А другой немец, к русским людям надлежащей жалости не имели и безоар-камень для себя берегли. Это было вполне достоверно потому, что один из двух орловских аптекарей как потерял свой безоар, так сейчас же на дороге у него стали уши желтеть, око одно ему против другого убавилось, и он стал дрожать и хоша желал вспотеть и для того велел себе дома к подошвам каленый кирпич приложить, однако не вспотел, а в сухой рубахе умер. Множество людей искали потерянный аптекарем безоар, и кто-то его нашел, только не Иван Иванович, потому что он тоже умер.
Утих дальний звук поезда. Чувствовалось, что по этой заброшенной ветке поезда ходили редко. Рельсы лежали ржавые, и сквозь них проросла густая мёртвая трава. Побрели мы дальше.
— Что я, волк, что ли — сказал Рудаков, вспомнив наши утренние разговоры.
И тут же кто-то завыл за лесом.
— Да уж, ты не волк, пожалуй, — успокоил его Синдерюшкин. — По крайней мере, пока.
Пришлось снова идти по шпалам.
— Ну ты, профессор, — сказал мстительный Рудаков, — а вот скажи, отчего такое расстояние между шпалами?
Мы-то, конечно, знали, что это расстояние выбрано специально, чтобы такие лоботрясы, как мы, не ходили по шпалам и не подвергали свою жизнь опасности, а тащились вдали от поездов — в глухой траве под откосом.
— А по двести шпал на километр — вот и вся формула, — ответил Гольденмауэр хмуро.
— Тьфу, — плюнул Рудаков точно в рельсу. — Никакого понимания в человеке нету. Чистый немец.
Вдруг все остановились. Рудаков ткнулся в спину Синдерюшкина, я — в спину Рудакова, а Гольденмауэр со своей спутницей вовсе сбили нас с ног.
— Ну, дальше я не знаю. — Синдерюшкин снова уселся на свою рыболовную урну и закурил. — Теперь ваше слово, товарищ Маузер. То есть теперь ты, Рудаков, поведёшь. Ты, кстати, помнишь-то как идти?
— Чего ж не помнить, — ответил Рудаков, но как-то без желаемой нами твёрдости в голосе. — Сначала до соснового леса, потом мимо кладбища — к развилке. А там близко. Там, на повороте, стоит колёсный трактор. Налево повернём по дороге — там и будет Заманихино.
Мы спустились с насыпи и двинулись среди высокой травы по низине. С откоса на нас лился туман — там за день, видно, была наварена целая кастрюля этого тумана.
Шуршали хвощи, какие-то зонтичные и трубчатые окружали нас.
— Самое время сбора трав, — сказал мне в спину Гольденмауэр, собственно, ни к кому не обращаясь. — Самое время папорть искать. Ибо сказано: «Есть трава чёрная папорть; растёт в лесах около болот, в мокрых местах, в лугах, ростом в аршин и выше стебель, а на стебле маленькие листочки, и с испода большие листы. А цветёт она накануне Иванова дня в полночь. Тот цвет очень надобен, если кто хочет богатым и мудрым быть. А брать тот цвет не просто — с надобностями и, очертясь кругом, говорить: “Талан Божий, сё суд твой, да воскреснет Бог!”»
Нехорошо он это сказал, как зомби прямо какой. Так в иностранных фильмах говорят чревовещатели.
Я был благодарен мосластой, которая, видимо, ткнула Лёню кулаком в бок, и он заткнулся.
Травы вокруг было много, трава окружала нас, и я сам с ужасом понял, что неведомый голос нашёптывает мне: «Бери траву золотуху, бери — ой, растёт золотуха на борах да на Раменских местах, листиками в пядь, ни дать, ни взять, а суровца не бери, не бери, не ищи его при водах, береги природу, а возьми-ка шам, что листочки язычком, как в капусте с чесноком. Ой да плакун-трава ворожейная, а вот адамова голова, что власти полова, а вот тебе девясил, что на любовь пригласил. Эй, позырь — разрыв-трава, что замкам потрава, воровская слава. Или тут за бугорком — ревака, что спасёт в море во всяком. “Земля мати”, шептали голоса, благослови мя травы братии, и трава мне мати!»
— Но, — и тут в ухо мне, никчемному человеку, старшему лесопильщику, да ещё и бывшему, кто-то забормотал: «Тебе-то другое, не коланхоэ, не карлик-мандрагора, найдёшь ты споро свой клад и будешь рад — коли отличишь вещее слово, выйдя как работник на субботник — папортник или папоротник?»
