Прозвище «Дикий» майор Догадкин получил благодаря мне. Как-то он вызвал меня к себе прорабатывать за очередное нарушение воинской дисциплины. Мои нарушения были однообразны: я не любил строй, предпочитая пробираться в столовую или по утрам в уборную в одиночку. Чаще всего эта операция мне удавалась, но поскольку весь командный состав батальона, начиная со старшины классного отделения ефрейтора Сосика и кончая комбатом подполковником Ковалевым, в основном именно тем и занимались, что вылавливали курсантов, ходящих вне строя, не удивительно, что я постоянно попадался. На мою голову метались громы, молнии и сыпались наряды вне очереди, из которых легчайшим был вымыть пол в «ленинской комнате», а труднейшим — загреметь на сутки на кухню. И все это — за удовольствие пройти двести метров, хоть и украдкой, но в одиночку.
Догадкин ощущал себя не просто командиром, но воспитателем.
— Ну скажи, ну почему ты нарушаешь воинскую дисциплину? — пытается он проникнуть мне в душу.
Стою, молчу, не знаю, как объяснить. А Догадкин честно пытается докопаться до истины, до корней.
— Скажи мне, ты художественную литературу читаешь?
— Случается, товарищ майор.
— Значит, не конченый еще человек. И что же именно ты читаешь?
— Да так, что придется.
— А все-таки? Ты книгу «Александр Матросов» читал?
— Нет, — мотаю головой.
— А «Повесть о Зое и Шуре»?
— Нет.
— И «Чайку» не читал?
— И «Чайку».
«Чайка» — не комедия Антона Павловича Чехова, как можно было подумать, а биография партизанки Лизы Чайкиной. Вот он где корень несознательного отношения к службе и дисциплине!
— Что же ты тогда читаешь? — спросил майор с сочувствием.
— Сейчас, например, Диккенса читаю.
Догадкин пожимает плечами:
— Ну, что же, иди…
На вечерней поверке майор объяснил слабую дисциплину в роте отсутствием у курсантов интереса к художественной литературе, имеющей воспитательное значение.
— Вот вам, товарищи, наглядный пример. Спросил я у курсанта Войновича, что он читает. Оказывается, про Александра Матросова он не читал. Про Зою Космодемьянскую не читал. Про Лизу Чайкину не читал. И что ж он читает? — Майор выдержал паузу, чтобы курсанты успели представить, до чтения какой пакости докатился один из них. — Он читает, товарищи, какого-то Дикого!
После этого курсанты майора за глаза иначе как «Диким» не называли. Но, как ни странно, его дикость совмещалась с природной добротой и тонкостью чувств.
— Рррота-а! С места с песней шагом ма-арш! Рраз-два! Карасев, запевай!
Карасев запевает:
Ка-ак с боями шел в Берлин солдат… Эх!
Время песне прозвенеть, прозвенеть… Эх!
Много песен можно спеть подряд… Эх!
Можно спеть, да всех не спеть,
да всех не спеть…
Рота подтягивает:
Эх ты, ласточка-касаточка сизокрылая,
Ты родимая сторонка наша милая,
Эх ты, ласточка-касаточка моя,
Сизокры-ыла-ая!
Трах! Бах! Об мостовую отбивает подметки идущая на ужин первая рота!
Сбоку, горделиво топорща усы, идет, пританцовывая, старшина де Голль.
«Много песен можно спеть подряд…» Но нам и этой не хватит, слишком коротко расстояние от столовой до казармы.
На повороте между дорогой и спортплощадкой, под фонарем в парадной форме, весь в орденах, стоит гвардии майор Догадкин.
— Карасев! — кричит он запевале. — Прекратите петь блатные песни!
— Это не блатная, товарищ майор, она в песеннике напечатана.
— Карасев, я вам говорю — это блатная песня.
— Слушаюсь, товарищ майор!
И Карасев, участник художественной самодеятельности, своим сильным голосом (хоть сейчас в ансамбль Александрова) затягивает новую песню:
Над тобою шумят, как знамена,
Годы наших великих побед.
Солнцем славных боев озаренный,
Весь твой путь в наших песнях воспет…
Трах! Бах! И все вместе:
Несокрушимая и легендарная,
В боях познавшая радость побед!
Тебе, любимая, родная армия,
Шлет наша Родина песню-привет!..
Трах! Бах! Тра-та-та-та-та-та-та!..
Что это? Это автоматная очередь. Кто-то стреляет. Зачем и в кого? Мимо несется командир батальона подполковник Ковалев.
— Старшина, что вы хлебальник раскрыли? Распустите роту немедленно!
