Часть четвертая

Никакой активности после еды, будь то физические упражнения, или совокупление, или купание, или умственная гимнастика, мешающие усвоению пищи.

Моше Маймонид[125].

«Трактат о геморрое»

Господи! избавь душу мою от уст лживых, от языка лукавого.

Псалтырь, 119:2

Я ТАК И НЕ КУПИЛ другую машину вместо разбитого «моррис-минора» и поэтому вынужден был все время оставаться дома. Не то чтобы мне нужно было куда-то идти, просто из-за моих старых костей и несчастных шишек прогулка даже на небольшое расстояние стала мучительной. Коттедж майора был пределом моих пешеходных возможностей. В результате я пристрастился блуждать по коридорам и многочисленным комнатам Бил-Холла и, будто впервые разглядывая хранившиеся там сокровища, подолгу засиживался в каждой комнате, осматривая все вокруг. Как же мне повезло с Кики!

«Моррис-минор» списали со счета. Да он ничего не стоил задолго до того, как врезался в Стюартов дуб. На прошлой неделе ко мне заглянул Бочонок, скорее всего сообщить, что «парни в суде» больше никого не подозревают в «нечестной игре», что Тревор сам виноват: не нужно было ехать на такой сумасшедшей скорости в машине с неисправными тормозами — он ведь об этом знал — и что стряпчие свояченицы Тревора в Уигене убеждают ее отказаться от заведомо проигрышного судебного разбирательства. Покончив с официальной частью, Бочонок предался воспоминаниям о храброй мартышке из Калахари, судя по всему прирожденной альтруистке: вытянувшись в струнку, она самоотверженно вела наблюдение за небом и окружающей пустыней, чтобы предупредить о появлении ястребов и других хищников своих товарок, которые тем временем рыскали вокруг в поисках деликатесных скорпионов и толстых мышей.

Все это полная ерунда: натуралисты доказали, что ни одна мартышка не встанет на вахту, пока не наполнит желудок. И даже тогда ее бескорыстная забота сомнительна. Раньше других заметив опасность, она или первой бросится в укрытие, или же хладнокровно растворится в аду свалки, визга и свиста, вызванных ее сигналом.

Альтруизм, если он вообще существует, выдумка людей. Хотя, скорее всего, его просто нет.

Бочонок зашел повидаться со мной, явно желая разнюхать, не грозит ли ему чем-нибудь его приключение со сладострастной Билиндой на кухонном столе в Бенгази. Но это не тот вопрос, который обсуждают «в лоб», без подходцев. Я сидел за столом в Музыкальной комнате. Бочонок стоял передо мной навытяжку, держа шлем левой рукой, и сосредоточенно изучал замечательный портрет Баал Шема из Ладлоу работы де Куика над моей головой.

— Я подал на производство в сержанты, отец.

— Преодолев последние колебания благородного ума. Рад за вас, дорогой мой.

— Экзамен в следующую субботу. Киддерминстер. Здание муниципалитета.

— А!

— Я никогда не был особо крутым парнем по части экзаменов, отец. Не буду делать вид, что это не так. Но экзамен — ведь не все, правда? Еще должны учесть мою служебную характеристику. Это тоже будет иметь значение. Хотя пока никто не говорил обо мне ничего плохого.

— Почему кто-то должен говорить о вас плохо? Вы справитесь блестяще, Тимоти. Я во всех отношениях в вас верю.

Он резко и громко втянул носом воздух. Его грудная клетка расширилась. Он больше не был «Бочонком». Ни грамма лишнего мяса. В самом деле видный парень. Вполне мог бы, как Парис, пасти овец на горе Иде.

— Стойте вольно, прошу вас. Я же не ваш командир.

Бочонок, отодвинув в сторону мое memento mori, положил на стол шлем, потом уперся кулаками в край стола и наклонился, переведя взгляд с портрета де Куика на меня, — мартышка наблюдала за опасностью.

— О том вечере у майора… Билинда, она, ну… что случилось, это… Я не хотел бы, чтобы вы подумали, отец, что…

— Мы с майором провели очень славный и вполне обыкновенный вечер. Не случилось ничего достойного упоминания. Что касается мисс Скудамур, то майор Кэчпоул очень хвалил ее, и, насколько могу судить, он счастлив, что она о нем заботится.

Бочонок, заметно успокоившись, встал. Жестом, о котором я только читал, но никогда не видел — кроме как у одного из освобожденных мною гномов У.К., — он поднес палец к носу и подмигнул.

— Значит, все хорошо, — сказал он, ухмыльнувшись.

— Что хорошо кончается. Нет ли чего-то такого, Тимоти, в чем вы хотите исповедаться? Кажется, ваша совесть не может переварить какой-то несъедобный кусок? Если так, рекомендую обратиться к отцу Бастьену. Потому что я сейчас настроен сурово и, боюсь, велю вам на коленях ползти в Киддерминстер на ваш экзамен.

Бочонок забрал свой шлем, неловко махнул им на прощанье и двинулся к двери.


Откуда в наше время, когда кончился один — ужасный, жестокий и циничный — век и наступает другой, явно готовый оправдать худшие ожидания, могло взяться столь бесхитростное существо? Почему этот феномен все еще существует — если понимать слово «бесхитростный» как нехитрый, безвредный? Может показаться, что Бочонок похож на забавного полисмена из оперетты Гилберта и Саливена, но думаю, что у него есть свои психологические трудности, только далекие от забот мира. Мир будет и дальше идти своей дорогой, не пересекаясь с Бочонком. Толстой или — если взять рангом пониже — Апдайк могли бы что-нибудь сотворить из его личности, но, раз это нереально, можно сказать, что Бочонок, как и большинство из нас, появился на свет, чтобы быть здесь лишним. И у него есть психологические трудности? Глупый вопрос. Конечно. Он зауряден, но не избавлен от тревог.


ВЧЕРА, ПЕРЕД ЛАНЧЕМ, в Музыкальную комнату зашла Мод.

— Нежданная милость, — сказал я.

— С днем рождения! Поздравляю тебя!

— У меня нет никакого дня рождения, ты прекрасно это знаешь. Что тебе взбрело в голову?

— Давай притворимся, что есть, — она взяла меня под руку. — Ну давай. Выгляни-ка в окно.

В последнее время Мод избегает меня, скрываясь в прежней кладовке дворецкого, даже обедает там. Вечером она отправляется спать, только если думает, что я уже сплю, и делает это из самых добрых побуждений. Я узнаю симптомы. Она резко прекращает пить, в который раз пытаясь «завязать» и спастись наконец от джина. В такие дни она страдает от судорог и лихорадки, легко впадает в дурное настроение, делается раздражительной и готова спорить по любому поводу: например, мрачно пререкаться из-за копеечной марки. Вот от всего этого ужаса она и хочет меня избавить. Но, будучи по натуре мартышкой, она желает избавить и себя от нестерпимых для нее проявлений моего снисходительного понимания. И она предпочла бы обойтись без свидетелей, если (или, скорее, когда) снова согрешит.

Сейчас она стояла рядом со мной у окна — смотрела ясным взглядом, удерживая мою руку и передавая мне свое возбуждение. Во дворе перед домом я увидел великолепную черную машину. Широкая голубая лента обвивала ее, заканчиваясь гигантским бантом на крыше.

— Черт возьми, это еще что?

— Это «ровер-75», если быть точной, — весело пояснила она. — Снаружи она черного, подобающего клирику цвета, зато внутри — серо-голубая кожаная обивка и все современные навороты. Эта машина в честь миллениума, и — что важнее — она твоя.

— Да она стоит целое состояние!

— И что с того? Разве нам не хватает денег? Да их полно там, откуда я их взяла. — Мод имела в виду сбережения от своего писательства и от жалованья, которое почти никогда не тратила. Про гадкие деньги, которые ей дал Аристид за украденную книгу стихов, она никогда не упоминала. — Незачем беспокоиться, не стоит. — Она посмотрела на меня странным долгим взглядом. — Я контролирую ситуацию, уверяю тебя. Я начеку. — Она рассмеялась и больно ткнула меня под ребро. — Или, по-твоему, лучше стать самыми богатыми покойниками на кладбище? Тебе нужна машина. Она там, внизу.

Я чувствовал себя — и все еще чувствую — ребенком, который потрясен появлением долгожданной игрушки.

— Ты хочешь сказать, она правда моя?

— Возьми, — она опустила в мою руку ключи от машины, — давай немного покатаемся.

Мне показалось, что в ее настроении было что-то отчаянное, все трын-трава, как у игрока, который после сплошных проигрышей бросает кости на стол и отворачивается, уже перебирая в уме последствия полного разорения.

И однако, какое это наслаждение — вести машину, которая не дребезжит и не скрипит, не нужно удерживать рукой рычаг переключения скоростей, чтобы он не перескочил на нейтралку, мощную машину с массой удобнейших приспособлений! Это было чудо. Мы словно по наитию устремились в сторону Лонг-Майнда.

В первые годы нашей любви у нас была привычка ездить на велосипедах на поросший вереском гребень холма Лонг-Майнд; мы оставляли наши велосипеды и топали пешком. На вершине доисторического холма мы жадно поглощали наши сэндвичи с сыром и помидорами, глотали чай из термосов, наслаждались красотой головокружительных видов, чье великолепие чудесным образом соседствовало с дикой местностью.

В одно из таких путешествий Мод убежала от меня вниз по склону, поросшему дикими цветами и багряным вечнозеленым кустарником. И там, воздев руки к нависшим мутным облакам, закричала:

— Эй! Эй! Есть там кто-нибудь, кто спасет меня?

Я догнал ее, заключил в объятия, и мы упали, смеясь, на пружинящий мох.

— О сэр, я погибла.

— Конечно, надеюсь, что так.

— Вы поступаете нечестно.

— Дай мне секунду, и я все сделаю честно.

И мы тут же занялись любовью, как птицы, кружащиеся над нами, и белые овцы, жующие траву и блеющие поблизости.

(Владел ли я в те давние времена языком так же хорошо, как теперь? Думаю, да. Конечно да. Возможно, акцент был чуть сильнее, но даже Кики хвалила мой английский.)

— Ты мой Хитклиф?[126] — прошептала она мне на ухо.

— Надеюсь, я лучше.

— А вот и нет, — возразила она, — каждой девушке нужен свой Хитклиф.

Поездка к Лонг-Майнду, должно быть, всколыхнула воспоминания и в Мод. Той ночью в постели она прилагала все усилия, чтобы возбудить меня, была неутомима и искусна и достигла своей цели, доставив мне потрясающее наслаждение. К несчастью, потом Мод попыталась подняться надо мной, протянула ногу, чтобы перекинуть ее через меня и занять свою любимую позицию, в которой всегда получала самое сильное наслаждение, — и рухнула на бок, пронзительно крича от боли:

— Черт подери это бедро! Черт подери, и будь оно проклято! Господи Иисуси, как больно!

Я обнял ее, приласкал.

— У тебя будет новое бедро, Мод, любовь моя. Ты скоро будешь танцевать самые современные танцы во дворце в Ладлоу. Вот увидишь. Молодые парни выстроятся в очередь, чтобы пригласить тебя на танец.

— После бесплатной операции надо ждать одиннадцать месяцев, чтобы снова встать на ноги! — Она презрительно фыркнула. — А что касается дворца, так дансхолл закрыли пятнадцать лет назад.

