Усомнится ли кто-нибудь в том, что если изъять из людских умов тщеславные мнения, сулящие несбыточное надежды, оценки, искажающие истину, фантазии и тому подобное, то это превратит множество людей в нечто жалкое, съежившееся, полное уныния, скуки и отвращения к самим себе?
В делах этого мира людей спасает не вера, а ее недостаток.
Я УЗНАЮ НОВОСТИ О МОД от отца Пип-Пипа. Сначала он сообщал мне обо всем, что происходило в Святом Кресте, а теперь — о жизни в Бил-Холле. Его ухаживания за мной я щедро оплачиваю. Довольно скоро он убедился, что является для меня единственным надежным каналом информации и может по собственному желанию перекрывать кран. Подобно женщине, чей единственный капитал — ее сексуальная соблазнительность, Пип-Пип приоткрывал лишь часть, так сказать, прелестей; позволял — еще раз так сказать — нетерпеливой руке ласкать округлое бедро поверх атласной юбки, откладывая полную капитуляцию до первой брачной ночи. Но стоило ему, благодаря моим усилиям, благополучно устроиться в Холле, и он перестал утаивать от меня что бы то ни было.
— Она в Нью-Йорке, — сообщил он, — гостит у родственников в Куинзе, это хорошие люди по фамилии Дауд, по ее словам, истинные католики. Время от времени она отправляет мне несколько строк, просто дает знать, как у нее дела.
— Ах да, Дауды. Все до единого пропойцы — она упоминала о них. Ярые сторонники ИРА[210] и незаконные поставщики оружия. У них есть паб на — как же это? — бульваре Киссена? Да, по-моему, там. Называется «Зеленая арфа». Они живут прямо над ним. — Я взглянул на него выжидательно. — Не самое лучшее место для излечившейся алкоголички. Надеюсь, вы посоветовали ей как можно скорее вернуться сюда.
Пип-Пип бестактно рассмеялся. Мы сидели в Бенгази, который я тогда как раз превращал в мой новый дом отставника. Дело в том, что дорогой старина У.К. отказал мне его в завещании. В свое время я расскажу об этом. Но мало-помалу, еще до формального объявления об отставке, я наложил свою печать на это место. Позже поясню, что я имею в виду, говоря о «своей печати». Но в тот момент мы праздно болтали, сидя в комнате, которую еще можно было признать за гостиную майора. Пип-Пип заглянул в коттедж, как он сказал, чтобы помочь мне. Сейчас он налил себе второй стакан бренди и, вопросительно подняв бровь и помедлив над моим стаканом, засмеялся, вернее, захихикал.
— Мне это вовсе не кажется смешным, отец.
— Те люди продали паб несколько лет назад и вернулись на «покинутую родную землю», воплотив в жизнь романтическую мечту многих американских ирландцев. Кстати, «Зеленая арфа» помогала им поставлять юристов для Уолл-стрит, финансовых директоров и изрядное количество священников и монахинь, а в недавние годы и лидера рок-группы. Мод остановилась в семье своего кузена Патрика Дауда, члена городского совета от Куинза. Теперь Мод встречается на обеде с мэром, добрым католиком, как и она сама. Поэтому я не думаю, что вам стоит беспокоиться о дурных влияниях.
— Ладно, ладно, — согласился я.
— Это правда. Я связывался с отцом Мак-Кеоном, священником того прихода, к которому принадлежат Дауды. — Пип-Пип, казалось, был немного смущен. — Видите ли, за годы моих трудов на поприще социальных услуг я заимел привычку наводить справки… ну, и все такое. Я подумал — не повредит, если отец Мак-Кеон узнает об особой проблеме Мод. Но он сказал мне, что ему редко приходилось встречать более благочестивую леди.
Я что-то промычал в ответ. Что до этого коротышки, ему, несомненно, следовало бы умерить свои аппетиты насчет спиртного. Я видел, как он заглядывается на графин, в котором был превосходный бренди из тающих запасов майора.
— Ладно, — сказал я, вставая, — пора возвращаться в Холл. Надо разобраться с документами из папки Бастьена и просроченными счетами. Хорошо бы нанять одного-двух сотрудников на временную работу.
Поверите ли, он налил себе двойную порцию бренди и выпил залпом!
— Вы правы, отец, — кивнул он, — идемте.
Прошло три месяца с тех пор, как Мод живет в Америке. Время от времени к нам оттуда просачиваются новости; главным образом церковные. Я уже знаю — больше чем мне хотелось бы — о добродетелях отца Мак-Кеона, обо всех леди из благотворительного общества «Salve Regina»[211] которое сделало Мод своим почетным членом, о великолепном интерьере в стиле неорококо церкви Св. Себастьяна и милой простоте часовни Св. Иуды. Когда я небрежно спросил Пип-Пипа, помнит ли Мод своих друзей из Бил-Холла, он ответил:
— О да, конечно. Она никогда не забывает передать наилучшие пожелания всем в Ладлоу и окрестностях.
Согласитесь, немного. Но вчера он примчался ко мне в большом возбуждении. В последнее письмо к нему Мод вложила запечатанное послание и для меня.
— Она записалась в группу чтения в церкви Св. Себастьяна, — горячо начал он. — Они читают произведения ранних христиан, а те, кто знает латынь, занимаются переводами.
Он нетерпеливо топтался на месте, очевидно, ожидая, что я поделюсь с ним содержанием письма. Но я, к его откровенному разочарованию, ждал, пока он оставит меня, и лишь потом вскрыл конверт ножом — подарком от ордена Колумба. В конверте оказался экземпляр полного текста «Увещевания к грешнице» на латыни, детски наивного творения Ефрема Сирина[212]. Наверняка один из тех текстов, над которыми трудилась ее труппа, — и несомненно ее собственный перевод. На первой странице Мод небрежно написала: «Э.М., для Вашего сведения, М.М.». Вот краткая выдержка, которая хорошо передает аромат целого:
Она сковала свое сердце цепями, потому что оно согрешило, и, обливаясь покаянными слезами, запричитала про себя: «Какой мне прок от этого блуда? Какой прок от этого распутства?.. Без страха я воровала товары у купцов, однако так и не насытилась… Отчего я не покорила одного-единственного мужчину, который мог бы избавить меня от моей похотливости? Ведь единственный от Бога, но многие — от Сатаны».
