Наше высшее наслаждение проявляется в таких формах, что становится похожим на жалобы и стенания. Разве мы не могли бы сказать, что это — предсмертные муки?[49]
Христианство оказало большую услугу любви, объявив ее грехом[50].
ЛЕДИ ВИОЛЕТТА ДЕВЛИН, моя дорогая Кики, происходила из йоркширских «заправил»: ее дед владел угольными шахтами, фабриками и многим другим, а отец был филантропом — основывал больницы, был попечителем музеев, восстанавливал церкви и все такое прочее, за что товарищи по парламентской партии помогли ему сделать первый шаг к пэрству, а Папа дал орден. Мать Кики, леди Диана, тоже была из богатой семьи и принадлежала к аристократическому роду. Она, собственно, приходилась сестрой бедняге сэру Фердинандо Билу — тому самому, который повесился, если помните, на Стюартовом дубе и сим опрометчивым поступком запустил цепь событий, завершившуюся моим появлением в Бил-Холле.
Мы с Кики влюбились друг в друга с первого взгляда: страсть закипела в наших сердцах, острое желание охватило наши пока еще невинные чресла, адреналин выплеснулся в кровь, гормоны взыграли, как бывает только в юности. Вряд ли это восхитительное безумие заметили окружающие — я имею в виду посетителей Лувра, — ибо наша встреча в тот судьбоносный день произошла именно в Лувре. Я застал ее у поверженного Адониса — скульптуры Гюстава Турнье, — она наклонилась, пытаясь рассмотреть, не спрятано ли что под его туникой.
— Там ничего нет, мадемуазель, — сказал я.
Она обернулась с надменным видом, близоруко вгляделась и тут же улыбнулась. В одно мгновенье — и навсегда — мы поняли свою судьбу.
— Давайте-ка посмотрим. — Она озорно подмигнула и сунула руку под тунику. На другом конце зала кашлянул смотритель, указав пальцем на табличку на стене: «Ne toucher pas les œuvres»[51].
— Вы правы, — сказала Кики. — Ничего, совсем ничего. Несчастный, должно быть, его объел дикий кабан.
Она была в Лувре со своим классом и сестрой Мари-Жозефиной, монахиней, которой вверили заботу об их культурном развитии. Благочестивая сестра почитала за искусство только изображения людей, безмолвно благоговеющих перед Иисусом, самого Спасителя в разные моменты его земного пути (главным образом сюжеты о Рождестве и Распятии), а также святых и мучеников за веру, особенно тех, кто претерпел пытки, и Римских Пап. Скучища, — и это еще слабо сказано. Кики ушла, сославшись на зов природы. Но сейчас ее класс уже собрался на улице в ожидании монастырского автобуса, и ей надо поскорей присоединиться к остальным, или она попадет в серьезный переплет. Она должна бежать.
Я же собирался провести послеполуденное время в размышлениях в каком-нибудь укромном уголке семинарского парка, который украшали несколько дешевых безвкусных изваяний святых: святость, а может, муки голода искажали страданием их каменные лица, они выглядывали из кустов, подобно сатиру, или дриаде, или, если на то пошло, садовому гному. Несколько франков привратнику, подмигивание, палец к губам — и вот я уже на пути в Париж. И случилось так, что я встретил Кики, и оттого я здесь, в Бил-Холле, где провел все эти последние годы. Но что, если бы тогда, после полудня, я остался в семинарском парке? Что, если бы Кики не убежала от своего класса и сестры Жозефины? Что, если бы я приехал в Париж, но не пошел в Лувр? Что, если бы мы не встретились в этом громадном здании? Как я уже говорил, случай, непредвиденное стечение обстоятельств — вот что правит нашей судьбой. Кстати, мне тоже следовало поторопиться, если я хотел успеть на поезд и вернуться в семинарию, пока там не заметили моей самовольной отлучки.
Кики торопливо вырвала листок из тетрадки.
— Будем писать друг другу, — сказала она. — Мы должны встретиться. Здесь. Дай мне свой адрес, а я напишу мой. Лучше всего прикинься моим братом — наверняка они будут вскрывать наши письма, так что будь осторожен, мой дорогой.
БОЛЬШУЮ ЧАСТЬ ГОДА мы встречались, когда только могли, и монахини простодушно помогали нашему счастью. Кики считалась довольно своенравным существом, но ей потакали из-за больших денег семьи. Теперь она получила специальное разрешение — его давали в исключительных случаях — отлучаться из класса и пропускать богослужения. Ее сестринская преданность брату — будущему священнику — могла только способствовать ее перевоспитанию. Однажды в полдень, после пикника в стогах сена, когда мы с Кики впали в то восхитительно-блаженное бессилие, которое неизменно наступает после любовных подвигов, я вернулся с моей возлюбленной к ее монастырю. Лето шло к концу, и все во мне противилось разлуке, но мы не властны изменить свою судьбу.
У Porte-de-Pudicité[52] мне сказали, что меня желает видеть мать настоятельница. Я решил, что игра окончена, и, трепеща от страха, вступил в ее благочестивую приемную. Оказалось, она всего лишь хотела предложить мне чаю и рассказать, как благотворно влияет на мою младшую сестру наше общение. С моим появлением поведение леди Виолетты намного улучшилось: ее — смею ли сказать? — капризность осталась в прошлом, врожденное Смирение одолело Гордыню в борении души, психомахии, как говорил Пруденций[53].
Глаза румяной и пухлой матери настоятельницы блестели искренним счастьем, она налила мне чаю.
— Один кусок или два?
— Без сахара, благодарю вас.
Тогда я еще не был сластеной, нужно было дождаться Мод — она насмехалась над французами, которые не имеют понятия о том, что такое настоящий чай, и сделала меня сладкоежкой.
— Ах да, конечно! — Мать настоятельница кивнула в знак того, что понимает. Чаевничанье без сахара было, по ее понятиям, таким же проявлением благочестия, как ношение власяницы. — В вашем присутствии я тоже воздержусь.
— Je vous en prie, Mère[54], не отказывайте себе в удовольствии из-за меня.
— Плюх! — Она кокетливо подмигнула мне и серебряными щипчиками бросила три куска в свою чашку. — Ваш французский почти безупречен для англичанина, — сказала она, — разве что легкий акцент.
— Вы мне льстите. Боюсь, он ужасен.
— Леди Виолетта теперь приходит в часовню и молится страстно. Она жаждет укрепиться в вере и, стоя на коленях, не отрывает глаза, полные слез, от образа нашего истекающего кровью Господа. Мы все это заметили. Кто теперь усомнится в успехе вашего духовного наставничества?
Я с подобающим смирением склонил голову.
Как смеялась на следующей неделе Кики, когда я рассказывал ей об этом в залитом солнцем номере привокзальной гостиницы Мон-ла-Жоли! Она приняла меня в жаждавшее любви лоно и, глядя мне в глаза, была готова и расплакаться, и рассмеяться. Почти полгода мы встречались по вечерам, проводили вместе выходные, а однажды, во время великопостных каникул, когда ее семья уехала в Индию, мы не расставались целых семнадцать изумительных дней. Мы занимались любовью в поле, в лесу, у журчащих ручьев, в загородных гостиницах и отелях провинциальных городков, под крышей и на открытом воздухе — в зависимости от погоды и сезона, — при любых обстоятельствах, когда только могли или хотели, в Озе и Эре, в Сен-сюр-Марн и на Сомме. Мы исследовали наши тела, познавали друг друга на вкус и на запах. Мы испробовали все позиции, которые только могли вообразить, и должен признать, что Кики была гораздо изобретательнее меня. Я высасывал из нее шоколадный трюфель, тающий в шампанском, она слизывала с меня горы взбитых сливок с малиновым сиропом.
