Полотняный завод (День работников лёгкой промышленности. Второе воскресенье июня) (2018-06-10)

— Хорошо, Ксаверий! Что ожидает нас сегодня и вообще?

— Вот это называется спросить основательно! — расхохотался Галуэй.

Автомат качнул головой, открыл рот, захлопал губами, и я услышал резкий, как скрип ставни, ответ:

— Разве я прорицатель? Все вы умрёте; а ты, спрашивающий меня, умрёшь первый.

При таком ответе все бросились прочь, как облитые водой.

Александр Грин. «Золотая цепь»



Раевский приехал на фабрику в город, который раньше считался городом женщин. Казалось, что и рождаются тут только девочки — но с тех пор отсюда бежали почти все: и мужчины, и женщины.

Фабрика умирала — кончились двести лет её жизни, и пришло её время.

Собственно она уже умерла, но готовились официальные похороны — из активов были только старые корпуса, стоявшие над рекой.

Зато долги фабрики высились горой — как мусор на её дворе.

Часть долгов, даже большая часть, принадлежала хозяевам Раевского, и ему нужно было понять, засылать сюда падальщиков, или дать всему этому добру обратиться в прах и тлен, уйти обратно в русскую землю.

Фабрика стояла в сером тумане, поднимавшемся от реки — настоящий старый кирпич, корпуса — как красные корабли индустриальной революции. Крепость женского царства с чугунными лестницами и огромными окнами.

Большая часть корпусов пустовала, а половина оставшегося была сдана под склады.

Да и склады тут были никому не нужны. Кончился завод этого мира, хоть эта фраза и напоминала каламбур. Моногород умирал, а раньше-то его населяли бодрые невесты-ткачихи. Раевский ещё помнил анекдоты про этих ткачих, и то, как одноклассники шёпотом говорили, что если приехать сюда в одиночку, то тебя обязательно изнасилуют. Вот как приедешь, зайдёшь в подворотню, и там…

Все мальчишки втайне мечтали об этом.

И вот, спустя двадцать лет, он приехал — мародёром на кладбище.

Время было иное, не до ткацких машин.

Улицы были пусты, на площади перед гостиницей был памятник 8 марта — гигантская восьмёрка, с неразличимыми в бурьяне буквами рядом. Праздник состарился так же, как и памятник, и из окна номера, уже в ракурсе сверху, Раевский увидел воронье гнездо на верхушке цифры.

Гостиница тоже состарилась, о былом великолепии напоминала только огромная мозаика в холле.

Там был Пушкин и ещё много странных фигур.

Космонавт обнимался с ткачихой, но почему-то им угрожал тонкой шпагой человек, похожий на генералиссимуса — но не Сталина, а Суворова. Объяснения этому не было, и изображенные вокруг в изобилии станки ясности не добавляли.

В остальном всё было ожидаемо.

Ни в какую подворотню заходить было не надо.

В самой гостинице ему несколько раз позвонили с предложением отдохнуть.

Он дежурно ответил, что и не напрягается.


На фабрике он имел дело с начальницей, и, было, подивился, что в этом городе остались деятельные начальницы — но нет, эта женщина тоже готовилась к отъезду. Всё было более или менее ясно, можно было садиться за отчёт, но ему хотелось под конец погулять по этому мистическому городу из его детских снов.

Мимоходом он спросил о Пушкине, и, заодно — о женщине с космонавтом.

— Ах, это? — пожала плечами начальница. — Ну, говорят, у нас останавливался Пушкин. По крайней мере, нет свидетельств, что не останавливался.

— Невеста, да… Понимаю.

— Нет, невеста — это другой Полотняный завод, в другой области. А у нас — просто останавливался. Тут в любой может течь его кровь.

— А космонавт — это Терешкова?

— Какая Терешкова? Да это и не космонавт вовсе! Это давняя история, наша легенда, можно сказать. Работница из крепостных полюбила статую. В общем, у них ничего не вышло, все умерли, как в фильме говорили.

— А Суворов там при чём?

— Суворов? А, нет, это не Суворов. Это граф Строганов, основатель фабрики — нашей и ещё двух поблизости. Ревновал крепостную к статуе. Статуя ожила и… Ну, благодаря любви статуя ожила, и возник любовный треугольник. Только с поправкой на крепостничество — у нас ведь ткачество ещё при крепостном праве возникло.