Некоторые места в тексте Мод выделила оранжевым маркером, чтобы лучше донести до меня все величие мыслей Ефрема Сирина. Кое-что было помечено и в приведенном выше отрывке: «Какой мне прок от этого блуда?», «Я воровала… товары» и «многие — от Сатаны». Последний пункт явно был камешком в мой огород. Нет никакого смысла придираться и доказывать, что Мод неправильно истолковывает латынь. Да, давным-давно, будучи школьницей, она получила приз Донегола за латынь, но, похоже, получила незаслуженно. Стенания женщины в творении Ефрема она понимает всего лишь как кроткую жалобу: «Сексуальные помыслы мужчин в основном порочны, а сами они — слуги Сатаны», и Эдмон Мюзик (оранжевый маркер!) — один из этих самых слуг. Но на самом деле, как прояснил мой собственный перевод, женщина думает, что если бы она имела одного мужчину в брачном союзе, освященном матерью-Церковью, то трахалась бы с Божьего благословения. А будучи шлюхой, она познала многих мужчин, которые наверняка были посланы ей Сатаной, ибо, утоляя ее жаждущее чрево, они только разжигали похоть, не в пример одному мужчине. Короче говоря, Бог неодобрительно смотрит на неосвященный секс. (Что касается «Я воровала…», тут она попала в самую точку.)
И этот жалкий кусочек пустой раннехристианской болтовни — Ефрем Сирин — я вас умоляю! — все, что Мод после столь долгого молчания имеет сообщить мне. Она теперь старуха — эти слова больше не нарушают галантный стиль. Но боюсь, что с годами Мод не накопила мудрости. Она бранит меня, старого человека, за то, что я сбил ее с пути полвека назад, когда мы оба были молоды и огонь горел в наших чреслах. Возлагая всю вину на меня, она предает свой пол, безоговорочно принимая догму, провозглашенную Церковью на заре христианства: женщина — создание, движимое вагинальными побуждениями, и она может быть спасена от проклятия только супружеским союзом, освященным Церковью. Сегодня Мод отрекается от того, что мы оба когда-то считали любовью.
Конечно, я ответил ей. Назидание, которое она прислала, дало мне это право. Я не упомянул «грешницу», но смиренно обратил внимание на ошибку в ее латинском переводе, из-за которой последовало превратное толкование: она якобы в свое время имела много мужчин. Я точно знаю, что был у нее первым, несимпатичным доказательством чему в тот изумительный день стали пятна на муаровом кресле в Музыкальной комнате Бил-Холла. Ее нежная рука, тянущаяся к выпуклости в моих брюках священника, — воспоминание, которое, даже сейчас, храню как сокровище. И я поклялся бы моей жизнью, что Мод была верна мне все последовавшие годы. Я в бодром тоне описал все, что происходило в Бил-Холле, мое будущее уединение, Бенгази, мое неожиданное наследство. Еще сообщил о Бастьене, пребывающем на заслуженных мирных пажитях, и о Пип-Пипе, человеке, более дельном, чем Бастьен, но менее приятном друге. В письме я спрашивал Мод, продолжает ли она писать мемуары и нашептывает ли ей по-прежнему муза любовные романы. И я умолял ее вернуться ко мне, ибо без нее моя жизнь стала пустой, даже пристально вглядываясь, я совсем ничего не вижу.
Прошли дни, недели, месяц, а ответа все не было.
Ситуация, в которой мы оказались, не только смешна, но и парадоксальна, и она чисто христианская история. Я, служитель Церкви, утратил любовь к Церкви. Зато набожность, которой Мод никогда не отличалась в юности, теперь держит ее в рабстве. Она одержима — не Святым Духом, а тем, что она считает Святым Духом. Конечно, она всегда была верующей и понимала, что грешит. Но она едва ли отличается от самых набожных католиков западного мира. А они чертовски хорошо уживаются с этим. Нет, Мод обуяло нечто вроде католического фундаментализма — ею овладел не дух милосердного еврея Иисуса, но пламень непреклонного гоя Савонаролы.
Итак, мы пришли к величайшему из парадоксов. Мод одержима Марией, но какой именно? В Евангелии полно женщин, носящих это «благородное старинное имя». Мод одержима Марией, матерью Иисуса, или Марией Магдалиной, загадочной Марией? В любом случае, сколько там было Марий? Грешница, назвавшаяся Марией, принесла сосуд с миро для помазания ног Иисусу. Сестру Марфы и Лазаря тоже звали Марией. Семеро бесов — пересчитайте их — были изгнаны из Марии. Мария стояла у подножия Креста. Воскресший Христос встретил Марию в Гефсиманском саду. Православная Церковь упорствует в нелепом признании трех Марий: грешницы, сестры Марфы и Лазаря и Марии Магдалины. Мы, в Риме, оказались неожиданно экономными, сократив их до одной. Даже само имя Марии Магдалины — уже проблема. Имя может означать, что она была родом из Магдалы, или что у нее были вьющиеся волосы, — в те бесхитростные времена верный признак блудницы, — или что, по случайному совпадению, она была девственницей, то есть Девой Марией. Которая из них овладела Мод? Думаю, это едва ли имеет значение, главное — Мод одержима. А поскольку она одержима, нужно изгнать из нее бесов.
Однако ни один католический священник не возьмется за это. В конце концов, в Мод вселился дух, который Церковь целиком и полностью одобряет. Выходит, единственный выход — призвать на помощь дьявола? Неужели придется обратиться к Сатане, умоляя силы ада изгнать сей дух, изнуряющий плоть Мод и разрушающий наше счастье? Тогда это должен быть Сатана Иова, древний благородный соперник Бога, чей образ не испорчен позднейшими наслоениями иудаизма и христианства.
ОДНАЖДЫ ПИШ, если верить его записям, совершил изгнание беса. Он проделал это по просьбе сэра Персиваля Била, который, потеряв надежду на возвращение жены, предположил, что она одержима злым духом. Стыд не дал сэру Персивалю обратиться к собственному духовнику, так как изгнание нечистой силы в храме происходит не в исповедальне, то есть без соблюдения тайны. Правда, поведение леди Элис в Лондоне ни для кого не составляло тайны, однако в светском обществе в среде прелюбодеев и рогоносцев существовали некие условные представления о чести, и уж в Шропшире можно было поддерживать (не рискуя стать посмешищем) легенду о том, что жена находится в Лондоне из-за проблем со здоровьем. С другой стороны, изгнание бесов по римско-католическому обряду могло спровоцировать такой грандиозный скандал, что, несмотря на все богатства сэра Персиваля, на улицах Ладлоу о нем стали бы распевать баллады.
Баронет последовал совету Пиша. Он отправился в Лондон и там попытался снова ухаживать за женой, забрасывая ее пылкими billet-doux[213], букетами нежных роз, множеством стихов, сочинять которые он нанял поэта, а также любовными балладами, спетыми под ее окном искусным лютнистом. Но ничего не вышло. Тогда сэр Персиваль последовал к сердцу жены другим путем, который рекомендовал Пиш. Он появился в своей ложе на «Друри-Лейн» в объятиях двух шлюх, затянутых в лопающиеся от избытка плоти корсажи; он сопровождал их под маской Париса на снискавший дурную репутацию ежегодный бал развратников, устраиваемый печально известной Лукрецией, герцогиней Пинэ. Еще его видели (хотя на нем была надвинутая на глаза шляпа) входящим в ярко-красную дверь клуба распутников на Кондуит-стрит в сопровождении услужливого пакостника-сводника. И снова ничего не помогло. Зато сэр Персиваль схлопотал жуткий сифилис. Он сделал вывод, что леди Элис одержима, отдал распоряжение ненавистному Чантеру паковать чемоданы и вернулся в Бил-Холл.
