Глава XXIX. НЕСКОЛЬКО ОТМЕННЫХ МОЛОДЦОВ

Мы прошли вокруг Сливового мыса, обошли мыс Крэйгхеда и без помехи проскользнули мимо когда-то страшного форта Пиллоу, знаменитого массовым побоищем во время войны. Массовые побоища нередко бывали вкраплены в историю многих христианских наций, но в американской истории — это единственное, какое можно найти; пожалуй, только оно одно достигло размеров, соответствующих этому внушительному и зловещему названию. Некогда было у нас бостонское побоище, во время которого было убито несколько человек; но придется обозреть всю англосаксонскую историю, чтобы найти что-либо под стать трагедии в форте Пиллоу, — да и то, пожалуй, придется вернуться ко дням и деяниям Ричарда Львиное Сердце, этого великолепного «героя», прежде чем найдешь такие дела.

Еще о фокусах реки. В прошлые времена фарватер шел над островом 37, мимо Брэндивайнского переката, к острову 39. Потом он переместился, и фарватер шел от Брэидивайна, через Вогелменов проток, мимо «Чертова Локтя», к острову 39, — частично этот фарватер шел в направлении, обратном старому: река четыре или пять миль шла вверх, а не вниз, а в общем срезала около пятнадцати миль. Так было в 1876 году. Весь этот район теперь зовется Островом Столетия.

Существует предание, что остров 37 был главным убежищем знаменитой «шайки Мореля». Это было огромное скопище разбойников, конокрадов, похитителей негров и фальшивомонетчиков, работавших по берегам реки лет пятьдесят — шестьдесят тому назад. Пока мы продвигались по этим краям к Сент-Луису, нам без конца надоедали Джессом Джеймсом и его захватывающей историей: его только что прикончил агент миссурийского губернатора, поэтому газеты отводили ему много места. Поездная прислуга продавала дешевые книжонки о нем. Если верить этим книжонкам, он был самым изумительным человеком своей профессии, какой только жил на свете. Это ошибка. Морель мог с ним сравниться и смелостью, и ловкостью, и жадностью, и жестокостью, и грубостью, и бессердечием, и предательством, и своей всесторонней низостью, и бесстыдством, а во многих отношениях значительно его превосходил. Джеймс был мелочным мерзавцем; Морель — мерзавцем оптовым. Скромный гений Джеймса не мог воспарить выше, чем планы налетов на поезда, омнибусы и сельские банки; Морель собирался организовать восстание негров, захватить Новый Орлеан, — и больше того: при случае Морель всходил на кафедру и поучал свою паству. Что такое Джеймс с полдюжиной заурядных жуликов перед этим величественным, старинного типа преступником, с его проповедями, планами восстаний и захвата городов и внушительной свитой в тысячу человек, поклявшихся творить его злую волю!

Вот отрывок, посвященный этому крупному деятелю в позабытой книге, изданной с полвека тому назад:

«Очевидно, это был необычайно ловкий и отчаянный злодей. Когда он путешествовал, то обычно переодевался странствующим проповедником; и, говорят, его проповеди были очень «трогательны» — они так увлекали слушателей, что те забывали о своих лошадях, которых сообщники Мореля уводили, пока он проповедовал. Но кража лошадей в одном штате и продажа их в другом была только частью их работы; самым прибыльным было сманивать невольников от хозяев, а потом продавать их в другом месте. Устраивали они так: они говорили негру, что если он убежит от хозяина и даст им себя продать в другие руки, то получит часть денег, вырученных от продажи, а если он явится к ним второй раз, они переправят его в свободный штат, где он окажется в безопасности. Бедняги поддавались этим уговорам — в надежде получить деньги и свободу; их продавали другому хозяину, и они снова убегали к этим предпринимателям; иногда негров продавали таким образом три или четыре раза, пока разбойники не выручали за них три-четыре тысячи долларов; но так как после этого грозила опасность разоблачения, они обычно старались избавиться от единственного свидетеля, которого можно было против них выставить, — то есть самого негра, — и убивали его, а труп бросали в Миссисипи. Даже если выяснялось, что они украли негра, они всегда имели возможность избежать наказания, так как прятали беглого негра до тех пор, пока хозяева не объявляли о нем в газетах, обещая награду каждому, кто его поймает. Такое объявление дозволяет лицу, нашедшему негра, взять его к себе, и тогда негр оказывается как бы «на хранении»; и если все же его продают, то это уже не кража, а «нарушение доверия», а за нарушение доверия собственник негра может только возбудить гражданский иск, что было совершенно бесполезно, так как убытки все равно никогда не возмещались. Спросят, как же случилось, что при таких обстоятельствах Морель избежал линчевания? Это легко понять, так как известно, что у него было больше тысячи верных сообщников, готовых во мгновение ока поддержать любого члена шайки, попавшего в затруднение. Имена главных сообщников выдал сам Морель, и сейчас я расскажу, каким образом. Шайка состояла из двух классов: главарей — или комитета, как их называли, — которые составляли планы, но редко действовали; их было около четырехсот. Другой класс составляли активно действующие — они назывались «бойцами»; их было около шестисот пятидесяти. Они были орудием в руках первой группы; они подвергались всем опасностям и получали ничтожную часть денег; они были во власти главарей шайки, и те жертвовали ими в любое время, выдавая их властям или швыряя их тела в Миссисипи. Главный сборный пункт шайки этих негодяев находился на арканзасском берегу реки, где они прятали негров в болотах и зарослях камыша.