— Кто говорит о бесплатной операции? Ты уже забыла, что сама сказала мне? Теперь мы будем швыряться деньгами. Ты станешь частной пациенткой, будешь лежать в отдельной палате. Нечего терять время. Мы свяжемся с лучшим хирургом, хотя бы с тем, который поставил на ноги королеву-мать, почему бы и нет? За каким дьяволом мы не подумали об этом прежде?

— Да, мы так и сделаем, обязательно сделаем! — Мод потянулась ко мне и тут увидела, как я подавлен. — О Эдмон, мы опоздали! — И она разразилась громкими рыданиями.

— Ну, ну, брось! Все будет хорошо.

Мод фыркнула.

— Да, как же, — протянула она саркастически.

Я держал Мод в объятиях, пока она не уснула, завитки ее волос щекотали мне плечо. Весь этот день она вела себя так, словно забыла придуманную для себя роль воплощенной беспечности. Благодаря ее усилиям к нам вернулась прежняя легкость. Что это — благие плоды недолгой трезвости? Надолго ли это? Конечно нет.

Я поменял руку, когда боль в плече стала невыносимой.


ЭТИМ УТРОМ ПОЗВОНИЛ ТУМБЛИ. Он чуть больше недели в Лондоне и, конечно, все время проводит в Британской библиотеке, но иногда бывает в художественных галереях и в театрах.

— Только работа и никаких развлечений, Эдмон, — запел он.

— Не может быть, — не поверил я.

Но он не желал останавливаться:

— Джек стал совсем скучным парнем.

— Очень хорошо! — сказал я. — Подожди секунду, я хочу это записать.

Его тон изменился:

— Ты все тот же, можешь записать, умник. Я приеду на автобусе от вокзала Виктория завтра утром. Он приходит в Ладлоу сразу после полудня, в двенадцать ноль три или двенадцать ноль четыре. У меня один чемодан — и мой ноутбук, конечно, — но я могу прогуляться до Холла и пешком. — В его голосе появилась капелька вежливости. — Извини, что не предупредил заранее. Там нельзя поймать машину в ваш край?

Но разве я не был гордым владельцем новенького «ровера»?

— Я сам приеду и заберу тебя.

— Потрясающе. Тогда мы устроим ланч. Я угощаю.

— Не стоит.

— Я помню, там есть ресторан в конце Брод-стрит у Батэ-Кросс. Знаешь, что я имею в виду?

— На углу?

— Может быть, — засомневался Тумбли. — Но я узнаю, когда увижу.

— В таком случае в полдень на автобусной станции?

— Парой минут раньше или позже. О, и спасибо, ТИ.

— Не стоит благодарности.

Черт бы его побрал! Черт бы его побрал, и будь он проклят!


ПОРТРЕТ КИСТИ ДЕ КУИКА на стене за моим столом изображает Пиша в старости: длинноволосый, белобородый, круглая лисья шапка на голове, у него все еще розовые щеки и живой блеск в глазах. Художник сумел передать тень улыбки, скрытое обаяние и живость, делавшие фигуру Баал Шема из Ладлоу столь харизматической. В правой руке он держит компас, его стрелка направлена на знак бесконечности, нарисованный на листе папируса, который лежит на столе рядом с первым томом Шекспира за спиной Пиша. Левой рукой Пиш указывает на висящую на стене таблицу десяти каббалистических Sefirot — сущностей Бога в процессе творения, причем указательный палец Пиша направлен на второй из них — hochmah, мудрость. Смотрит Пиш прямо на зрителя и, кажется, иронично улыбается.

Здесь, в библиотеке Бил-Холла, хранятся все опубликованные и множество неопубликованных сочинений Пиша — чудесная коллекция, в том числе тетрадь, в которую он собственноручно записал свои алхимические эксперименты. Я упоминаю об этом, только чтобы показать меру моего отчаяния в эти последние недели, когда неотвратимо приближался день приезда Тумбли. Ибо у Фолша есть запись на его малоразборчивом иврите под названием «Надежный способ превращения неблагородного металла в золото», к транслитерации которой я приступил. Я ведь и вправду собирался снять свинец с многочисленных крыш Холла (не так много, чтобы причинить реальный ущерб), сделать из него золото и выкупить книгу, которую Мод так глупо продала Попеску много лет назад. Каким образом немощный и убеленный сединами старик вскарабкается на плоскую крышу и станет сдирать с нее свинец, не покалечившись, об этом я не задумывался.

Единственно Верный и Надежный Способ

Пусть он (тот, кто будет создавать Философский Камень) сначала очистит себя, следуя Семи Путям Леона Эбрио из Падуи, надлежащим образом и ни одного не минуя. Дальше пусть он разложит перед собой на ровной отполированной ясеневой доске следующие компоненты: один фунт белой аммиачной соли, без единого темного пятнышка; белок тринадцати сваренных вкрутую яиц двухдневной давности, разрезанный на мельчайшие частицы; шесть скрупул инакит; два фунта ртути самого лучшего качества, растертой в такой мелкий порошок, чтобы его могло сдуть слабейшее дуновение зефира; два финтука таришу, не больше и не меньше; чистый белый уксус из Героны, сколько потребуется…

И так далее, и так далее — инструкция на пятнадцати страницах.

Можете вообразить мою ярость: я знать не знал о Леоне Эбрио из Падуи и его Семи Путях очищения; я чуть не заплакал, когда не сумел понять смысл таких компонентов, как «инакит», или «таришу», или такой меры жидкости, как «финтук». «Единственно Верный и Надежный Способ» оказался бесполезным для меня. Поэтому я и был в ярости, будто могло быть иначе, будто это вполне обычное дело — превращать свинец в золото в садовом сарае с помощью одного или двух садовников и научных познаний Беллами, главного аптекаря Ладлоу!


Я ПОЗАБЫЛ РАССКАЗАТЬ, что со времени нашей последней встречи Тумбли сильно постарел. Почему-то я вспоминаю прилизанного, начинающего лысеть парня, которого знал в Париже в дни нашей молодости, человека вроде бы крепкого сложения, скромно намекавшего на свои баскетбольные успехи в колледже, кажется, начитанного и бегавшего трусцой в Люксембургском саду в те далекие годы, когда бег трусцой еще не превратился в американскую национальную болезнь. Но человек, вышедший из автобуса в Ладлоу, был стариком, вроде меня, но не толстым, как я, а скорее тощим, согнувшимся под бременем прожитых лет, и лысым, с жалким венчиком седых волос. Его лицо, глубоко изрезанное морщинами, казалось напудренным, губы (все еще красные) ханжески кривились. Однако что тут удивительного — почему бы Тумбли и не постареть? Этот ублюдок, может, и подобен дьяволу, но все же он не сам дьявол, который не подвластен разрушительному действию времени. Как и все мы, Тумбли с возрастом стал скрипеть, и его дыхание утратило свежесть, хоть он и пользуется спреем.

— Хорошая машина, — сказал Тумбли, пристегиваясь ремнем и принюхиваясь к запаху кожи. — Новая?

— Нет еще и недели.

— Везет тебе.

Мы поехали, но Тумбли никак не мог найти ресторан, который он вроде бы так хорошо помнил.

— Не беда, — сказал он. — Давай-ка поищем что-нибудь типично английское. Не забудь, я угощаю.

— Ланч в пабе? — предложил я.

— Точно, рыба с жареной картошкой. Я знаю, где-то поблизости есть паб.

Мы нашли кофейню «Моя благословенная камбала» в переулке неподалеку от Рыночной площади, шагах в двадцати от общественного сортира. Название и местоположение не предвещали ничего хорошего. И действительно, это оказался наихудший из возможных вариантов: вонь от жареной еды почти зримо висела в сыром воздухе. Рыба, когда ее принесли, пузырилась в плохо поджаренном, бледном и вязком кляре, чипсы оказались влажными, жидкий чай подали в выцветших пластиковых кружках, уже с молоком и сахаром.

— Deo gratias, — произнес Тумбли без намека на иронию. Он перекрестился и с жадностью набросился на еду. — Поторапливайся, Эдмон, — сказал он. — Ешь, пока горячее. — Его тарелка быстро опустела, он полоскал чаем рот и глотал с явным удовольствием. — Не то что французские мелкие рыбешки, да? — Его вилка потянулась через стол и зацепила несколько обмякших чипсов из моей отставленной тарелки.

— Надо будет сразу принять душ и отправить одежду в химчистку, иначе никогда не избавишься от этого зловония, — сказал я. — Оно впитывается надолго.

Тумбли поднял руку и кивнул на свой рукав, где белели два пятнышка.

— Знаешь, что это? — спросил он с вызовом.

— Ну не сперма же? Что бы это ни было, уверен, в химчистке сумеют вывести.

— Вывести? — взвизгнул он. — Вывести? Эта куртка никогда не попадет в чистку, никогда! На что ты пялишься, мой дорогой… — Он подозрительно огляделся, словно его могли подслушивать церковные шпионы. — То, на что ты смотришь, это слюна Его Святейшества.

— На тебя плюнул Папа?

— Не говори глупостей, Эдмон. Ты же помнишь, перед Лондоном я был в Риме. Ведь я тебе писал. Я был на конференции американских преподавателей «Христос, миллениум и аудитория». Его Святейшество был так добр, что удостоил нас аудиенции. О Эдмон, если бы ты только мог себе представить, что это значит — видеть его во плоти, слышать его голос! Доброта, исходившая от него, наполняла приемную, витала над всеми. Каждый из нас чувствовал прикосновение его сострадательной великой души. Потом мы удостоились прогулки с ним, хотя Его Святейшество с трудом передвигался, его улыбка излучала свет, и он благословлял нас, когда проходил мимо. На одно мгновение он остановился около меня и сказал «Pace»[127] — не мне одному, конечно, но всему вокруг. И вот когда он произносил это изумительное, дивное слово «Pace», две крошечные капли слюны слетели с его губ на мой рукав. Вот они!

— Тебе крупно повезло, — пробормотал я, чувствуя легкое отвращение от того, что Тумбли демонстративно тыкал мне рукой в нос. А мне, видите ли, не очень нравится засохшая слюна, даже если она Его Святейшества. — Понятно, что ты не станешь чистить куртку.

— Не удивлюсь, если этого человека причислят к лику блаженных и потом объявят святым. То, что у меня на рукаве, — подлинная реликвия, in potentia[128], если еще не in actu[129]. Перед этим будут благоговеть. Я уже сейчас благоговею. Разве это не поразительно? И разве мне не следует носить это с гордостью? У тебя нет аппетита, Эдмон?

«Освященный» рукав отъехал прочь, и Тумбли загреб вилкой еще несколько чипсов из моей тарелки. Он задумчиво пережевывал их, мечтательно глядя в пространство. Мне казалось, что ему видятся длинные вереницы верующих, пришедших со всех четырех сторон света, страстно желающих лишь одного — пасть на колени и поклониться рукаву его черной синтетической куртки. Хромые отбросят костыли, слепые прозреют, и осанна огласит небеса. Тумбли брезгливо вытер жирные пальцы и свой ханжеский рот тонкой полоской бумаги, которая в этом кафе заменяла салфетки.

— Ну что, дружище, — и он указал на счет, который принесла официантка, хотя мы ее не звали. — Ты угощаешь или я?

Теперь вы понимаете, что я думаю про Тумбли?