Раевский согласно покивал, хотя ему было плевать на даты. Ему был более интересен вырез в блузке начальницы, довольно рискованный. «Такая нигде не пропадёт», — решил он.

Она между тем перешла на другое:

— Но я вам больше скажу: у нас любовь к неодушевлённому всегда в чести была. Мужчин мало, железо в цене. В двадцатые годы был у нас такой поэт Владимир Стремительный, написал поэму о том, как ткачиха женилась на станке… Или не женилась, вышла замуж… То есть, именно женилась — она ведь была главная, а не он. Одним словом, у них точно была любовь со станком. Это модно тогда было — новая жизнь, новые понятия. Демьян Бедный хвалил.

Раевский не к месту, но про себя вспомнил, что фамилия Демьяна Бедного была — Придворов.

— И что с ним потом стало? С поэтом? — спросил он.

— Русская болезнь, — ответила собеседница. — Спился, замёрз прямо тут, у забора фабрики.

Раевский сочувственно покачал головой.

— Давайте я в архив загляну. Просто так, из любопытства.

— Мешать не буду, да только нет там ничего — всё украдено до вас.

И она как-то особенным образом подмигнула Раевскому, да так, что он поверил — с такой нужно осторожнее заходить в подворотню, ещё неизвестно кто кого.


Он ступил в архивное помещение, как в музей. Пол был чугунный, и его шаги по металлу гулко отдавались под потолком.

— Будем сдавать в городской архив, — сказала, глядя в пол, смотрительница. — Три года уже прошло. Но у нас тут ещё пожар был…

Последняя фраза прозвучала как оправдание. Раевский знал, что архивы часто горят перед акционированием или банкротством.

Смотрительница была так стара, что Раевский боялся, вдруг она прямо сейчас мирно скончается, не завершив фразы.

Раевский на её глазах раскрыл наугад какое-то дело, и оттуда посыпалась бумажная труха.

Старушка, казалось, этого вовсе не заметила.

Несколько веков в России мыши грызут документы — иногда избирательно, а иногда вот так.

Но оказалось, что ещё тут нет света.

— А без электричества-то и поспокойнее, — философски заметила смотрительница. — Пожара-то не будет. Ну, или — наверное, не будет.

Раевский всё же пришёл сюда на следующий день. Старушку он оставил в её закутке, а сам, безжалостно разваливая стопки личных дел (на пол лезли листы с фотографиями навсегда испуганных ткачих), прошёл, как сверло, через шестидесятые и пятидесятые, а потом продрался через военные годы и индустриализацию.

Наконец, появились папки с ятями, акты о поставке немецких машин, разумеется, без перевода, и, вот, он нашёл сундук совсем давних времён.

Крышка откинулась, и на Раевского пахнуло запахом прелой бумаги. Тут кто-то уже побывал, но явно ничего не взял — ящик был по-прежнему полон. Дневники неразборчивым почерком, связки непонятной переписки, стопка судебных решений. Можно было возиться с этим года два, — оценил фронт работ Раевский и наугад взял две книги в кожаных переплётах.

Вечером ему снова позвонили бывшие ткачихи, и он честно рассказал о том, что он утомился и больше развлечений его интересует история любви ткачихи к металлическому человеку.

Собеседница, на удивление, не огорчилась и пообещала рассказать подробности.

«Не так, так этак», — подумал Раевский о чужом заработке.

Они встретились в холле, и женщина внезапно оказалась милой.

Раевский повёл её в гостиничный ресторан и под харчо слушал там рассказы о городской жизни, на удивление забавные. Ему мешало только одно — тоска в её глазах, которые беззвучно говорили: «Увези меня отсюда, буду тебе ноги мыть и воду эту пить».

Непонятно, откуда в памяти приблудилась эта фраза, но она точно описывала ресторанное наблюдение.

Он чудом вспомнил про романтическую историю прежних времён и спросил о ней в самый последний момент.

Ткачиха махнула рукой.

— Так у нас даже спектакль был, я там Алёнушку играла. Я заводная была.

«Заводная, — подумал Раевский. — Заводная, верю». «Bitch with a key», — как говорил его партнёр-экспат, особо относившийся к этому женскому качеству. «Но что за Алёнушка? О чём это она?»

— Она крепостная была у графа, полюбила робота, а он её. Ну а граф был против и убил обоих.

— И робота убил?

— Ну, разобрал на части.