Конечно, наше счастье не могло длиться вечно. Если вам нужны подробности, то Кики вернулась в Англию, а я был посвящен в духовный сан и назначен в приход в Южном Кенсингтоне, о котором я уже говорил. Там я изнывал от тоски. В Англии, по иронии судьбы, встречаться нам было сложнее, чем во Франции. Будьте уверены, во время редких свиданий мы, конечно, занимались любовью, но страсть угасла — по крайней мере в ней, может, даже не угасла, а была отложена «на потом». Англия обрела над ней власть, богатство раскрыло ей свои объятья. Потом Кики уехала в Америку.
Наша любовь никогда не умирала, она была, как говорил Джон Донн, «как свет золотой, пробившийся сквозь разреженный воздух». В Америке у Кики появились другие интересы. Мы переписывались. Она устроила меня сюда, в Бил-Холл. Мы с ней, хоть мир этого так и не узнал, были когда-то как Элоиза и Абеляр, — разве что я вышел из этой истории целым и невредимым.
Я ПОЗНАКОМИЛСЯ С АРИСТИДОМ ПОПЕСКУ, когда мы учились в Париже. Как и мы с Тумбли, Попеску изучал английскую литературу, но, в отличие от нас, не был священником. Он уже тогда торговал букинистическими книгами и держал на одной из набережных собственный развал, открытый, правда, лишь в ясную погоду. В молодости Попеску специализировался на эротике викторианской эпохи, ухитряясь выгодно сбывать ее постоянно увеличивающейся после войны клиентуре из заезжих англичан. Аристид печатал свои каталоги, в спешке, на старом разбитом «Ундервуде», из которого они выходили грязными и неряшливыми, и рассылал эти каталоги по почте — не только библиотекарям всех мужских клубов на Пэл-Мэл и улице Св. Иакова, но и каждому десятому священнику из справочника англиканской Церкви. «Розовые задницы и бамбуковые члены, — это литература для благородных англичан», — говаривал Аристид, изумленно качая головой.
В те дни Попеску иногда присоединялся к нашему «вороньему» братству в «Лягушке». Он был жизнерадостным плутом и ловкачом, но выглядел болезненно: длинное и костлявое, без всяких признаков растительности лицо, бледное до восковой прозрачности, вечно красные глаза навыкате и привычка постоянно покашливать, прочищая горло. Аристид появлялся всегда неожиданно, со своей любовницей на буксире, Иветтой, девушкой мягкой, доброй и бедной, — по-моему, у нее было всего одно платье.
— Она здоровая, — говорил он, бывало, похлопывая ее по животу. — На таком богатстве мужчина может резвиться всю ночь. Почему бы вам не попробовать?
Он прочищал горло и подмигивал.
— Quel salaud![55] — говорила она с нежным смехом, поднося руку к горлу. — Эти парни — священники, alors![56]
Тумбли поджимал губы от отвращения. Кастиньяк задумчиво рассматривал Иветту.
Со временем Аристид преуспел. Он стал торговцем антиквариатом, владельцем недвижимости в предместье Фобур-Сент-Оноре, обзавелся худой высокомерной женой с безупречной родословной; у нее было много платьев, и она подарила ему наследника — сына Габриэля. Теперь Аристид отдыхал на курортах Швейцарии и Штатов: зиму он проводил в Гстааде и Санта-Монике, лето — в Сетоуне и Эмегенсете. Но, как я уже говорил, тогда в Париже его не оказалось. По словам Габриэля, его отец уехал в Будапешт. Возможно, так оно и было. Будапешт, ради всего святого! Как романтично! Если молодой Аристид казался ловкачом, то Габриэль, сидевший за отцовским столом на Фобур-Сент-Оноре, выглядел виноватым и имел вороватый вид.
Аристид, сам того не желая, — надеюсь, что не желая, — «сдал» меня Тумбли. И на пару они загнали меня в угол.
Торговый дом Попеску по-прежнему выпускал каталоги на листах обычной писчей бумаги, обрезанных ножницами и сшитых скобками, — то был намек на скромное происхождение фирмы, а также на неистребимую честность ее владельца. Специально подобранный шрифт имитировал продукцию настоящего «Ундервуда», много потрудившегося на своем веку и совершенно разбитого. Расчет был на то, чтобы мир забыл об образе жизни семьи Попеску, живущей на широкую ногу, о дорогой недвижимости фирмы «Аристид Попеску и сын» на самой известной торговой улице Парижа и с ностальгической грустью вспоминал те времена, когда мой старый знакомец заворачивал книги в грубую оберточную бумагу, передавая свой товар редким, стыдливым англичанам.
Тумбли случайно встретил Попеску в Нью-Йорке на Международной книжной ярмарке. Им никогда не было дела друг до друга, но сладкие воспоминания о прошлом оказались сильны, и Аристид пригласил его на ужин — в «Мою штучку», что на Мэдисон-авеню, рядом с 63-й улицей. Легче попасть в Овальный кабинет Белого дома, чем получить там столик. Тумбли признался, что эта трапеза поразила его. Аристид все так же прочищал горло. Пока они дегустировали «Померол» божественного вкуса, Тумбли рассказал, что работает над биографией Шекспира. Между topinambour aux crevettes rouges émincées и potage à la tortue Valencienne[57] Аристид вынул из нагрудного кармана свой так называемый «конфиденциальный» каталог, предназначенный для неболтливых, состоятельных и азартных людей. Ксерокопию листа, вырванного из этого каталога, Тумбли и прислал мне, вложив в конверт с последним письмом и выделив красным маркером следующее:
Ш[експиръ?], У[ильямъ?]. Любовные и другие сонеты/ Написаны У.Ш. / В ЛОНДОНЕ / Напечатано Д. Файнсом для Э.Э. / продается Ум. Эски. /1600.
Формат — 1/16 листа; следы влажных пятен на нижнем поле страниц не мешают чтению; предпоследняя страница внизу слева отреставрирована; дефект на внешнем поле последней страницы удален. Девятнадцатого века черный сафьян, потертый. На титульном листе штамп: «Библиотека Бил-Холла».
Тем же красным маркером было подчеркнуто «Библиотека Бил-Холла», а на полях стояли два красных восклицательных знака и три вопросительных.
ИТАК, ТЕПЕРЬ ВЫ НАВЕРНЯКА РЕШИЛИ, что во всем разобрались, и почти не сомневаетесь в моем преступлении. Допустим, вы правы. И как мне следует поступить? Я точно знаю, какой совет я как священник должен был бы дать в подобных обстоятельствах своему прихожанину: «Удовлетвори обоих — Бога и кесаря. Иди в полицию, сдайся на милость суда. Если власть так решит, томись в тюрьме. Иди в церковь, исповедуйся, покайся, измени свою жизнь к лучшему — и будь уверен, что Небеса милостивее суда земного».
В Америке — если то, что нам рассказывают, правда — многие преступники, даже самые жестокие, нашли путь к Богу, сидя в федеральных тюрьмах. Они отмылись в Крови Агнца и пишут книги в благочестивом стремлении предостеречь беспечных. «Я жил в роскоши и полном свинстве, почти забыв о Царствии Небесном». Сам Шекспир вставил нечто подобное в один из своих сонетов: «Расти, душа, и насыщайся вволю… Живи богаче, внешне победней»[58]. Правда и то, что большинство уверовавших прибились к протестантизму. И что из того? Видите ли, католики — как знают протестанты во фрейдистских уголках своего «я» — истинные христиане, echt[59] христиане (если, конечно, не считать евреев первых веков новой эры). Вот почему протестанты всегда убивали католиков с выдающей их нервозностью. Католики же убивают протестантов, уверенные в своем Боге.