О РАННИХ ГОДАХ БААЛ ШЕМА из Ладлоу известно немного, нельзя даже с уверенностью назвать год его рождения, хотя некоторые источники указывают 1720 год. Насчет того, что место его рождения — Дунахарасти, мы имеем фактически только его собственное свидетельство («Я вышел из чрева моей матери в Дунахарасти, в третью неделю Великого Мороза, когда страшно голодные волки бродили по Городской площади. Это был Год Несчастий, окаянный год, когда старинная церковь Св. Стефана погибла в языках пламени и невинных евреев обвинили в злодейском поджоге…» [«Застольная беседа», 1768].) В подтверждение его слов имеется еще беглое упоминание одного из самых непримиримых врагов Пиша, его современника Джекоба Имдина, который осуждал его как Sabbatian еретика и мошенника и в пылу ничем не сдерживаемой религиозной полемики называл «Dummkopf[130] из Дунахарасти». Да и зачем Фолшу лгать в подобных вещах? Что за счастье родиться в таком месте? Ведь это не Париж, не Прага и не Вена. И не ясли.

Он рано стал известен как маг и чародей, избежавший сожжения за свою предосудительную практику целительства в Вестфалии только благодаря вмешательству Оскара Леопольда, рыцаря фон Швайндорфа, импотенцию которого, как утверждают, Фолш успешно излечил. В результате молодая жена престарелого рыцаря произвела на свет здорового малыша с вьющимися черными волосами и носиком с горбинкой, что поэт из местного трактира остроумно прокомментировал: «Sein oder nicht sein? ist hier die Frage»[131], — в этом каламбуре использована первая строка самого знаменитого монолога Гамлета: в немецком языке sein может означать и быть, и его. Фолш, если верить архиепископу Илектору из Кельна, сбивал с пути молодых женщин и девиц-христианок своими гнусными заклинаниями и приворотными зельями, подвергая искушению их бессмертные души чем-то вроде сексуального еврейского поклонения Сатане. Архиепископу Илектору не удалось довести дело до сожжения Фолша. Рыцарь и его друзья когда-нибудь будут оправданы за это их Богом. Но архиепископ мог, по крайней мере, изгнать еврея, что он и сделал. В Кельне и по всей Вестфалии и Рейнской области, как рассказывает Фолш в своей «Застольной беседе», весть о его изгнании была встречена всеобщими (особенно женскими) стонами и плачем.

Из Кельна Пиш направился в Амстердам в Нидерланды, где, судя по всему, на время отложил свои алхимические эксперименты, а также изыскания в той области медицины, которую сегодня можно назвать нетрадиционной. В Амстердаме он с головой ушел в священные тайны каббалы, изучая их под руководством коцинерского раввина Михала Ицхака бен Ели Цви, также известного как Гаон[132] из Коцина. К тому же в Амстердаме он обзавелся первой из трех своих жен — Лией, дочерью Менасаха Халеви, богатого торговца пряностями, имеющего деловые связи в Новом Свете. Фолш, кажется, искренне любил Лию, у нее были темные глаза и дерзкие груди. Ее смерть и смерть их ребенка при родах повергли его в глубокую депрессию, из которой, согласно Гаону и по свидетельству самого Фолша, он надеялся выйти только в Святой Земле, скорее всего — в Сафеде[133], хотя это мог быть и Иерусалим. Коцинерский раввин убедил тестя Фолша ссудить вдовца деньгами для путешествия в Палестину. (Для полноты картины необходимо упомянуть тот факт, что английский фашист предвоенных времен Невиль Флайт-Дакре в своей книге «Международное еврейство и расовое осквернение. Отчет из Европы» [Литтл инглэнд пресс, 1937] утверждал, что Фолш сбежал из Амстердама из-за того, что одиннадцать арийских женщин атаковали его судебными исками об установлении отцовства.)

Фолш закончил свое паломничество на Восток в Александрии — ему понравились ее климат и космополитизм — и он прожил там пять лет, сделавшись учеником великого арабского ученого Абу Али ибн Сины (Авиценны). С Авиценной он изучал медицинские труды Моше Маймонида, прославленного средневекового философа и кодификатора еврейского права, в особенности книгу Маймонида «Трактат о сожительстве», написанную по просьбе сирийского султана.

Среди многих средств для излечения разных видов сексуальных расстройств в «Трактате» было единственное, внушившее сэру Персивалю Билу — весной 1748 года он совершал в Египте одно из самых ранних своих путешествий в поисках редкостей и диковин — привязанность к Фолшу. От английского консула в Неаполе сэр Персиваль услышал о «медицинском светиле», творящем чудеса в Александрии, «темнокожем белобородом язычнике, сидящем на шелковых подушках»: «Парень может вылечить все, дорогой сэр, от „кровоточащих десен и пустяковой испарины до любовных ран и опухших яичек“», и сэр Персиваль, обосновавшись в этом городе, добился аудиенции.

О мере обаяния Фолша можно судить по тому, что Авиценна стал относиться к нему, как к любимому, хоть и своенравному, сыну, чьи блестящие способности перевешивали его религиозное упрямство и мелкие грешки. Во всяком случае, Авиценна задумал приобщить ученика к делу и послал сэра Персиваля проконсультироваться у Фолша, которого представил как Мастера эротических искусств. Фолш оставил собственноручную запись об этом визите — она и сейчас хранится среди его бумаг в библиотеке Бил-Холла — возможно, Фолш собирался включить ее в автобиографию или в мемуары.

— Не импотенция, доктор, — сказал сэр Персиваль Фолшу, — совсем не это, вы понимаете? Поднимаю его хорошо, встает озорник, как по команде, — но, как я полагаю, он поднимается хитростью. Неплохо сказано. «Поднимается хитростью», вы понимаете? Дело в том, что я кончаю слишком быстро, истекаю в спешке, теряю все мое «жидкое жемчужное сокровище», как сказал поэт, обычно перед тем, как успеваю вложить в ножны мой меч. Девица лежит, страстно желающая. «Ах, сэр, что случилось? Увы, увы. Почему вы меня так дразните?» Нехорошо, очень нехорошо. Ужасная вещь, понимаете? Вы можете мне помочь, доктор?

Фолш благодаря Маймониду мог бы ответить утвердительно, но, конечно, не сказал этого сразу. Он важно посмотрел на пациента и погладил бороду.

— Будьте так любезны, достопочтенный сэр, показать мне провинившийся член.

— Показать все?

— Да, сэр.

— Гм… — Сэр Персиваль расстегнул штаны, за ними спустил исподнее и поднял свой член с причиндалами, чтобы показать. — Полный покой, видите?

Фолш взял серебряную указку с низкого столика, стоявшего позади него, и поднял ею вялый пенис сэра Персиваля, позволил ему упасть, снова поднял и снова позволил упасть.

— Да, достопочтенный сэр, думаю, что смогу помочь вам. Мой гонорар — тысяча гиней. Если вы желаете вылечиться от вашего несчастья, возвращайтесь через неделю с половиной этой суммы. Если же нет, для меня было большой честью познакомиться с вами.

Через неделю сэр Персиваль вернулся.

Фолш вручил ему флакон с жидкостью янтарного цвета.

— Массируйте этой микстурой вашего выскочку за два часа до того, как идти на приступ оказавшей вам благосклонность леди. Потом вымойте его теплой водой. Он будет стоять целых два часа, прежде чем освободится от пульсирующего «жидкого жемчужного сокровища», и два часа после.

— А если бальзаму не удастся произвести этот волшебный эффект?

— Не беспокойтесь. Неудачи не будет. Вы, сэр Персиваль, англичанин и джентльмен. Поэтому я вам верю. Вы, со своей стороны, должны верить мне. Доверие между врачом и пациентом — девять десятых успешного лечения. Мой гонорар — тысяча гиней, но сегодня я возьму половину, которую просил вас принести с собой. Если бальзам не подействует, вы скажете мне об этом, и я верну вам ваши пять сотен гиней. В противном случае вы заплатите остальное, и я дам вам еще три финтука вашего лекарства.

Через неделю сэр Персиваль выплатил остаток.

Для интересующихся привожу здесь рецепт Маймонида из его «Трактата о сожительстве»:

1 литр морковного масла

1 литр масла редиски

250 мл горчичного масла

500 мл живых муравьев шафранового цвета

1. В большом горшке смешать морковное масло, масло редиски и горчичное масло. Добавить живых муравьев.

2. Поставить микстуру на солнце на семь дней.

3. Массировать пенис микстурой в течение двух часов; позже вымыть пенис в теплой воде.

4. Повторить, если необходимо.

НЕИЗВЕСТНО, ПОЧЕМУ ФОЛШ покинул Александрию, где жизнь его складывалась весьма удачно, но уехал он поспешно и с каким-то пятном на репутации. Он намекает на клевету неких людей, завидовавших его успехам и милостям, которыми осыпал его Авиценна. Очень может быть, что сэр Персиваль, еще раз приехав в Александрию, помог бегству Фолша. Сохранилась запись расходов в бухгалтерской книге сэра Персиваля за 1750 год и пометка, которую иначе трудно объяснить: «250 фунтов, 12 шиллингов, 7 пенсов. Вознаграждение отцу девушки Айши». Против этой суммы написано на полях: «Ф. Прелестный мошенник!» Во всяком случае, в этот самый месяц и год, в апреле 1750 года, сэр Персиваль отбыл из Александрии в Афины, а Фолш внезапно всплыл в Бамберге[134] — со всей своей ученостью и без гроша в кармане.


В ПОСЛЕДНЕЕ ВРЕМЯ я довольно много думал о Соломоне Фолше, фактически с самого приезда проклятого Тумбли. Фолш, не ограничиваясь Моше Маймонидом и специфическим снадобьем против преждевременного семяизвержения, записал множество рецептур, массу магических формул, заклинаний и названий лекарственных трав. Эти записи хранятся здесь, в Музыкальной комнате, в кабинете, ключ от которого есть только у меня. Например, вы можете взять обыкновенный лимон и назвать его именем вашего врага, а «когда лимон высохнет и сгниет, тогда силы покинут вашего врага». Но этот процесс требует времени. Поэтому для получения незамедлительных результатов Фолш добавил полезное усовершенствование: «Чистым новым ножом, наточенным при первом мерцании молодого месяца, резать лимон на части, произнося позорящие вашего врага слова. И он тотчас почувствует неописуемо острую боль в сердце, потом лихорадочный озноб и полный паралич всего тела».

Мой стол украшает лимон, купленный этим утром в гастрономе на Пепе-Лейн в Ладлоу. Лимон лежит в зубах моего memento mori, он крупный и сочный, ядовито-желтый и пупырчатый. Рядом с ним серебряный кинжал, это нож для разрезания бумаги, подношение: «Эдмону Мюзику, ТИ, от ордена Колумба, Джолиет, Иллинойс». В этом году они спонсировали визит Тумбли и надеялись, что я «окажу всяческое содействие отцу Тумбли».

Пока что у лимона нет имени.

Отдавая должное Тумбли, скажу, что он не показывался мне на глаза, обедая в трапезной и обмениваясь банальностями с другими гостями; как и они, он спал и, возможно, мастурбировал в своей комнате — благодаря моей предусмотрительности, все удобства располагаются в бывших конюшнях. Однако от одного его присутствия мне делается не по себе: опасность, которую он для меня представляет после их с Аристидом Попеску случайной встречи в Нью-Йорке, без сомнения, вполне реальна. Люди, подобные Тумбли, никогда не выпустят кость из зубов. Они грызут ее, смутно сознавая, что одним лишь своим чавканьем вызывают у других тревогу. Всякий раз, заслышав звук шагов за стеной моего убежища — Музыкальной комнаты, я жду стука в дверь. Вчера я и в самом деле подошел к двери, приложил к ней ухо, потом осторожно открыл ее. В конце коридора, слева от дверей библиотеки, стоял Тумбли — спиной ко мне, одна рука в кармане брюк, — уставясь на картину Лемюэля О’Тула, где мальчишки голышом прыгают в один из прудов Хемпстед-Хис. Вы, конечно, ее знаете. Она произвела шок в мире искусства в 1932 году, и Королевская академия, подчинившись ханжескому давлению, во время ежегодной выставки сняла картину со своих стен. Тумбли, почти старик, согнувшись, стоял перед ней, и его плечи тряслись.


