Осенью 1967 года, закончив первую часть «Чонкина», я дал прочесть написанное Асе Берзер, а потом Игорю Сацу. Тот хотел было показать рукопись Твардовскому, потом забоялся и собрался нести ее Кондратовичу. Я его остановил, понимая, что худшего адреса нет. Сказал, что сам отнесу Твардовскому. А.Т. встретил меня хмуро, но просьбе не удивился. Через несколько дней его секретарша Софья Ханановна позвонила и сказала, что А.Т. готов меня принять.
В «Новый мир» меня провожал Виктор Некрасов. Он перед тем выпил и был возбужден:
— Володька, не бойся, все будет хорошо! Конечно, твой Чонкин Теркину не родня, он даже анти-Теркин, и у Трифоныча может возникнуть ревнивое чувство. Но он мозги еще не пропил. Он художник, он широкий, ему «Чонкин» понравится!..
— Мой юный друх, — не глядя мне в глаза, начал Твардовский и дальше мог бы не продолжать. Вот когда я пожалел, что разрешил ему не называть себя по имени-отчеству. По имени он так ни разу меня и не назвал (он вообще никак не обращался ко мне), а тут — саркастическое «мой юный друх». А.Т. стоял, опершись на крышку стола, глаза отводил, но говорил раздельно и жестко:
— Я прочел ваше это… то, что вы мне дали. Ну, что можно сказать? Это написано плохо, неумно и неостроумно…
И пошел крошить. Что за жизнь изображена в повести? Солдат не умен, баба у него дура, председатель — идиот и…
— И, кроме того, что это за фамилия — Чонкин? Сколько уж было таких фамилий в литературе! Бровкин, Травкин, — он улыбнулся, — Теркин. Нет, мы это печатать не будем.
Я уже не робел перед ним и возразил:
— Вы это печатать не будете, но в оценке «Чонкина» ошибаетесь.
Он, похоже, засомневался.
— Ну, не знаю… Может быть. А вот давайте пойдем к Александру Григорьевичу. Он мужик башковитый, пусть нас рассудит.
Вместе пошли к Дементьеву — первому заму. Тот с кем-то говорил по телефону. Твардовский встал напротив и время от времени нетерпеливо стучал ладонью по спинке стула. Дементьеву неудобно было прерывать разговор. Он ерзал на стуле, потом встал и, продолжая говорить в трубку, вертелся, всем видом показывая, что вот сейчас, сейчас… Наконец окончил разговор.
— Вот что, Григорьич, — сказал Твардовский, — у нас с автором несогласие. Почитай и скажи, что ты об этом думаешь…
На улице меня ждал Некрасов:
— Что? Что он сказал?
Я молча махнул рукой.
— Не принял? Ах, сука! Негодяй! Гад! У самого давно не стоит, так завидует всем, кто талантливей и моложе. Пойдем выпьем!..
Несмотря на обиду, я не мог себе представить, что Твардовский отверг рукопись по каким-то нечестным соображениям. В конце концов, написанное мною не должно всем обязательно нравиться. А насчет фамилии — мне уже говорили, что Чонкин — от Теркина, хотя это было не так. Если бы кто-то взялся прочесть все мною опубликованное, то заметил бы, что Чонкин — развитие образа, появлявшегося в моих предыдущих вещах. Тюлькин в «Мы здесь живем» и Очкин в «Расстоянии в полкилометра», а вовсе не Теркин были предтечами Чонкина. Тем не менее я пытался изменить фамилию героя. Долго подбирал варианты, пробовал даже назвать его Алтынником (эту фамилию потом получил герой повести «Путем взаимной переписки»). Нет, не подходила Чонкину эта фамилия. И никакая другая не подходила. Живого человека проще переименовать, чем литературного героя. Так Ваня Чонкин и остался Чонкиным. И теперь, по прошествии времени, мало кому приходит в голову сравнивать его с Теркиным.
Дементьев был щедрее Твардовского.
