Глава сорок первая. Мои университеты

«Вы тоже жертвы века…»

Москва заворожила меня интеллектуальным бурлением. Доклад Хрущева на ХХ съезде КПСС открыл глаза на многое, и главным потрясением было то, что, говоря словами Галича, «оказался наш отец не отцом, а сукою». Но я до сих пор не перестаю удивляться тому, насколько у десятков миллионов глаза до этого были закрыты. Ведь, если говорить всерьез, все поголовно были жертвами, включая тех, кто по выбору власти исполнял роли палачей. Не зря Пастернак написал: «Наверно, вы не дрогнете, сметая человека. / Что ж, мученики догмата, вы тоже — жертвы века…» Сколько видел я людей, которые впали в шоковое состояние: «Как? Неужели?! Этого не может быть, этого не было!..» Но даже и те, кто признал, что ЭТО все-таки БЫЛО, повторяли растерянно: «Мы ничего не знали». И только дожив до глубокой старости (кому дожить удалось), они, опять-таки с подсказки высшего начальства, «прозрели» и кое-что как будто поняли.

Таким видом куриной слепоты страдали не только советские люди. В Западной Германии в 49-м году, через четыре года после полного разгрома страны, 70 процентов на вопрос, кто был самым великим политическим деятелем ХХ века, ответили: «Гитлер». Страна лежала в руинах, состоялся Нюрнбергский процесс, немцам показали (многих водили туда насильно) лагеря смерти, продемонстрировали фильмы с горами трупов… и все равно: «Кто самый великий? Гитлер!» Правда, через несколько лет от 70 процентов осталось не больше шести. У нас же процесс осознания народом своей истории затянулся на десятилетия. И когда кончится — неизвестно…

Оказавшись в Москве, я вскоре увидел, что литературная интеллигенция разделена в основном на два лагеря — левых и правых. Левые (родители теперешних правых либералов) стояли за Ленина, правые (ставшие впоследствии левыми) — за Сталина. Я, конечно, оказался ближе к левым. Я Сталина не любил с детства, а что касается Ленина — верил на слово, что он хороший.

Поэты, и левые, и правые, писали о коммунизме, и содержание стихов было приблизительно одно, но подтекст для тех, кто понимал, был разный. У правых в подтексте воспевались твердый порядок и непримиримость в борьбе с врагами, внешними и особенно с внутренними. Левые прославляли романтику революции и «комиссаров в пыльных шлемах». Они хотели, говоря словами Маяковского, «сиять заставить заново величественное слово «партия». Задача, как мне уже тогда представлялось, бессмысленная и глупая. Да и что может быть величественного в слове «партия»?

Правые были примитивны, бездарны, их показной патриотизм объяснялся пониманием того, что при другом режиме они никому не будут нужны. Левые были интеллигентней, талантливей, бескорыстней, но многих из них я понимал еще хуже, чем правых. Их стихи были пронизаны духом протеста. Не против сталинских репрессий, тем более не против режима вообще, а против казенщины и мещанства. На головы тех, кто хотел жить тихо, мирно, семейно, воспитывать детей, ни во что не соваться и от всего уклоняться, сыпался град рифмованных насмешек и проклятий. Особенной критике подвергались признаки мещанского уюта: тюлевые занавески, герань на окнах и фарфоровые слоники на этажерках. На самих мещан эта ругань никак не действовала, потому что они (мещане же!) стихов о себе не читали и продолжали ухаживать за геранью. Но часто причиной протеста были какие-то явления, искусственно возводившиеся в ранг заслуживающих негодования.

Борьба с мещанами и анонимами

Никогда не забуду, как шел к Григорию Михайловичу Левину в «Литгазету», где он временно работал. Первый раз в жизни ехал в лифте. Попутчики вышли на промежуточных этажах. На последний, шестой, я приехал один и боялся открыть дверь, думая: вдруг сделаю что-то не то и лифт рухнет.

Левин сразу засыпал меня градом вопросов:

— Кого вы знаете из современных поэтов?

Я знал более или менее только двух — Твардовского и Симонова.

— А как относитесь к Луговскому? Что думаете об Асееве? А «Строгая любовь» Смелякова вам нравится?..

Как из корзины, сыпались имена: Заболоцкий, Сельвинский, Кирсанов, Казин, Кульчицкий, Недогонов, Наровчатов, Луконин… Боже! Сейчас он обнаружит, что я ни о ком из названных им поэтов никогда ничего не слышал. Мое счастье было в том, что он моих ответов не слушал. Но все равно мне было страшно. Опять захотелось бежать.

Наконец, Левин перестал называть имена и резко сказал:

— Ну, давайте ваши стихи!

Дрожащими руками я вынул из-за пазухи тетрадь.

Если бы мне сейчас какой-нибудь молодой стихотворец показал такие стихи, мог ли бы я в них обнаружить хоть малейшие признаки таланта? Не уверен. Я и тогда боялся, что Левин полистает тетрадь и швырнет мне ее обратно с негодованием. Или скажет что-нибудь вежливое, но убийственное, несмотря на то, что я железнодорожник. К моему удивлению, читая стихи, в каком-то месте он улыбнулся, в другом даже одобрительно хмыкнул, а потом, не обсуждая их, предложил мне поехать с ним в парк Горького, где у него было выступление на тему «Не проходите мимо». Я воспринял предложение как положительную рецензию. Если бы стихи ему не понравились, он вряд ли позвал бы меня в свою компанию. С ним, кроме него, в парке Горького выступали совсем еще молодой Роберт Рождественский и крокодильский сатирик Борис Егоров.