— ДАВАЙ РАЗДЕЛАЕМСЯ С ЭТИМ, — сказала Мод, имея в виду обед в Бил-Холле, на который мы приглашаем Тумбли в его ежегодные приезды, оказывая ему таким образом любезный прием, как рассчитывали в ордене Колумба. — Пусть приходит вечером. Старый Мак-Гонал приедет сегодня днем. Хочешь не хочешь, нам придется кормить епископа. Назвался груздем — полезай в кузов. Давай-ка убьем сразу двух зайцев.

— Мод, ты просто лопаешься от гномической мудрости.

Я ничего не рассказал ей ни об «открытии» Тумбли в Нью-Йорке, ни о его подозрениях на мой счет, ни о выражаемых намеками обвинениях. Мод как будто совершенно забыла о своем преступлении — потрясающий триумф воли. Но, конечно, это только видимость. Она проглотила свою вину, это несъедобное блюдо, но не смогла переварить его. Что она помнила из того времени, так это продажу моей коллекции эротики в библиотеку Бил-Холла, — хотя и не могла понять, зачем Католическому институту все это «бесстыжее непотребство». («Исследовать, Мод, — ответил я. — Исследовать. Чем праведнее священник, тем больше ему нужно знать о человеческой порочности и грехе. Как иначе он может обличать их?» — «Тогда, должно быть, ты праведнее всех праведных», — съязвила Мод.) И она точно ничего не знает о грозящей нам опасности, которую представляет собой союз Тумбли и епископа Мак-Гонала.

— Очень хорошо. Пригласим их на обед, а еще позовем У.К. Расшевелить немного, смягчить атмосферу, ослабить набожный дух.

Вспоминая о майоре, я использую слово «гномический». В его присутствии они не станут — не смогут — поднимать вопрос о каталоге Попеску.

— Ты уверен, Эдмон? Атеист за столом епископа?

— Этот стол не епископа, а мой. Кроме того, майор — идеальный гость. Он заставит нас рыдать от смеха.

— Да уж, знаю. Потому и удивляюсь.

— Ты пообедаешь с нами? Сядешь во главе стола.

— Нет. Я только подам еду, проявляя должное смирение. Твой друг Тумбли всегда вызывал у меня ощущение нечистоты. Конечно, он избегает меня, потому что я женщина. Может, он выслушал слишком много исповедей. Думает, что знает женщин, и понимает, что не очень им нравится. Что правда то правда. Мне иногда кажется, он подозревает о том, что было между нами раньше. — Она замолкла и перекрестилась, пробормотав что-то невнятное. — Никто не поверит, что он любит Деву Марию, — продолжала она. — Это уж точно. Он молится Божьей Матери только потому, что Церковь ручается за ее девственность. И ему приходится принимать это на веру, не думая, какими такими особыми воротами Христос вошел в наш мир.

— Я удивлен. Неужели он тебе не нравится?

Она озадаченно взглянула на меня, потом засмеялась.

— Ну ладно, если я не могу заполучить тебя, попрошу Бастьена. Он будет вести стол.

Она выразительно вздохнула.

— Ты права. Тогда пусть епископ ведет стол. Тумбли усядется по правую руку от епископа, как приличествует гостю, а Бастьен сядет рядом с Тумбли — удачная позиция, как раз против ветра. По левую руку от епископа будет У.К., а я рядом с ним.

И тут я опять подумал о Соломоне Фолше.

— Теперь насчет меню. Что скажешь о бараньем сердце?

— А ты что скажешь о молодом барашке с рисом под карри? Баранье сердце! Где я его возьму? И потом, как его готовят, баранье сердце?

— Втыкают в него лучинки. Затем посыпают солью и жарят на медленном огне. Произнести надо следующее:

Это сердце баранье — сердце Тумбли дрянное,

Я огню его предал, поделом палачу.

Пусть теперь он до смерти не знает покоя,

Пусть он воет и стонет. И я не шучу.

Тогда это исполнится. А к бараньему сердцу хорошо бы поджарить картошки и цветной капусты.

— Тогда, значит, молодой барашек под карри, — сказала она и очень странно посмотрела на меня. — Не волнуйся, Эдмон. Я обещала тебе, все держать под контролем.


КОНЕЧНО, Я НЕ МОГ ОТПРАВИТЬ Мак-Гонала в перестроенные конюшни, куда я селил церковный плебс, в том числе Тумбли. Нет, он должен останавливаться в Холле. Всем другим комнатам он предпочитает Касингтонскую — за ее размеры, роскошную мебель и величественный вид, который открывается из окон на долину. Ему нравится думать обо всем этом как о своей собственности. «Остановлюсь в Касингтоне, старина. Буду в Холле в пятницу» — или в другой день. Он не очень начитанный человек. Интересно, как бы он отреагировал, узнав, что его излюбленная комната называется Касингтонской потому, что, по слухам, леди Оттолайн Моррел и Берти Рассел[135] провели там однажды летом уик-энд в неистовые, восхитительные, беззаконные дни своего не ко времени наступившего среднего возраста.

Этим вечером я вышел на звонок майора у калитки Розового сада, ближайшего входа, если идти из Бенгази, повесил его макинтош и кепку на оказавшееся под рукой копье в Armourer[136] галерее и провел его в столовую — бывшее хранилище стрелкового оружия. Там перед буфетом стояли облаченные в обычные мрачные одежды епископ и Тумбли, похожие на вырезанные из бумаги силуэты, которыми забавлялись в прежние времена, и изучали батарею бутылок, выстроенную для нас Мод.

— Ох, — увидев их, сказал майор с отвратительным шотландским акцентом, — тва ворон.

— Это майор Кэчпоул, не так ли? — сказал Мак-Гонал и улыбнулся улыбкой Мак-Гонала. Дело в том, что епископ очень похож на У. К. Филдса, американского киноактера, которого я запомнил в знаменитой роли мистера Микобера[137], и даже голос епископа с его фальшивыми интонациями был похож на голос актера. — Какая радость!

Его красный нос, покрытый оспинами, напоминал картошку.

— Храни Господь ваше высокопреосвященство!

— Льстец. Я пока всего лишь епископ.

— Епископ, «виноват, я хотел сказать: ваше величество, потому что милости Божьей вам вовек не видать». «Генрих IV», знаете ли, часть первая[138].

— Майор Кэчпоул — одна из наших заблудших овец, епископ, — заискивающе произнес Тумбли. — Он отбился от стада, но мы молимся, чтобы он вернулся на путь истинный.

— Баа-аа, баа-аа! — изумился старина У.К.

Я поспешил к буфету и предложил выпить.

— Что будете, епископ? Майор?

— Мне сельтерскую, — чопорно попросил Тумбли. — То, что вы, бритты, называете газированной водой.

— Эдмон не совсем бритт, — поправил его Мак-Гонал, улыбаясь так, будто его шутка не уступала в изысканности перлам комедии эпохи Реставрации. — Эдмон — букет несовместимостей. Я буду пиво, какое есть, голубчик.

— Краденая овца?

— Почему бы и нет?

— Мне содовой, Эдмон, — сказал У.К., — и каплю виски.

Открылась дверь, и на пороге, шаркая туфлями, возник Бастьен — изогнутый вопросительным знаком, волосы в обычном беспорядке. С его шеи свисал, раскачиваясь, штопор. Он торжественно перекрестился на пороге и вошел, волоча ноги.

— Отец Бастьен, не правда ли? — сердечно обратился к нему Мак-Гонал, хотя не раз видел его прежде.

— Ну да, — кивая, ответил Бастьен. — Я даже уверен, что да. Но почему вы спрашиваете? — Он снисходительно улыбнулся и еще раз перекрестился.

Боюсь, Бастьен играет с огнем.

Тумбли с отвращением отвернулся.

— Мне не терпится рассказать вам, епископ, — начал он, потирая руки, — ну просто вылитый Урия Гип! — о моей недавней встрече с Его Святейшеством.

— Ах да, — фыркнул майор, — отец Мюзик рассказал мне об этом. Совершенно изумительная история. На вас плюнул Папа, я прав? Продолжайте, отец.

Тумбли бросил на меня злобный взгляд.

Из кухни донесся грохот и звон металлической посуды, сопровождаемый криком: «Иисус, Мария и Иосиф!» В дверях появилось красное лицо Мод, мокрое от слез.

— У меня тут кое-что произошло с канапе, так сказать, маленькая авария. Вам придется пока обойтись арахисом — вон там на буфете. Обед будет совсем скоро. Можно садиться за стол, если желаете.

Последний период воздержания Мод длился недолго. Но она хотя бы пыталась.

— Бедная, это все ее бедро, — горестно вздохнул Бастьен. — То и дело подводит. — Он прошаркал к буфету. — О, да тут «Кастелло Армани» девяносто шестого года, отец, — обратился он ко мне, поднимая бутылку вина и трясясь вместе с ней. — Если есть «Кьянти Классико», Мод приготовит одно из своих карри. Она ведь, дорогой епископ, никогда не обходится без доброго французского вина, когда сражается с этими языческими приправами. Аминь.

Я налил виски У.К. и пиво епископу и попросил Тумбли, чтобы он сам налил себе воды.

— Можешь взять лед там, в ведерке. То, что вы, янки, называете леденцами.

— Touché[139], — одобрил майор.

Мак-Гонал, всплеснув руками, похлопал себя по пухлым ляжкам.

— Должен сказать, воздух Шропшира чудо как способствует аппетиту!

— Тогда будем садиться? — предложил я. — Мы можем взять с собой наши стаканы. Так-так, Бастьен, твоя бутылка уже при тебе. — Показывая пример, я подошел к столу. — Епископ, вы, конечно, во главе стола.

Я указал остальным их места, налил себе и У.К. разбавленного виски и поднял стакан.

— За веру, надежду и любовь, — провозгласил я, подразумевая роспись Малоккио на своде Грейт-Холла и вспоминая во всех подробностях Элен Скрим-Пит из «Друри-Лейн».

Мы выпили. Наши «закуски» уже поджидали нас. Мак-Гонал посмотрел на тарелку с сомнением и тревогой.

— И что это здесь у нас?

Это было суши, доставленное из Уайтроуза в странных металлических судках, о которые и споткнулась Мод.

— Это японское блюдо, — поспешил успокоить я. — Рис, рубленая сырая рыба и еще много чего, все тщательно упаковано — удивительно полезная пища, я бы сказал. Называется суши. В маленьких стаканчиках что-то вроде азиатского ликера, он замечательно идет с суши.

— Но разве миссис Мориарти не ирландка?

— Мисс Мориарти. Да, из Баллимэга, что в Донеголе.

— Мисс Мориарти, — поддакнул У.К.

