мой друг, что неделю тому назад просили отправиться меня в вашу квартиру на бульваре Bonne Nouvelle. Вы говорили, что уже больше не живете в отеле де Морсен и бываете там только днем, а ночуете в нанятой квартире. Вам хотелось, чтобы я увидела то место, где, по вашим словам, вы так долго прошили наедине со своей любовью. Мне понятен такой каприз сердца, мой Анатоль. И я бы также очень желала показать вам места, где жила со своей милой, нежной матерью. Знакомство с местами, где жило любимое существо, посвящает нас в его прошлое; мы хотим также овладеть и им, словно нам недостаточно настоящего и будущего.

И в тот вечер я отправилась с вами на вашу квартиру, как пошла бы за вами всюду. Разве я не свободна? Разве я не принадлежу вам? Разве я не ваша жена, — да, ваша жена перед Богом и перед моей матерью? Ведь она, умирая, сказала вам: «Поклянитесь мне, что женитесь на Клеманс, и я умру спокойно, не тревожась за ее судьбу». Ах! Вы вполне правы, мой друг: наш брак, наш истинный и священный союз заключен в ту торжественную минуту, когда мама уже холодеющей рукой соединила наши руки и сказала угасающим голосом: «Благословляю вас, дети мои».

Да, да, вы правы, мой Анатоль: с этой минуты я принадлежу вам. И что значит людской обряд для союза, заключенного в такую торжественную минуту? Не больше, как неизбежная формальность в глазах света, которая, по мнению этого же света, должна быть отложена до окончания моего видимого траура, так как в душе я никогда не перестану носить траур по обожаемой матери. Я уже много раз говорила вам, что в моей печали нет ничего острого. С той минуты, как я закрыла глаза моей дорогой мамы, уже любившей вас как сына, видали ли вы, чтобы я предавалась отчаянию, которое убивало бы человека, если бы долго длилось? Думать о маме, горевать о ней составляет теперь такое же необходимое условие моего существования, как дыхание, как любовь к вам, мой Анатоль. Но я все делаю отступления и никак не доберусь до новости, о которой я хочу рассказать вам. Вы, конечно, извините за это.

Наше последнее свидание в вашей квартире было прервано каким-то докучливым господином, которого вы были обязаны принять. Но я не права, браня его, потому что, оставшись одна в гостиной, где все напоминало вас, я так ушла в мысли о вас, что удивилась, когда вы вернулись, прося извинения за долгое отсутствие.

Кажется, я говорила вам, что в этот вечер ко мне заходил доктор Бонакэ и очень жалел, что не застал меня; он оставил записку, где умолял принять его на другой день рано утром. Мы так были предубеждены против доктора, что я не ответила ему на письмо. И потом, вы помните, мой друг, что этот и следующий день я не расставалась с вами? Увы! Словно мы предчувствовали близкую разлуку. Действительно, вы сообщили мне, что вам надо уезжать в ту же ночь, потому что ваш всесильный покровитель, князь де Морсен, доставил вам место первого секретаря посольства.

Доктор и его жена оставили меня в покое, видя мою настойчивость, и я давно уже ничего не слыхала о них. Но вчера, отправляясь на прогулку в Ботанический сад, я встретила доктора. Я не хотела с ним встречаться, но он протянул руку и сказал с приветливой улыбкой:

— Не бойтесь ничего. На этот раз я не с дурными вестями. Напротив, я хочу сказать хорошее об Анатоле и с этой целью шел к вам; но в уверенности, что меня не примут, я нес вот это письмо. Если вам больше нравится прочесть письмо, чем слушать меня, то возьмите его, и я вам не стану надоедать.

Признаюсь вам, мой друг, и вы поймете меня, что при словах: «Я хочу рассказать хорошее об Анатоле», мое предубеждение против доктора рассеялось, как по волшебству; я опять почувствовала прежнюю дружбу, которую питала к нему по многим причинам. Я бросила прогулку и вместе с доктором вернулась домой. Вот дословно наш разговор.

— Нынче утром, — сказал доктор, — я узнал об одном поступке Анатоля, который делает ему честь и дает мне сильную надежду на счастливое будущее для вас, как вы того заслуживаете.

— Объяснитесь, пожалуйста, доктор, — сказала я.

— Если бы не видали Анатоля совершенно здоровым перед отъездом, то я бы очень осторожно рассказал вам, какой опасности он подвергался, чего вы, вероятно, не знаете.