— Я прочел вашу рукопись внимательно. Вижу, вы затеяли что-то очень значительное. Но мое прошлое не позволяет мне принять это. Вы знаете, у меня был такой случай. Однажды, в двадцатых годах, будучи еще совсем молодым человеком, я плыл на пароходе по Волге с делегацией чешских учителей. Узнав, что я литератор, они спросили, знаю ли я чешскую литературу. Я сказал, что знаю, и стал называть разные имена. «А кто ваш любимый чешский писатель?» Я сказал: «Гашек». И на этом наша дружба кончилась. «Гашек?! — закричали они в один голос. — Как может нравиться Гашек?! Он очень плохой писатель, он оклеветал наш народ!..» Вот, — заключил грустно Дементьев, — я сам себе кажусь сейчас тем чешским учителем. Чувствую, что вы замахнулись на что-то большое, но не могу этого принять.
«Путем взаимной переписки» я закончил 20 августа 1968 года, накануне вторжения советских войск в Чехословакию. Повесть прочли Ася Берзер, Игорь Сац и Женя Герасимов. Я уже был запрещенным, но они заслали повесть в набор. В то время и сам «Новый мир» подвергался все усиливавшемуся давлению, а Твардовский сломал ногу и лежал в больнице. Туда ему и была доставлена верстка повести. Привез ее Кондратович и, вероятно, со своими комментариями. Несмотря на все происходившее в стране, Твардовский не отказался от своего убеждения, что талантливая рукопись не может быть «непроходимой». И когда не мог что-нибудь напечатать, злился на автора и придирался к написанному. Но и придираться можно по-разному. А тут, прочтя, написал на полях верстки (цитирую по дневнику Кондратовича, который со злорадным удовольствием эти слова воспроизвел): «Очень огорчен непостижимой невзыскательностью (мягко выражаясь) товарищей, сдавших в набор эту несусветную халтуру, появление которой было бы позором для журнала.
Стыдно, товарищи!»
Узнав об этой резолюции от Аси Берзер, я потерял интерес к каким бы то ни было суждениям Твардовского обо мне, хотя понимал, что читал он повесть в дурном настроении, со сломанной ногой, с обидой на Солженицына, с тревогой за будущее журнала. Но все-таки его мнение было больше, чем несправедливым — оно было нечестным. Повесть и мне, и многим казалась лучше всего напечатанного мной в «Новом мире», лучше того, что Твардовский когда-то энергично хвалил. Суждение А.Т. было нечестным еще и потому, что я был гонимым (гораздо более чем журнал), а он, вместо того, чтобы признать этот факт, придумал оскорбительную причину для отказа. Настолько оскорбительную, что я даже не оскорбился — воспринял резолюцию как не достойное уважения самодурство.
Несмотря на то, что «Новый мир» для меня теперь стал так же закрыт, как все другие издания, угрозу, нависшую над ним, я воспринимал остро. Вместе с другими «новомирскими» авторами ходил в журнал, как на работу. Некрасов, Тендряков, Трифонов, Домбровский, Светов, я — мы фактически дежурили каждый день на первом этаже, ловя новости.
Во всякой драме бывает место смешному. Твардовский в какой-то момент написал Брежневу. Через некоторое время Брежнев ему позвонил, говорил с ним ласково, вспоминал «Теркина», коего, конечно же, был поклонником, обещал принять А.Т. и обсудить ситуацию. Твардовский срочно вышел из запоя и сидел в редакции, с утра до вечера, в темном костюме с галстуком, готовый явиться в Кремль. Ожидание было длительным и напряженным. Как-то пьяный Некрасов поднялся на второй этаж, прошел мимо Софьи Ханановны, говорившей с кем-то по телефону, открыл дверь в кабинет А.Т. и крикнул: «Брежнев звонит!» Твардовский выскочил в приемную, выхватил трубку из рук секретарши. Некрасов захохотал. Твардовский покрыл его матом.
Кто-то сказал, у Жоры Владимова есть возможность передать обращение «самому» от какого-нибудь солидного лица в защиту журнала. Разумеется, не из рук в руки. Дело в том, что у его жены Наташи Кузнецовой были хорошие связи с цирковым миром. А любовником дочери Брежнева тогда был артист цирка цыган Борис Буряцэ, через несколько лет из-за купли-продажи бриллиантов кончивший дни в тюрьме. Такая вот была выстроена цепочка.
