Последние симпатии интеллигенции к Хрущеву развеялись после разгрома им выставки в Манеже 1 декабря 1962 г.
15 октября 1964 года на квартире Камила Икрамова мы отмечали день рождения Ирины. Гостями были чета Тендряковых и я. Обсуждали свежую новость: заговорщики во главе с Брежневым сместили Хрущева. Все были взволнованы. Что сие событие означает и что нас ждет в ближайшем будущем? Возможен ли возврат к сталинизму? Сходились во мнении, что, пожалуй, возможен.
За годы правления Хрущева все, что он делал, было не реформами, а полумерами. В литературе это чувствовалось больше, чем где бы то ни было. Несмотря на объявленный ХХ съездом КПСС «курс на преодоление культа личности», писатели-сталинисты открыто выражали недовольство и печатались без проблем и последствий. «Левая» пресса их время от времени покусывала, но никто из них не удостоился травли, которой подверглись Борис Пастернак и Владимир Дудинцев, никого из них так не ругали, как Александра Яшина за его «Рычаги» или Даниила Гранина за рассказ «Собственное мнение». А во время посещения Манежа и последовавших за ним кремлевских разборок Хрущев проявил себя и вовсе как невежда и самодур. Выдающихся художников и писателей грубо оскорблял и грозил им всякими карами.
Все это мешало нам жалеть Никиту Сергеевича, но было ясно, что новые правители будут похуже. Хотя поначалу их намерения декларировались лишь многозначительными намеками. Альберт Беляев, заведовавший тогда в ЦК литературой, а в 80-х ставший чуть ли не прорабом перестройки, назвал время правления Хрущева позорным десятилетием. Предсовмин СССР Алексей Косыгин пообещал, что теперь с гнилой политикой Хрущева будет покончено. Что эти намеки означают, стало ясно после ареста год спустя Андрея Синявского и Юлия Даниэля за то, что они (о ужас!) нелегально (а как это можно было сделать легально?) передавали свои рукописи за границу и печатались там (до чего докатились!) под псевдонимами Абрам Терц и Николай Аржак. Делали это они много раз и много лет. Их долго искали и наконец нашли. Рассказывали странную вещь, что наша разведка за выдачу авторов передала ЦРУ (баш на баш) чертежи сверхсекретной подводной лодки. Как выразился один мой знакомый, власть ничего не пожалела, чтоб самой себе набить морду.
В следующем году Синявского и Даниэля судили. Мне, как многим, этот суд казался безумной затеей власти. Мне хотелось сказать: «Что вы делаете? Ведь не кто-нибудь, а вы сами наносите государству такой удар, на какой не способны все ваши враги, вместе взятые». Тогда мне казалось, что партийное начальство в смятении. Все западные радиостанции, во-первых, выступали в защиту Синявского и Даниэля, во-вторых, в эфире читали их повести и рассказы, на которые раньше никто бы не обратил внимания. Конечно, их сочинения стали фактом антисоветской пропаганды, но не из-за содержания, а потому, что слушатели не находили в них ничего такого, за что авторов стоит столь жестоко карать. Мне казалось, что руководство поняло, что попало впросак, думает, как выйти из положения, не теряя лица, и я решил подсказать им возможный выход.
Процесс был, как говорили, «открытый при закрытых дверях». Газеты соревновались друг с другом, утверждая, что суд гласный, открытый и справедливый. Больше других изощрялся корреспондент «Известий» Юрий Феофанов, написавший из зала суда несколько репортажей, один из которых назывался «Здесь царит закон». Автор был из тех журналистов, которые умели лгать особенно ловко, то есть так, что их материалы неопытному читателю могли показаться правдивыми, а аргументы резонными. В 90-е годы Феофанов «перестроился», точнее, подстроился под время, и стал публиковать статьи в самом деле толковые, потому что юридически был грамотен, да и писать умел.
Во время суда литературная общественность сильно волновалась, поэтому к писателям в ЦДЛ явился председатель Верховного суда Лев Смирнов, человек примечательной биографии. На Нюрнбергском процессе он был заместителем главного обвинителя от СССР Романа Руденко. В 1962-м вел процесс рабочих, участвовавших в расстрелянной войсками демонстрации в Новочеркасске. Сто с лишним человек отправил в лагеря, а несколько по его приговору были казнены и реабилитированы только тридцать лет спустя.
Встреча в ЦДЛ проходила при забитом до отказа зале. Председательствовал Сергей Михалков. Смирнов, желая расположить писателей к себе, демонстрировал свою образованность, знание английского языка (упоминая вскользь, что по утрам читает «Морнинг Стар») и не боялся произнести слово «феномен» с ударением на втором слоге. Синявского и Даниэля, по его словам, судили не за то, что они печатались за границей, а за то, что совершили преступления. А в чем состояли преступления, если не в печатании за границей, так объяснить и не смог.
Я послал Смирнову записку без подписи с вопросом, не может ли писательская организация взять Синявского и Даниэля на поруки. Записку прочел Михалков. Всплеснул руками:
— Какие поруки?
И прибавил:
— Спасибо КГБ, охраняющему нас от таких писателей.
Теперь автор гимнов всех времен и режимов в своих интервью постоянно подчеркивает, что совесть его не мучает по ночам. Естественно. То, чего нет, болеть не может…
После встречи с судьей все вышли из зала подавленные. Ко мне подошла Вика Швейцер, работавшая в аппарате Союза писателей:
— Там кто-то послал записку насчет того, чтобы взять ребят на поруки. Тебе не кажется, что это разумное предложение?