— Какой опасности?

— Он храбро, благородно дрался за вас.

— Он дрался за меня? — вскричала я, потому что, сознаюсь в слабости, мой друг, мысль даже о прошедшей опасности пугала меня. — С кем же дрался Анатоль? — спросила я доктора.

— С графом Сен-Жераном. Анатоль тяжело ранил его, но, слава Богу, Сен-Жеран вне опасности.

— А что за причина несчастной дуэли?

— Я знаю о ней только следующее и вот каким образом. Моя жена, воротясь из поездки, получила от Сен-Жерана записку, где он выражал желание повидаться со мной. Так как мы с женой далеки от общества, в котором вращается Сен-Жеран, то и не слыхали ничего о дуэли, хотя о ней много говорили. Поэтому я очень удивился, застав Сен-Жерана выздоравливающим от раны.

«Я знаю, — сказал он мне, — вашу привязанность к м-ль Дюваль. Вам лучше всякого другого известно, как почтительно я интересовался ею и как рушились мои надежды. Вследствие многих обстоятельств, о которых считаю бесполезным рассказывать, сделалось неизбежным столкновение между мной и г-ном Дюкормье. Из уважения к м-ль Дюваль, мы согласились держать в секрете действительную причину дуэли: мы соперники из-за руки м-ль Дюваль. Однако в отношении вас я вынужден нарушить молчание и хочу, чтобы вы знали следующее: когда мой противник увидел меня окровавленным у своих ног, то бросился передо мной на колени и со слезами потихоньку сказал мне: «Я всю жизнь буду оплакивать свой поступок. Но клянусь вам вашей пролитой кровью, что посвящу все мое существование для счастья м-ль Дюваль. Вы спо-собны понять меня». Действительно, я понял его, потому что подобные слова в устах победителя-соперника могли быть приняты за наглую, отвратительную насмешку; но волнение и слезы г-на Дюкормье, его тон придавали этим словам столько искренности, что я счел их и до сих пор считаю священным залогом того, что он посвятит жизнь для счастья м-ль Дюваль. Я нахожу себя обязанным открыть вам это, потому что, как ни виноват передо мной г-н Дюкормье, но перед ду-элью он признался, что вы вначале обещали его посватать к м-ль Дюваль, а потом остановились на мне. Однако не тревожьтесь за м-ль Дюваль: я, потерявший всякую надежду соперник, желал бы, чтобы у вас исчезло предубеждение против г-на Дюкормье».

— Не могу вам передать, — продолжал доктор Бонакэ, — как убедительно, с каким рыцарским благородством Сен-Жеран произнес последние слова. Они доказали мне, что вы действительно внушили серьезную любовь Анатолю. А мне было необходимо, о, чрезвычайно необходимо, разубедиться на его счет, когда я узнал об его отъезде, и в особенности…

Доктор не кончил и, подавляя удививший меня вздох, сказал:

— Да, человеческая душа — необъяснимая загадка; но будем говорить только о вас: уверенность в вашем счастье поможет мне забыть несчастья других, увы, очень жестокие.

— Что вы хотите сказать? — спросила я, почти встревоженная горестным выражением лица доктора.

Он ничего не ответил на мой вопрос, вздрогнул, как бы вспомнив что-то тяжелое, и сказал:

— Еще раз прошу, будем говорить о вас. Я больше не сомневаюсь, не хочу сомневаться в неизменной любви к вам Анатоля. Но как вы перенесете долгую разлуку? Я узнал, что он получил место секретаря при посольстве в Неаполе.

— Наша разлука не будет продолжительна, — сказала я, — Анатоль вернется, самое позднее, через месяц и окончательно уедет в Неаполь уже после женитьбы. Мы повенчаемся через три месяца. Анатоль получил от министра иностранных дел позволение вернуться сюда.

— Если так, то все прекрасно. Я не знал, что Анатоль вернется в Париж; но раз он сказал это вам, то вы должны быть спокойны. Ну, а теперь признайтесь, что за причина вашего отдаления от нас? Почему вы скрывали от нас, что выходите замуж за Анатоля? Почему Анатоль сам не сказал мне об этом? Разве он не знает, что я очень верный и преданный друг потому именно, что я очень строгий друг?