В остальном я не вижу разницы — по счастливой случайности, я не дурак.
Христианская Церковь, пытаясь встроиться в наше время, породила некое течение, все более поднимающее голос, — его можно было бы назвать «пропорционализмом». Его сторонники придерживаются мнения, что на этом свете существует всего несколько абсолютно беззаконных или аморальных деяний, да и то многое зависит от обстоятельств. Сам я не пропорционалист, кроме того, можно ведь совершить правонарушение, находящееся вне юрисдикции Папы, раввина или муллы. Однако я тоже верю, что многое зависит от обстоятельств.
Теперь вернемся к редкому изданию — скоро объясню, насколько редкому. Может показаться, что я поступил бесчестно. Но если у меня нет уважительной причины, оправдывающей этот поступок, то есть объяснение, которое я и намерен вам изложить.
«Жила-была прекрасная девушка из Донегола[60] по имени Мод Мориарти. У нее были такие роскошные густые рыжие волосы, что если она не убирала их шпильками и яркими лентами, они восхитительно рассыпались по плечам и спине до самой талии. У нее были зеленые, в крапинку, глаза, как у чирка, большие и дерзкие. Линии ее тела могли бы вдохновить Праксителя…»
Нет, лучше начну сначала и попроще. Мод и я прибыли в Бил-Холл в один и тот же день, она утром, я после полудня. Обычные для позднего английского лета дожди уступили место дождям, обычным для английской ранней осени. Бастьен, мой осел, должен был приехать на следующий день с нашим багажом — ящиком с религиозной атрибутикой и двумя дорожными сундуками с порнографическими книгами и гравюрами, навязанными мне моим другом Аристидом, — хочу сразу довести до вашего сведения, что он вовсе не считал меня похотливым, просто хотел обеспечить мое финансовое благополучие.
Церковь, распознав природную бесхитростную доброту Бастьена, его потенциальную святость, поручала ему такие работы на земле, которые гарантировали бы ему награду на Небесах. Он работал среди несчастных, обездоленных, втоптанных в грязь, жалких людей, чью печальную участь призван был смягчать. Однажды, когда Бастьен пытался отдать последний земной долг бандиту, застреленному конкурентами среди мусорных ящиков в грязном и узком мощенном булыжником переулке, его избили, превратив в фиолетовое желе враги покойного: преступники — все, до последнего — верили в силу исповеди последней минуты, вот и хотели лишить Бастьена хоть какой-то надежды на спасение души. Бастьен так и не оправился после случившегося несчастья: раны, правда, со временем зажили, но он стал каким-то странным. Тем не менее Церковь, мудрая и сострадательная, вернула Бастьена к его обязанностям в бесплатной столовой.
Вы, конечно, помните, что в тяжкие военные годы мы с Бастьеном вместе были в приюте, страдали от злобы и жестокости монахинь, оба слушали, как хрипит и тяжело дышит отец Дамиан, не имея возможности защититься от его настойчивых блудливых пальцев. Я заявил, что не приму назначения, если Бастьен не займет при мне место эконома. Попечители охотно пошли мне навстречу, Церковь, желавшая поскорее заполучить собственность, выразила согласие. Так я спас Бастьена от святости.
Мод приехала в поместье Бил из своего родного Баллимэга, что в Донеголе, рекомендованная на место домоправительницы одним из наших попечителей: у него было имение на другом берегу реки Фин, и он приходился ей дедом. Поддержал рекомендацию и отец Тимоти Терни, автор брошюры «Христос знает», ее приходский священник. Оба считали, что Мод — способная и подающая надежды девушка, так что знакомство с миром за пределами Баллимэга скажется на ней благотворно. В школе она получила много наград и была первой ученицей, удостоенной весьма престижного приза графства по латыни. Она могла бы пойти в университет, но этого не случилось из-за неких — как туманно намекнул отец Терни — неразрешимых семейных проблем. («Чепуха! — весело заявила мне однажды Мод. — Моему папочке не нравилось, что я стыжусь моих тупых братьев, да и его самого. Моя мамочка, как обычно, не перечила ему. Но к тому времени, когда мой папочка, напившись до чертиков в Джеймисане, свалился с Тироунского моста в реку и раскроил себе череп, приземлившись головой на некстати подвернувшийся валун, у меня пропало желание учиться дальше. Есть надежда, — добавила она, — что он загремел в чистилище, а не в худшее место, но даже отец Терни не может утверждать это с уверенностью».) Девушке, вероятно не имевшей духовного призвания, но, к счастью, во всем остальном благочестивой, Бил-Холл, удаленный от разлагающего влияния города и пребывающий, так сказать, под сенью Церкви, мог предоставить, по словам отца Терни, «массу возможностей, чтобы проявить себя».
Не удивительно ли, что некоторых женщин так сильно тянет к мужчине-священнику, давшему обет безбрачия? Запретный плод? Или вызов? Мод с самого первого дня «проявляла себя» — на позднегеоргианском муаровом кресле в Музыкальной комнате, вскрикивая, ахая и охая.
После моего прибытия мы час или около того блуждали по дворцу, осматривая наш будущий дом. Мод следовало как можно быстрее собрать домашнюю утварь. Мистер и миссис Пафит, которые служили Билам с 1902 года (их взяли на службу почти детьми, его — коридорным, ее — третьей служанкой в помощь кухарке и горничной), хотели поскорее оказаться в своем коттедже в Компайне, что на полпути между Ситоном и Лайм-Реджисом. Они вручили Мод ключи, показали ей кухню (самое для нее место, как они считали) и спешно укатили на древнем «триумфе». Я должен был на следующей неделе отправиться в Лондон на официальную встречу с попечителями, чтобы inter alia[61] получить примерную опись всего имущества. Мы с Мод бродили по дому, пытаясь делать вид, что обстановка, в которой мы сейчас оказались, вполне привычна для нас, но, добравшись до Музыкальной комнаты, перестали морочить себя и друг друга, переглянулись и расхохотались.
— Выпить, вот что нам сейчас требуется, отец, — предложила Мод.
— Загляни-ка вон в тот застекленный лакированный буфетик, он выглядит многообещающе.
Буфетик не обманул.
Мы выпили по первой за будущее счастье. Потом снова выпили. Потом еще.
Мод посмотрела на меня, выдернула ленту из волос и смерила меня вызывающим взглядом.
Я поднял бровь.
— Мне нехорошо, — объявила она. — Должно быть, от вина. — Мод опустилась в кресло, томным жестом приложив руку ко лбу.
Я сразу понял, что передо мной разыгрывается сцена обольщения из романа восемнадцатого века. Что ж, я поспешил вступить в игру.
— Чем могу помочь, сударыня? — спросил я.
— Что? — удивилась она. — Что? — И, робко протянув руку, захватила в пригоршню выпуклость на моих брюках. — Что? — спросила она еще раз.
И я, говоря словами Священнейшего Писания, познал ее.
Той ночью мы впервые делили постель под балдахином, на четырех столбиках, и делим ее до сих пор.
— Мы согрешили, — сказала Мод. — Мы теперь будем вечно гореть в аду. — Она громко зарыдала.
— Вовсе нет. Тебе только надо исповедаться, и я готов выслушать твою исповедь.
— Нет, только не это! — воскликнула она. — Ты священник, ты давал обет Богу.
— Завтра приедет Бастьен. Он выслушает мою исповедь.
