Они сидели в гараже.
— Знаешь, Зон, я бы вывез эту тачку куда-нибудь, снял номера и бросил.
— Думаешь, никак?
— Никак, — Раевский был непреклонен. — Запчасти, конечно, можно снять, но с остальным — труба. Что ты хочешь, пятьдесят лет тачке. Я тебе, конечно, её доведу сегодня, километров сто проедешь — да и то, у тебя хороший шанс просто выпасть вниз через дырку в полу.
Зону было очень неприятно поддерживать этот разговор — ему казалось, что горбатый «Москвич» смотрел на него глазами-фарами, как собака, которую собираются усыпить.
Надо было продавать машину раньше.
Но она давно стала членом семьи. Три поколения Рахматуллиных, а теперь их наследник Зон, перебирали её потрох, мыли и холили — для трёх поколений Рахматуллиных она была любимой, как для их предков лохматые лошадки, на которых они сначала пришли завоёвывать Русь, а потом исправно служили русским царям, рубя кривыми саблями врагов империи.
Дед Зона и машину водил, как будто шёл в конном строю — точно вписываясь в поток, держа интервал, и берёг старый «Москвич» как старого, но славного боевого коня.
Машину он получил, ещё не простившись с полковничьей папахой.
Зон не знал подробностей его службы, но на серванте стояла карточка, где дед был ещё в довоенной форме НКГБ, а щит лежал поверх меча на его гимнастёрке.
После второго переезда от деда, впрочем, осталась только эта карточка. Зон был кореец, но ещё он был человеком без отца и матери, принятым в семью Рахматуллиных много лет назад. Он был человеком без рода, явившемся на свет далеко, на чужой войне, сменившим несколько приёмных родителей — а тогда стал москвичом.
Неприметным москвичом, проводившим больше времени в своём музее, чем дома и вообще — на московском воздухе.
«Москвич», да.
Зон спросил Раевского, сколько потянут запчасти, ужаснулся цифре и стал убирать в мешок пустые бутылки из-под пива. Деньги были нужны, деньги нужны были именно сейчас — и не из-за жены, а совсем из-за другого.
— Слушай, а у тебя долларов триста нет? Я отдам, — сказал Зон, ненавидя себя.
— Нет, брат, не дам я тебе денег. — Раевский вытащил сигаретную пачку, и выщелкнул одну — прямо фильтром себе в рот. — И не потому что, нет. Потому что я знаю, что не отдашь, и мы поссоримся. Между нами пробежит трещина, и мы оба это понимаем.
— Шаруль бело из кана ла садык, — процитировал Зон старое письмо, кажется Грибоедова. Грибоедов, писавший это по-персидски, был всю жизнь в долгах, но это ему ничуть не мешало, подумал он про себя.
Раевский вопросительно посмотрел на него. Незажженная сигарета свисала с его губы.
— Плохо, когда нет истинного друга, — удрученно перевел Зон.
— Не разжалобишь, — Раевский щелкнул зажигалкой. — Для твоего же блага. И если хочешь говорить точно — шарру-л-билади маканун ла садика бихи. То есть, худшая из стран — место, где нет друга. Никогда не бросайся цитатами на языке, которого не знаешь.
— Так было в книге, — упрямо сказал Зон.
— Дела нет мне до твоих книг, а понты до добра не доведут. И денег я тебе не дам.
Зон вздохнул — Раевский был прав, он был чертовски прав, отдавать было не из чего — разве украсть рукопись Толстого из архива. Но это было из разряда другого предательства, это была измена делу, что хуже измены жене.
Он познакомился с Лейлой в музее.
Вернее, не в музее, а в парадном старинного особняка — направо была дорога в хранилище, где Зон копался в рукописях, а налево по коридору — ресторан, что держал известный скульптор.
Девушка, не заметив его, ударилась в плечо, чуть не упала — и на секунду оказалась у него в объятьях. Зону следовало покраснеть, пробормотать что-то неразборчивое и, пряча глаза, скрыться в своем архиве — но он почему-то не мог заставить себя отступить даже на шаг. Продолжал придерживать её за локоть — тонкий, как птичья косточка. Как будто бы имел на это право.
И она, словно бы почувствовав это его иллюзорное право, тоже взглянула на него и улыбнулась. За такую улыбку средневековый персидский поэт обещал своей возлюбленной целую гору жемчуга. Правда, Зон не мог поручиться, что поэт выполнил свое обещание.
Потом они пили кофе в ресторане, и Зон сбивчиво рассказывал ей о своей работе. На следующий день он привёл её в святую святых — в железную комнату.
Двадцатисантиметровая дверь закрылась за ними, и тут же он понял, что должен сработать датчик пожарной сигнализации, — таким жаром обдало его. Она обвивалась вокруг Зона, не у неё — у него ослабели ноги.
Восток соединялся с Востоком, и Хаджи Мурат с портрета на стене — старой, ещё прижизненной иллюстрации — одобряюще смотрел на Зона.