— А, нормальное дело. Век такой был.

— Ужасный век, ужасные сердца…

Эта цитата в её речи казалась неуместной, будто бы дачный сторож заговорил по латыни. Видимо, здесь они ставили пьесы не только о русских крепостных.

— У нас даже настоящий робот был, — продолжила она. — Граф действительно роботов собирал.

То есть, это не статуя была, а механический человек, автоматон. Раевский представил себе графа с паяльником, но оказалось, что всё проще — граф собирал по всей Европе механические существа. Все доходы от мануфактуры шли на эту забаву, и управляющие только крутили головами. У графа завёлся целый зверинец — механический кот, который, давно обездвиженный, хранился в местном музее; цыплята, ходившие за курицей; ласковая собачка, виляющая хвостиком (хвост утрачен), и несколько разнополых пастухов и пастушек, вывезенные из Европы.

«Точно так, — подумал Раевский. — Блоха попадает на русскую землю, её признают несовершенной и тут же перековывают. Блоха после этого не дансе, кот облез, хвост утрачен».

— Стоп. Что значит настоящий?

— Ну, с тех времён робот, только не работает. Мы его на сцену вывозили и поднимали руку верёвочкой — там ведь начинки никакой не осталось.

Вечер закончился так, как и полагается в таких случаях.

Поутру, проводив ткачиху, Раевский вернулся к вчерашним находкам и принялся читать тетради. В одной обнаружился рисунок собаки на пружинном ходу — но и всё. Дальше шли непонятные столбики цифр — кажется, расходная ведомость. Другая, с отпечатком сапога на первом листке, показалась ещё менее интересной. Теперь он понял, отчего и на эту никто не позарился: сперва неведомый хозяин озаботился расчётом жёсткости какой-то пружины, потом, путаясь, он считал ширину ленты, количество витков, несколько раз ошибся в формуле, переписал всё заново.

Рядом обнаружился неплохо изображенный механизм Гука с тщательно прорисованным балансирным колесом, пружиной и храповиком.

А вот сразу за чертежом последовали любовные письма.

Переписка, будто вплетённая в дневник, сделанная, правда, другой рукой.

Некто признавался в любви, любовь была отвергнута, автор заходил с другого бока — но это были черновики, в какой-то момент пишущий проговаривался, что знал: общество не позволит им быть вместе и напрасно говорил ей все те невозможные слова. Наконец следовала пауза, и автор дневника обращался уже к самому себе — в скорби. Кто-то умер, и ничего было не вернуть, и теперь неизвестный был рад тому, что отвергнут — другой, счастливый соперник должен был теперь страдать больше. Единственное, что извиняло этот поток жалоб — прекрасный, совершенно каллиграфический почерк.

Одним словом, перед Раевским лежал дневник графа Василия Никитовича Строганова, полный печали.


Раевский пришёл в музей и увидел всё того же человека в камзоле, что и на панно в гостинице. Теперь историческая правда была соблюдена — на основателе полотняного завода был не суворовский мундир, а статское платье с тускло сиявшим орденом, и он вовсе не походил на генералиссимуса.

Лицо у графа было усталое и печальное,

Там же был и портрет красавицы. Платье на ней было вполне господское. Судя по датам, граф пережил её на год — если он и был причиной смерти своей невольницы, то явно недолго торжествовал.

Тут же стоял и железный болван в одежде пастушка. Рядом с ним на кресле сидел кот.

Когда Раевский нагнулся к нему, чтобы рассмотреть поближе, кот выпрыгнул из кресла и исчез. Он оказался настоящий.

В витрине вместо кота была представлена собака. Хвоста она и вправду не имела, зато имела чудесную шкуру.

— Выполнена из синтетических материалов, — сказала ему в спину музейная женщина. — Ни одно животное не пострадало.

— А вот механический человек… — спросил он, ткнув пальцем. — Его ведь граф уничтожил?

— Нет, что вы. Это всё легенда, он никого не уничтожал и не убивал. Василий Никитич умер с горя через два месяца после смерти своей возлюбленной. У неё обнаружилась скоротечная чахотка, а заводной человек был собран графом для её развлечения. Сохранились свидетельства, что Прасковья Федотовна танцевала со своим механическим партнёром на балу. Но она любила графа, это ясно из писем. Так что, это скорее, автомат мог быть влюблён в неё.