— Просто удивительно, что нам только ни подают! Суши, вы говорите? Господи, спаси мою душу! — Епископ придал своему богатому интонациями голосу задушевный тон, желая напомнить, что он человек из народа. — Когда я рос в Престоне, среди рабочего класса, мы ели только простую британскую еду: рыбу и чипсы, сосиски и пюре, а по воскресеньям — если повезет — были ростбиф и йоркширский пудинг и даже жареный барашек. И ведь мы были ничуть не хуже нынешней молодежи. Когда дождливым зимним днем я возвращался домой из школы или с репетиции церковного хора, все, чего я хотел, так это кружку боврила[140]. А если я вел себя хорошо, то получал кусок хлеба, намазанный застывшим жиром, оставшимся на сковороде после жарки. Я даже исправил однажды молитву Господню (за что получил по уху от папочки): «Хлеб наш насущный, намазанный жиром, даждь нам днесь». Вот так-то, а теперь суши. Ну и ну. — Он подцепил вилкой кусок и с сомнением поднес к глазам.

— Вам не нравится, епископ? — спросил У.К., поджав губы, будто с трудом сдерживал смех. — Вперед, вперед. Ешьте же. Вспомните Катерину Сиенскую.

— А что, ей нравилась японская кухня? — живо откликнулся Мак-Гонал, желая увести беседу в другое русло.

Но У.К. невозможно было сбить с толку.

— Святая Катерина, — пояснил он, — наполнила чашу гноем из раны одной старухи и выпила до дна.

— Голубчик, — умоляюще сказал Мак-Гонал, пристально глядя в потолок, как будто искал там помощи.

— Воистину святая, — дружелюбно продолжал У.К. — Она ухаживала за этой старой женщиной и испытывала отвращение, потому что от ее раны разило зловонием. Она быстро поняла — святая ведь, — что ее отвращение — работа дьявола, чей злой умысел она и победила таким остроумным способом.

— Весьма поучительно, — согласился Мак-Гонал.

У.К. и Бастьен захихикали.

— Но это случилось так давно, в четырнадцатом, кажется, веке, — вступил в разговор Тумбли. — Это был, конечно, век чистоты, видевший много подвигов благочестия — высокого, я бы добавил, благочестия, — но которые в более поздние времена могут все же показаться несколько экстравагантными.

— А как же отец Пикар — напомню вам, что он даже не святой и жил едва ли больше ста лет назад? — поинтересовался У.К.

— Разумеется, — не вполне уверенно ответил Мак-Гонал.

— Это было, конечно, в Лурде — такое уж место, там то и дело случаются чудеса. Отец Пикар попросил стакан воды из пруда, где купались больные и увечные, выпил, причмокнул и объявил, что вода превосходная — как может быть другой вода Божьей Матери? — У майора дернулись губы. — А вы, епископ, неужели откажетесь съесть немного суши? У истинно верующих должен быть более решительный характер.

Тумбли прочистил горло, сложил руки как для молитвы и пристально посмотрел на суши на конце вилки епископа.

— Вы правы, — согласился Мак-Гонал. Он опустил вилку и с удовольствием отодвинул свою тарелку. — Прошу вас, отец Тумбли.

Тумбли склонил голову, зажмурился, чтобы лучше сосредоточиться — а может, надеялся увидеть Обитателя Небесного Престола, — и начал читать молитву, очень стараясь придать многозначительность каждому слову:

— О Господи… Даруй нам… Пищу во благовремении… Щедрую руку Твою… Ради Христа… Господа нашего… Аминь.

Не поднимая головы, Тумбли бросил исподлобья взгляд на епископа, ожидая подтверждения.

— Аминь, — сказал Мак-Гонал и взял из корзинки булочку. — Хватайте, парни.

Мы принялись за еду.

Через вращающуюся кухонную дверь, пошатываясь под тяжестью нагруженного подноса, вошла Мод: лицо красное от жара плиты, натуги и выпитого джина, она без успеха сдувала прядь волос, падавшую ей на глаза. Бастьен галантно подскочил, чтобы помочь ей. (То есть он собирался подскочить, но только подтащил себя к ней и, подшаркивая и трясясь, пришел на выручку.) Вместе они донесли поднос до буфета и разложили там накрытые крышками блюда — барашка под карри, рис, чечевицу — и разнообразные приправы.

— Это мисс Мориарти, не так ли? — радостно приветствовал ее Мак-Гонал. (Он, должно быть, научился этой светскости у какого-нибудь премьер-министра: «Покажите, что вы помните имя человека. Проявите внимание и интерес».)

— Да, епископ. Мод Мориарти.

— Я надеялся, Мод, что вы присоединитесь к нам. Здесь только мужчины почтенного возраста, и нам не хватает благотворного женского присутствия. Помню, несколько лет назад мы с вами вели оживленную дискуссию о ваших проблемах. — Он заговорщицки подмигнул.

— Да, мы тогда хорошо поговорили. Но в последнее время люди не хотят работать сверхурочно. Вот почему мне приходится самой управляться на кухне. Вы не возражаете, если основное блюдо я оставлю на буфете? Возьмите, пожалуйста, сами. — Она прохромала к столу и начала собирать закусочные тарелки. — Вам не понравилось суши, епископ?

— Я его обожаю. Моя любимая еда. Но доктор Кронин не позволяет. «Никакой сырой рыбы, Мак-Гонал, дорогой мой!» Держит меня на редко встречающейся желудочной диете.

Мод оставила нас, и каждый взял с буфета что хотел. Мак-Гонал обошелся слегка пригоревшим рисом и приправами.

Бастьен откупорил «Кастелло Армани», с презрением обнюхал пробку и стал наливать. Тумбли прикрыл ладонью свою рюмку.

— Я сохраню верность газированной воде, — сказал он сухо.

— Не пей больше шипучку, — посоветовал я ему, — глотни немного вина, пожалей свой желудок.

— Тимофей 5:23[141] — радостно отозвался Мак-Гонал. — Это было любимое место моего папочки. Я часто его слышал.

— О чем поговорим? — спросил У.К., успевший нагрузиться. — Туринская плащаница? Помощь Ватикана бежавшим нацистам? Воскрешение Лазаря? Педерастия архиепископа Терпина из Уигена?

На бледных щеках Тумбли появился лихорадочный румянец, он с отвращением взглянул на У.К., потом в ярости воззрился на потолок.

— Епископ, простите ему, ибо не ведает, что говорит.

— Какого такого совершенства вы достигли, отец Тумбли, — съязвил У.К., — что получили право изрекать как Христос? В вашем возрасте Христос уже давно умер.

На минуту воцарилось потрясенное молчание.

— Я всегда буду хранить в памяти как сокровище случай из вашего детства, епископ, — сказал Тумбли, многозначительно взглянув на нас с майором. — «Хлеб наш насущный с жиром даждь нам днесь». Поразительно!

Мак-Гонал проигнорировал лесть и повернулся к У.К.:

— Темы, предложенные вами, несомненно, очень интересны. Но все же это разговор не для сегодняшнего вечера, майор. Я бы предпочел поговорить о гольфе. — Он засмеялся, демонстрируя свое дружелюбие. — Вы играете?

— Гольф! — восхищенно воскликнул майор. — Гольф! Да, конечно, я слышал о вашей недавней «битве при Каллодене»[142] — вы там сражались со стихиями, и знаю о чуде, которое сопутствовало вашей игре. Да ведь вы, мой дорогой епископ, бессмертный! Дважды быть пораженным молнией и все-таки упорно добиваться лучшего результата за всю историю площадки! Вам нужен поэт, мой дорогой сэр, Робби Бернс, не меньше. Ваши подвиги превзошли деяния самого Беовульфа.

— Вы слишком любезны.

— Я слышал вас по беспроводному радио.

— Вот как.

— Кто теперь усомнится в том, что Господь предназначил вам особую миссию?

— Таково было мое понимание этого чуда. И я сказал об этом тогда.

— Значит, вам было явлено чудо?

— По моему мнению, да, — Мак-Гонал тепло улыбнулся, выпрашивая улыбкой нашу снисходительность. — Конечно, я имею в виду чудо в общепринятом смысле этого слова.

— Рад, что вы это сказали, — обрадовался майор, втягивая носом воздух, как собака, поймавшая слабый запах добычи. — Напрашивается вопрос о так называемых чудесах в католической Церкви.

Однако Мак-Гонал был хитрой лисой:

— Вы говорите, что слышали меня по беспроводному радио. Просто удивительно! «Беспроводное»! Сегодня подобные слова преследуют нас на каждом шагу, вы замечали? Молодежь, скорее всего, понятия не имеет о том, к чему это может привести. Слово «беспроводное» в наши дни — просто последний писк моды, еще одна победа американского духа, не правда ли? — Он повернулся к Тумбли. — Что останется от нашего бедного языка, когда янки окончательно добьют его?

Тумбли расцвел от счастья, что может помочь Мак-Гоналу сбить с мысли У.К., и бросился зарабатывать очки:

— Но что касается нас, это несправедливо. Мы выступаем там как хранители языка, епископ, бережно сохраняем слова, и целые фразы, и старые значения слов, которые исчезают здесь. Кстати, о слове «беспроводной» — в последнее время оно снова появилось на моей стороне Атлантики и используется, я полагаю, в радиотелефонии. Но взять, к примеру, выражение «собственной персоной»…

И он занудил — в своей обычной назидательной манере.

Бедный У.К. — ветер перестал дуть в его паруса! Подбородок упал ему на грудь, он умиротворился, войдя, так сказать, в полосу штиля. Тумбли говорил и говорил, утомительно и многословно, совершенно уверенный, что мы с интересом слушаем его, он даже смотрел не на нас, а на картину Хогарта «Собака Баусер миссис Петигру» на стене напротив. Глаза Мак-Гонала начали стекленеть. Бастьен, ревностно отправляя какое-то воображаемое богослужение, перекрестил сначала солонку, потом перечницу, после чего переключился на свою десертную ложку, за ней — на масленку и кольцо для салфетки. Мак-Гонал вынул массивные золотые часы из жилетного кармана и уточнил время, для вида покрутив колесико. Бастьен нацелил крестное знамение на люстру над нашими головами. Изо рта У.К. доносился приглушенный храп. А Тумбли продолжал:

— Когда предлог «вверх» добавляется, так сказать, адвербиально к глаголу «ударить», в американском английском появляется значение, расходящееся с…

Однако хватит рассказывать об этом «неаппетитном» блюде. Как кончается все на свете, хорошее и плохое, в конце концов закончилось и это. В десять тридцать за майором пришла Билинда Скудамур — старина У.К. проспал пудинг, портвейн и кофе. На этом все завершилось. К счастью, к счастью.

Прежде чем оставить компанию, Мак-Гонал сказал мне, что хотел бы уехать рано утром, — он клятвенно обещал, за свои грехи, играть в гольф на страшной площадке возле Росс-он-Уай, — но есть важный вопрос, который требует его внимания, и он был бы мне очень благодарен, если бы я заглянул во время завтрака — «ну скажем, в шесть часов» — в его комнату. Может быть, я буду настолько добр, что извещу мисс Мориарти о его раннем отъезде. Достаточно обычного английского завтрака: жареное мясо, яйца, тост и чашка чая — она, конечно, помнит его скромный вкус. Отец Фред тоже присоединится к нам. Стоящий за спиной епископа Тумбли тщетно пытался скрыть ухмылку.