— Но ты же священник, — не сдавалась Мод, а ее рука в этот момент ласкала мою мошонку.
— Теперь это стало почти традицией. — Я легко коснулся ее сосков кончиком языка. — Именно так, любовь моя, считал отец Сад де Бройль, католический священник, дядя маркиза де Сада, писателя и друга Вольтера. Отец де Бройль жил сразу с двумя женщинами — матерью и дочерью и при этом открыто посещал проституток.
— Ты тоже хочешь мою мать, низкий человек?
— Конечно нет. Только тебя. Другой пример: в тысяча четыреста пятьдесят шестом году монах-кармелит, священник монастыря в Прато — это в Италии, человек, о котором ты наверняка слышала, Фра Филиппо Липпи, сбежал с монахиней вдвое моложе его, прекрасной Лукрецией Бути, оба они страстно — вроде нас — желали вкусить запретных радостей. Они сбежали, обрати внимание, в тот момент, когда большинство жителей Прато были на церковной службе, празднуя торжество Пояса нашей Богоматери.
— О нет!
— О да! Слушай дальше: их скандальный союз принес плод — мальчика, которого они назвали Филиппино. Как сказал поэт Джон Донн, «увы, это больше, чем сделали бы мы». И как же поступила с ними Церковь? Никак. Она смотрела сквозь пальцы на греховность их союза, позволив им жить вместе и воспитывать сына. Может, помогло то, что Фра Филиппо Липпи в ту пору был уже очень знаменитым, нет — великим живописцем. Церковь даже обеспечивала заказами отца и сына и щедро им платила.
— Хочешь сказать, священники творили такое и прежде? Трахались и делали детей, да?
— Вот именно. «Нет человека праведного на земле, который делал бы добро и не грешил бы».
— Екклесиаст?
— Глава седьмая.
— Ну, тогда ладно. — Она пощекотала мою мошонку.
— «Сударыня, во всем я вам послушен»[62].
— Это Бард?
— Он самый.
— Я всегда обожала его.
Она заставила меня лечь на бок и широко раздвинуть ноги. Я пристально следил за ней, когда она горделиво поднималась надо мной, я испытывал благоговейный трепет перед ее взъерошенной красотой и восхитительным приступом ее опаляющей страсти.
В те наполненные чувственностью дни я часто мечтал уподобиться самцу божьей коровки из семейства Коккинелиди, который, если верить энтомологам, способен испытывать множество оргазмов — по три зараз, один за другим, и каждый длится не меньше полутора часов. Мод была Евой Мильтона, но после грехопадения, а я — если не Адамом, тогда Сатаной, — уже готовым ходить крадучись и с виноватым видом.
ОДНАКО Я ДОЛЖЕН ПРИЗНАТЬСЯ еще кое в чем. В пору «нашей весны» мы наслаждались тем, что один старый поэт так мило назвал «попустительством времени». Увы, оно принесло свои плоды. Прошло шесть недель исступленных восторгов, и Мод явилась к нашему ложу с покрасневшими глазами. С ней не все в порядке, сказала она, не пришли месячные, а ведь они всегда так регулярны, что по ее кровотечениям можно узнавать фазу луны облачной ночью.
Должен сознаться в некотором отвращении к физическим аспектам женского менструального цикла. Брезгливость угнездилась в моей еврейской и библейской душе, но, скорее всего, она возникла в тот момент, когда я увидел пятна крови сзади на юбке моей матери. Мы тогда жили в Орлеане; мне было тринадцать: возраст «юношеских прыщей» наступил, несмотря на патологический страх перед нацистами. В тот день к маме зашла мадам Гупий, и они пили маленькими глоточками минеральную воду и церемонно грызли печенье, со вкусом беседуя о трудных временах. Я читал, сидя в углу, когда мать, провожая гостью, воззвала к моим хорошим манерам.
— Эдмон, мадам Гупий уходит.
— Не трогайте ребенка, мадам Мюзич.
— Он так увлечен «Золотой Легендой: Жизни Святых», мадам, — ловко ввернула моя мать, — но он должен быть учтив, особенно с вами.
— Вы правы, «Золотая Легенда» пойдет ему на пользу.
— Он читает по вашему совету, мадам.
Мадам Гупий шмыгнула носом, обнажив крупные зубы, как довольный кролик.
— Эдмон, скажи спасибо мадам Гупий! Ох уж эти мне дети, мадам, они грубы, как и время, которые мы переживаем.
Я встал и поклонился:
— Спасибо, мадам, au revoir[63], мадам.
На самом деле я уже в десятый раз читал Жюля Верна «Путешествие к центру Земли», одну из немногих книг, которые мне позволили взять с собой из Парижа. Я ненавидел подобострастное внимание моих родителей к мадам Гупий, хотя понимал, что наша безопасность зависит от ее осторожности и хорошего к нам отношения. Но осудить подобострастие родителей значило встать на сторону того мирового пресмыкательства, которое вынудило их так себя вести.
Так вот, когда моя мать встала проводить мадам Гупий до двери, я увидел сзади на ее юбке блестящее, ярко-красное пятно. Как я понял, что это такое, не могу сказать. Естественно, мне никто ничего не объяснял. Однако этот явный знак биологической esse[64] моей матери внушил мне отвращение, хотя я обожал ее и боготворю память о ней до сих пор. Я перевел взгляд на кресло, в котором она сидела, увидел на сиденье такое же пятно и сказал, что пойду прогуляюсь. Я просто хотел дать ей время обнаружить, что с ней случилось, и смыть кровь с себя, с юбки, с кресла. Когда я вернулся, к счастью, все было в порядке.
Как я, однако, отвлекся! Годы берут свое… Думаю, вам и дальше придется терпеть мою старческую забывчивость.
Знаете, Мод ведь воспитывалась в деревенской глуши Ирландии, так что никогда ни о чем таком не говорила прямо. Надо сказать, что всю жизнь она была жеманной скромницей и соблюдала приличия. Со всеми, кроме меня. С тех пор как я, говоря ее словами, поимел ее, она употребляла при мне такие выражения, которые вряд ли решилась бы произнести при лучшей подруге. И вот теперь рыдания Мод из-за задержки вызвали из глубин памяти тошнотворный вид моей матери — этакое absence-présence[65].
Вообразите, какой в то добитловское время мог разразиться скандал! КАТОЛИЧЕСКИЙ СВЯЩЕННИК СОДЕРЖИТ УЮТНОЕ ГНЕЗДЫШКО ТАЙНОЙ ЛЮБВИ! Отец Мюзик, генеральный директор Бил-Холла, становится «отцом»! (Смотрите «Сотворение нового Мюзика вместе с Петром и Павлом», с.7, и редакционную статью «Предательство веры», с.13.) Клянусь, так бы все и случилось, ведь до прорыва плотины оставалось больше четверти века! Прошло время, и лишь тогда официальные браки бывших священников и монахинь стали привычным делом, а общество узнало об ужасающих издевательствах людей «духовного звания» над детьми и настолько привыкло к этому, что газеты начали печатать такого рода сообщения на последней полосе, перед спортивной хроникой. Церковь запретила замалчивать преступления и проступки «своих», поняв, что есть тайны, которые скрыть невозможно, и лучше уж самим изгонять из стада «паршивую овцу». Католическое самоочищение, как же! Мирян загнали в ситуацию, когда им пришлось защищаться от духовенства, создав организацию НСС — «Наследники совращенных священниками». Ведь педофилы-священники придали совершенно новый смысл словам «Страдают маленькие дети, чтобы прийти ко Мне».