Тут мои спутники начали ругаться, и наваждение рассеялось. Мы долго шли в этом травном лесу, среди тумана, мы не заметили, как снова упёрлись в насыпь. Тут и сам Рудаков удивился.
— Что за чертовщина, я помню, тут проход должен быть.
Проход нашёлся. Чёрный провал, видный только вблизи, вёл как раз под насыпь.
— Да, труба, — веско высказался Синдерюшкин. В любом из смыслов он был прав. Правильно, значит, по-рабочему, осветил положение.
Но делать было нечего, и мы вслед за Рудаковым, ступили в черноту.
С бетонного потолка рушились вниз огромные капли. Шаги отдавались гулко, было темно и неприятно, и вообще место напоминало унылый подземный переход на окраине, где сейчас вот выйдут из-за угла и безнадёжно спросят спички или зажигалку.
Мы шли молча, перестав обходить лужи на полу. В углах подозрительно чавкало. Мы пыхтели, и пыхтение множилось, отражаясь от стен. Пыхтение наше усиливалось и усиливалось в трубе, и уже казалось, что нас уже в два раза больше.
Мы лезли по этой трубе, стукаясь макушками и плечами, и я всерьёз начал бояться, что сейчас под ногами обнаружатся незамеченные рельсы секретного метро, загугукает что-то, заревёт, ударит светом, и навстречу нам явится какой-нибудь тайный поезд, приписанный к обороне столицы.
Скоро нам стало казаться, что труба давно изогнулась и ведёт вдоль железной дороги, а не поперёк.
Но внезапно стены расступились, и Рудаков, а вслед за ним и остальные, оказались в сумеречном лесу.
Мы оглянулись на железнодорожную насыпь. Огромной горой она возвышалась над нами, закрывая небо. Звёзды уже было видно.
Дорога поднималась выше, круто забирая в сторону. Я предложил отдохнуть, но Рудаков как-то странно посмотрел на меня.
— Давайте пойдём лучше. Тут чудное место — тут дождь никогда не идёт.
— То есть как? — Гольденмауэр не поверил.
— А вот так. Не идёт и всё. Везде дождь, а тут — нету. Да и вообще неласковое место, кладбище к тому же.
Дорога начала спускаться вниз — к речке. У речки вспыхивали огоньки папирос — я понял, что если нас не спросят прикурить, то явно потребуют десять копеек.
Речка приблизилась, и мы поняли, что не сигареты мы видели издалека. Это по речке плыли венки со свечками. Их было немного — четыре или пять, но каждый венок плыл по-своему: один кружился, другой шёл галсами, третий выполнял поворот «всё вдруг».
— Ну и дела, — сказал Синдерюшкин. — Не стал бы я в такой речке рыбу ловить.
Это, ясное дело, была для него крайняя оценка водоёма.
Порядком умывшись росой, мы двинулись вдоль речки — венки куда-то подевались, да и, честно говоря, не красили они здешних мест.
Снова кто-то натянул на тропу туманное одеяло. Мы вступили в него решительно и самоотверженно, как в партию. Вдруг кто-то дунул нам в затылок — обернулись — никого. Только ухнуло, пробежалось рядом, протопало невидимыми ножками. Задышало, да и сгинуло.
— Ты хто?.. — спросили мы нетвёрдыми голосами. Все спросили, хором — кроме Синдерюшкина.
— Это Лесной Косолапый Кот, — серьёзно сказал Синдерюшкин.
Тогда Рудаков вытащил невесть откуда взявшуюся куриную ногу и швырнул в пространство. Нога исчезла, но и в затылок нам больше никто не дул. Только вывалился из-за леса огромный самолёт и прошёл над нами, задевая брюхом верхушки деревьев.
Там, где посуше, в подлеске, росло множество ягод — огромные земляничины катились в стороны. Штанины от них обагрились — есть земляничины было страшно, да никому и не пришло это в голову. Трава светилась под ногами от светляков. Но и светляки казались нам какими-то монстрами.
Туман стянуло с дороги, и мы вышли к мостику.
У мостика сидела девушка.
Сначала мы решили, что она голая — ан нет, было на ней какое-то платье — из тех, что светятся фиолетовым светом в разных ночных клубах. Рядом сидели два человека в шляпах с пчелиными сетками. Где-то я их видел, но не помнил, где.