К ЭТОМУ ЗАВТРАКУ и тому, что за ним последовало, я еще вернусь. Сейчас мне хочется сказать несколько слов о том странном состоянии, которое нашло на меня во время обеда. Осмелюсь сказать, будто опустилось невидимое облако — таким гомеровский бог окутывал смертного, которому покровительствовал, защищая от меткого удара копьем. Не то чтобы я ощутил себя неуязвимым — будучи, как заметил подлый Мак-Гонал, «букетом несовместимостей», — но меня вдруг отпустила тревога. Я огляделся и спросил себя: как случилось, что я оказался здесь? Нет, я не имею в виду, что испытывал обычное чувство отчуждения, полагаю, хорошо знакомое большинству интровертов: «При чем тут все они, Элфи?», как однажды говорил известный лирический поэт, или «Что меня сюда занесло?». Конечно, то, что я уже рассказал вам, отчасти и есть попытка объяснить, как я оказался там, где оказался. Но нет, я тогда почувствовал, что-то совершенно иное.

Разумеется, я вполне справлялся с ролью хозяина. Но то была маска, и, скрываясь под ней, я ощущал себя невидимым. Мне отчаянно хотелось уйти отсюда — не только покинуть обеденный стол, но уйти совсем… куда? И я смотрел на всех этих «воронов»: на моего дорогого У.К. (майор тоже был одет в черное — чувство юмора побудило его надеть строгий вечерний костюм), более ортодоксального католика в своем атеизме, чем целое сборище попов, этакого Дон-Кихота, бесстрашно атакующего церковные догмы, которые ни один здравомыслящий человек больше не защищал; на бойкого и эгоцентричного Мак-Гонала, разъевшегося на своей синекуре; на Тумбли, снедаемого подлой завистью; на беднягу Бастьена, скверно пахнущего, славного, жалостливого и почти слабоумного; и даже на Мод, которая долго любила меня и сейчас — я почти уверен — своим телом защитила бы от пули. Так вот, я смотрел и видел, что они мне чужие. Я был другой породы. Что общего у меня с этими людьми? Я чувствовал непреодолимое желание сорвать с себя ошейник, уничтожить свидетельства моего отступничества. Ну вот я и признался. И на мгновенье испытал потрясение: еврей по рождению, католический священник по воле обстоятельств, — обе мои ипостаси смущенно умолкли.


СОЛОМОН ФОЛШ, тогда еще не Баал Шем из Ладлоу, тоже пил и ел с христианами. Он утверждал, что из каббалистического анализа Книги Левит вывел серию чисел, которые, будучи выложенными в форме звезды Давида, открывают чудодейственное благословение. (В древнееврейском языке, как, может быть, вы знаете, числа изображаются буквами.) Во всяком случае, ему достаточно было произнести это благословение над любой запретной едой, — да, даже над свининой! — и она сразу становилась пищей, угодной Господу. Его изыскания принесли и другие полезные плоды. Например, он открыл длинную цепочку чисел, которые, если их выложить в форме печати царя Соломона, обнаруживают благословение, которое делает ногти на пальцах ног убедительной заменой крайней плоти как знака Завета, заключенного Богом со Своим избранным народом. Неудивительно, что, наделенный личным магнетизмом, Фолш сделал своими приверженцами немало новообращенных из числа христиан — возможно, даже более убежденными, чем его последователи из иудеев.

Принцип, который вдохновлял его многочисленные нововведения в традиционный иудаизм, как он на разные лады объяснял своим последователям и как не раз упоминает в своей «Застольной беседе», заключался в благочестивом желании «освятить порочное», «отмыть нечистое», «открыть небесную искру Сотворения мира, лежащую в сердцевине даже неподатливой глины». Всемогущий, благословен Он, в Своем бесконечном великодушии, в Своей неизреченной мудрости сотворил человека по Своему собственному образу, но Он создал его из праха, из глины. После шести дней трудов, когда Всемогущий, благословен Он, отдыхал от дел Своих, Божественное вдохновение вдыхалось во все вещи, оставляя следы Его полета по всему мирозданию. Сотворенная природа, согласно Божественной воле, сменилась Творящей природой, и вид увековечил вид. Однако во всех сменяющихся видах жизни и материи сохранилась первоначальная небесная искра Сотворения мира, даже в обыкновеннейшем комке земли. Почему же тогда лучше святить Имя, чем славить парадокс, обнаруживая искру добра в сердце зла, дозволенного в центре запрещенного? «Ты не должен…» — этот запрет оказался не таким простым, каким виделся прежде.

Фолш прибыл в Ладлоу в 1758 году, после того, как девять лет прожил в Бамберге. Там он женился вторично, на этот раз, кажется, скорее из-за денег, чем по любви, на женщине, вошедшей в историю как Безобразная Сара, вдове Джекоба Грейтца, бывшего ростовщиком епископа и мелкопоместных лордов. К 1756 году Фолш еще раз оказался вдовцом. Безобразная Сара умерла от обжорства в праздник Пурим: она ела без остановки — с шести вечера до следующего утра — и упала лицом в крыжовенный пирог. Фолш позднее утверждал, что случай с Безобразной Сарой вдохновил его изучить преимущества воздержанной диеты, после чего он написал «Трактат о пищеварении». Фолш прибыл в Ладлоу в почтовой карете, позвякивая золотыми в кармане, и остановился в гостинице «Ангел». Он сразу же отправил посыльного в Бил-Холл — сообщить сэру Персивалю о своем местонахождении, и потом, выпив чаю, предпринял осмотр города. То, что он увидел, очень ему понравилось.

Следующим утром прибыл сам сэр Персиваль, преисполненный сердечной радости, разбрасывая с седла мальчишкам в гостиничном дворе фартинги и полупенсовики — примерно на шиллинг, по некоторым свидетельствам. Он настаивал, чтобы Фолш перебрался в Холл, который он может считать собственным домом до тех пор, пока не найдет подходящее жилье здесь, в городе, или за городом.

— Ни слова больше, сэр! Я требую, сэр, я настаиваю!

«Ангел» очень хорошая, даже прекрасная гостиница, — сэр Персиваль никогда не слышал о ней дурного слова, — но человеку столь высоких достоинств и такой редкой учености, как Фолш, жить здесь не подобает, совсем не подобает.

И Фолш на несколько месяцев поселился в Холле. За это время он приготовил финтук или два заветного средства для сэра Персиваля и сумел держать победу над болезнью леди Элис, чью красоту так искусно передал Гейнсборо на портрете, висящем сейчас в Длинной галерее. Он победил ее недуг настолько успешно, что возникает вопрос, не был ли отъезд Фолша из Холла вызван опасениями сэра Персиваля за супружескую верность леди Элис. Далее нам известно, что в марте 1759 года Фолш арендовал дом в двух шагах от Олд-стрит, если идти вверх от переулка Вэкхаус и приюта. Он открыл свое дело и начал с торговли разными средствами, «чтобы усилить красоту прекрасных дам». На щите перед его домом были изображены Елена на зубчатых стенах Трои, а под стенами — Парис с Менелаем, скрестившие мечи в смертельном поединке. Как говорит Мод, его косметические средства наверняка были еще бесполезнее тех, что рекламируют сегодня по ящику, и, хотя я думаю, она иронизирует, возможно, имеет смысл привести здесь пару рецептур Фолша, что привлекали в Ладлоу знатных леди, живших в радиусе семидесяти пяти миль.

Как избавиться от красных угрей

Хорошенько взбить два яйца, добавить столько же сока лимона и столько же сулемы; выдержать на солнце и тогда использовать.

Как устранить дурное отправление (sic) подмышек

Растолочь в пудру порошок золота или серебра и кипятить в уксусе; если вы хорошо вымоете полученным раствором некоторые части тела, то надолго сохраните их свежими, и лучшего средства нет.

К 1760 году Фолш расширил ассортимент своих услуг, давая объявления в «Вестнике Ладлоу», что берется научить «доподлинному языку, на котором Иисус сказал Нагорную проповедь». Вскоре после этого, возможно, окончательно уяснив, чего не хватает в Ладлоу, Фолш поместил объявления в «Вестнике» и «Горне», обещая обучить языку, на котором Адам и Ева, «первые в мире и самые совершенные любовники», общались в Эдеме. Усовершенствуй мышеловку, говорят американцы, и мир протопчет дорогу к твоим дверям. Фолш, очевидно, шел по следу. Он принюхивался к воздуху и обнаруживал насущную, но неудовлетворенную потребность. Он добивался успеха. Но, что гораздо важнее, Фолш был на пути к тому, чтобы сделаться Баал Шемом из Ладлоу.


Я ПОСТУЧАЛ В ДВЕРЬ Касингтонской комнаты ровно в шесть утра. Тумбли, я был в этом уверен, там не было. Внизу, в коридоре, американские настенные часы (тонкой работы Джереми Уайлберфоса в футляре из полированного вишневого дерева, Бостон, 1841) пробили шесть.

— Войдите. А, это вы, голубчик. Доброго, доброго вам утра. — Епископ, глядевший в окно, театрально повернулся ко мне и гостеприимно помахал рукой. — Я восхищаюсь видом. Вон там дворец Ладлоу — одна из башен. Величественный вид на фоне неба, превосходный. Взгляните, похоже, пойдет дождь, да, конечно, черные облака на горизонте. Ну ничего, не беда.

Епископ был одет в твидовые брюки-гольф, туго обтягивающие его округлости, торс облегал зеленоватый шерстяной свитер с витым орнаментом и высоким воротом, похожим на шею черепахи, да и сам он напоминал стоящую на задних лапах черепаху.

В комнате остро пахло едой, и мой рот тотчас наполнился слюной, поскольку я еще не завтракал. На столе перед окном лежали остатки «скромного» завтрака Мак-Гонала — Мод, очевидно, удалось управиться вовремя. На буфете стоял большой серебряный кофейник и пара чашек с блюдцами. Мак-Гонал приглашающе махнул рукой:

— Берите сами, голубчик. Не церемоньтесь.

Я налил кофе. Мак-Гонал тем временем, сжимая в руке зонт, как клюшку для гольфа, отрабатывал удар. Свиш! Свиш!

Я прихлебывал кофе слишком шумно, и тем самым помешал воображаемому мячу упасть в лунку. Епископ взглянул на меня с мягким укором.

— Простите, епископ, что напоминаю, но вы собирались уехать рано утром. И, кажется, был некий важный вопрос, который вы желали обсудить со мной до отъезда. Может быть, начнем?

Несколько подчеркнутая официальность, с которой я к нему обратился, выдавала мою нервозность. Мак-Гонал посмотрел на часы.

— Где, черт побери, Тумбли? — спросил он. — Давайте дадим ему еще пять минут. — Он снова взмахнул зонтом, но его сердце, кажется, больше не поспевало за ним. — Строго между вами, мною и фонарным столбом, его начальство за океаном видит в нем нечто вроде наказания. Он склонен терять душевное равновесие, обнаружив малейшую провинность: например, дежурный мальчик-хорист не сумел как следует отполировать ciborium[143] или что-то в этом роде. В наказание тот назначил бы пятьдесят ударов хлыстом, если бы мог. Истинный последователь Торквемады, согласны? Тем не менее он утверждает, что обнаружил серьезный беспорядок в делах вашего ведомства. Наверное, пустяки. Обычно так и бывает у парней вроде него. И все же надо посмотреть. На мне ответственность, в конце концов. Он ваш друг?

— Я знаю Фреда Тумбли с наших аспирантских времен. Мы вместе изучали английскую литературу.