Может показаться, что я не уделял достаточно времени и заботы бедной Мод во всей этой истории. Что ж, так оно и есть, если быть честным. Тогда я думал только о себе. Мод меня не особенно волновала. Церкви придется замять мой грешок — в этом я не сомневался. Конечно, я получу хорошую взбучку от епископа. Но об этом тоже не стоит беспокоиться — исповедь, епитимья, исправление жизни, обычный вздор. Однако я могу потерять Бил-Холл. Они постараются перевести меня куда-нибудь к москитам — в Колумбию, или Гвиану, или другое столь же невыносимое место.
Grossesse[66] Мод была виной Мод. Да, да, я знаю, как звучат эти слова сегодня! Ужасно! Это ужасает и меня, особенно если принять во внимание годы, которые мы были вместе. Но именно так я думал тогда. И не вполне уверен, что она думала иначе. Я понимал, что оставляю все на ее усмотрение, и мне казалось, что это совсем неплохо, даже исполнено сострадания, если иметь в виду бесстрастное католическое сострадание. Как только беременность сделается заметной, Мод отошлют в Ирландию, и там она станет Магдалиной, опекаемой любовно осуждающими монахинями, пока не произведет на свет ребенка, которого у нее отберут для усыновления. Потом ей придется работать, как если бы она была рабой, в прачечной или где-нибудь еще, пока ее не соблаговолят отпустить — бездетную, но свободную.
С другой стороны, родиться должен был все-таки мой ребенок. Я с притворным гневом грозил пальцем моему нахалу, но в душе ликовал. Мой ребенок не поступит на тайную распродажу новорожденных, которую по непостижимым соображениям санкционировала Церковь. Мой ребенок будет вскормлен своей матерью и в достойной обстановке, обеспеченной его отцом — тайно, разумеется, — а ребенок, не вскормленный Церковью, вполне может гордиться тем, что его отец священник.
Однако как это сделать? Как бы вольготно я ни жил в Бил-Холле, у меня не было ни гроша за душой. Да, проблема…
Тем временем Мод решила, что мы больше не должны делить постель, не говоря уж о том, чтобы предаваться греху, который вверг нас в теперешние заботы.
— Но, Мод, — сказал я, испугавшись, что лишусь ее, — лошадь понесла. Поздно запирать ворота конюшни.
Моя апофегма вызвала болезненную реакцию. Как она взорвалась!
— Так вот как ты обо мне думаешь? Значит, я позволила тебе войти в ворота? Я не предложила твоему вниманию ничего, кроме отпертых ворот конюшни? Или, может, я вообще кобыла, годная только для размножения?
— Успокойся, дорогая Мод. Это всего лишь фигура речи. Может, я неудачно выразился. Или мой английский не так хорош, как я думал. — Я обнял ее, приласкал, сцеловывая слезы с глаз. — Ты ведь носишь под сердцем ребенка. Деля мою постель, ты уже не можешь стать ни больше, ни меньше беременной.
— Мы не должны упорствовать во грехе, — сказала Мод и погладила свой плоский животик тонкой рукой. — Ессе signum[67].
— Смотри, — ответил я, указывая на выпуклость в моих брюках. — Вот знак.
Она засмеялась, но тут же отвернулась, презрительно фыркнув.
— Я не отпустил тебе грехи?
— Чего стоит твое отпущение? Ты сам грешник — не меньше моего, а может, и больше. Думаю, мне нужно обратиться к отцу Бастьену. — Мод насупилась.
— Все люди грешники, не только ты и я — таков человек, рожденный во грехе. Но, Мод, любовь моя, хоть я и грешник, но облеченный Силой и Славой. Мое отпущение — все равно что отпущение самого Папы. Что же касается плоти, то хочу напомнить тебе о Блаженном Августине, он молил Христа спасти его от сексуальной невоздержанности, — но, увы, тщетно.
— Насчет почесать языком — тут ты больше похож на ирландца, чем на француза.
— Исповедуйся отцу Бастьену, если хочешь. Делай, как тебе лучше.
— Ладно, там будет видно.
Она пожала плечами и оставила меня, уйдя спать в восточное крыло.
Я счел разумным первым поговорить с Бастьеном. Кто знает, что может сказать ему Мод?
Я привык к странностям Бастьена, но тут он удивил меня. Прежде всего он одобрил ожидаемое прибытие в мир маленького Мюзика и сказал, что Мод только улучшит мою породу. Потом он перешел к моей проблеме — как обеспечить отпрыска средствами к существованию. Бастьен посоветовал для начала выяснить границы моих полномочий в Бил-Холле, потом связаться с Попеску — единственным нашим знакомым в деловом мире.
— Все-таки, Эдмон, — сказал Бастьен, — наша сфера духовная, далеко не практическая. — Он дружески похлопал меня по спине. — Между прочим, я снова обследовал погреб, и улов недурен. Я принес наверх пару бутылок «Пюлиньи-Монтраше» тысяча девятьсот тридцать седьмого года. Стоит попробовать.
— Мод может прийти к тебе на исповедь.
— Пусть. Меня ей нечего бояться.
— Конечно, но я не это имел в виду. Я просто не хотел, чтобы ты был шокирован.
— Эдмон!
— Ладно, ладно, ьщт мшугч[68], ты понимаешь, что я имею в виду.
— Я понимаю.
ПОПЕСКУ ПРИКАТИЛ ИЗ ХИТРОУ на взятой напрокат модной спортивной машине цвета желтка, которая с визгом подъехала к стоянке перед Большой дверью. Он оставался сидеть в машине, требовательно гудя, пока с разных сторон не появились Мод, Бастьен, два садовника (один с вилами), приходящая служанка и я, выражая разные чувства — тревогу, любопытство, раздражение, замешательство. И тогда Аристид выскочил из машины, бурно радуясь.
— Наконец я здесь! — Он прижал руку к сердцу. — Ах, настоящее безумие — ехать в эту глушь, просто самоубийство! Это чудо, что я еще жив. Ты должен отслужить благодарственный молебен. — Он обнял Бастьена и меня. — Друзья, милые мои друзья! — Перед Мод он щелкнул каблуками и, иронически улыбаясь, отвесил неожиданно резкий поклон на немецкий манер, разглядывая ее глазами навыкате из-под низкого лба. — Визит кинозвезды, наверное? Или просто dea loci?[69]
Мод хихикнула от удовольствия:
— Одна в двух лицах. Но на самом деле — dea loci.
Аристократически взмахнув рукой, Аристид отпустил садовников и служанку.
Он сильно изменился за те несколько лет, что мы не виделись. Его тело стало гладким, как у пантеры. Аристид говорил с величественными интонациями Шарля де Голля. Темный костюм элегантного покроя, рубашка ослепительно белая, шелковый галстук тщательно завязан. Он был аккуратно пострижен, и его можно было назвать ухоженным. Только глаза остались те же — выпуклые, плутоватые.
Он предложил Мод руку и повел ее в Холл.
— Как ваше имя, о дивное видение? Перед какой святыней мне благоговеть? — Он бросил через плечо взгляд на нас с Бастьеном. — Поторапливайтесь, у нас мало времени. А поговорить надо о многом.
Аристид охотно согласился осмотреть Бил-Холл, но быстро остыл.
— Ты роскошно причалил, — сказал он мне. — Ай да молодец! — И попросил провести его в библиотеку. — Вот о ценности книг я могу судить как специалист.