Я сказал, что кажется, но в своем авторстве не признался.
Через несколько дней стало ходить по рукам коллективное письмо с использованием моей идеи. У письма были критики, которые, оправдывая свое нежелание подписаться, говорили, что предлагать взять Синявского и Даниэля на поруки, значит признать их преступниками. Формально с этим можно было согласиться, но тактически я и сейчас, сорок с лишним лет спустя, считаю, что вопрос был поставлен правильно, и если бы вожди прислушались к голосу разума, то советская власть могла бы дожить (не дай Бог!) и до наших дней. Но они, отправив писателей в лагеря, вызвали бурю возмущения в стране и в мире, породили диссидентское движение и подрубили сук, на котором сидели.
А между тем жизнь пока продолжалась. Посадив одних литераторов, власти позволили некоторым другим то, что не было разрешено при Хрущеве. У меня вдруг пошла во многих театрах пьеса «Хочу быть честным». В Москве в театре МГУ ее поставил Марк Захаров (чуть ли не первая его постановка), а в театре Станиславского киевский режиссер Виталий Резникович. Этот спектакль был первой работой в столице недавно умершего выдающегося театрального художника Давида Боровского. Тогда же Лариса Шепитько попросила меня написать киносценарий по ее идее. Сценарий сначала назывался «Любовь», потом «Владычица». Хотя в нем описывалась русская жизнь приблизительно в тринадцатом веке, он был запрещен как антисоветский.
Репутация антисоветчика прилипла ко мне задолго до того, как я сам мог бы приложить к себе подобное звание. Эта репутация способствовала тому, что идеологическое начальство в моих самых безобидных вещах искало скрытую крамолу и на всякий случай их запрещало.
Написав повесть «Два товарища», я надеялся, что после нее от меня хоть на время отстанут. Я описал свою предармейскую юность и изобразил героя ни о чем особенно не задумывающимся шалопаем, каким сам был тогда. Затея моя удалась. Повесть после публикации в «Новом мире» была принята хорошо, написанную по ней пьесу расхватали десятки театров страны, включая Центральный театр Советской Армии и театр Маяковского. В ЦТСА спектакль поставил замечательный режиссер Михаил Буткевич. Там потрясающе играли Любовь Ивановна Добржанская и тогда еще совсем молодые Леша Инжеватов и Наташа Вилькина.
Спектакль получился очень хороший, шел с аншлагами, но недолго. Незадолго до премьеры я подписал коллективное письмо в защиту Гинзбурга, Галанскова, Добровольского и Лашковой, осужденных за протесты против суда над Синявским и Даниэлем. Летом 66-го был пленум ЦК КПСС, где подписантов решили примерно наказать. Моих «Двух товарищей» закрыли, так же как и «Хочу быть честным». Причину закрытия в разных театрах объясняли по-разному. В ЦТСА артистам сказали, что я был задержан на границе при попытке вывоза бриллиантов (я тогда никаких границ не пересекал и о бриллиантах имел очень приблизительное представление). В Новосибирске, прежде чем запретить спектакль, опубликовали разгромную статью тамошнего писателя Анатолия Иванова «На что тратите таланты?». Обращаясь к актерам театра «Красный факел», он удивлялся, как такие талантливые артисты участвуют в «антисоциалистическом представлении». За эту статью Иванова поощрили переводом в Москву на должность главного редактора журнала «Молодая гвардия», где он в годы перестройки защищал уже не социалистические, а нацистские идеалы. В театре Маяковского у Андрея Гончарова дело с «Двумя товарищами» не дошло даже до премьеры.
Перед этим у меня был разговор с уже упомянутым начальником управления культуры Моссовета Родионовым, который не стал разводить демагогию, а просто сказал, что, если я не сниму свою подпись под письмом в защиту диссидентов, спектакля не будет. На всякий случай он пришел на прогон спектакля, за которым должна была следовать премьера. Артисты сыграли пьесу для двух зрителей: для Родионова и меня. Все-таки я долго был очень легкомысленным человеком. Я сидел рядом с Родионовым, не сомневаясь, что результатом просмотра будет запрет, но артисты играли так смешно, что я хохотал и время от времени ловил недоуменный взгляд своего соседа. После спектакля Родионов сказал:
— Очень хороший спектакль, но он выйдет только при условии, о котором я вам сказал.
Я условия не принял, и премьера не состоялась. Примерно через год власти сменили гнев на милость, и спектакли мои кое-где были восстановлены. Однако шли недолго.
Однажды в ЦТСА на очередной спектакль явились председатель президиума Верховного Совета Николай Подгорный и член Политбюро ЦК КПСС Кирилл Мазуров с женами, детьми и внуками. Во время спектакля не занятые в сценах актеры смотрели из-за кулис в правительственную ложу, передавая друг другу:
— Им нравится, они смеются, они хлопают.
После спектакля начальник театра (в армейском театре начальник, а не директор) и кто-то еще кинулись к высоким гостям:
— Ну, как вам понравилось?
Подгорный, имевший за страсть к игре в домино прозвище Пусто-пусто, суя руку в рукав услужливо поданного пальто, сказал:
— У театри Совецкой армии не люблять Совецкую армию.
Это был приговор, не подлежавший обжалованию.