Сержанта Никандрова, который работал планшетистом на командном пункте полка, комиссовали по семейным обстоятельствам. Он был женат и имел ребенка, что само по себе препятствием для службы не считалось, но что-то еще случилось у него с матерью. Так или иначе, его отпускали на волю, но велели, прежде чем уволиться, найти себе замену. Он нашел меня.
— Пусть попробует, — согласился командир полка Барыбин, в мою сторону даже не посмотрев. — Справится — будет работать.
Я попробовал, справился и стал планшетистом.
Во время полетов я должен был сидеть рядом с РП — руководителем полетов, имея перед собой планшет — большую карту, расстеленную на столе, накрытую плексигласом и расчерченную на квадраты. Мои инструменты: линейка, специальный жирный карандаш и телефон. По телефону с локатора мне постоянно сообщают сведения о том, что происходит в воздухе. Где какой самолет (или группа самолетов), куда движется, на какой высоте и с какой скоростью. Я ставлю в нужном квадрате крестик и вписываю цифры. Пока пишу, самолет, естественно, уже передвинулся в другой квадрат. Ставлю другой крестик, третий и так далее, потом крестики соединяю линиями. РП заглядывает в карту, дает летчикам указания относительно изменения курса, скорости и высоты. Бывает, летчик заблудился и просит по радио дать ему «прибой», то есть подсказать курс, который приведет его к аэродрому. РП дает «прибой», и линия на карте ломается в соответствии с его указаниями. Мне это очень интересно. Еще интереснее следить, как отрабатывается перехват. Особенно когда объявляются ЛТУ — летно-тактические учения.
ЛТУ происходят так. Личный состав полка поднимается по тревоге, разбирает оружие и доставляется на аэродром. Механики с автоматами и противогазами, которые им сильно мешают работать, расчехляют самолеты, снимают заглушки с воздухозаборников и сопел, летчики садятся в кабины, включают радио и ждут, когда произойдет «атомный взрыв» — на краю аэродрома подрывают двухсотлитровую бочку с бензином. Красивое зрелище: сначала столб пламени, а потом грибовидное облако. В это время я сижу на КП и жду сообщения с локатора. Оно приходит скоро: «В квадрате таком-то появилась группа чужих самолетов», и дальше, естественно, курс, скорость и высота. Ставлю крестики, соединяю линиями. РП поднимает в воздух звено перехватчиков. Самолеты «противника» пытаются избежать перехвата, их линия превращается в зигзагообразную, наша тоже, но благодаря четким командам РП линии неуклонно сближаются — и вот, наконец, радостный выкрик по радио: «Ага, попались, голубчики!..»
Кстати сказать, я слышал от американцев, которые прослушивали эфир «потенциального противника», что они специально изучали русский мат, чтобы понимать переговоры советских летчиков. Я думаю, что мат они учили в любом случае не напрасно, однако в мое время, не знаю, как сейчас, материться в эфире было категорически запрещено. Даже за «голубчиков» пилоту было тут же сделано замечание. В 1983-м истребитель, сбивший корейский «Боинг», в сердцах выкрикнул: «Елки-палки!», и это выражение обошло все западные газеты, на время став таким же знаменитым, как «водка», «спутник» и «самовар»…
Бывало, появляется в пространстве неопознанный самолет. На запросы по радио не отвечает. Я докладываю Барыбину. Командир полка смотрит на карту, грызет ноготь, соображает. Если это чужой самолет с нехорошими целями, надо поднимать дежурное звено. Тем временем самолет скоро нашу зону покинет, дальше воздушное пространство контролирует другая часть, пусть ее командир и думает, что делать.
— Сотри его! — говорит мне Барыбин.
Я беру тряпку — вот и нет никакого нарушителя.
Работая планшетистом, формально я оставался механиком и потому получал сначала 500 рублей, а потом 300, что тоже при жизни на всем готовом было совсем неплохо. Кроме того, я приобрел неожиданную власть над летным составом. Дело в том, что, помимо заполнения планшета, в мою обязанность входило ведение журнала, где летчикам ставились оценки по трем элементам полета: взлет, расчет, посадка. Взлетали все более или менее одинаково, а вот садились по-разному. Хотя РП им всегда помогал. Снижается самолет над посадочной полосой, Барыбин летчику подсказывает:
— Подтягивай, подтягивай… Плавно убирай газ… Выравнивай, выравнивай… Молодец, двойка!
Я эту двойку записывал в журнал. Но обычно полковник обращал внимание только на плохую посадку. Во всех других случаях он забывал говорить мне отметку. Я оценивал эти элементы по своему разумению. Барыбин забывал не только ставить оценки, но и то, что он их не ставил, и на разборе полетов летчиков журил или хвалил, заглядывая в журнал. Поэтому летчики, встречая меня или специально подкарауливая, интересовались:
— Слушай, что там у меня за расчет и посадку?
Я отвечал, как помнил:
— Ну, что… Расчет четыре, посадка три.
— За что же три? — протестовал летчик. — Неужели я так плохо сел?