Я дал ему ключи и предоставил в одиночестве странствовать по открытым книжным полкам и шкафам. А сам сел в удобное кресло перед камином и в который уже раз углубился в байроновского «Дон-Жуана» издания 1819 года — самое первое издание, выпущенное Томасом Дэвисоном. Я обнаружил его здесь, в Бил-Холле, в тот восхитительный год. Я словно наяву слышал свист Дон-Жуана, его «Черт возьми!», «Не верю!» или «Великолепно!». Шло время. Мод принесла чай, лепешки и рулет с джемом, но Аристид не прерывал работу. Заглянул Бастьен, посмотрел на груду книг на длинном библиотечном столе, взглянул на Аристида — без пиджака, рукава рубашки закатаны, волосы взъерошены, лицо в пыли, — покачал головой и ретировался. Стемнело, и я зажег свет.
— Мне придется остаться на ночь, — сказал Аристид. — Здесь слишком много интересного, гораздо больше, чем я мог себе представить.
Я поднялся и сказал:
— Пожалуйста. Мод приготовит тебе постель и поставит на стол что-нибудь вкусненькое.
— Только самое простое, — попросил он. — Англичане отвратительно готовят. Тарелку супа, немного хлеба и вина — сюда, в библиотеку, чтобы я мог продолжать.
На следующее утро я нашел Аристида в библиотеке: он спал без задних ног за библиотечным столом, уронив голову на руки, листки с заметками были разбросаны вокруг него по полу. Вино он выпил, до супа и хлеба не дотронулся. Я потряс его за плечо. Выглядел Аристид ужасно, его выпученные глаза, обведенные темными кругами, покраснели, но, что любопытно, — я узнал в нем прежнего Аристида Попеску.
— Кофе, ради всего святого! — хрипло простонал он. — Но первым делом — отлить, а то мой мочевой пузырь сейчас лопнет.
Когда через несколько минут Аристид снова появился в библиотеке, он был почти так же элегантен, как накануне. Он умылся, побрился и вообще привел себя в порядок. Еще раз поздоровавшись со мной и поприветствовав Бастьена, он сел, налил себе кофе и сделал жадный глоток.
— Эй! Что это? Чай? — Он разломил булочку и намазал маслом. — Ну, Бастьен, — сказал он, взглянув на свои часы, — ca va, mon gars?[70] — Он повернулся ко мне: — Ты ведь предпочитаешь конфиденциальный разговор, hein?[71]
— У меня нет секретов от Бастьена. Он самый старый мой друг. Кстати, именно Бастьен посоветовал обратиться к тебе за помощью.
Помните, я упоминал о дремавших в Бастьене странностях? Ну вот, в этот момент и проявилась одна из них — он сотворил крестное знамение над кофейной чашкой.
— Замечательно, значит, мы в тесном дружеском кругу, — подольстился Аристид. — Ладно, насколько я понял, Эдмон, ты желаешь создать фонд, чтобы обеспечить твоего ребенка и его мать?
— Совершенно верно.
— И в данный момент денег у тебя нет, я прав?
— Я расходую экономно, пытаясь отложить хоть несколько фунтов. Но на фонд явно не хватит.
— Но в Бил-Холле у тебя есть право приобретать и продавать, по крайней мере что касается библиотеки?
— Да, верно. По совету Бастьена я разобрался в юридических тонкостях. Однако попечителям вряд ли понравится идея продажи книг, разве что дубликатов, и то вырученные средства должны быть пущены на покупку новых книг.
— Но право ты имеешь?
— Да.
Аристид закрыл глаза и вздохнул.
— Прежде всего тебе надо продать Бил-Холлу те книги и гравюры, которые ты получил от меня в Париже и привез с собой. Я оценю их в сумму, большую для тебя, но не чрезмерную. Эти деньги ты положишь на счет в Швейцарии в пользу твоего бенефициария[72], проценты или их часть пойдут на оплату страхования жизни — опять же в пользу твоего бенефициария. — Аристид налил себе еще чашку кофе. — Это только начало. Библиотека Бил-Холла — удивительное, превосходнейшее собрание, насколько я могу судить. В ней много раритетов, в том числе издание Какстэна «Morte d'Artur»[73] и первое, десятитомное, издание «Потерянного рая». Кроме того, масса неразобранных бумаг в коробках — они могут оказаться кладом. Каталогизация примитивная, неполная и в беспорядке. Но самое главное, друзья мои, я обнаружил две книги, неизвестные библиографам: средневековую Псалтырь и, возможно, книгу Шекспира, которая, помнится, внесена в «Книготорговый реестр», но под несколько иным названием. — Аристид отломил кусок булочки и намазал маслом. — Мне, конечно, понадобится все тщательно изучить, но я готов прямо сейчас купить любую из этих двух книг или даже обе.
— Расскажи мне о Псалтыри.
— Хорошо, — согласился Аристид и сверился со своими записями, — она была сделана для Бодо де л’Иль Амуреза, великого приора ордена королевских госпитальеров из Сантьяго. Бодо руководил обороной Акра в тысяча двести девяносто первом году и умер на Кипре. Псалтырь — работа мастера из Вильефранша, придворного парижского художника. Бодо брал ее с собой в Святую Землю. Взгляни на нее, mon cher[74], когда будет минутка. Это лучшая работа мастера — все страницы украшены рисунками, играют золотом и красками. Настоящее чудо.
— А другая?
— О ней тоже ничего не известно. Это может быть издание Шекспира, до сих пор не инвентаризованное. В любом случае я дам настоящую цену. Конечно, тебе нужны деньги сейчас, но, честно говоря, цена книг будет взлетать с каждым годом, и я, так сказать, наживусь на тебе.
— Сколько?
Аристид назвал цену каждой из книг, и мы с Бастьеном разинули рты от изумления.
— Но деньги отойдут Бил-Холлу. Чем это поможет мне?
Аристид посмотрел на меня как на идиота, даже Бастьен тихонько хихикнул в рукав и отвел глаза — Аристид с выражением брезгливого отвращения налил себе еще кофе и жестом отчаяния воздел кофейник над головой, прежде чем поставить его на стол.
— Конечно, ты дашь мне подлинную купчую, подписанную тобой, генеральным директором. Все легально. Я заплачу тебе наличными. Что случится с этими наличными — не мое дело. Может, вся сумма или только часть окажется в Швейцарии, на счете некоего бенефициария.
Бастьен кивнул, дернув головой.
— Продай ему Шекспира, не Псалтырь, — сказал он мне. — Мы как-никак Католический институт.
— Вдохновляюще благочестивый выбор, — подмигнул мне Аристид.
— Благочестие тут ни при чем, — отрезал Бастьен. — Этой библиотекой много лет пользовались церковные ученые. На Псалтырь Бодо могли скорее обратить внимание, чем на Шекспира, даже если не поняли ее ценности.
Практическая сметка Бастьена всегда неожиданно прорывается сквозь его эксцентричность. Тряся головой, он снова осенил крестом кофейную чашку.
— Но когда-нибудь, Аристид, ты пустишь книгу в продажу, — сказал я, — и тогда все пропало.
— Он не пустит книгу в продажу, пока ты жив. Тем временем ее цена только возрастет — кругленькая сумма на старость ему или его наследнику обеспечена.
— Я не могу заморозить такие деньги на столь долгий срок. Даже не знаю, где их найти.
— Ты найдешь их, найдешь. А чтобы легче было искать, Эдмон скостит тебе пятьдесят тысяч. — Дерг-дерг-дерг… Голова Бастьена тряслась в такт словам.
Аристид засмеялся.
— Идет, — кивнул он. — Если когда-нибудь захочешь заняться книжной торговлей, Бастьен, приходи ко мне за консультацией.
Я внимательно следил за ними, вертя головой туда-сюда, как на теннисном матче.
Аристид потянулся через стол, чтобы пожать руку Бастьену, но тот отпрянул, возмущенный.