Пиш был из числа избранных, из баал-шемов, следовательно, владел искусством изгнания злых духов, и он мог выманить духа, который овладел леди Элис.
— Поезжайте, мой дорогой, — сказал сэр Персиваль. — Освободите ее.
Пиш, поцеловав на прощанье Сару, сел в почтовую карету и отправился в Лондон, где остановился в «Короне» на Фебелоу-стрит.
— Хозяин, — сказал он, — принесите рыбный пирог и овощи. Леща, тушенного в осеннем пиве, и Уайтчепельский крем. Сливовый пудинг. Рейнвейн и содовую.
Леди Элис была очень рада видеть Пиша. С их первой встречи в Бил-Холле она частенько бросала сладострастные взгляды на «ласкового иудея», доктора сэра Персиваля, но обстоятельства не позволяли ей осуществить то, чего она так искренне желала. Говорили, что иудей имеет неутомимый таран огромных размеров из дьявольского рога и подвески, похожие на пару кожаных мешочков, наполненных золотом. Говорили, что их частые извержения были вулканическими, снова и снова наполняя томимую жаждой наслаждения женщину лавой всепожирающей любви. Вот почему сама мысль об иудее заставляла леди Элис требовать от сэра Персиваля исполнения супружеских обязанностей в те дни, когда они еще делили постель, и он смазывал свой член снадобьем Маймонида, чтобы доставить ей скромное удовольствие; а в те дни, когда не было дома супруга и никого другого рядом, леди удовлетворяла себя, прибегая к рукоблудию, на время успокаивалась, но испытывала ужасный стыд. И вот — о, Небеса! — ее горничная Люси докладывает, что внизу дожидается джентльмен, еврей из Ладлоу! Это мог быть только он!
— Ах да, это доктор сэра Персиваля. Человек необычайной учености. Будет лучше, если я переоденусь в мой ночной туалет. Он пришел, чтобы исцелить меня от моих… да… эксудатов.
— Каких эксудатов, миледи?
— Тех, о которых ты не знаешь, Люси. Дитя мое, как ты болтлива! Помоги мне сначала надеть мой peignoir[214] с ирландскими кружевами, тот, что лорд Килкенни так любезно прислал мне из своего перезаложенного поместья. А потом пригласи доктора ко мне.
Забегая вперед, могу сказать, что Пиш добился успеха своими заклинаниями, доказательством чему стало возвращение леди Элис в Бил-Холл. Но его записи о том, что именно произошло в лондонском будуаре леди, весьма обрывочны. Он опознал духа, овладевшего леди Элис, как духа Лилит, первой жены Адама. Созданная из глины вместе с Адамом, она не пожелала признать навязанное ей неравенство и пререкалась по поводу сексуальных поз в их половых сношениях, предпочитая быть сверху. Изгнать злой дух Лилит было не так просто. Она издевалась над чарами, основанными на каббалистической нумерологии, и, будучи сама могущественным демоном, высмеивала заклинания, исходившие от существа, обладающего меньшей властью. Под ласкающими ее руками она словно делалась сговорчивее, но категорически отказывалась сдавать завоеванную территорию — леди Элис, — которая корчилась от столкновения соперничающих армий.
Наконец Пиш понял, что Лилит разбила свой шатер in utero[215], водрузив над ней свое знамя, а он знал, что изгнать демона с занятого им плацдарма можно только физическим воздействием.
— Простите, миледи! — сказал он и с силой направил свой таран на опускающуюся решетку крепостных ворот. Возобновляя атаки и добиваясь перевеса, Пиш водрузил наконец собственное знамя и мобилизовал резервы для последнего штурма: — Ну-ка, дорогие мои, еще разок пробьем эту брешь!
И вот он победил. С воплем страдания, свирепо хрипя, как китайский дракон, Лилит поспешила отступить через задние ворота. А леди Элис вернулась в Ладлоу.
МОД УДОСТОИЛА МЕНЯ ВТОРЫМ ПИСЬМОМ, на сей раз указав на конверте мое имя. Короче говоря, письмо пришло прямо ко мне. Возможно, это шаг вперед. Но содержание его, увы, не изменилось: «Э.М., для Вашего сведения, М.М.». На этот раз она нацарапала эти каракули на полях статьи, вырезанной из газеты «Кембриджский телеграф». Статья оказалась гораздо интересней, чем любая проповедь Ефрема Сирина. Заголовок гласил: «Абсолютно голый отставной клирик!» Подзаголовок уточнял: «Пожилой священник, обезумевший от угрызений совести, кается нагишом». И еще: «Самобичевание на ступенях хосписа». Вы уже догадались? Да, это был отец Фред Тумбли, до последнего времени трудившийся в колледже Святого Пути в Джолиете, штат Иллинойс. Значит, в конце концов он сломался.
Оказывается, Тумбли на коленях прополз от металлических ворот до парадной лестницы хосписа Сестер Пяти Скорбных Ран по короткой подъездной аллее, ведущей от Хауэлз-стрит. Он еще был одет и держал в руках туго набитый портфель, которым пользовался как костылем. Достигнув верха лестницы, Тумбли извлек из портфеля короткую плетку с множеством ремней, причем каждый заканчивался металлическим наконечником. Затем разделся, сложив одежду на ступенях рядом с портфелем, и остался в одних черных носках на старомодных подтяжках. Снова опустившись на колени, Тумбли поднял плеть и начал изо всех сил лупить себя по плечам и спине, так что выступила кровь. Потом он зашатался и упал вперед, на подставленную руку, задыхаясь от боли. Пока что его видел только Кавро Павелич, свежеиспеченный иммигрант из Хорватии, который сгребал в кучу опавшие листья во дворе хосписа. Павелич с упоением наслаждался этим зрелищем, упав на колени и осеняя себя крестом. Позже он через переводчика сообщил репортерам, что это первый подвиг истинного благочестия, которому он стал свидетелем после приезда в Америку.
Фарс, кажется, всегда сопровождал Фреда Тумбли. Случилось так, что именно в этот момент сестра Беатрис Джозеф, мать настоятельница Сестер Пяти Скорбных Ран, провожала гостя, важного жертвователя. Она торжественно распахнула парадную дверь, готовясь произнести любимую прощальную фразу: «Господь любит вас!» Но тут их глазам открылась безобразнейшая картина: окровавленный голый тощий старик пытался подняться с колен, а между ног уныло свисали гениталии. Он дружески помахал им плетью. Подобное поведение, полагала мать настоятельница, было бы уместно, скажем, в Монтепульчано или Ла-Корунье, но в Кембридже? Никогда! Важный гость — что вполне естественно — вскрикнул от изумления, сестра Беатрис Джозеф быстро захлопнула дверь, схватила в холле телефонную трубку и вызвала полицию.