Опустошения, производимые этой обширной организацией, были весьма чувствительны, но она так хорошо умела составлять свои планы, что, хотя Мореля, принимавшего во всем непосредственное участие, всегда подозревали, доказательств не было. Однако случилось так, что один молодой человек по имени Стюарт, искавший двух рабов, которых сманил Морель, повстречался с ним самим, вкрался к нему в доверие, принес присягу и был принят в шайку и качество члена главного комитета. Этим путем все и открылось, потому что Стюарт стал предателем, несмотря на присягу, и, coбрав нужные сведения, выдал все сообщество, имена всех участников и, наконец, собрал достаточно улик против Мореля, чтобы можно было арестовать его и присудить к тюремному заключению (Морель был осужден на четырнадцать лет тюрьмы). Так много людей, которых считали честными и которые, живя в различных штатах, пользовались незапятнанным именем, оказалось в списке главного комитета, опубликованном Стюартом, что все усилия были приложены к тому, чтобы подорвать доверие к его показаниям, — его репутацию взяли под сомнение, и было произведено несколько покушений на его жизнь. Ему пришлось уехать из южных штатов. Теперь, однако, вполне подтвердилось, что все это было правдой; и хотя многие осуждают мистера Стюарта за нарушение клятвы, никто не пытается отрицать правильность его разоблачений. Приведу несколько отрывков из признаний, которые Морель сделал Стюарту, когда они путешествовали вместе. Я забыл отметить, что конечные замыслы Мореля и его сообщников были, по его собственному заявлению, очень широки: его целью было ни больше, ни меньше, как поднять бунт черных против белых, захватить и разграбить Новый Орлеан и завладеть всей территорией.

Вот некоторые выдержки:

«Я собрал всех моих друзей из Нового Орлеана в доме одного из них, и мы три дня держали совет, пока не выработали удовлетворивший нас план; тогда мы решили начать восстание любой ценой и для этого завербовать как можно больше сторонников. Распределив между всеми их обязанности, я пошел пешком в Натчез, так как продал лошадь в Новом Орлеане, предполагая украсть другую, как только двинусь в путь. Я шел четыре дня, и мне не представился случай украсть лошадь. На пятый день, около полудня, я устал и остановился у речки напиться и отдохнуть. Когда я сидел на бревне и смотрел на дорогу, по которой сюда пришел, показался человек верхом на прекрасной лошади. Как только я его увидел, я решил заполучить у него лошадь, если он окажется простым путешественником. Он подъехал, и я увидел по его снаряжению, что он путешествует. Я встал, направил на него пистолет и приказал спешиться. Он повиновался, я взял лошадь под уздцы, указал ему путь вниз по речке и приказал идти впереди меня. Он прошел несколько сот ярдов и остановился. Я привязал его лошадь, велел ему раздеться до рубашки и кальсон и приказал повернуться ко мне спиной. Он сказал: «Если вы хотите убить меня — дайте мне помолиться перед смертью». Я ответил, что мне некогда слушать его молитвы. Он обернулся, упал на колени, и я прострелил ему затылок. Я вспорол ему живот, вынул внутренности и утопил тело в речке. Потом я обыскал карманы одежды и нашел четыреста долларов и тридцать семь центов и много бумаг, которые я не стал смотреть. Я утопил бумажник, бумаги и шляпу в речке. Сапоги у него были новенькие и сидели на мне как заказные, и я надел их, а свои старые башмаки утопил. Я свернул его платье и положил в его чемодан, — оно тоже было новехонько, а сукно лучшего качества. Я вскочил на лошадь, самую замечательную, на какой мне приходилось ездить, и поскакал в Натчез в гораздо лучшем виде, чем был эти последние пять дней.

