На целине я о своих семейных обстоятельствах мало думал. А вернулся — и они предстали передо мной в образе жены Валентины с большим животом и распухшими губами. Мои, достойные Чонкина, надежды на то, что за время моего отсутствия ситуация как-нибудь сама по себе рассосется, не оправдались, и жизнь обещала превратиться в полный кошмар. В комнате в 16 квадратных метров с одним окном на две семьи в одной половине, у окна, живут каменщик Аркадий, его жена Галя, двое детей и теща, у двери — мы с Валентиной. Через полтора месяца нас станет трое, а потом для ухода за ребенком прибудет теща. Жаловаться не на кого. Я сам, как будто черт меня подстрекал, громоздил себе препятствия и все сделал, чтобы они оказались непреодолимыми. Громоздил, но и сам же пытался их преодолеть. Засел за работу в надежде переложить на бумагу привезенный из Казахстана готовый сюжет, но скоро увидел, что у меня ничего не получается: фразы неуклюжие, характеры вымученные. Решил применить метод, отработанный мною в стихах. Писать, писать, писать. Писать плохо, очень плохо, как получается, но не останавливаться, двигаться дальше, писать и надеяться на чудо. Так и стал делать. Число страниц росло, но количество в качество не переходило.
Самуил Маршак говорил молодым писателям, что в литературе главное — талант, труд и терпение. Надо раскладывать свой костер, а огонь упадет с неба. Вот я и раскладывал свой костер, а огонь все не падал.
Иногда я падал духом, думал, а за свое ли дело взялся, и, пожалуй, пришел бы к выводу, что не за свое, если бы не Камил Икрамов и Володя Лейбсон, которые продолжали восхищаться всем, что я писал. Был у меня еще один почитатель, мой двоюродный брат Витя Шкляревский, он, едва ли не единственный из родственников, верил в меня безоговорочно, сравнивал меня с Мартином Иденом, и это сравнение не было натянутым. Как Мартин Иден, я писал много, но не печатался. Нищенской стипендии мне и одному бы не хватило, а чем она была в семейном бюджете (особенно после того, как в декабре 1958 года родилась моя дочь Марина), можно себе представить. Что делать? Вернуться в плотники? Я попробовал. Знакомый прораб согласился взять меня на работу. В зимний вьюжный день я пришел на строительную площадку, помахал топором, отморозил ухо, и такая тоска напала, что на второй день я свою трудовую книжку забрал. Время от времени я нанимался построить кому-нибудь перегородку, врезать замок, починить форточку, но работа подворачивалась лишь по случаю. Деньги я отдавал жене, а сам чем питался, не помню. Сейчас мне часто попадаются рекламные предложения дорогой, но эффективной диеты, а я точно знаю, что самая эффективная диета — когда нет денег на кусок хлеба. На одежду не хватало тем более. У меня были одни брюки, одна рубашка и одна пара ботинок. Брюки, чуть не до дыр протертые, пузырились на коленях и подметали пол бахромой, рубашка была застиранная, ботинки стоптанные. Сколько меня ни учили в детстве ставить ногу прямо, чтобы не стаптывать обувь, я этому так и не научился.
Мой тогдашний приятель Игорь Шаферан, женившись на дочери известного эстрадного автора, пригласил меня как-то к себе и показал блокнот тестя, где тот записывал ежемесячно свои заработки. Самый маленький был 25 тысяч, самый большой — 63 тысячи рублей. На эти деньги можно было покупать каждый месяц по нескольку автомобилей, а у меня были часы Чистопольского завода, которые я закладывал в ломбард, рублей, кажется, за пятьдесят, выкупал и снова закладывал.
Однажды пришел в журнал «Юность», где отделом поэзии заведовал доброжелательный Николай Старшинов. Дал ему десяток стихотворений, он посмотрел и нашел, что это все неплохо, но не то. Если бы у меня было имя, стихи прошли бы, а без имени их не пробить. Коля спросил, нет ли у меня чего-нибудь о комсомоле. Я сказал: «Нет». — «Ну так напиши. Напишешь о комсомоле, мы их опубликуем, а в следующий раз напечатаем эти». Я пошел домой, написал о комсомоле. Старшинов стихи напечатал, а остальные так и остались на много лет неопубликованными.
Пребывая в стадии ученичества, я любую предложенную тему воспринимал как учебное задание, с которым надо справиться. Однажды в Доме литераторов проводилась встреча молодых поэтов с воинами-десантниками. Нам представили двух солдат, у одного из которых во время прыжка плохо раскрылся парашют, но другой успел ухватить его за стропы, и они благополучно приземлились под одним куполом. Разумеется, случай этот подавался как необычайный подвиг, который могли совершить только советские воины. Американские вояки (воинами они не бывают) ни на что подобное конечно же не способны. Ведущий вечера предложил конкурс на лучшее стихотворение об этом случае. Времени — полчаса. Первое место разделили Булат Окуджава и я. Булат написал: «Пускай нам так же служат строфы, как этим людям служат стропы». Свой стишок я не запомнил, но тогда послал его в какую-то газету и заработал свои двести рублей.
Кстати, о Булате. Мне всегда казалось, что у меня есть физиогномические способности. По крайней мере, трех выдающихся людей я высоко оценил авансом, просто увидев их лица. Это Андрей Сахаров, Александр Володин и Булат Окуджава.