Прибыла полиция в лице инспекторов О’Тула и Махмуда. Выяснилось, что сумасшедший — священник, но не из местных жителей, и представляет угрозу только для самого себя. Он без возражений отдал им плеть и смирно уселся на лестнице, дрожа от холода и совершенно ослабев от потрясения. О’Тул проявил участие и послал Махмуда принести одеяло из полицейской машины.
Тот заворчал, но подчинился. Он предпочел бы отвезти Тумбли на вокзал и взять ему билет на поезд.
— Подобных парней следует кастрировать, — якобы заявил он.
(Более правдоподобно звучит версия, на которой настаивал Бочонок, заранее извинившись передо мной, — инспектор Махмуд сказал, что «этому гребаному мудаку надо оторвать яйца». Бочонок — большой поклонник американских телесериалов, особенно криминальной полицейской драмы.) О’Тул, добрый католик, думал иначе, он перебросился парой слов с матерью настоятельницей, которая признала, что эти «мощи», пожалуй, и вправду лучше запереть в келье. Тумбли, не противясь, согласился, чтобы его поместили к Сестрам Пяти Скорбных Ран для обследования и возможного лечения.
Я был бы полным ничтожеством, если бы не сознался вам, что мучения Тумбли стали для меня маленьким праздником сердца. Но почему Мод отправила мне эту вырезку? Конечно, мы с ней десятилетиями испытывали неприязнь к этому человеку, и теперь, быть может, это намек на единомыслие. Хотелось бы надеяться. В конце концов, у Мод не было нужды беспокоиться, она могла бы и лишить меня удовольствия позлорадствовать.
На пару минут мне стало интересно, действительно ли Тумбли почувствовал угрызения совести за то, что фактически вогнал в гроб У.К. и довел до самоубийства Аристида Попеску. Чужая душа, конечно, потемки, но я что-то не верю в раскаяние Тумбли, он ведь сразу и отрекся, заявив, что невиновен в этих смертях.
Я призвал Пип-Пипа в коттедж и спросил, не гостит ли случайно в Холле какой-нибудь американский ученый. Да, ответил он, приехал отец Питер Агнелли — преподаватель колледжа кардинала Спелмена в Провиденсе, штат Род-Айленд. Во время беседы с отцом Агнелли за бокалом «Пулиньи-Монтраше» 1963 года я упомянул, что Бил-Холл учредил несколько стипендий, одну из которых он может получить, особенно если заручится рекомендацией генерального директора. Потом я намекнул, что он мог бы, воспользовавшись своими связями в Новой Англии, выяснить для меня, что случилось с неким отцом Фредом Тумбли, который раньше часто бывал в Бил-Холле, а теперь вот оказался постояльцем Сестер Пяти Скорбных Ран.
Через неделю отец Агнелли был готов подробно доложить мне о «тягостном инциденте» с Тумбли. В епархии, где тот преподавал, семь его бывших студентов, ныне взрослые женатые мужчины, подали на него в суд, обвинив в сексуальных домогательствах, оказавших травмирующее влияние на их жизнь. На процессе туманно прозвучало, что были еще пострадавшие, которые пока не расположены к публичным признаниям. Так вот, этим студентам последнего курса были предложены высокие оценки в обмен на секс. Они признавали, что отец Тумбли ничего им не сделал. Тумбли ставил «Болеро» Равеля («Да, он был таким банальным», — заметил Агнелли), просил студентов раздеваться перед ним и занимался в сторонке мастурбацией. Вот и все.
— Вам может это показаться странным, — продолжал Агнелли, — но одна еврейка, которую он однажды встретил в Нью-Йорке «на книжной или какой-то еще вечеринке», женщина, замечательно проницательная, сказала ему с обезоруживающей простотой: «Каждый что-нибудь да делает». Подняла на него глаза и иронически улыбнулась. Во всяком случае, бывшие студенты Тумбли утверждали, что их последующая сексуальная жизнь была серьезно расстроена и что они страдали от приступов импотенции. Их жены, как понял Агнелли, подали отдельную жалобу.
Как и следовало ожидать, Тумбли все отрицал. Но его отставка, конечно, последовала стремительно — по настоянию ректора колледжа Святого Пути. Интересно знать, действительно ли Тумбли сломался под давлением выдвинутых обвинений или же предпочел, хитроумно прибегнув к самобичеванию, оказаться подальше от места расследования? Как бы то ни было, сейчас он сидит взаперти вместе с Кастиньяком — моим старинным другом и его старинным врагом.
Я НАЧИНАЮ РАЗМЫШЛЯТЬ О СМЕРТИ. Что в моем возрасте и положении вполне разумно и необязательно связано с психическими отклонениями. Передо мной с готовностью зияет могила. Зачем же притворяться? Горизонт, некогда далекий, приблизился. Я стою на краю бездны, не чувствуя ни смелости, ни страха, в совершенном безразличии — уверенный лишь в том, что смерть, «конец неотвратимый», как писал любимый Бард Пиша, «придет в свой час»[216]. Круг близких мне людей все сужается — обстоятельство, естественным образом сопутствующее старости. Те, кого я знал лучше всех, кого любил или ненавидел, ушли от меня, исчезли, нас разделяют смерть, отчаяние, безумие или огромные расстояния.
Подозреваю, что на эти размышления меня подвигла новость, сообщенная отцом Пип-Пипом: Мод, моя Мод, собирается замуж за некоего Тима О’Флаэрти, вдовца, отца, деда, прадеда, бывшего окружного прокурора Куинза, почетного председателя «Верных Сынов Изумрудного ордена Ирландии» и мирской опоры церкви Св. Себастьяна. Она спрашивала у Пип-Пипа совета — следует ли ей рассказать своему fiance[217] о том, что она лечилась и вылечилась от алкоголизма.
Так-так…
— Не очень-то прилично в их возрасте, а? Можно ли сказать, что в них вселился некий дух? — поинтересовался моим мнением Пип-Пип.
— Возможно, что-то и вселилось, — рассеянно ответил я, делая вид, что для меня это предмет не более чем вежливого интереса.
Мы опять сидим в Бенгази. Официально я теперь в отставке, а Пип-Пип хозяйничает в Бил-Холле. Пока он только исполняющий обязанности директора и работает кое-как, без особого усердия. Если он не впадет в начальственный раж, сделавшись директором, осмелюсь заметить, он нашел себе синекуру. На здоровье. Я не питаю к нему недобрых чувств.
Пип-Пип решил переключиться с Мод на другую тему.
— Налить? — спросил он, поднимая графин.