Мак-Гонал хмыкнул:

— Хороший ответ. Однако не думаю, что у него на ваш счет добрые намерения. На вашем месте, я бы поостерегся.

Больше всего на свете Мак-Гоналу хотелось жить спокойно и приятно, не раскачивая лодку. Я начал понимать, что эта черта его характера мне на руку. Я мог бы в конце концов проникнуться к нему симпатией из-за его отношения к Тумбли. Конечно, не нужно большой проницательности, чтобы раскусить лицемерие моего давнего врага. Однако многие люди, помудрее Мак-Гонала, поддаются на обольщения лицемера: хорошо известно — льстец восхваляет в них то, что, по их мнению, и правда достойно хвалы. Но в Мак-Гонале что-то противилось. Родство душ? Или, как сказал в эпиграмме Марциал: «Non te amo, Sabidi… Я не люблю тебя, Сабидий, и сам не знаю почему…» В любом случае новость была хорошая — раз Мак-Гонал так решительно прикрывает свою внушительную задницу от возможных нападок церковного управления, — он может оказаться где угодно, только не на стороне Тумбли.

Раздался стук в дверь, и влетел Тумбли — небритый, седые волосы (вернее, то, что от них осталось) в полном беспорядке, воротник той самой куртки, на которую плюнул Его Святейшество, неряшливо поднят. К груди он прижимал папку.

— Простите, что опоздал, епископ, ничего не могу понять. Обычно я сама пунктуальность. Спросите Эдмона.

Мак-Гонал с недовольным видом посмотрел на часы.

— Ладно, у меня мало времени. Я должен скоро уехать. Как все нескладно! Вон там кофе, если хотите. Я скажу, когда мне будет пора.

— Но я поставил будильник на пять утра. Часы отстали на час, как я только теперь понял. Когда я проснулся, они показывали четыре пятьдесят пять; к счастью, я взглянул на ручные часы — на них было пять пятьдесят пять. Я торопился, как только мог. Не представляю, что случилось с будильником.

А с часами случилось вот что: я отключил электричество в старых конюшнях на час, с 2 до 3 ночи. Сработала моя вторая линия обороны. Первой был названный Фредом лимон на столе в Музыкальной комнате, который я проткнул и разрезал на куски новым ножом для разрезания бумаги — подарок от ордена Колумба из Джолиет, Иллинойс, — ножом, который я заточил поздно ночью при свете месяца. Конечно, я верил Фолшу, но подумал, что не помешает и запасной вариант.

— Да, да, — нетерпеливо сказал Мак-Гонал, — переходите к делу.

— Тотчас же, епископ, сию минуту. — Тумбли вытащил из своей папки лист бумаги и протянул Мак-Гоналу. Это была, насколько я мог видеть, страница из каталога Попеску, та самая, копию которой Тумбли прислал мне, разукрасив красными вопросительными и восклицательными знаками. Тумбли посмотрел на меня и ухмыльнулся. — Обратите внимание на пункт, который я отметил, епископ. «Библиотека Бил-Холла». Книга сонетов, предположительно Уильяма Шекспира, и в издании, до сих пор неизвестном науке. Ее ценность неизмерима, она стоит миллионы — фунтов, долларов, чего угодно, будь книга здесь, в Бил-Холле, она прославила бы библиотеку, подняв до уровня Хантингтона и Фолджера. — Тумбли ханжески поджал губы.

— А если У.Ш. — не Уильям Шекспир?

— Ну, конечно, это несколько уменьшит ее стоимость. Но все равно речь идет о целой куче баксов, епископ. Это уникальное издание. Ее нет ни в одной библиотеке мира. Ни один библиограф даже не слышал о ней. Но готов держать пари на что угодно — это Шекспир.

— На что угодно, Фред? — спросил я. — Не на свою ли бессмертную душу?

— Это всего лишь фигура речи. Мне нет нужды тревожиться о моей бессмертной душе.

— Разве это не священная обязанность каждого истинно верующего?

— Джентльмены, джентльмены, мы давно оставили школьную площадку для игр. Вы действительно видели эту книгу, отец Тумбли?

— Только запись о ней на странице каталога.

— Вот на этой странице, значит? — с сомнением повторил Мак-Гонал.

— Пусть вас не вводит в заблуждение шрифт, епископ. Это претенциозность торгового дома, французского торгового дома, довольно известного в книжном мире. Его владелец — парень с сомнительной репутацией, Аристид Попеску, полное ничтожество, выскочка. Я не был близко с ним знаком, но, если Шекспир из Бил-Холла есть в его каталоге, скорее всего, он купил его легально и готов по первому требованию предъявить купчую. Попеску, между прочим, старый друг Эдмона. Вот. Но, видит бог, я ни на что не намекаю.

— Но все же скажите, вы видели эту книгу?

— Нет, саму книгу — нет. Как я уже сказал, только ее название в каталоге.

— Так, может, она вообще не существует?

— Наверняка существует! Попеску не валял дурака.

— Выходит, вы его хорошо знаете?

— По крайней мере, Фред знает Аристида ровно столько, сколько знаю я. Фред недавно обедал с ним в Нью-Йорке, — я решил вмешаться в разговор.

— Вы друзья?

— Черт, конечно нет, — возмутился Тумбли. — Мы встретились случайно. Я не видел его целую вечность, с наших аспирантских дней в Париже. Уже тогда, уверяю вас, он был, как говорят французы, mal de type, беспутный.

— Благодарю за перевод, — саркастически заметил Мак-Гонал.

Тумбли никак не попадал в нужный тон:

— О’кей. Как бы там ни было, он сказал, что ему одиноко в Нью-Йорке. Он попросил меня составить ему компанию за обедом. Я счел это своим христианским долгом. Сам Господь наш, — добавил он чопорно, — вкушал пищу с грешниками.

Это было слишком даже для Мак-Гонала — он не смог проглотить эту тираду без насмешливого хмыканья.

— За обедом он и показал мне лист из каталога.

— Отец Мюзик, — Мак-Гонал нетерпеливо посмотрел на часы, — что вы можете сказать об этом неприятном деле?

— Мне едва ли есть что сказать, епископ. Книга, если она существует, не была обнаружена ни в одной из наших библиотечных описей и ни в одной из регистраций библиотечных приобретений или продаж. Нет ссылок на нее и в бумагах семьи Бил. Как только я получил тревожное известие от отца Тумбли, я незамедлительно начал тщательное расследование. Конечно, каталог библиотечных поступлений, заведенный еще до меня, бессистемен и далеко не полон. Но работа ведется. Я надеюсь завершить каталогизацию коллекции рукописей, прежде чем умру, — последний, так сказать, редут, и тогда моя миссия здесь будет выполнена. Дальше. Я ездил в Париж, полный решимости встретиться лично с Аристидом Попеску. Он, я уверен, представил бы мне «документы», полученные из Бил-Холла, подтверждающие законность записи в его каталоге. Но я не смог найти Попеску. Он куда-то уехал, как сказал его сын, партнер в их семейной фирме, — возможно, в Будапешт. Сын утверждал, что ничего не знает ни об этой книге, ни о каталоге.

— Это верно, — подтвердил Тумбли. — Сын дал мне тот же обтекаемый ответ. Попеску-père[144] куда-то исчез.

— Короче говоря, — решил подвести черту епископ, — ничего нельзя сделать, пока этот иностранец, этот… попинджей?..[145] не всплывет на поверхность. Кстати, отец Мюзик, полагают, тогда хотели вас убить? Я припоминаю какой-то переполох. Там оказались не вы, в вашей машине сидел какой-то бедняга. Вы были в Париже, верно?

— Все так, епископ. Я был в Париже. А теперь здесь расхлебываю нехорошую историю с этой книгой. Но, как вы сами сказали, пока я не переговорю с Попеску, я ничего не могу сделать.

— Я понял. — Мак-Гонал вернул Тумбли лист из каталога, довольный тем, что развязался с ним. — Кто угодно на старой пишущей машинке состряпает такой список. Очень может быть, вам просто морочат голову, отец Тумбли.

— Вот как? — взвизгнул Тумбли, приходя в смятение. — Конец истории? Нечего расследовать? — И добавил в отчаянии: — Знаете, я не хотел упоминать об этом, но Эдмон тут обзавелся новой машиной, «ровером». Кожаные сиденья и прочее. Цена этой модели должна быть как минимум сорок пять тысяч фунтов. Это куча денег в сравнении с жалованьем священника, даже если этот священник — директор Института. Что вы на это скажете, а?

— На это — ничего, — ответил мой герой, славный епископ Мак-Гонал, скорее всего защищая собственную лужайку. — Источник частных средств нашего директора — его личное дело. Внутренние поступления, — добавил он, хихикнув, чтобы смягчить свою категоричность. — Кроме того, машина может принадлежать Бил-Холлу.

— Нет, она моя, — вмешался я. — Собственно, «ровер» — это подарок. Я крайне нуждался в машине после того, как разбился мой старый «моррис».

— Подарок? — съязвил Тумбли. — Очень милый подарок, ничего не скажешь. Нельзя ли спросить — от кого? Может, от Мод Мориарти?

Его голос сочился кислотой. Он, конечно, считал, что я лгу. Но у него не было фактов, чтобы уличить меня.

— Это подарок моего отца, — ляпнул я, поскольку правду сказать не мог.

— Вашего отца? — развеселился Мак-Гонал. — Он, должно быть, древнее Мафусаила.

— Нет, нет, — сказал я. — Он давно умер. Но после войны он снова занялся бизнесом, заработал кое-какие деньги и оставил мне скромное наследство.

— Ну конечно… — не удержался Тумбли.

— Ладно, мне пора, — сказал Мак-Гонал. Он надел куртку под пару брюкам-гольф, натянул на голову твидовую кепку. — Ну, как я выгляжу?

— Как будущий победитель, — ответил я.

— У вашего друга майора странное чувство юмора, не правда ли? — вспомнил Мак-Гонал. — Славный малый и все такое, но…

— Майор Кэчпоул сражается со своей верой, он старый солдат. Это битва, в которой он не может победить. По правде говоря, не думаю, что он хочет победить. Мы должны быть терпимы к нему.

— Должны быть? — гаденьким тоном переспросил Тумбли. — Я вспоминаю о хлысте, когда слышу такое.

— Не стоит, отец Тумбли, — остановил его Мак-Гонал. — Но майор и правда проявил вчера весьма дурной вкус за обеденным столом. — Он улыбнулся. — Не имел в виду каламбурить, а? — Он осмотрелся вокруг. — Так, а где мой зонтик?

Я подал ему зонт.

— Хорошо, спасибо. Держите меня в курсе, отец Мюзик. Найдите этого попинджея, если сможете.

— Вот как? — повторил свой вопрос Тумбли, но уже явно смирившись.

— Да, вот так, — ответил Мак-Гонал, направляясь к двери. — Мюзик, пошлите кого-нибудь, пусть вынесут мои вещи. Наслаждайтесь пребыванием здесь, отец Тумбли. «Пишите, пишите, пишите», так?

И он вышел.


Я СНОВА УВИДЕЛ МОЕГО ОТЦА в 1975 году, ровно двенадцать лет спустя после той ужасной первой встречи. В Бил-Холл пришла телеграмма, — да, телеграмма! — адресованная «Мюзику, священнику» и подписанная «Мама». Моя мачеха отыскала меня, как я позднее узнал, остановив монахиню-кармелитку на мощенной булыжником улице в Яффе и спросив ее о моем местонахождении. Пораженная монахиня направила «маму» в местную библиотеку ордена. Так сказать, «доберись до монахинь» — и все узнаешь. В соответствующем справочнике нашелся мой адрес. Что касается телеграммы, то это был образец лаконизма: «Эдмон. Приезжайте посмотреть на вашего сумасшедшего папу. Приезжайте быстрее».