Опять проклинали мещан. Левин рассказал, что какой-то мещанин и аноним прислал в «Литературку» письмо. «Ваша газета, — писал он, — постоянно выступает за то, чтобы люди, сталкиваясь с проявлениями хулиганства, не проходили мимо, вмешивались и давали отпор, а не дожидались милиции. А что значит «дать отпор»? Вот хулиган толкнул девушку — вы хотите, чтобы я кинулся ей на помощь? А если мне хулиган воткнет нож в сердце? Ведь я тоже человек. У меня семья, дети, и сам я тоже хочу жить…»

Этому хотевшему жить мещанину и анониму очень досталось и от Левина, и от Егорова. Они призывали публику не проходить мимо. Рождественский от критики анонима уклонился и прочел стихи с прозрачным подтекстом о речке, над которой начинается рассвет.

Марксизм и ландыши

Выступление кончилось поздно. После чтения стихов еще были споры со слушателями. Некоторые из них соглашались с анонимом и тоже мужество проявлять боялись. Ночью мы с Левиным стояли на Крымском мосту, и он, взяв меня за грудки, читал мне свои стихи. Я боялся опоздать на последнюю электричку, но не решался его прервать. Моему самолюбию льстило, что член Союза писателей читает свои стихи не просто какой-нибудь публике, а лично мне. Однако стихи меня смутили. Первое тоже было о коммунизме: «Без коммунизма нам не жить. / Что реки молока и меда! / Но нам вовеки не забыть / Огней семнадцатого года. / Мы можем мерзнуть до костей, / Травой кормиться, дымом греться…» — и в таком духе дальше.

Когда Левин поинтересовался моим мнением, я растерялся. Сказать, что стихи не понравились, я побоялся. Но все же промямлил, что я, может быть, чего-то не понимаю, но мне представляется, что коммунизм — это жизнь, полная изобилия и удовольствий, а не «травой кормиться, дымом греться».

— Простите, Володя, — спросил Григорий Михайлович, — у вас какое образование?

— Десять классов вечерней школы.

— Стало быть, вы марксизм подробно не изучали?

— Нет, не изучал.

— Вот поэтому у вас такие примитивные представления. Тот коммунизм, о котором вы говорите, — вульгарный коммунизм…

Несмотря на мою критику, Левин со мной расставаться не спешил, и я, поглядывая на часы, прослушал стихи, которые вскоре стали довольно известными: «На привокзальной площади / Ландыши продают. / Какой необычный странный смысл / Ландышам придают. / Ландыши продают. / Почему не просто дают? / Почему не дарят, как любимая взгляд?..»

И так далее.

Это были совсем другие стихи. Я испытал чувство восторга, которое, к удовлетворению Левина, тут же и высказал. Но потом, в электричке (все-таки на последнюю успел), остыл, задумался и понял, что в них тоже что-то не то.

Стихи напрашивались на пародию. «Почему пряники продают?» Или «Почему ботинки не дарят, как любимая взгляд?».

Если говорить не стихами, а прозой, ландыши — какой-никакой товар. За этими ландышами надо поехать в лес, там их собрать, сложить в букетики и потом что? Раздаривать налево и направо?

Чем больше я читал стихи советских поэтов, тем больше находил в них примеров отвлеченной романтики и бессмысленного пафоса. Даже у Ярослава Смелякова: «Если я заболею, к врачам обращаться не стану. / Обращаюсь к друзьям (не сочтите, что это в бреду)…»

Такое поведение, как и раздачу ландышей, я бы счел глупостью, а не бредом. А дальше — уж точно бред: «Постелите мне степь, занавесьте мне окна туманом…» Нет, подумал я, такое мышление мне никогда не будет доступно. Значит, может быть, я этого тоже не понимаю, как и марксизма, потому что недостаточно образован. И настолько необразован, что никогда этого не пойму.

Впрочем, такие мои сомнения вскоре были развеяны. Я, относясь к себе достаточно строго, заметил, что в моем развитии все-таки наблюдается прогресс, что в поэзии есть образцы, которые мне понятны, и они, пожалуй, получше непонятных. Да и в моих собственных стихах тоже кое-что появилось.

Кроме того, я заметил, что у большинства литераторов, смущающих меня своей образованностью, нет знания того предмета, который называется жизнью. И мои, по определению Горького, университеты тоже чего-то стоят.

Плевки в более грубой форме

Главным событием, связанным с ХХ съездом, стало освобождение из лагерей миллионов заключенных. Но были и другие признаки либерализации системы. Колхозникам выдали паспорта, трудодни заменили зарплатой. Рабочие получили право по своему желанию уволиться с работы, предупредив об этом за две недели. Я этим правом воспользовался, когда узнал, что власти в Москве вынуждены временно прописывать иногородних. Именно с 56-го года Москва стала безудержно расширяться, а кто будет ее строить? Не москвичи же!..

Кадровик сказал, что меня не отпустит и трудовую книжку не отдаст. Я сказал: «А вот же новый закон». Кадровик сказал: «Плевать я на этот закон хотел». На самом деле он употребил более крепкое слово. Я пошел к начальнику станции. Тому на закон тоже было наплевать в более грубой форме, потому что, если этого не делать, сбегут все. То есть, сказал он, по закону я, конечно, могу через две недели не выйти на работу, но куда я пойду, если он не отдаст мне трудовую книжку? Его начальство, сидящее в Рязанской области, скорее поймет его плевки в грубой форме, чем меня. Тогда я стал читать ему свои стихи. К моему удивлению, он выслушал их внимательно и сказал: «Не знаю, получится ли из вас поэт, а из меня начальник не получается». После чего подписал заявление. Я тут же ринулся в Москву, явился в отдел кадров Бауманского ремстройтреста — и был принят на работу плотником пятого разряда. С предоставлением общежития.

Загрузка...