Я покачал головой, указывая на свой стакан с недопитым бренди, и он налил себе. На сей раз это было не превосходное бренди У.К., а «Теско», которое я завел специально для визитов Пип-Пипа.
— Коттедж по-прежнему называется Бенгази? — поинтересовался он.
— Почему бы и нет?
Билинда Скудамур и я оказались единственными наследниками майора. Письма от адвоката застали нас врасплох. Билинда унаследовала ценные бумаги и банковские счета моего старого друга, все, что он скопил, — порядочную сумму. Мне же достался коттедж — и в самый нужный момент, когда я почувствовал, что больше не могу оставаться в Бил-Холле, но не было места, куда бы я мог уехать. Без Мод и Бастьена Бил-Холл превратился для меня в мавзолей, в пустых пространствах которого раздавалось эхо моих бесчисленных утрат.
— Ну, — сказал Пип-Пип, — название Бенгази имело особое значение для майора Кэчпоула. Он ведь участвовал в Северо-африканской кампании. Но что оно для вас?
— Оно символизирует самого майора, моего друга.
Интересно, а как, по мнению Пип-Пипа, я должен был бы назвать коттедж? Марэ? Ну да, самое подходящее для меня название. Или Вель д’Ив?
Но теперь… теперь все это не имеет значения. Не надо заводиться. Пип-Пип не хотел меня обидеть.
Епископ Мак-Гонал написал мне от имени попечительского совета, поблагодарил за долгую преданную службу и предложил устроить прощальный обед, «прекрасное предложение, дорогой мой, соглашайтесь». (Конечно же, я отказался.) Он выразил удовольствие, узнав, что я, как и прежде, буду жить поблизости, в его епархии. Он очень хорошо помнил моего покойного друга майора, милейшего человека с прочными католическими устоями (не важно, какие озорные мысли он мог порой высказывать), не случайно ведь он завещал мне коттедж. (Епископ, несомненно, имел в виду, что после моей смерти дар майора достанется Церкви.) Я по-прежнему могу считать Бил-Холл своей вотчиной. Для меня там всегда будет место за столом.
— Пользуйтесь нами, мой дорогой, не отвергайте нас. Мы умеем быть благодарными.
Я наблюдал за Пип-Пипом, потягивающим бренди. Клянусь, несмотря на сморщенное личико, он выглядел лет на четырнадцать, не больше. Хотя я знал, что ему сорок восемь. Я не устоял перед соблазном и сказал, что слишком много алкоголя может замедлить его рост.
— Так что же, по вашему мнению, она и вправду собирается замуж за этого парня, О’Флаэрти?
— Думаю, да.
Я посмотрел поверх его головы на портрет Баал Шема из Ладлоу работы де Куика, висевший над камином. Как я уже признавался, я перенес в коттедж некоторые вещи из Холла, по-своему истолковав призыв Мак-Гонала «пользуйтесь нами». Портрет работы де Куика, украшенное миниатюрами проклятие, все бумаги Пиша, рукописные и печатные, почти все, что было в библиотеке написанного на древнееврейском языке, и несколько памятных вещиц. Я даже прикрепил к косяку входной двери мезузу[218], принадлежавшую Баал Шему, отдав дань сентиментальности. Я теперь знаю, что я не католик. Тогда, может, я сбившийся с пути иудей?
Что мне делать?
ДА, «АГАДА» ИЗ ДУНАХАРАСТИ по-прежнему хранится у меня. Если помните, я держал книгу запертой в ящике письменного стола в Музыкальной комнате. Как я мог оставить ее там, в Бил-Холле? Конечно не мог. Ни один предмет, к которому прикасался Пиш, не должен был оставаться в этом оплоте мародеров. Я употребил слово «мародеры» не просто так. Вам, наверное, интересно узнать, как случилось, что после того, как сэр Персиваль и Пиш обменяли «Агаду» из Дунахарасти на «Любовные и другие сонеты», — обе эти уникальные книги оказались в библиотеке Бил-Холла.
(Кстати сказать, книга Шекспира — то ли подлинник, то ли, как я подозреваю, подделка — исчезла с лица земли. Во всяком случае, так я заключил из ответа молодого Попеску на мое письмо. Он утверждает, что не смог найти ни самой книги, ни записи о ней, ни купчей — вообще ничего. Со времени трагической смерти его отца от рук русских варваров среди торговцев и коллекционеров редких книг стали циркулировать скверные слухи, не только ставящие под сомнение честь фирмы, но и бросающие тень на память его дорогого отца. Попеску-fils выражал уверенность, что я не стал бы участвовать в клевете и как человек, посвятивший свою жизнь святейшей из истин, не запятнал бы свою бессмертную душу распространением лжи. «Примите самые искренние заверения» и т. д.)
Леди Элис умерла в 1783 году от рака левой груди, вернее, ее убил болевой шок. Операцию производили в будуаре леди в Бил-Холле. Ложась под нож, она, храбрясь, с иронией сказала сэру Персивалю, что скоро оба они смогут предложить свои услуги какому-нибудь «шоу уродов» в Лондоне, хотя бы Тому Тидлеру на Ковент-Гарден. Та еще будет парочка: он — без руки, она — «без титьки». В поисках хирурга, владеющего глубокими знаниями и новейшими методами, сэр Персиваль обратился в Королевское общество. И нашел такого человека в лице сэра Лемюэля Спрота, — члена Британской академии, члена Военной академии, выпускника Кембриджа, доктора медицины, члена Королевского хирургического общества, члена Королевского общества и хормейстера Королевской капеллы. Сэру Спроту в его мясницкой работе ассистировал сэр Эндрю Филдинг, член Британской академии, выпускник Королевского колледжа в Нью-Йорке. Этот верноподданный, к слову сказать, спасся бегством из родной страны, когда некоторые его свободолюбивые соотечественники подняли оружие против своего короля. Гнусный Чантер крепко держал ноги леди Элис, ее горничная Люси и миссис Докес, стряпуха, прижимали к постели руки. Присутствовали также сэр Персиваль, отец Хью Фейрчайлд из Святого Креста и Пиш, последний — по просьбе самой леди Элис.
В конце концов сэр Персиваль убежал из комнаты, отец Фейрчайлд описался, обкакался и осел, теряя сознание, на пол, в собственные нечистоты. (Пришлось пригласить первого и второго садовников, чтобы вынести его.) У постели остались доктора, домашняя прислуга и иудей. Говорят, вопли несчастной женщины были слышны даже в Ладлоу. В какой-то момент она потеряла сознание, и оно к ней так и не вернулось. Около трех утра, когда даже горничная Люси, обнимавшая свою госпожу, заснула от изнеможения и только Пиш продолжал молиться, леди Элис испустила дух.