— Доктор, — отвечала я, — не стану говорить, как ужасно было для Анатоля видеть, что вы поддерживаете в ущерб ему домогательства Сен-Жерана; не стану также рассказывать, как меня оскорбляла ваша настойчивая рекомендация г-на Сен-Жерана. Согласитесь, не значило ли это считать меня способной соблазниться титулом и богатством? Но больше всего Анатоль обиделся, когда узнал, что вы, несмотря на старинную дружбу, — не только распространяли про него скверные слухи, но старались повредить ему во мнении его покровителя, князя де Морсена, передавая через других ловко сплетенную клевету. Вы, вероятно, сердились на Анатоля за то, что он уклонился от вашей опеки, которую вы хотели ему навязать. Судите об его огорчении, когда он узнал об этих кознях, которым можно было верить, конечно, наполовину. А он не переставал относиться к вам с горячей дружбой; это мне было известно, и поэтому судите, что я должна была почувствовать к вам. С этой минуты я не только не хотела поверять вам наши с Анатолем планы, но считала себя вправе относиться к вам с ледяной холодностью и, наконец, порвать прежние дружеские отношения.

Доктор слушал меня, не прерывая, и потом сказал с таким искренним горестным волнением, что и вас бы оно убедило, как убедило меня:

— Меня низко оклеветали перед Анатолем. Никогда, ни прямо, ни косвенно, я не старался вредить ему. Сделайте мне очную ставку с клеветником и увидите, осмелится ли он утверждать это при мне. Но вот что правда: сперва я хотел представить Анатоля вашей матушке, считая его вполне достойным вас, однако при условии, что он откажется от жизни и от карьеры, которые мне казались опасными для его будущности; он не пожелал исполнить мою просьбу. Поэтому и вследствие других причин, о которых считаю бесполезным говорить, я боялся, что Анатоль не принесет вам счастья. После смерти вашей матушки, видя вас беззащитной сиротой, мы с женой настаивали, чтобы вы приняли предложение благородного человека, графа Сен-Жерана. То, что я рассказывал вам о нем, доказывает, насколько он благороден. Да, я несколько раз был у вас, чтобы предостеречь от Анатоля. И что же мне сказать теперь? К счастью, все мои страхи и опасения отчасти развеялись. Я боялся, что подчиненная должность неприятна и поэтому опасна для Анатоля, но она, напротив, открыла ему почетную карьеру. Одним скачком, при помощи необъяснимой, на мой взгляд, протекции, он достиг высокого положения, которого другие добиваются только по прошествии долгих лет. Наконец, все меня заставляло бояться, что Анатоль не стоит вас; но то, что я слышу от вас и что узнал от самого Сен-Жерана, — все доказывает противное. Я могу только подчиниться очевидности, сознать свою ошибку и сказать вам от всей души, что вы должны считать себя счастливицей и вдвойне счастливицей, потому что, быть может, вы единственная, слышите ли, единственная женщина, способная внушать Анатолю истинное, глубокое чувство. Ах, верьте мне, благодарите Бога за свое счастье; ваше счастье больше, чем вы предполагаете: вы имели на Анатоля самое удивительное, спасительное влияние, потому что, повторяю, сердце человеческое — пропасть, до дна которой может проникнуть только Божий глаз.

Я спрашиваю вас, мой друг, могло ли у меня после этих слов остаться малейшее сомнение в искренности доктора? Он с благородным негодованием отверг возведенную на него клевету и сознался в своем заблуждении относительно вас. Я, не колеблясь, поверила ему: верить хорошему так приятно. И мы расстались, как прежде, добрыми друзьями. Но я замечаю, мой друг, что письмо вышло очень длинным, а его сейчас надо отправлять. По нашему расчету, вы должны получить его, как и предыдущее, по прибытии в Турин. От вас я получила из Орлеана, Лиона, Марселя и Ниццы. Благодарю вас, друг мой, мой Анатоль, что вы с такой заботливостью относитесь к моему нетерпению поскорей иметь от вас известие.

Что касается отца… увы! — и это письмо кончаю, как прежние: ничего нового; ничего верного неизвестно об его участи. Но лучше такая неопределенность, как ни тяжела она, чем уверенность, которая разбила бы сильную надежду.

Посылаю тебе нежное прости, мой Анатоль, моя любовь, мой супруг.

Твоя счастливейшая жена

Клеманс Дюкормье».

Загрузка...