— Сначала ты должен пожать руку Эдмону, он генеральный директор, мой шеф!
— Ладно, — остановил я их, — повеселились. Теперь поговорим серьезно. Вы же не думаете, что я стану обычным уголовником.
— Не таким уж и обычным, — сказал Аристид, подмигнув Бастьену. — Что за преступление — взять из сверхобеспеченного заведения, не ведающего о своих сокровищах, бездушную вещь, чтобы помочь невинному младенцу? Думай о себе как о благородном разбойнике, о Робине Гуде или Рэфлсе[75]. Это прекрасный случай, мой друг. Другого может и не быть.
— Я не могу этого сделать.
— Но, Эдмон! — воскликнул Бастьен. — Он же все продумал.
— Позволь мне уговорить его, Бастьен. — Аристид повернулся ко мне. — Все, о чем я тебя прошу — подумай. Я предлагаю тебе целое состояние. Подумай о матери твоего будущего ребенка, подумай о самом ребенке.
— Что я могу сделать — так это продать мои книги и гравюры библиотеке Бил-Холла за цену, которую ты назовешь. И я вложу вырученные деньги, как ты советуешь. Это все.
Бастьен вздохнул. Аристид пожал плечами.
В этот момент постучала Мод, ее очаровательное личико появилось в дверях, и она спросила, не желает ли джентльмен задержаться на ланч.
Глаза Аристида загорелись, когда он увидел ее. Если и был хоть какой-нибудь признак беременности Мод, то это особый свет, исходивший от нее, подобный нимбу над головой святого.
— Ланч? Ну да, конечно, с превеликим удовольствием. А после ланча, может, эта богиня согласится проводить меня в Ладлоу и все мне показать? Ведь там дворец, не так ли?
— Да, это живописные развалины, но я не уверена, что…
— О, не бросайте меня, мадемуазель. Я буду безутешен.
Мод засмеялась, и солнечный свет залил комнату. Мысленно она уже видела себя рядом с этим элегантным иностранцем в его маленькой желтой спортивной машине.
— Хорошо, я могу уделить вам час, если хотите, — сказала она. — Потом я должна буду вернуться.
Она пропадала весь день.
В ТЕЧЕНИЕ ДВУХ НЕДЕЛЬ я был занят делами — покончил с продажей Бил-Холлу книг и гравюр и открыл счет в швейцарском банке для перевода вырученных денег. Как-то ко мне в комнату пришла Мод. На ней была одна из тех старомодных фланелевых ночных рубашек, которые облекают саму невинность, но наводят на мысли о сексуальных утехах. Распущенные рыжие волосы падали на плечи. Она с наигранной скромностью устроилась в постели рядом со мной, и я отложил книгу.
— Милости прошу, — сказал я, — но что изменило твое решение?
— «Проклятье пало на меня! — вскричала Луковая Леди».
Оказалось, начались пропущенные месячные.
Такого прежде никогда не случалось. Что же она должна была думать? Она надеется, что не слишком расстроила меня, хотя сама ужасно переживала.
— Это вовсе не проклятье, — сказала она, — это благословение. — Она положила мою руку себе на грудь. — Я неделю за неделей молилась Деве Марии.
Конечно, я почувствовал невероятное облегчение.
— Что ж, ладно, — сказал я, — ты получила Ее ответ. Хотя с самой Девой Марией все вышло несколько иначе.
— Еретик! О, какой же ты грешник! — Она сняла мою руку со своей груди и поцеловала ладонь.
— Ты знаешь, что Церковь когда-то всерьез обсуждала, не заставить ли женщин скрывать уши — из соображений стыдливости?
— Ты все выдумал!
— Нет, клянусь тебе. Они утверждали, что Бог, оказав ПДМ внимание, должен был оплодотворить ее через ухо — так, собственно, и было. Сама знаешь, Слово, которое было в начале, Благовещение и тому подобное. Следовательно, женское ухо — срамной орган, который должно скрывать. Кстати, Сатана, во всем его фаллическом коварстве, вбрызнул свое ядовитое семя Еве именно в ухо.
— Ага, и стал одним из женоненавистников или сочувствующих им?
— Это не ко мне, — возразил я. — Не люблю мерзких педиков. «Богородица всегда в моем сердце», это ж надо!
— Ты сам — мерзкий педик!
— А у тебя, как и прежде, сильные боли?
— Знаю я эти подходцы, — засмеялась она. — Ничего не бойся, ты, глупый притворщик, я выждала нужный срок.
Я упал на нее. «Da mi basia mille, deinde centum!»[76]
Мод отпихнула меня.
— Никогда не рассчитывала в любви, но впредь все будет только так. Я не хочу снова проходить через этот ужас. — Она достала из кармашка ночной рубашки упаковку презервативов — Дюрекс, насколько я помню.
— Еще один грех на душу, — сказал я. — Хочешь отправить нас на самое дно преисподней?
— Мы уже на пути туда, — ответила она очень серьезно. — Как Паоло и Франческа. Ты и сам знаешь.
Я взял у нее резинку.
— Где ты взяла? Тебе не было стыдно, неловко?
— Купила у Беллами, аптекаря в Ладлоу, в тупике Бриджуотер. «Мы готовим и отпускаем с филигранной точностью». И да, мне было неловко. Но ты вряд ли мог бы пойти и купить. Я сказала, что они нужны моему отцу, — не такая уж большая ложь, если тебя это беспокоит.
Позже, той ночью, она прошептала, что должна кое в чем признаться.
— «Те absolvo»[77], — сказал я.
Мод неожиданно сильно ткнула меня в ребра.
— Это не формальная исповедь. Тут другое.
Я должна признаться кому-то, кто не желает мне зла и простит, несмотря на свой ошейник. Тебе. — Она крепко сжала мне руку, отвернув в сторону лицо. — Я продала старую книгу Шекспира из библиотеки твоему другу Аристиду.
Я сел в кровати.
— Продала что?
И тут выплыла наружу злосчастная история, поведанная сбивчиво, со вздохами, слезами и тщетными попытками Мод снова заняться любовью. Все случилось, когда Мод и Аристид гуляли в парке дворца Ладлоу и этот тайный аватар Сатаны вбрызнул свой яд в ухо моей Мод. Я слышал о вашем «счастливом несчастье», начал объезжать ее Аристид, да и выглядите вы ослепительно, ходячая благая весть во славу способа размножения, дарованного нам Господом. Но вы, конечно, хотели бы иметь все самое лучшее для своего ребенка. А это требует денег, кучи денег. Где их взять? Ясно, что не у отца ребенка — он сравнительно беден и в любом случае не сможет признать свое отцовство. И вы окажетесь (как он мог использовать это!) в щекотливых обстоятельствах. Он предложил Эдмону способ решения финансовой проблемы, но Эдмон слишком — Аристид как старый друг считает себя вправе сказать это — слишком буржуазен, чтобы признать очевидное. Но она могла бы взять поводья в свои руки, защитить собственность и будущее своего еще не рожденного ребенка и даже, возможно, помочь самому Эдмону. Достанет ли ей благородства духа? Он в ней не сомневается. Ей лишь надо продать ему одну книгу из библиотеки Бил-Холла. Он скажет, что это за книга, и объяснит, где ее взять. Как только Мод отдаст ему книгу и купчую (под которой она поставит подпись Эдмона), он заплатит ей наличными, прямо в руки, огромную сумму или же положит деньги на счет в любом банке мира. (Надо отдать должное Аристиду — он предложил Мод ту же сумму и те же условия, что и мне.) Ну, в ответ она сначала мямлила, что не должна, не хочет, не может, не имеет права. Но в конце концов за чаем и сдобными пышками в магазине возле Батэ-Кросс враг восторжествовал.