Сэр Персиваль пережил ее на четырнадцать лет. За это время он опубликовал скромный труд «Ephemere hominis miserrimi»[219](1787) и монументальную трехтомную «Историю пределов Уэльса»(1789–1792). Каждый день после обеда, независимо от погоды, он наносил продолжительные визиты в мавзолей, который велел воздвигнуть для последнего приюта леди Элис. Это сооружение и сейчас мрачно возвышается над нижним озером. Конец баронета был ужасен: пущенный им в галоп конь Эвритион неожиданно встал на дыбы, когда на дорогу выползла змея, и выбросил седока из седла. Баронет пролетел мимо Стюартова дуба, чуть не сделавшись его первой жертвой: взмыв вверх, он ударился головой о безымянное ореховое дерево, его правая рука, которая могла бы ослабить силу удара, как мы знаем, осталась в Индии.
Что касается Пиша, он умер годом раньше хозяина Бил-Холла, в сочельник 1796 года. Сэр Персиваль утешал вдову как мог, заверяя ее, что, пока он жив, она ни в чем не будет нуждаться. Единственное сообщение о смерти Пиша можно найти в уже упоминавшихся мною «Рассказах Баал Шема из Ладлоу». Но этот источник слишком ненадежен и только поощряет легковерие. Анонимный повествователь уверяет, что «слышал все это от раввина Харви Фрайда из благочестивой общины Илкли, который умер на Святой Земле».
Пиш отходил в лучший из миров, окруженный своими учениками и учеными мужами, впитавшими мудрость веков. Он сказал им, что чувствует слабость. «Скоро я буду с Господом, благословен Он».
В полночь слуга зашел в его спальню и услышал, как Пиш говорит: «Я согласен на состязание. Не нужно причинять мне боль».
Слуга спросил: «С кем вы разговариваете, хозяин?»
И Пиш ответил: «Смотри сюда, смотри. Разве ты не видишь ангела смерти? Однажды он бежал от меня в страхе, прикрыв голову крыльями от стыда, а сейчас его грудь вздымается от радости. Проиграет из нас тот, кто ошибется первым». И он попросил слугу принести ему ячменного отвара в большом стакане, так как он чувствует слабость. Но слуга принес ячменного отвара в маленьком стакане, и Пиш сказал: «Нет власти у человека в день смерти, даже мой слуга не повинуется мне».
И тогда возликовал ангел смерти: «Ты первый ошибся, ибо у Екклесиаста сказано: Нет власти у человека над днем смерти, а не в день смерти».
И в эту минуту остановились часы, стоявшие в углу. Слуга положил перышко под ноздри Пиша и понял, что его хозяин скончался.
Далее, достоверно известно, что сэр Хэмфри Бил, младший брат сэра Персиваля, унаследовал Бил-Холл. Сэр Хэмфри, автор жалкого памфлета «Вероломные иудеи»(1802), спровоцировавшего в 1803 году Килбенские бунты, не нуждался в евреях, он попросту презирал их. Ему стало известно, что дом на Олд-стрит — каменное здание рядом с переулком Эсайлем, где Пиш руководил своим бейт-мидрашем, где находил приют бездомный и исправлялся грешник, — принадлежит Бил-Холлу. Сэр Хэмфри знал, что ему делать. Прибыв в Шропшир, он за неделю разогнал учеников Пиша, рассеявшихся по всей Англии и за ее пределами, иудейка Сара и ее слуги-иудеи были выброшены на булыжную мостовую, а все имущество «возвратилось» в поместье. Вот так обширное собрание пишианы, в том числе «Агада» из Дунахарасти, оказалось в Бил-Холле.
Я держу «Агаду» дрожащими от волнения руками. Несмотря на ее весьма солидный возраст и долгие странствования, она великолепно сохранилась. Я охвачен чувством, которому не могу подыскать название. Снова и снова я смотрю на рисунок в центре титульного листа, на маленькие фигурки людей, торопливо пересекающих площадь в Дунахарасти по дороге в деревянную синагогу. Среди них могут быть и мои предки. В моем воображении легко перемешиваются эпохи, и я, кажется, узнаю моих молодых, еще не поженившихся, родителей. Не могла ли вот эта крохотная фигурка ребенка сделаться в будущем самим Баал Шемом из Ладлоу? Я переворачиваю несколько страниц. Вот изображение четырех сыновей: благоразумного, грешного, простодушного и еще одного, который еще не знает, что существуют вопросы, на которые ему придется отвечать. Грешный сын чисто выбрит, он стиснул зубы, на нем шапка, немного напоминающая митру. Иду дальше. Здесь нарисованы казни, которые Бог наслал на фараона и идолопоклонников-египтян. А на этой странице — ковчег со всеми тварями, вплоть до лягушек и саранчи; на бумаге какие-то пятнышки выцветшего коричневого цвета. Вино? Кровь? Помня историю моего народа, это может быть и то и другое либо то и другое вместе.
Я написал «моего народа». Но в каком смысле моего?
Так, спокойно, не стоит терзать себя вопросами, оставим это.
Я МИРНО ПОСЕЛИЛСЯ В БЕНГАЗИ. Если вы думаете, что, прожив почти полвека в великолепии Бил-Холла, я должен был в скромном коттедже ощутить… что? смятение? Ничего подобного. Или может, предполагаете, что после почти полувека жизни с Мод мое одиночество станет… каким? невыносимым? И снова нет, поверьте. Я наслаждаюсь уединением!
Кстати, я прихожу к мысли, что Пип-Пип был прав и название «Бенгази» — верность памяти майора тут ни при чем — не годится для моего дома. Название, которое я мысленно примериваю, — это Дунахарасти.
Прошлым вечером меня навестили Билинда и Бочонок. Они переезжают в Канаду — в Лондон, провинция Онтарио, если быть точным, — и зашли попрощаться. Бочонку предложили работу в тамошнем полицейском департаменте и звание сержанта, а Билинде обещают место в гериатрической больнице королевы Марии. Я пожелал им успеха.
— А вдруг вам не понравится Канада, Билинда?
— Ну, рядом Америка, а кроме того, мы всегда можем вернуться сюда.
Им вполне по карману эксперименты. Наследство, полученное от майора, дает Билинде возможность вообще не работать. А что до Бочонка, то он просто довесок к Билинде, страстно в нее влюбленный.
— Если поедете в Америку, можете навестить Мод. — Нет, я не сказал этого. Только подумал.
Наверное, и мне стоит поехать в Америку. Почему бы и нет? Может, я уговорю Мод вернуться. Старик Лохинвар[220] появился с востока…
Возможно, я преувеличиваю, уверяя, что наслаждаюсь уединением.
НА СЛЕДУЮЩИЙ ДЕНЬ Я ПОЛУЧИЛ почтовую бандероль, адресованную мне в Бил-Холл. Отец Пип-Пип был так любезен, что доставил ее на велосипеде.
— Это от Мод, — возбужденно сообщил он, переминаясь с ноги на ногу. — Смотрите, там есть обратный адрес. А здесь, видите, штамп таможни — «Печатный материал». Осмелюсь предположить, что это книга. Интересно, какая именно… Может быть, один из ее романов.