Бежит дальше. Когда стрельба, строя быть не должно. Рота — слишком большая мишень.
— Разойдись!
А от склада ОВС (отдел вещевого снабжения) истошный вопль:
— Стой! Застрелю!
Комбату повторять приказание не нужно. Он тут же распластывается на мостовой и кричит лежа:
— Часовой, я подполковник Ковалев!
— Лежать! Застрелю!
— Часовой, я подполковник Ковалев! Что случилось?
— Застрелю!..
За ужином первые слухи: двое неизвестных в гражданской одежде напали на часового. Часовой открыл огонь. Один из нападавших убит наповал, другой ранен и доставлен в санчасть. Легко ранена проходившая мимо официантка из офицерской столовой. Пуля, ударившись в мостовую, рикошетом сорвала кожу на виске. Еще бы миллиметр, и…
Наутро нас собирают в «ленкомнате». Догадкин рассказывает о том, что произошло вчера. Молодой курсант, салага (мы-то второй год служим, старые), стоял на посту. Вдруг с разных сторон появились двое в спортивных костюмах. Курсант крикнул:
— Стой! Кто идет?!
Они не остановились. Курсант еще раз крикнул, но они продолжали идти на него. Курсант дал очередь, один упал. Другой успел сорвать печать, открыть дверь и скрыться на складе. Часовой вошел туда, увидел нарушителя, направил на него автомат и нажал на спусковой крючок. Автомат не выстрелил. Впоследствии выяснилось, что заело затвор. Часовой выхватил штык-нож и замахнулся на нарушителя. Тот остановился. В это время часовой услышал за спиной топот чьих-то сапог и, решив, что это новое нападение, закричал не своим голосом:
— Стой! Застрелю!
И пока не пришел в себя, не подпускал ни подполковника Ковалева, ни дежурного по части, ни начальника караула, отвечая на все призывы:
— Не подходи! Застрелю!
Одним из нападавших оказался сержант, заведующий складом. Сержант собирался в отпуск, надо было сдавать склад, но там была недостача: сержант часть имущества продал полякам и пропил. Он подговорил своего дружка, они опять же выпили, переоделись в спортивные костюмы и пошли к складу. Один должен был отвлечь часового, другой сорвать печать. Утром, обнаружив сорванную печать, сержант отказался бы подписать акт приемки, и вся вина легла бы на караул. Но вышло иначе. Получив два ранения, сержант ночью умер в санчасти. Дружок его сидел на гауптвахте. Ужас происшедшего заключался еще и в том, что сержант ехал домой не просто так, а хоронить сестру. Ее завалило в шахте. Мать дала телеграмму. И вот теперь у нее нет ни дочери, ни сына.
Все это, собрав нас утром в «ленкомнате», рассказал Догадкин. Мы были потрясены. Ефрейтор Бакланов спросил майора, дадут ли теперь часовому отпуск. Догадкин изменился в лице:
— Отпуск? За что?! За убийство?!
— Но ведь он действовал по уставу, — растерялся Бакланов. — Говорят, в таких случаях полагается отпуск…
Да, так нам говорили. Если убьешь, стоя на посту, кого-то, кто не подчинился твоей команде, получишь десять дней отпуска плюс время на дорогу. У каждого из нас была возможность отличиться таким образом, когда мы стояли в карауле, а самовольщики шныряли туда-сюда. Что ж, мы в них стрелять, что ли, будем? Заметишь крадущуюся фигуру, спросишь негромко: «Кто идет?» — ответят: «Свои». Подпустишь поближе, вглядишься — действительно свой. Ну и иди куда идешь… Но на втором году нашей службы пришло пополнение, то ли из Ижевска, то ли из Саранска. Те своих не признавали, и по ночам то там, то здесь раздавались автоматные очереди, правда, до сих пор мимо цели, но когда в караул заступали салаги, на ночные вылазки мало кто решался. И теперь этот злосчастный подвиг был совершен салажонком, но, ставя себя на его место, каждый думал: а как бы я поступил? Нас все время пугали. Бывшая немецкая территория. Двадцать процентов населения нас ненавидит. А тут еще шпионы, которых особый отдел вылавливает чуть ли не ежедневно…
— Товарищ майор, на него же напали, — допытывался Бакланов. — Что ему было делать?
— Что угодно, — сказал Догадкин. — Стрелять в воздух. Кричать. Отбиваться прикладом. Тут же все рядом, сразу бы подбежали.
— Но ведь по уставу… — настаивал ефрейтор.
— Дурак ты, Бакланов! — Догадкин вздохнул и покачал головой. — Какой там устав, когда мать осталась сразу без двоих детей.