Как я узнал, много всего случилось с тех пор, как мы расстались. Семья хлебнула лиха. Бенджамен, мой сводный брат, взлетел на воздух — новобранцем попал на Синай в войну Судного дня. Что-то наскребли, чтобы похоронить героя. Дафна, моя сводная сестра, на похоронах с криком бросилась в его могилу. Позже она стала прогуливаться (и в 1975 году все еще прогуливалась) по морской набережной перед отелем «Дан», желая лишь одного — угодить своему сутенеру, родом из России, хулигану, по словам моей мачехи (которая, кстати, была на семь восьмых нееврейка). «Мама» сама оказалась в таких обстоятельствах, что грех было бросить в нее камень. Жизнь семьи Мюзичей напоминала теперь серию жанровых картин кисти Хогарта.

Мюзичи переселились из вполне приличного, как я теперь понял, района в северном Тель-Авиве в блошиные трущобы неподалеку от центрального автовокзала. В воздухе висело зловоние от прогнивших овощей и дизельного топлива. Открывшая мне дверь мачеха выглядела давно не мывшейся женщиной в драном домашнем халате. Ее косметика причудливо расплылась от пота, лицо казалось нездоровым, жидкие волосы в беспорядке.

Сию минуту, вам все же пришлось приехать?

Позади нее в комнате, похожей на спальню, араб в дешевом рабочем костюме поправлял на голове куфию. Он посмотрел в зеркало и разгладил свои тонкие усики. Когда он направился к двери, я отступил в сторону, давая ему дорогу.

— Сегодня ты был удивительный, малыш, — сказала она ему вслед с безнадежной тоской, сверкнув золотыми коронками. — Сегодня ты был просто бык.

Он сердито нахмурился.

— Заткнись, — сказал он, протискиваясь мимо меня.

— Завтра, малыш? Я не могу долго ждать.

— Заткнись, слышала! Сказал же — заткнись! Хочешь, чтоб я тебе накостылял, этого ты хочешь? — Он поднял руку, чтобы скрыть от меня лицо, и выскочил на многолюдную улицу.

Она улыбнулась усталой циничной улыбкой.

— Он на воздухе, ваш папа, в саду. Идите и поговорите с ним. — Она провела меня через грязную квартиру. Истрепанная сальная занавеска висела над стеклянной дверью, ведущей в сад. — Я приготовлю чай.

«Сад» оказался запущенным клочком земли, где две жилистые курицы тупо дергались под белым раскаленным небом: они замирали, стоя на одной ноге, минуту настороженно осматривались вокруг, опускали клюв в пыль и поднимали другую ногу. Выцветший тент, натянутый между двумя деревянными жердями разной высоты и задней стеной дома, создавал подобие тени. Под тентом, в ярком садовом кресле из алюминия и переплетенных пластиковых лент, сидел мой отец. Рядом с ним стоял небольшой перевернутый ящик из-под продуктов, служивший столом.

— Возьмите стул! — крикнула моя мачеха из дома. — Он там, у стены. Возьмите два, один для меня. Устраивайтесь поудобней.

Я перенес два стула в тень и поставил их около ящика.

— Привет, отец, — сказал я.

Если он и удивился, увидев меня, то не подал виду, только хитро посмотрел и показал на кур.

— Ти хи, — произнес он. — Ти хи.

Мой отец опять стал костлявым, каким был сто лет назад в Орлеане. Мокрая от пота одежда болталась на нем, ему давно нужно было побриться. По ногам, обутым в сандалии, безмятежно ползали черные насекомые. Я чувствовал прокисший запах его тела, однако выглядел он довольно хорошо, хоть и сошел с ума. Кожа его уже не была бледной — покрывшись средиземноморским загаром, стала смуглой, как у жены.

— Ну, что вы думаете о нем, о вашем папе?

Моя мачеха вынесла на подносе два дымящихся стакана чая, несколько кружочков лимона, небольшой кувшинчик с медом и несколько палочек корицы. Она очень осторожно поставила поднос на перевернутый ящик и села рядом с мужем.

— Он не хочет чаю, — объяснила она. — Он ничего не хочет. Все, чего он хочет, это смотреть на кур.

— Ти хи хи, — хитро сказал мой отец.

— У него от этого кресла язвы на заднице, похожие на кроссворд-пазл, правда, малыш? — И она сопроводила свои слова безжалостным тычком отцу под ребра, так что у него выступили слезы. — Он ничего не чувствует, он ничего не делает, он ничего не говорит. Он только сидит и посмеивается над курами.

Она подняла камень с земли и бросила в кур. Выражение тревоги промелькнуло на лице моего отца.

— Что с ним случилось?

— Выпейте чаю. Вот с этим. — Она опустила кружочек лимона в стакан, влила немного меда и помешала чай палочкой корицы. — Вот так, пейте. — Она передала мне стакан и приготовила другой для себя. — Что с ним случилось? С ним случилось вот что: однажды он открыл, что проклят Богом. А раз он открыл это, то решил, что нет вообще никакого смысла что-нибудь делать. Так он и сидит. — Она маленькими глоточками пила чай. — Вы видите отпечаток большого пальца Бога на его лбу? Нет? А он видит.

— Но почему он считает себя про́клятым?

— Давайте рассуждать. Возможно, потому, что его первая жена — ваша любимая мама — была лесбиянка, что вызывало у него понятное отвращение? Нет, не это. Или потому, что он оставил жену и ребенка нацистам? Опять нет. А может, потому, что его старший сын, вы, ваше преподобие, стал священником, и это — оскорбление для бессчетного числа мучеников, которых зверски уничтожила ваша Церковь? Или потому, что от его второго сына, моего прекрасного Бенни, остались одни кровавые ошметки на Синае? Или потому, что его дочь, моя Дафна, раздвигает ноги для любого, у кого есть десятифунтовая банкнота, двадцатидолларовый счет? Нет, нет и нет.

Красноречие этой женщины, говорившей на иврите, удивило меня. К моему стыду, я представлял ее себе невежественной, суеверно примитивной, недалеко ушедшей от родной лачуги в североафриканской пустыне. Сегодня мое присутствие уже не вызывало у нее желания прибегнуть к помощи амулета, чтобы отвести порчу. Может за прошедшие годы жизни с моим отцом она узнала, что дурной глаз не так легко отвести. Дух как-никак дышит где хочет.

— Ваш папа понял, что проклят, потому что свалился с лестницы и сломал ногу.

Мой отец перевел взгляд с жены на меня и неожиданно бодро кивнул.

Она подобрала с земли другой камень и со злостью бросила в кур, попав одной из них по задранной кверху гузке. Та подпрыгнула, громко кудахча.

— В десятку! — радостно сказала она и ткнула моего загоревавшего отца под ребра. — Вас так увлек рассказ, Эдмон? — обратилась она ко мне. — Вы забыли про чай.

Я из вежливости сделал маленький глоток.

— Да, это было вот уже скоро почти пять лет назад. Он строил сукку[146] в саду. Не здесь, не в этой грязи, а в нашем старом доме. Вы помните, Эдмон? Вы видели собственными глазами, какой замечательный был у нас тогда дом. Ну ладно, он поднялся по лестнице забить кое-куда гвозди, и тут — мы и ахнуть не успели — кувыркнулся вниз — трах! бац! Что вы думаете, он сломал себе ногу! И еще ухитрился шарахнуться головой о молоток и получил вмятину вон там, у левого виска. Посмотрите, еще видно, где этот идиот получил вмятину. Так что, не считая сломанной ноги, он был весь в крови. «Я умираю! — вопит он, этот герой. — Спаси меня, Нурит!» Ну, сломанную ногу они могут срастить. Разбитую в кровь голову могут зашить и забинтовать. Но с его идиотством они ничего сделать не могут. Пока он лежит в постели, ожидая, когда заживут раны, у него есть время думать. Простите меня, Эдмон, но голова вашего папы не устроена для того, чтобы думать. И вот что он думает: «Я полез на лестницу строить сукку. Другими словами, я исполнял мицву, заповедь, творил доброе дело. И тогда Всемогущий, благословен Он, швырнул меня на землю и проделал дыру в моей голове. Почему Он так поступил? Чтобы показать мне, что я проклят, показать, что ни одно из моих добрых дел не угодно Ему». Логично, не так ли, малыш? — Еще один свирепый тычок мужу под ребра. — Тогда зачем же, делает вывод этот венгерский Эйнштейн, вообще что-то делать? Вот почему мы здесь, в этой дерьмовой дыре, вот почему он сидит здесь, хихикая над своими курами, вот почему Фуад приходит сюда три или четыре раза в неделю.

Она указала на мой чай. Я отпил еще глоток.

— Фуад не такой уж плохой. Потом, он мне платит. Кроме того, женщина нуждается в некоторой стимуляции, даже в моем возрасте. Ваш папа был не Самсон, даже в те дни, когда вдруг проявлял интерес. Фуад требует немного труда, нужно чуточку заботливого внимания, чтобы у него заладилось, но потом он кончает, он кончает, и так всегда. Беда в том, что ему нравится моя задница, а это бывает больно. У меня ведь нет стыда. Я все вам рассказываю. Кроме того, вы священник. Вы, должно быть, слышали много исповедей. Осмелюсь предположить, нет ничего, что может удивить вас. Я говорю моим соседям, что Фуад бывает здесь для деловых переговоров с вашим папой. Верят ли они мне? Кто знает? Связавшись с арабом, мы можем нарваться на серьезные неприятности. Ортодоксальные евреи начнут орать. У моих соседей хватает забот — им нужно сунуть корку хлеба в рот своим детям. Чужие дела им ни к чему. Лучше посмотреть на них с другой стороны. Знаете, среди бедных есть какое-то братство. Все-таки смешно, как подумаешь обо всем этом. Он проклят Богом, но посмотрите на него: он счастлив со своими курами! Теперь взгляните на меня. — Она в сердцах запахнула халат на приоткрывшейся груди. — Он полный ноль, и меня воротит от его идиотства. Вы знаете историю про Иова? Простите, конечно вы знаете. Чтобы испытать Иова, Бог сделал ужасные вещи с его семьей. Но чем провинились они, чтобы так страдать? Ведь не их испытывали. Значит, у Бога не было ни сочувствия к ним, ни любви, и Он думать не думал о страданиях жены Иова, детей Иова? Ладно, мы знаем ответ на эти вопросы, ведь так?

Я ничем не мог ее утешить и не хотел обижать, щеголяя банальными фразами, подходящими скорее для похорон. Но она и не искала у меня утешения, понимая, что обречена быть несчастной.

— Не знаю, почему я просила вас приехать. Он на моей ответственности, не на вашей. Но он ваш папочка. Я думала, вам нужно знать, что с ним случилось. Как долго он сможет протянуть? Его мышцы усыхают, его ум угасает. Он продолжает худеть. Я думаю, ему хочется умереть.

Я вернулся в Англию через Швейцарию, где зашел в банк и распорядился о ежемесячном денежном содержании, которое должно выплачиваться Нурит Мюзич в Тель-Авиве. Я больше не получал от нее вестей. И никогда больше не видел моего отца. В конце 1989 года банк известил меня, что получатель умер.

Загрузка...