— Что ж, — протянул я небрежно и бросил бандероль в корзину для бумаг, хотя сердце мое бешено колотилось, — пожалуй, оттяну удовольствие. — Я кивнул на гору бумаг на письменном столе. — Сначала займусь корреспонденцией, а то откладывал разборку годами, все было некогда. Теперь отговорок не осталось.
Пип-Пип попытался скрыть разочарование.
— В таком случае я вас покидаю. Не хочу мешать. — Он помолчал. — Я был бы вам очень признателен за марки, если, конечно, они вам не нужны. У меня племянник — заядлый филателист.
Я разгадал его уловку: оторви я марки, придется волей-неволей вскрыть и пакет.
— Вы их обязательно получите, я не забуду.
Конечно, я бросился открывать бандероль, как только увидел в окно, что мой «почтальон» усаживается на велосипед. Я и сейчас помню, какой стресс я испытал, увидев, что внутри.
Там действительно была книга, и к ней было приложено письмо. «Любовные и другие сонеты», на титульном листе штамп «Библиотека Бил-Холла». В письме Мод пыталась оправдаться.
Она выкупила книгу у Аристида, когда много месяцев назад прочла письмо Тумбли. Как-то вечером она случайно увидела его на моем столе в Музыкальной комнате — я был у майора, а она ожидала моего возвращения из Бенгази. Она просит за это прощения, потому что читать чужие письма нехорошо, но она уловила суть, прежде чем успела отвести взгляд. Она немедленно связалась с Аристидом — к счастью, он еще не успел исчезнуть в Восточной Европе. Она вернула ему сумму, которую она в свое время получила от него, и приложила чек — аванс за ее последний роман «Уйди в монастырь», ставший очередным бестселлером. Да, Аристид заломил кругленькую сумму! Потом он признался Мод, что у него долго были сомнения насчет подлинности книги, но он так и не проконсультировался с заслуживающими доверия экспертами. Как «человек чести» он свято соблюдал их первоначальное соглашение и потому рад получить «законную прибыль» на вложенный капитал.
Мод собиралась подарить мне книгу на мой уход в отставку, чтобы я поступил с ней, как захочу. Если бы в то время возникли какие-то проблемы, связанные с книгой и представляющие угрозу для кого-нибудь из нас, она бы немедленно ее предъявила. Она никогда не думала, что этот идиот Тумбли действительно опасен, а уж теперь, когда он сам признался в своей невменяемости, никто, конечно, не станет слушать его бредни. А потом отец Пип-Пип написал ей о моей отставке, и ей было приятно, что я поддержал назначение хорошего человека на свое место. Пришла пора и мне получить мой подарок, и вот книга в моих руках.
И все же в оправданиях Мод кое-чего не хватает, и прежде всего объяснения, почему угрозы Тумбли таким роковым образом подействовали на Аристида, если, вернув книгу, он был совершенно свободен от старых обязательств и мог только посмеяться над своим мучителем. Мне не хочется снимать вину с Тумбли за самоубийство Аристида. Но вопросы остаются. Аристида уже не спросишь. Тумбли теперь тоже отпадает. А сын и наследник Аристида — Габриэль Попеску — клянется, что абсолютно ничего не знает обо всей этой истории (и, возможно, говорит правду).
Кроме всего прочего, в письме Мод есть устрашившая меня финальная нота. Она пристрастилась к Америке, как ребенок к кондитерской, и думает, что останется. Это грандиозное место для ирландки, просто грандиозное. И потом, она встретила очень приятного джентльмена, доброго католика, который предложил ей выйти за него замуж. Она бы солгала, если бы сказала, что не соблазнилась. Она не отрицает, что мы когда-то «ладили», как говорят в Куинзе; выражаясь более возвышенно, мы «слушали восхитительную музыку сфер», или нам так казалось в молодости, но грешная страсть, принятая за божественную любовь, в чем теперь она уверена, была дьявольским наваждением. Она надеялась, что в память о прошлом я оставлю ее в покое, не стану больше осаждать письмами, которые терзают ей сердце и вызывают слезы скорби, сожаления и — да — гнева тоже. «Оставь все как есть, Эдмон, прошу тебя». Она уверена, что я желаю ей счастья так же, как и она мне.
Похоже, я не поеду в Америку. Старого Лохинвара там никто не ждет.
ЕСЛИ ИСПОЛЬЗОВАТЬ СЛОВО, которому научил меня Пип-Пип в нашу первую встречу, я не жил «проактивной»[221] жизнью, Совсем наоборот. В тот самый день, в сырой дождливый день, когда я пришел в промокших насквозь кедах и мои шишки причиняли мне ужасную боль, Мод сказала мне — дело было в гостиной Энджи Маклетвист, так называла ее хозяйка, — что я «большой любитель уходить от проблем». И процитировала меня: «Избегать проблем — это девять десятых счастья». Она могла бы вспомнить еще одну мою затертую мудрость: «Сомневаешься — не делай».
Все это правда. Я робок, нерешителен и ни в малейшей степени не способен отстаивать свои права. И уж конечно я скроен не по героическому образцу. Впрочем, подобных мне немало. Но я все довожу до крайности. Все это время Мод считала меня остроумным, прощая мне слабость и инертность. Я играл роль, позировал. Наверное, так. Но Мод видела меня насквозь — мужчину ведь понять нетрудно. Кроме того, если я вначале и правда играл некую роль, то очень скоро она стала моей подлинной сущностью. Мой стиль жизни нельзя назвать проактивным, скорее, он был реактивным, а еще вернее, пассивным. Как иначе объяснить мое столь долгое пребывание в лоне Церкви, в чьи догматы я не верил? Я всегда знал, как злобны ее иерархи с их софистическими уловками, как ненавидят моих соплеменников, о чем свидетельствуют кровавые страницы истории. Уйдя в отставку, я отбросил лицемерие — свое и чужое. Я оставил в Бил-Холле, который или станет домом моему преемнику, или превратится в мусорную свалку, все, что имело отношение к проведенным там годам, — они видятся мне пустыней — все: от колоколов, молитвенников и свечей до моих пожелтевших ошейников. Но почему мне потребовалось так много времени, чтобы все это отринуть?
Конечно, сыграла свою роль инерция. Нежелание раскачивать относительно устойчивую лодку. Искушение иметь близкого друга. Моя страсть — сначала к Кики, а потом к Мод, плотское влечение, порожденное, я полагаю, соблазном нарушить табу. Удобства и преимущества жизни в Бил-Холле. Время. Чужое мнение. И так далее, и тому подобное.