Да и это стало неважно, потому что девушка запела:
Лапти старые уйдуть,
А к нам новые придуть.
Беда старая уйдёть,
А к нам новая придёть.
Мы прибавили шагу, чтобы пройти мимо странной троицы как можно быстрее. Понятно, что именно они и пускали по реке водоплавающие свечи. Но только мы поравнялись с этими ночными людьми, как они запели все вместе — тихо, но как-то довольно злобно:
Ещё что кому до нас,
Когда праздничек у нас!
Завтра праздничек у нас —
Иванов день!
Уж как все люди капустку
Заламывали,
Уж как я ли молода,
В огороде была.
Уж как я за кочан, а кочан закричал,
Уж как я кочан ломить,
А кочан в борозду валить:
«Хоть бороздушка узенька —
Уляжемся!
Хоть и ночушка маленька —
Понаебаемся!»
Последние стихи они подхватили задорно, и под конец все трое неприлично хрюкнули. Я, проходя мимо, заглянул в лицо девушке и отшатнулся. Лет ей было, наверное, девяносто — морщины покрывали щёки, на лбу была бородавка, нос торчал крючком — но что всего удивительнее, весь он, от одной ноздри до другой, был покрыт многочисленными кольцами пирсинга.
— Поле, мёртвое поле, я твой жухлый колосок, — отчётливо пропела она, глядя мне прямо в глаза.
— А красивая баба, да? — сказал мне шёпотом Рудаков, когда мы отошли подальше. Я выпучил глаза и посмотрел на него с ужасом.
— Только странно, что они без костра сидят, — гнул своё Синдерюшкин. — Сварили б чего, пожарили — а то сели три мужика у речки, без баб… Поди, без закуски глушат.
Они явно путались в показаниях.
Я очень удивился этим розным и путаным впечатлениям (есть там женщины, нет ли их — непонятно) и глянул в сторону Гольденмауэра, но тот ничего не говорил, а смотрел в сторону кладбища.
Кладбище расположилось на холме — оттого казалось, что могилы сыплются вниз по склону. Действительно, недоброе это было место. Дверцы в оградках поскрипывали — открывались и закрывались сами. Окрест разносились крики птиц — скорбные и протяжные.
— Улю! Улю! — кричала неизвестная птица.
— Лю-лю! — отвечала ей другая.
Но что всего неприятнее, в сгущающихся сумерках это место казалось освещённым, будто на крестах кто-то приделал фонари.
— Ничего страшного, — попытался успокоить нас Гольденмауэр. — Это фосфор.
— К-какой фосфор? — переспросил Синдерюшкин. — Из рыбы?
— Ну, и из рыбы тоже… Тут почва сухая, перед грозой фосфор светится. — Гольденмауэру было явно не по себе, но он был стойким бойцом на фронте борьбы с мистикой.
Оттого он делал вид, что его не пугает этот странный утренний свет без теней.
— В людях есть фосфор, а теперь он в землю перешёл, вот она и светится.
— Тьфу, пропасть! Естествоиспытатели природы, блин! — Рудакова этот разговор разозлил. — Мы опыты химические будем проводить или что? Пошли!
Тропинка повела нас через космическую помойку, на которой кроме нескольких ржавых автомобилей лежали странные предметы, судя по всему — негодные баллистические ракеты. Какими милыми показались нам обёртки от конфет, полиэтиленовые пакеты и ржавое железо — такого словами передать невозможно. А уж человечий запах, хоть и расставшийся с телом, — что может быть роднее русскому человеку? Да, мы знаем преимущества жареного говна над пареным, мы знаем терпкий вкус южного говна и хрустящий лёд северного. Мы понимаем толк в пряных запахах осеннего и буйство молодого весеннего говна, мы разбираемся в зное летнего говна и в стылом зимнем. Мы знаем коричное и перечное еврейское говно, русскую смесь с опилками, фальшивый пластик китайского говна, радостную уверенность в себе американского, искромётную сущность французского, колбасную суть говна германского. Именно поэтому мы и понимаем друг друга. Нам присущ вкус к жизни. Да.
От этой мысли я даже прослезился и на всякий случай обнял Рудакова. Чтобы не потеряться.
Жизнь теперь казалась прекрасной и удивительной, небо над нами оказалось снова набито звёздами, а ночь была нежна, и образованный Гольденмауэр раз пять сослался на Фрэнсиса Скотта Фицджеральда.
Извините, если кого обидел.
06 июля 2014