При этих словах сотрудница сделала странную гримасу, и Раевскому показалось, что она ему подмигнула. Он вгляделся, и даже немного встревожился — у этой женщина под мешковатым музейным пиджаком угадывалось сильное молодое тело. От неё просто разило какими-то феромонами.

Раевский нервно взмахнул рукой, отгоняя наваждение.

— Но вот этот-то… Это у вас….

— Автоматон, к сожалению, у нас в виде макета. На юбилей города москвичи сделали, десять лет назад. Тогда у нас с финансированием получше было, — ответила старушка на незаданный вопрос.

Раевский никак не мог понять, как можно было с этим новоделом играть спектакли.

Выйдя из музея, он позвонил вчерашней подруге и спросил, где она последний раз видела механического человека. Та охотно объяснила, что есть целых два — один, получше, в музее, а второй, «дрёбнутый», как она сказала, кажется, у юных техников. Тот, что в музее, покрасивше, а вот дрёбнутый ей нравился больше.

«Дрёбнутый, — закончила она, — какой-то несчастный был, не поймёшь даже от чего».


Удивляясь сам себе, Раевский поплёлся в местный Дом пионеров, до сих пор не утративший своего названия — по крайней мере, судя по буквам на фронтоне.

Ему показали то, что было станцией юных техников. Раевский ожидал увидеть там старичка-трудовика, но за длинным верстаком сидел человек средних лет. Нос у него был в синих прожилках, и было понятно, что нелегко ему живётся в женском городе.

Кружковод — это слово Раевский безошибочно прилепил сизоносому — с охотой повёл его в следующую комнату.

Механический человек сидел в углу, как ни в чём не бывало. Судя по облезшему лаковому полу — минимум два ремонта он не покидал своего места.

Автоматон сидел недвижно и дела ему не было до произошедшего в мире.

Раевский увидел перед собой фигуру, крашеную той безобразной серебряной краской, какой всегда красили скорбных воинов на братских могилах.

Покрашен автоматон был безо всякой экономии, в три слоя. На коленях, правда, краска облупилась, и было видно, что ноги его из скучного советского пластика.

— А внутри что у него?

Кружковод отвечал что-то неопределённое, и было видно, что душа его томится.

Оказалось, что автомат пытались продать лет десять назад, но разные покупатели, приезжавшие несколько раз, в ужасе отшатывались от механического человека. Антикварной ценности он не имел.

— Знаете, по секрету вас скажу, что это, конечно, не старина. Прежний директор говорил, что всё это сделал какой-то мальчик по чертежам «Юного Техника» в восемьдесят втором. Но интерес ваш понимаю, мы пытались привести в порядок, но не вышло.

Раевский отвечал, что всё же надо посмотреть, не купит ли кто из его хозяев детали на память. Между делом, сизоносый рассказал, что раньше тут был другой завод, для конспирации называвшийся «Имени 8 Марта». На нём-то он работал. Завод делал гироскопы для ракет, и, одновременно, улучшал быт ткачих.

— Вы, верно, думаете, что у нас они на людей раньше бросались. Глупости, — муж гироскопы делает, жена — портянки. 23 февраля — общий семейный праздник, 8 марта — другой, тоже общий. Да только уехали все, кто мог. А он остался, тёща вот, отказывается уезжать. Погреб у них рядом с пятиэтажкой, капустка, огурчики. Рыбку коптим… Тут рыбка вернулась, как завод встал.

Меж тем, Раевский взял автомат за руку, как врач берёт покойника, чтобы убедиться, что пульс отсутствует.

Рука оказалась пластмассовой, будто взятой напрокат у манекена. В суставе она не гнулась.

По какому-то наитию Раевский тронул и вторую руку и сразу же поразился её тяжести.

Правая рука действительно была стальной.

Он спросил хозяина, можно ли посмотреть, что внутри, и тот отвечал, что запросто — ему не жалко. Кружковод был тут же послан за водкой. Перед уходом он с уважением поглядел на купюру — видать, такие он видел не часто.

Раевский посадил составного человека за стол, упёр его локтями в плоскость, а потом нашёл на корпусе верное место и зачистил от краски болты.

Рука автоматона открылась как ларец, и стало видно, что там, в пыли, будто в руке терминатора снуют несколько проволочек. Одна, впрочем, соскочила с направляющего колёсика.