— А чего хорошего? «Козла» такого залепил. Удивляюсь, как ты переднюю ногу не сломал.
«Ногой» летчики называют стойку шасси.
— Да, — вынужден согласиться летчик, — «козел» действительно был. Слушай, переправь на четверку, пожалуйста, ну что тебе стоит?
Я и переправлял. И летчики оказывали мне взаимные услуги: встречая в городе в самоволке, делали вид, что я невидимка.
Летом 1953 года я задумался, как мне быть и что делать, когда я отслужу. Столяром работать я не хочу. Механиком в гражданской авиации мог бы, но там и своих хватает. Образование у меня всего семь классов. Когда-то мама меня утешала, говоря, что учиться, жениться и повеситься никогда не поздно.
О втором и третьем я пока не задумывался, а насчет первого засомневался.
В армии была вечерняя школа, но, когда я попробовал в нее записаться, мне сказали, что я пришел сюда не учиться, а родину защищать. Я стал считать. Демобилизуюсь в двадцать три. Восьмой, девятый, десятый классы — через три года получу аттестат. Потом шесть лет в институте, и, в лучшем случае, на четвертом десятке стану начинающим инженером.
Прямо скажем, будущее не слишком заманчиво. Но еще в школе механиков я задумывался: нет ли какой-нибудь интеллектуальной профессии, которая не требует высшего образования? И пришел к выводу, что, пожалуй, в искусстве можно обойтись без него. К тому времени относится моя первая попытка овладеть мастерством живописца. Я посадил перед собой Генку Денисова и карандашом довольно быстро набросал его портрет. Получилось похоже. Узнаваемо. Но поскольку я никогда не был влюблен в себя самого, а тогда и вовсе относился к оценке своих способностей сурово, я и портрет оценил невысоко. Несмотря на сходство с оригиналом, видно было, что работа детская, робкая, изображение плоское, без теней, и глаза — один больше другого. Я решил, что художник из меня не получится, и портрет разорвал. Но о том, чем бы мне интеллектуальным заняться, думать не перестал. Кроме того, чтобы сэкономить время, я лелеял надежду поскорее подняться с социального дна. Мне надоело быть помыкаемым всеми, начиная от старшины или бригадира.
С Лёней Ризиным мы были знакомы еще с Джанкоя. Вместе попали в Хойну, потом в Шпротаву, но в школе были в разных ротах — я в первой, он во второй. А здесь оказались в одной эскадрильи и подружились. Лёня писал стихи и, как мне казалось, очень неплохо. Он мне их читал, и я однажды подумал: а что если и мне попробовать? И попробовал. Тайком. Никому не сказал, даже Лёне.
Должен признаться, что хотя и прочел много книг, стихов я не читал вообще, не считая того, что проходил в школе или по наущению отца: нескольких стихотворений Некрасова, Никитина и Кольцова, баллады Жуковского. Но это все в детстве, лет до двенадцати. А потом ничего написанного в рифму не читал, полагая, что раз люди стихами не говорят, то они реальную жизнь отражать не могут. Отец читал мне «Евгения Онегина», которого знал всего наизусть. Однако я и «Онегина» не принял, кроме отдельных строк.
Но пример Ризина меня соблазнил. О чем же мне написать стихи? Подумав, я не нашел ничего интересного в собственной жизни, теперешней и доармейской. Я пошел в Ленкомнату, полистал газеты и решил сотворить что-то подобное.
Поднатужился и написал: «Наш старшина солдат бывалый / — грудь вся в орденах./ Историй знает он немало/ о боевых делах. / Расскажет как-нибудь в походе / военный эпизод — / и станет сразу легче вроде, / усталость вся пройдет. / Наш старшина пример живой / отваги, доблести, геройства, / он опыт вкладывает свой, / чтоб нам привить такие свойства».
Много лет спустя я приписал эти «стихи» отрицательному персонажу моей повести «Два товарища». В своем авторстве признаюсь впервые через пятьдесят с лишним лет. Мне часто приходится читать рукописи начинающих поэтов. Талантливые попадаются редко, но порой видны какие-то проблески, когда автору можно сказать, что если будет упорно трудиться, из него может что-нибудь получиться. Если бы сегодня начинающий стихотворец показал мне что-нибудь подобное моему первому опусу, я бы ему сказал: «Оставь, мальчик, эти попытки и примирись с мыслью, что в литературе тебе делать нечего». Мне этого никто не сказал, да мне на том этапе чужое мнение не очень-то было и нужно. Будучи полным профаном, я все-таки не только в этом случае, но и потом понимал, что пишу очень плохо. Когда стал писать просто плохо, прогресс заметил, но не обольстился. А потом, в конце концов, написал что-то, о чем сам себе сказал: «А это уже неплохо!» Но первый стишок я оценил как безнадежно бездарный и тетрадь с ним спрятал.
Хорошо, что не выкинул. Потому что положительную роль в моей жизни те стихи сыграли. Но это случилось через год с лишним, и об этом будет отдельный рассказ.