Домой её везти было нельзя — и ещё через день она вошла в гараж, и через минуту он брал её в стоящей на приколе машине.
Было очень неудобно и ещё больше — стыдно за свою нищету. Стыдно до самого последнего момента, когда они рассоединились.
Лейла лежала, свернувшись калачиком, на заднем сиденье и гладила рукой чехол, смотря в потолок. Он, стряхнув пепел сигареты на пол гаража, придвинулся.
Глаза девушки светились счастьем.
Это было настоящее, неподдельное счастье — тут он не мог обмануться. Лейла была счастлива. Глаза её светились, и он перестал думать о том, что это существо из иного мира, и его битая машина, наверное, первое изделие советского автопрома, в котором она оказалась.
Всё было не важно.
Она взяла у него сигарету и затянулась.
— Ты, правда, хотел продать?
— Что — гараж? — Зон удивился тому, как она читает его мысли.
— Нет — это.
Она обвела рукой внутренность «Москвича», как обводил рукой Иона чрево кита.
— Надо, хоть и не хочется. Дед очень любил машину. Как жену, нет, серьезно. Что ты хочешь, Восток — ты сама должна понимать. Дед сам чехлы шил, мыл с мылом. И мне в детстве было так уютно в ней, я помню, как дед меня возил на юг…
— Хочешь, я устрою?
— Что устоишь?
— Я найду покупателя.
— Думаешь, купят?
— Я знаю одного — у него ностальгия, он как раз «Москвич» искал. Горбатый, именно горбатый. Правда, переделает его, конечно.
И она начала одеваться.
Жаркий ветер мёл тегеранскую улицу. Красную Армию уже давно выводили отсюда, и вывели все — туда, где гремели пушки, и армия пробивалась к бывшей границе, чтобы поднять зелёно-красные столбы с гербами.
Только они, путешествующие с казённой подорожной, задержались в полувоенном городе. Капитан Рахматуллин дёрнул переводчика за рукав:
— А это, спроси, сколько это стоит.
Переводчик залопотал что-то, и мальчик ответил пулемётной очередью раскатистых, как персидские стихи слов.
— Он спрашивает, мусульманин ли ты?
— Скажи, что мусульманин.
Переводчик, перебросившись с мальчишкой парой уже коротких фраз, сказал:
— Тебе тогда скидка, — любая вещь в одну цену. Если три возьмёшь, то дешевле.
Рахматуллин показал на ковёр — мальчишка кивнул. Тогда он выбрал ещё два, и достал из кармана мятый ком английских фунтов.
Третий ковёр Рахматуллин взял просто так — перед отъездом деньги было девать всё равно некуда.
Этот третий ковёр был неважный — тонкий, потрёпанный, неясного цвета, не то зелёный, не то фиолетовый.
Ковры свернули, и понесли покупки в машину.
— Нет, сдачи не надо, всё, хватит, скажи ему, чтобы заткнулся — и они вышли с переводчиком в пыльный мир персидского базара.
Наутро он уже лежал на своих тюках в брюхе «Дугласа», что нёс его на север.
Он не слышал, как кричит и стонет мальчишка, которого бьет коваными сапогами хозяин лавки, вернувшийся домой после долгой, пропахшей опиумом, ночи. Как воет этот старик, ещё не веря в пропажу. Рахматуллин не видел, как плачет торговец, размазывая по щекам скудные слёзы, как вытаскивает он кривой древний меч из-за полок, и, нацелив его в живот, хрипя и надсаживаясь, наваливается на остриё.
И конечно, он бы не понял, о чем переговариваются между собой трое высоких, чернобородых мужчин, обступивших труп старого хозяина лавки.
Ничего этого не знал Рахматуллин, самолёт вёз его обратно на Родину, жизнь совершала новый виток, и он ощущал свою силу и власть — силу воина и власть подданного великой империи, побеждающей в великой войне.
Капитан засыпал и пытался представить, как, состарившись, играет с внуками на ковре, и они ползают у его ног, будто слепые щенки.
Лейла вылезла из машины, ёжась от сырого ноябрьского воздуха. Дверь чёрного, похожего на кубик «Геленвагена» открыл чернобородый.
Лейла поклонилась ему — правда, чуть заметно: не дома. Хотя в Москве ничем никого уже не удивишь.
— Да, именно там, господин. Это — у него в машине, заднее сиденье.
— Он знает?
— Ничего не знает.
— К тебе приедут, привезут деньги. Нужно, чтобы он ничего не узнал… Нет, убирать не надо — мы потеряем время и оставим следы, — ответил чернобородый на незаданный вопрос. — Кстати, как он тебе?
Лейла вспомнила пыльный гараж, где пахло кислым и тухлым.
— Ублюдок, — ответила она брезгливо.
Покупатели смотрели на «Москвич» недолго. Зон было заикнулся о неисправном подфарнике, но от него отмахнулись.
Чернобородый сразу сел за руль.