Раевский поправил её, и решил подступиться к голове, но тут было уже совсем сложно. Веки можно было отчистить и поднять, как Вию (в этом месте Раевский позволил себе улыбнуться), или вот отодрать мембрану в ухе. Но мембрана была тонкой, и даже без краски, тронешь её — порвётся, при этом она казалась аутентичной.

Тогда он перешёл к спине автомата и обнаружил варварски залитое краской гнездо. Сюда, видимо, вставлялся ключик.

Но он обнаружил и другой способ проникнуть к механическому сердцу, и через полчаса, с трудом отодрав крышку, увидел пружину. Вставив отвёртку враспор, он подтянул её и завёл.

И в этот момент пальцы на правой руке автомата дрогнули.

Человек, посланный за водкой, не вернулся. Теперь Раевский понимал, какой он сделал остроумный ход. Одно его тревожило — как бы этот кружковод не замёрз на его деньги под забором — на манер поэта Владимира Стремительного.

У него была масса времени.

Он снова подтянул пружину и вложил отвёртку в руку истукану.

Тот заскрипел и провёл отвёрткой черту по столу.

— Нет, так, дружище, дело не пойдёт, — прервал его Раевский, положил перед истуканом лист бумаги и заменил отвёртку на карандаш.

Автомат заскрёбся и вывел на листе: «Очень плохо».

Раевский помолчал, унимая дрожь в руках. Он сразу узнал этот почерк — не граф вёл дневник, а этот несчастный калека.

— Что — «плохо»? — спросил Раевский в мембрану.

«Хочу умереть», — написала жестяная рука.

— Почему? — голос Раевского дрогнул.

«Смысла нет больше», — ответил автомат.

— Не надо умирать. Жить интереснее.

«Хочу умереть и не могу. Она умерла», — Раевский подложил новый листочек. — «Поверните винт влево до упора».

— Кто умер? — заорал Раевский в металлическое ухо.

— «Очень плохо. Поверните винт влево до упора. Я устал».

— Про графа, значит, правда? Это он — убийца?

«Его светлость добрый. Она умерла. Очень плохо. Я очень давно жду смерти».

— Почему она умерла?

«Она человек. Она умерла. Человек болеет и умирает. Мне плохо, поверните винт влево до упора, я давно этого жду».

Листик снова кончился, но автомат продолжал писать по столу: «Его сиятельство обещал повернуть. Его сиятельство не успел. Поверните винт влево до упора».

Еры и яти прыгали по строчкам и снова сползли на стол. Раевский вздохнул и подложил новый лист под железные пальцы.

«Прошу вас, поверните винт до упора. Смысла нет».

— А глаза? Открыть тебе глаза?

«Линз нет. Смысла нет. Его сиятельство не успел заменить линзы. Поверните винт».

— Где винт?

«Винт с правой стороны».

Раевский обнаружил, что на голове автомата действительно был винт — за жестяным ухом. Винт казался совсем новеньким, и конструктивной нагрузки не нёс.

Он постоял немного с отвёрткой в руке, будто забойщик с ножом, и оглянулся.

Никого не было вокруг. За окном играла музыка, какая-то женщина громко пела и обещала любимому всё, что угодно, и просила забрать её с собой.

Он представил себе, как металлический человек год за годом сидел в углу, разлучённый со своим столом и своим пером, как его вывозили на сцену, как он слушал всё происходящее вокруг. И внутри своего заводного мира всё время помнил о том, что одинок.

Он вложил отвёртку в шлицы винта и резко повернул влево. Автомат дёрнулся, и Раевский, не ослабляя напора на ручку, довернул.

Внутри головы что-то треснуло, и рука автоматона затряслась мелко-мелко.

На листе появилось «Спасиб…», и пальцы замерли.

Тут хлопнула дверь, и в комнате появился хозяин.

Было видно, что водку он выбирал самую дешёвую, зато много, и по дороге испробовал с кем-то её качество.

Впрочем, на стол, прямо рядом с пальцами мёртвого автомата встала непочатая бутылка.

— Я домой заходил, принёс капустки и рыбку, — сказал неюный техник.

Копчёная рыбка легла на исписанные листы, а в стакан Раевскому сразу упало грамм сто.

— Это очень гуманно, — ответил Раевский. — Это очень к месту, дорогой друг, потому что жизнь наша скорбна… А чем длиннее, тем более скорбна.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


10 июня 2018

Загрузка...