Возможно, Фрейд, дискредитированный еврейский гений, нашел бы, что главную роль сыграли мои детские годы, когда я лежал в постели рядом с матерью и она шептала: «Лежи тихо, Эдмон, не шевелись!» Определенно, именно тогда я и научился ценить преимущества бездействия. Да и позднее, в моей дальнейшей жизни, я бывал пассивен, мне подспудно хотелось заслужить одобрение матери. «Эдмон такой хороший мальчик!» Все может быть. Хотя, скорее всего, я соперничал с моим несчастным отцом, проклятым Богом. Конечно, я тоже мог провести мою жизнь, сидя в садовом кресле из пластика и наблюдая за курами, тупо ковыряющимися в земле.
ПОСЛЕДНИЕ НЕСКОЛЬКО НЕДЕЛЬ я посвятил тщательному изучению книги «Любовные и другие сонеты». Мои подозрения (и, как я понял из письма Мод, подозрения Аристида) были вполне обоснованны. Книга — подделка восемнадцатого века. Более того, я могу доказать, что ее автором был Пиш и что он оставил в тексте (умышленно?) некие ключи, чтобы потомки смогли его разоблачить. Сборник стихов, датированный восемнадцатым веком, содержит (умышленно?) ряд анахронизмов. Вот, например, второй катрен сонета 62:
Моя любовь меня уже не любит и другого
Спешит любить, такой усвоив стиль.
Совсем как моды бог нам повелел сурово:
«Прочь вист! Теперь играйте все в кадриль!»
Когда-то каждый школьник знал, что кадриль в начале семнадцатого века была совершенно неизвестна и вошла в моду, вытеснив вист (или ломбер), только в конце восемнадцатого века.
В других местах сочинитель сонетов дает понять (умышленно?), что он еврей. Возьмем для примера сонет 76. Влюбленный жалуется — в манере Петрарки, — что его любимая полна противоречий, в ней сочетаются несоединимые свойства. Вот заключительное двустишие:
Как шелк тончайший, смешанный с сукном,
Или в одной тарелке мясо с молоком!
Этот влюбленный, позвольте заметить, соблюдает кошер!
Последний сонет уточняет (умышленно!) личность самой леди. Ее имя скрыто под тончайшей маской. В книге 105 сонетов, расположенных по порядку, но последний имеет не 105-й номер, как следовало бы ожидать, а 505-й. Вот его первый катрен:
Три сотни поцелуев для любимой, каждый жгуч,
И двести нежных за любовною игрою.
Добавим пять еще — получим ключ,
Который тайну имени откроет.
Три сотни? Двести? Пять? Эти числа в сумме составляют 505 — непредвиденный номер, приписанный этому заключительному сонету. Наш каббалист Пиш, как можно догадаться, получал удовольствие, играя числами. В нумерологии иврита ש ר ה = ש+ר+ה.ש=300,ר=200 ה=5 — что в графологии иврита означает Сара. Таким образом, этот сонет — настоящее любовное стихотворение, сочиненное Пишем во славу своей жены.
«Любовные и другие сонеты», несомненно, связаны с пишианой. Что случится с пишианой, когда меня не станет, с этими книгами, рукописями, неразборчивыми заметками? Возможно, я оставлю все это Музею Табакмана в Тель-Авиве, музею, который много лет назад просил меня дать на выставку Талмуды из Бил-Холла. Это будет ничтожной компенсацией утраченного евреями, но сама мысль об этом вызывает у меня невольную улыбку.
Я хотел бы иметь поэтический дар. Мод, свод и полет и вперед, порт и аккорд и код, и ждет, брод и плот, вот, зовет и возьмет, лед, род, живет и почет, зажжет, просчет и поет, бредет, падет и плод и год, уход и восход. Легко рифмующееся имя — Мод. Правда, в наше время без рифмы можно обойтись, но позарез нужно поэтическое дарование. К сожалению, я не Пиш, не говоря уж о Байроне.
КТО Я? Человек, чьи родители были венграми, родившийся во Франции, и большую часть жизни проживший в Англии. Я тот, кого неоангликанский и неороялистский поэт Т.-С. Элиот презрительно заклеймил «вырванным с корнем евреем», «венским семитом в Чикаго». У самого́ великого человека глубокие корни: Лондон, (анти)семит, Северная Луизиана.
Я не католик. Могу ли я быть иудеем? Кто я? Человек в конце своего жизненного пути, я — человек.
У МЕНЯ ОЧЕНЬ УДОБНАЯ ПОСТЕЛЬ ЗДЕСЬ, в коттедже, В моем Дунахарасти. (Почтальон признается, что не способен выговорить новое название, он и прежнее выучил с трудом. «Почему люди не могут использовать приличные английские названия, не в обиду будь вам сказано, сэр?» — «Какие, например?» — «Ну, если вам угодно взять слово на букву „Д“, есть очень популярное — Данроумин».) Но какой бы удобной ни была новая постель, мне нужно время, чтобы привыкнуть к переменам. Например, первый этаж здесь намного ближе к земле, чем в Бил-Холле, — там даже в мансарде двадцатифутовые потолки. Спальня намного меньше, кажется, будто на тебя давят стены. И потом, коттедж примыкает к лесу Тетли, откуда через открытое окно доносятся звуки, издаваемые ночными зверюшками: скользящие, скрипящие, визжащие, пикирующие, пронзительно вопящие, гикающие, поющие, шуршащие — тут есть все что угодно, кроме тишины. По прошествии полувека к самым простым переменам трудно привыкать.
Бо́льшую часть жизни у меня не было проблем со сном. Стоило лечь, закрыть глаза — и я отключался. Теперь я сначала вхожу в этакое дремотное, сумеречное, можно сказать — китсианское[222] состояние, не сон, но и не бодрствование. Это фантастическое состояние, в котором, мне кажется, сознание творит образы подсознательного, а возможно все ровно наоборот: подсознательные образы наполняют сознание. Мне оно пожалуй нравится, и я стараюсь продлить его. Прошлой ночью, отдавшись потоку и плывя по течению, я почувствовал, как в комнату вошла Мод. Она думала, что я сплю, поэтому, чтобы не разбудить меня, старалась двигаться как можно тише. Я нарочно чуть похрапывал, наблюдая за ней сквозь полуприкрытые веки. Америка пошла Мод на пользу. Казалось, она сбросила несколько лет и фунтов и двигалась с такой живостью, какой не было уже многие, многие годы. Я наблюдал, как она раздевалась и аккуратно складывала одежду, тихонько мурлыча под нос старинную ирландскую песню «Прялка», которую раньше напевала в моменты, когда бывала особенно довольна. Можете себе представить, какой восторг я испытывал, какое безграничное счастье! Мои глаза наполнились слезами. Когда она оказалась в постели рядом со мной, я старался лежать тихо, подавляя всхлипывания. Но я не мог долго сдерживаться.
— Мод, — сказал я, — Мод, ты вернулась ко мне!
Но это оказалась вовсе не Мод.
— Успокойся, Эдмон, ни слова больше. Лежи тихо.
Конечно, это была моя мать.