Я и парень по имени Креншо собрали четверку хороших коней и отправились в Джорджию. К нам присоединился один молодой уроженец Южной Каролины как раз около Камберлендской горы, и Креншо скоро разузнал все его дела. Он ездил в Теннесси покупать свиней, но, когда он попал туда, свиньи оказались дороже, чем он рассчитывал, и он отказался от покупки. Мы решили, что он — хорошая добыча. Креншо подмигнул мне; я сразу понял его мысль. Креншо уже ездил раньше по этой дороге, а я — нет; мы проехали по горе несколько миль и приблизились к большой пропасти; когда мы к ней подъезжали, Креншо попросил у меня хлыст, в рукоятку которого был влит целый фунт свинца. Я передал ему хлыст, и он подъехал сбоку к каролинцу, ударил его по голове и сбил с лошади; мы спрыгнули с коней и обыскали его карманы. Мы добыли тысячу двести шестьдесят два доллара.

Креншо сказал, что знает, где его запрятать, и подхватил его под руки, а я —под ноги, и мы потащили его к глубокой расщелине у края пропасти, скатили его туда, и он исчез из виду. Потом мы сбросили туда его седло, а его лошадь, которая стоила двести долларов, забрали с собою.

Мы задержались на несколько дней, и в это время наш приятель побывал в деревушке поблизости и увидел объявление о сбежавшем негре (негр находился у нас) и описание тех двух человек, у которых его купили; их и подозревали в краже. Запахло бурей, а в непогоду всякий порт хорош: мы в ту же ночь отвели негра к берегу речки, протекавшей у фермы нашего приятеля, и Креншо прострелил негру голову; потом мы его выпотрошили и утопили.

Другого негра Креншо продал в третий раз на реку Арканзас больше чем за пятьсот долларов, а потом украл его и отдал в руки своего друга; тот отвел его в болото и там разыграл последнюю сцену трагедии и наложил на его уста печать молчания: ведь такую игру нельзя вести, если тайну будет знать кто-нибудь, кроме самих членов братства. В общей сложности он получил за этого негра почти две тысячи долларов, а затем навек избавил его от всех преследователей. Негра не найдут — и его не захватят; ну а негра им не найти, потому что на его мясе уже и сейчас разжирело немало черепах и сомов, а лягушки уже много дней поют вечную память над его скелетом».


Мы приближались к Мемфису, перед которым, на глазах у его жителей, в Гражданскую войну, разыгралась самая знаменитая из речных битв. Два человека, под начальством которых я когда-то служил на реке, принимали в ней участие: мистер Биксби, старший лоцман во флоте северян, и Монтгомери, коммодор флота южан. Оба принимали активное участие в войне и приобрели репутацию храбрых и способных людей.

Когда мы подходили к Мемфису, мы стали искать предлог, чтобы остаться на «Золотом песке» до конца его рейса, то есть до Виксберга. Мы так хорошо устроились, что нам не хотелось перемен. У меня было довольно важное поручение в Наполеон, штат Арканзac, но я решил попробовать выполнить его, не покидая «Золотой песок». Я заявил об этом, и мы решили остаться на своих местах.

Пароход должен был простоять в Мемфисе до утра. Это красивый город, великолепно расположенный на крутом обрыве, господствующем над рекой. Улицы прямы и широки, хотя их мостовые и не вызывают чрезмерного восторга. Нет, такой восторг приходится приберечь для городской канализации, которая считается образцовой; это, однако, недавнее нововведение, так как несколько лет тому назад было совсем по-иному и нововведение вызвано жестоким уроком — страшной эпидемией желтой лихорадки. В те жуткие дни люди гибли сотнями, тысячами; и так велико было бегство и смертность, что население уменьшилось на три четверти и некоторое время так и не возрастало. Торговля почти совершенно замерла, и улицы были пусты, как по воскресеньям.

Вот описание Мемфиса в те страшные дни, сделанное немецким путешественником, который, очевидно, был свидетелем описанных сцен. Это выдержка из седьмой главы его книги, только что вышедшей в Лейпциге: «Путешествие по Миссисипи» Эрнста фон Гессе-Вартега:

«В августе желтая лихорадка достигла высшей точки. Ежедневно сотни людей падали жертвой этой страшной эпидемии. Город стал огромным кладбищем, две трети населения покинули его, и только бедняки, старики и больные остались там верной добычей беспощадного врага. Дома были заперты; маленькие фонари горели у многих дверей — знак того, что смерть посетила дом. Часто в одном доме лежало несколько мертвецов; окна были занавешены черным крепом. Лавки были заперты, потому что их владельцы уехали или умерли.

Страшный мор! В кратчайший срок он сражал и уносил даже самых сильных. Легкое недомогание, потом в течение часа лихорадка, потом ужасный бред и — «Желтая Смерть». На углах улиц, на площадях лежали больные, внезапно пораженные болезнью, и даже трупы, скрюченные и застывшие. Пищи не хватало. Мясо за несколько часов портилось и чернело в зловонном, зараженном воздухе.

Страшные вопли неслись из многих домов, потом через некоторое время замирали, и все смолкало; благородные, самоотверженные люди приходили с гробом, сколачивали его и уносили труп на кладбище. Ночью царила тишина. Только врачи да похоронные дроги спешили по улицам; а издалека по временам доносился заглушённый грохот поезда, который с быстротой ветра, словно преследуемый фуриями, пролетал, не останавливаясь, мимо зачумленного города».