Булат появился в литобъединении «Магистраль» чуть позже меня, осенью 1956 года. Он приехал в Москву из Калуги, где работал школьным учителем. Был принят «магистральцами» с почтением: фронтовик и уже в некотором роде признанный поэт. Большинство членов объединения гордились своими редкими публикациями отдельных стихов, а у него был целый собственный сборник. Увидев Булата, я сразу подумал, что он должен быть очень талантливым человеком, и когда был объявлен его первый творческий вечер, прибежал на него с предвкушением услышать что-то необычайное. Но был разочарован. Стихи его мне показались пустыми. Я был огорчен, что ошибся. Через некоторое время мы были приглашены к Григорию Михайловичу Левину, и там, как всегда, по очереди читали стихи. Булат опять прочел что-то, что оставило меня равнодушным, а потом, увидев в углу пианино, сел за него и спел песенку: «Однажды тирли-тирли-тирли-тирли напал на дугу-дугу-дугу-дугу. И долго тирли-тирли и долго дугу-дугу калечили немножечко друг другу». Тогда же были спеты «На нашей улице портовой» и «А мы швейцару: «Отворите двери!» — и я обрадовался, что мое первое впечатление меня все-таки не подвело. Булат впоследствии говорил, что песню «Тирли-тирли» не помнит, и когда его спрашивали журналисты о том, с чего он начинал, отсылал их ко мне, утверждая, что я могу им рассказать больше, чем он. Это было, конечно, не так, и я до сих пор не верю, что он эту песенку в памяти не сохранил.
Те стихи о комсомоле, что появились в «Юности», я бы позже публиковать постеснялся, но тогда думал, что, пока я никому не известен, их все равно никто читать не будет, значит, и вреда от них нет никакого. Через тридцать лет, когда я вернусь в Москву из эмиграции, эти стихи будут разысканы кем-то в архиве и вновь напечатаны, чтобы показать, каким образцово-советским был автор. Вот тогда-то я этой публикации устыжусь. А пока — что ж, задание на предложенную тему выполнил, скромный гонорар получил, стихи в специальную папочку положил, чтобы при случае кому-нибудь показать: вот, печатался еще и в журнале «Юность».
По-моему, тогда же, в декабре 1958 года, состоялось совещание молодых писателей, на котором оказался и я. Участники совещания были разбиты на семинары, руководимые маститыми литераторами. Игорь Шаферан попал, на зависть мне, в семинар Твардовского, а мне в руководители достался Лев Иванович Ошанин. Наша группа состояла в основном из таких, как я, никому не известных поэтов, но двое о себе уже заявили. Первый, Эдмунд Иодковский, был автором знаменитой тогда «целинной» песни «Едем мы, друзья, в дальние края», а второй, Дмитрий Сахаров, заметного места в литературе пока не занял, зато был кандидатом биологических наук, что ввергало меня перед ним в благоговейный трепет. Фамилию свою Митя счел для поэта слишком сладкой и сменил ее на псевдоним Сухарев. Этих двух стихотворцев Ошанин оценил положительно, а мои стихи разнес в пух и прах как искажающие нашу советскую действительность. Особенно разругал стихотворение «В сельском клубе разгорались танцы», написав на полях: «Ну, одна б., две б., три б., но не все же». Я никаких б. вообще не имел в виду, но спорить с ним не стал. Желая понравиться участникам семинара, Ошанин рассказывал нам скабрезные анекдоты, но и о своей роли наставника советской молодежи не забывал. Помню его высказывание: «Мировоззрение у нас у всех одно, но способы изображения разные». Мировоззрение самого Ошанина было искренне советское. Когда Иодковский прочел на семинаре стихотворение, в котором были строки: «Не хочу синицу в руках, а хочу журавля в небе», — Ошанин стихи похвалил, но заметил: «Не наша идеология. Наша идеология: журавля в руки!» — и сделал обеими руками такой жест, как будто он этого журавля уже схватил и свернул ему шею.
Будучи очень известным поэтом-песенником, Ошанин слыл твердолобым ортодоксом, за что его не любили молодые поэты. Андрей Вознесенский в стихотворении о вечерах в Политехническом музее написал: «Как нам ошанины мешали встретиться». Менее известному Льву Халифу тоже мешала «разнообразная ошань». Мое мнение об Ошанине было не столь однозначно. Спустя несколько лет я с ним познакомился заново, когда мы сидели за одним столом в Малевском доме творчества. Мне показалось, что, несмотря на свои большевистские взгляды, он человек незлой, выпивоха, любитель молодых женщин — то, что называется жизнелюб.
Ошанин был настолько востребованным, что вряд ли мог вообразить, что ему, как большинству наших пенсионеров, придется влачить в 90-х жалкое существование. Печатать его перестанут, как и писать на его стихи песни, а последнюю книгу на деньги, собранные дочерью-эмигранткой, издадут в Америке.
Я сочинял стихи, бегал по редакциям, участвовал в совещании молодых писателей и каждый вечер продолжал писать повесть о целине. По-прежнему ничего не получалось.
Однажды поздно вечером, совершенно выбившись из сил и убедившись, что текст у меня получается безнадежно бездарный, без малейшего проблеска, я улегся под бок к беременной жене, стал проваливаться в тяжелое забытье, и вдруг мне странным образом привиделась картина деревенского утра. Странность была в том, что я как будто видел одновременно и саму картину, и текст, которым она должна быть описана.
Сила, которая открыла мне это видение, сдула меня с кровати, я схватил свою амбарную книгу, побежал на кухню, где, слава богу, никого не было, сел за стол и стал быстро записывать слова, которые мне как будто кем-то подсказывались: «Было раннее утро, и трава, облитая обильной росой, казалась черной и жирной. Слабый ветер шелестел в камышах и шевелил над Ишимом тяжелые клубы тумана. Ваня-дурачок гнал через мост колхозное стадо и пел песню. Губы у Ивана толстые, раздвигаются с трудом, поэтому песенка получалась приблизительно так: «Не флыфны в фаду даве форохи, вфе вдефь вамерло до утра…»
До утра я исписал два десятка страниц и понял: теперь все получится. Огонь с неба упал!