— Но ты даже не беременна, — сказал я. — Этому нет оправдания. Отдай ему его деньги и верни книгу.
— Я пыталась, — запричитала Мод. — Звонила ему сегодня утром. Он только засмеялся. «Забудь обо всем, — сказал он, — и наслаждайся деньгами!» О Эдмон, могу я хоть что-нибудь сделать? Как же такое случилось?
— Я позвоню ему, — решил я.
И позвонил.
— Предъяви мне иск, — ответил Аристид. — Вызови меня в суд.
— Ты же знаешь, я не могу этого сделать. Я поставлю под удар Мод.
Аристид вздохнул.
— Почему бы чуточку не расслабиться, Эдмон? Наслаждайся жизнью, трать деньги. Благодаря мне вы оба теперь обеспеченные люди. Постарайтесь сделать еще детей. Ты ведь знаешь, как это делается. — И он повесил трубку.
Я пытался дозвониться снова, но никто не подходил к телефону.
Все это было десятилетия назад. Я не верил, что Аристид станет долго держать у себя книгу, и полагал, что у него на примете уже есть какой-то клиент, в чью частную коллекцию она бы потихоньку ушла. Однако я ошибался. До сих пор Аристид выполнял обещание, данное Мод, сохранить в тайне покупку книги. Почему он изменил слову?
За давностью лет? А теперь проклятый Тумбли задает свои опасные вопросы. Ладно, как где-то выразился по другому поводу Бард, нам надо что-то предпринять.
ЛЮБОПЫТНО, ЧТО ОДИН из «Рассказов Баал Шема из Ладлоу» — «Пиш и нечестный филантроп» — затрагивает по касательной эту прискорбную тему. Рассказал эту историю раввин Айвор Коник из благочестивой общины Реухемптона, а он слышал ее от раввина Обри Луберта из благочестивой общины Манчестера. Однажды Пиш гостил в доме самого богатого прихожанина манчестерской общины, известного филантропа. Конечно, Пиш был принят соответственно его достоинствам, то есть с ним обходились как с членом королевского дома. Стол ломился под тяжестью серебряных и золотых блюд, хрустальных бокалов и графинов; еды и питья было в изобилии и в таком восхитительном разнообразии, что соблазнялся самый пресыщенный вкус.
Этой ночью Пишу приснился сон. Будто он вступил в величественный дворец в Раю, где происходило заседание суда. Появился Сатана в обличье жабы и стал доносить на одного члена манчестерской общины: «Это правда, что милосердных дел он совершил великое множество: помогает нищему, и хромому, и увечному, вдове и сироте, дает приданое бедной невесте и стипендию бедному студенту. Все так и есть, и более того — он ежедневно посвящает несколько часов изучению Торы. Но в течение многих, многих лет он имел свое дело в Манчестере и все эти годы грабил неевреев. Здесь счет, общая сумма украденного». И Сатана представил суду доказательства.
Суд громко выразил свое неудовольствие и приказал судебным приставам немедленно удалить обвинителя. Но Сатана твердо стоял на своем. «Великие вершители правосудия, — не сдавался он, — я принес в суд нешуточное обвинение. Вы должны прислушаться к моим словам, или пострадает справедливость».
Тогда свыше раздался удар грома: «Вынести вердикт!»
Суд записал свой вердикт, и он был следующим: обвиняемый должен выбрать — или вернуть все свое богатство тем неевреям, которых он грабил долгие годы, или согласиться с обращением своих сыновей и дочерей в христианство. Один суд должен быть у вас как для, пришельца, так и для туземца (Левит, 24:22). Страшись, как бы не случилось так, что сыновья твои и дочери твои будут отданы другому народу; глаза твои будут видеть и всякий день истаевать о них (Второзаконие, 28:32). Сатана положил в рот полученный вердикт и упрыгал.
Нечего и говорить, что филантроп, узнав об этом, рвал на себе одежды и кричал: «Горе мне!» Он решил вернуть неевреям, сколько мог, из украденного у них и потом вместе с женой и детьми отправиться в долговую тюрьму. Лучше жить в жестокой нужде, рассудил он, чем видеть даже одного из своих детей предавшим веру. Как комментирует раввин Коник, цитируя Второзаконие, 25:16, «Ибо мерзок пред Господом, Богом твоим, всякий делающий неправду».
Что мне следует вынести из этой истории? И как действовать?
ЕСЛИ ХОТИТЕ ЗНАТЬ, я, должно быть, все еще люблю Мод, о которой сентиментально думаю как о моей старухе. Но как эту толстую старую женщину — у нее поредели волосы, она страдает от постоянных болей, особенно досаждает несчастное бедро — связать с той остро-чувственной красотой, которая покорила меня, привязала на всю жизнь, я не знаю. (Неужели она действительно поверила, что я звонил ей с Небес? Конечно нет. Должно быть, просто напилась.) Не стоит забывать, годы и меня не пощадили.
Мы некоторое время пользовались этими мерзкими штуками — презервативами, потом это стало случаться все реже — ни один из нас не любил их. Но Мод так и не забеременела. Не перст ли это Божий?
МЕЖДУ ТЕМ НА СТЕНЕ в Музыкальной комнате висит, как висело до нашего появления, украшенное миниатюрами проклятие, сочиненное и собственноручно начертанное Соломоном Фолшем, Пишем, в 1760 году по просьбе сэра Персиваля Била, антиквара и коллекционера.
Тому, кто похитит Книгу из этой Библиотеки. Пусть она превратится в горящую Головню в Руке его и покроет ее волдырями. Пусть его поразит Лихорадка, и пусть отсохнут его Детородные Органы. Пусть он исчахнет от неописуемой Боли, тщетно взывая к Состраданию; и пусть Несчастье переполнит Чашу его Жизни. Пусть не будет никакой передышки в его Страдании, даже в самый последний Момент Смерти. А потом пусть Книжные Черви беспрерывно терзают острыми зубами живые Внутренности его, Самого Злокозненного Червя, который потерял Рай и, не сумев умереть, разыгрывает лорда среди нечестивцев. И когда наконец он притащится к порогу своего последнего Обиталища, к своей заслуженной Каре в Долине Шеола, пусть его поразит безжалостное Пламя Геенны и поглотит на Веки Вечные.
Я напомнил Мод об этом грозном проклятии, которое висит передо мной на стене, напоминая и раздражая — единственная диссонирующая нота в гармонии моей любимой Музыкальной комнаты.
— Тебя это очень пугает? — спросил я ее.
— Это только слова, — ответила она, но побледнела.
— Да, слова, но сочиненные святым человеком.
— Да иди ты, он был просто старый еврей.
Должен сказать, это привело меня в замешательство.
Я часто собирался снять проклятие — оно беспокоит меня, причиняет мне неудобство. Но я не суеверен, совсем нет, и не хотел бы выглядеть суеверным, даже перед самим собой. Посетители часто спрашивают, почему проклятие не висит в библиотеке, для которой несомненно и предназначалось. Я всегда отвечаю, что оно занимало именно это место, когда я впервые появился в Бил-Холле. Я мог бы, конечно, переселить его в библиотеку, если бы захотел. Но я такой невротик (или католик? или, может быть, еврей?), что чувство вины, вызываемое этим предметом, полезно мне.
Спустя несколько месяцев Мод спросила, как я думаю, проклятие действует только как целое или же каждая его часть способна причинять отдельное несчастье, независимо от остальных. Она начала тревожиться о своих «детородных органах».