Солидное лицо нашлось — Константин Симонов. Он написал письмо. Осталось его передать адресату. Владимову позвонили, прося приехать за письмом. «Это не нужно, — ломая сценарий, ответил Жора, — пусть Симонов сам сдаст его в окошко в шестом подъезде ЦК, в отдел писем». То есть предложил обычный путь, доступный всем и не гарантировавший доставку письма адресату.
Твардовского сняли. «Новомирские» авторы написали письмо, уж не помню кому, с обещанием бойкотировать новую редакцию. Письмо приносили на подпись и мне. Я отказался его подписать — мне бойкотировать было нечего. Я и в том «Новом мире» был уже автором нежелательным, и при новом составе редакции мне в журнале печататься не грозило.
Вскоре подошло шестидесятилетие А.Т. Опальному юбиляру вместо «Гертруды» (Героя Социалистического Труда) дали всего лишь орден Ленина. Хотя колебания на этот счет в Кремле были. Ходил слух, что один из писательских начальников Константин Воронков (сколько же их, теперь забытых, а в то время облеченных властью ничтожеств «руководили» нашей литературой!) сказал Твардовскому: «Вел бы себя осмотрительней, дали бы Героя. На что Твардовский будто бы ответил: «Никогда не знал, что Героя дают за трусость».
Юбилей он отмечал на даче в Красной Пахре, в кругу коллег по «Новому миру». Я послал ему телеграмму. Помню, как мучился, сочиняя, ничего не придумал, кроме пожеланий здоровья и творческих успехов. Подписался «бывший автор бывшего «Нового мира». Мне рассказывали, что телеграмма была зачитана вслух с полным уважением к «бывшему автору».
Некоторое время спустя, заехав к Тендрякову, жившему там же, в Пахре, я застал у него А.Т. Он выглядел нездоровым, хромал, опираясь на палку. Поздоровался со мной с неожиданной теплотой.
Я спросил, как его дела. Он ответил:
— А что мои дела? Я теперь пенсионер. Но при том все-таки государственный поэт, и мне никто ничего плохого не сделает. А вот вас ждут серьезные испытания. Настают времена, когда надо уметь прогибаться. А вы этого, кажется, не умеете.
Тут же стал довольно зло ругать Солженицына за то, что действует, считаясь только со своими интересами, и еще за то, что отрастил бороду. Рассказывал, что недавно его «вызвал» к себе работник ЦК Павленок (еще одно забытое ничтожество, которое не приглашало, а «вызывало» к себе), спрашивал, как здоровье и настроение. Твардовский ответил, что здоровье по возрасту, а настроение… «Вы, кажется, белорус? — спросил он Павленка. — Так вот, как говорят в Белоруссии, «пережили лето гарачее, переживем и говно собачее».
Но разгрома журнала пережить ему не пришлось. Вскоре у него был обнаружен рак, на фоне рака случился инсульт, его лечили, но он был безнадежен.
Как-то мы с Некрасовым приехали к Тендрякову, от него пошли втроем к А.Т. Нас встретила его жена Мария Илларионовна, которая просила ни о чем серьезном не говорить и долго не задерживаться. Твардовский так похудел, что узнать его было почти невозможно. О своем диагнозе он, кажется, не знал. У нас тогда онкологическим больным всегда врали до конца, что они больны чем-то совсем другим, излечимым. И больные (загадка человеческой психики) охотно принимали эту ложь.
Речь А.Т. после инсульта была затруднена. Мы трое о чем-то говорили ему бодрыми голосами. Он слушал, ничего не отвечая, загадочно улыбался, но я не знаю, понимал ли он при этом что-нибудь. Только под конец, в ответ на какой-то вопрос, а, может быть, и невпопад сказал раздраженно и по слогам: «Не и-ме-ю по-ня-ти-я». Все время курил свои «Ароматные», кашлял и сплевывал мокроту в баночку из-под майонеза.
На его похоронах я не был.