Машина заскрежетала и замолкла. Это повторилось несколько раз. Так, подумал Зон. Это день невезения. Плакали мои денежки.
Чернобородый вылез из машины, брезгливо отряхнул брюки. Костюм у него был дорогой, это было ясно даже Зону, который отродясь не разбирался в красивой и дорогой одежде.
— Ай, отчего не починил? Не мог сам, друзей бы позвал, да? — чернобородый скривился.
— Шаруль бело… — начал Зон, разведя руками. Он сказал это и успел понять, что сказал что-то лишнее. Перевод этой фразы, ставшей давно не фразой, а эпиграфом к его любимому роману застрял у него в горле.
Потому что чернобородый стремительным движением ударил его ребром ладони в кадык.
Зон очнулся от нестерпимого холода. Он лежал на бетонном полу гаража, рядом с машиной.
Было темно, дверь покупатели заперли.
Ловушка захлопнулась — и было понятно, что его провели как лоха. Безумие последних дней прошло, и осталось тоскливое ожидание смерти.
Ясно было, что они его убьют. Непонятно только — за что.
Что им нужно — не старый же и ржавый автомобиль на самом деле. Может быть — гараж? Но к чему столько мороки?
Зона трясло, он пополз к дверце и повис на ней обессиленно.
Добрый ржавый зверь впустил его в себя, и он упал на заднее сиденье. Зон содрал чехол и закутался в него. Боль понемногу ушла. Что делать, как спасаться — было по-прежнему непонятно.
Но он ощутил прилив силы.
«Слава Аллаху», — сказал он, и от этой фразы, что говорили герои детских фильмов, что он любил мальчиком, ему стало легче. Он повторил её несколько раз — иначе: «Аллах акбар», и увидел, что что-то вокруг меняется.
В это время покупатели переминались рядом с гаражом. Чернобородый отрывисто говорил с кем-то по мобильному. Приехавший с ним человек, пожилой, сухощавый, с белым шрамом на подбородке от удара кованым сапогом, смотрел на него с тревогой. Он догадывался, что что-то пошло не так, как планировалось, но не понимал — что именно. Ковер, проданный им когда-то русскому капитану и ставший теперь чехлом для сиденья машины, был совсем рядом, и сухощавому казалось, что достаточно просто протянуть руку, чтобы забрать его и исправить, наконец, совершенную полвека назад ошибку. Но чернобородый почему-то не спешил забирать драгоценность, ради которой они приехали в эту холодную, негостеприимную страну.
— Он знает, — убеждал чернобородый своего собеседника. — Он все знает. Это ловушка, муршид. Глупая девка ошиблась. Он говорит по-арабски, он давно всё понял про силу ковра и предупредил своих…
Он замолчал и замер, прислушиваясь к голосу муршида. Хозяин был очень недоволен грязной работой. Он не верил в то, что Зон работает на кого-то ещё, и злился на чернобородого, своими дурацкими подозрениями превратившего простую операцию в сложную. Теперь следовало зачистить следы, и что-то нужно было сделать с «Москвичом», который даже не мог выехать из гаража. Первоначально они планировали вывезти её целиком, чтобы извлечь реликвию спокойно и бережно. Теперь это придется делать на месте, плюнув на то, что старая ветхая ткань может порваться от любого неосторожного прикосновения.
— Твоя глупая несдержанность может стоить нам слишком дорого, — сказал муршид и отключился.
И чёрный джип мчался по ночной Москве.
Зон был для этих людей уже мёртв, он существовал только как тело, которое надо будет прятать, куда-то прикопать — целиком или по частям. Драться пришельцы собирались с несуществующей подмогой.
Зон, кутаясь в чехол («Наверное, я похож на француза, замерзающего на Смоленской дороге, в рваных тряпках, дрожащего и бессмысленного», — подумал он), привалился к кирпичной стене. Внезапно он почувствовал пальцами структуру кирпичей, каждую песчинку в цементе, и стена подалась под его плечом. Он вытянул руку, и рука прошла через стену.
«Нет бога, кроме Аллаха, — произнёс он вдруг слова, которые тысячи раз говорили неискоренённые беспартийные старики в его семье. — Нет бога, кроме Аллаха, и Магомед — пророк его». Он сам не понял, зачем это сказал, но всё отступило, и его служба в музее, и лица друзей, и фигуры женщин, что он любил. Древняя ткань грела его и давала силу. Сила вела его, и он неожиданно для себя оказался по ту сторону гаражей, на пустыре. Шаг за шагом он удалялся прочь — от цепочки гаражей, от людей, что считали его трупом, от всей этой суеты. Он совершенно уже не чувствовал холода. Он не слышал, как разбился о бетон, выпавший из ослабевшей руки чернобородого телефон, не видел, как, стремительно побледнев, повалился на колени человек со шрамом на подбородке.
Зон бежал по пустырю, завернувшись в древний молитвенный ковёр.
И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.
Извините, если кого обидел.
25 ноября 2014