Но теперь город полон жизни. Население уже превышает сорок тысяч и продолжает расти, а торговля в цветущем состоянии. Мы проехали по городу, посетили парк и веселую компанию тамошних белок, осмотрели прекрасные особняки, увитые розами и во всех отношениях очаровательные, и хорошо позавтракали в гостинице.

Очень преуспевает этот город Милосердного Самаритянина на Миссисипи: там большая оптовая торговля, литейные мастерские, механические и вагоностроительные мастерские, экипажные заведения и производство хлопкового масла; скоро там выстроят бумагопрядильни и элеваторы.

В прошлом году переработано пятьсот тысяч тюков хлопка — на шестьдесят тысяч больше, чем в предыдущем году. От здорового коммерческого сердца города отходит пять железнодорожных артерий, и скоро к ним прибавится шестая.

Город совсем не похож на тот Мемфис, который исчезнувшая и позабытая вереница иностранных путешественников описывала в своих книгах много лет тому назад. Во дни миссис Троллоп, теперь позабытой, но когда-то известной и горячо ненавидимой, Мемфис, очевидно, состоял из одной длинной улицы с деревянными домами и отдельными хижинами, разбросанными позади них, поближе к лесу; там да сям свиньи, и без конца грязь. Это было пятьдесят пять лет тому назад. Миссис Троллоп остановилась в гостинице. Разумеется, это была не та гостиница, где мы завтракали. Миссис Троллоп рассказывает:

«Стол был накрыт на пятьдесят персон, и почти все места заняты. Все ели в совершенной тишине и с такой удивительной быстротой, что их обед был окончен до того, как мы успели начать свой; единственными звуками был стук ножей и вилок с непрестанным аккомпанементом кашля и т. д. …»

«Кашля и т. д.». Это «и т. д.» заменяет очень неприятное слово, которое автор порою милосердно опускает, но иногда печатает. Вы найдете его в следующем описании обеда на пароходе, — она разделила трапезу с компанией аристократов-плантаторов; это были богатые, знатные и невежественные франты, наивно щеголявшие всяческими военными и судейскими титулами, столь излюбленными в те давние времена мишурной пышности и пустого чванства:

«Полнейшее отсутствие общепринятых правил учтивости за столом, жадная торопливость, с которой хватались и пожирались кушанья, странные, неграмотные обороты речи и произношение, отвратительное сплевывание, от последствий которого мы абсолютно не могли уберечь наши платья, ужасающая манера есть с ножа, так что все лезвие засовывалось в рот, и еще более ужасная манера чистить зубы после еды карманным ножом — все это вскоре заставило нас почувствовать, что мы окружены генералами, полковниками и майорами отнюдь не Старого Света и что час обеда будет для нас чем угодно, только не часом удовольствия».

[Опущенная глава.

За такие правдивые картинки наш народ осыпал бедную простодушную миссис Троллоп выразительнейшими ругательствами и оскорблениями. Но она только рассказала всю правду — и наш возмущенный народ это знал. Она рисовала быт, который не очень скоро изменился. В юности я еще застал такие же нравы и помню их отлично. Вообще все туристы стремились к правде, они честно старались рассказать все, как было, и им это удавалось, если только их не разыгрывали хитрые уроженцы этих мест из гнусной породы любителей таких шуточек. И почти все приезжие, за редчайшим исключением, излагали жестокие истины самым снисходительным образом, даже с некоторой неохотой, и хватались за каждое положительное явление, чтобы как можно ярче рассказать о нем.

Из всех туристов мне больше всего по душе госпожа Троллоп. Она тут нашла «цивилизацию», которую тебе, читатель, было бы трудно выдержать, — ты бы даже не счел это цивилизацией вообще! А миссис Троллоп говорила об этой цивилизации неприкрашенными словами, неприкрашенными и неподслащенными, и в то же время говорила честно, без всякой злобы и без ненависти. Иногда в ее голосе прорывается возмущение, но повод к нему вполне оправдан — когда речь идет о рабстве, о дебоширстве, о «рыцарственных» убийствах, фальшивой набожности и всяких других безобразиях, которые сейчас ненавистны всем, как были ненавистны ей в те времена. Ее всячески поносили за ее «предрассудки» но, по-видимому, это были предрассудки человечной души, восставшей против бесчеловечности, честной совести — против обмана, хорошего воспитания — против хамства, и справедливого сердца — против несправедливых слов и дел.

Под тончайшей пленкой приличий миссис Троллоп нашла здесь полуварварство, выдававшее себя за высокую цивилизацию, и она содрала эту пленку и показала миру (да и самому этому обществу), что оно такое на самом деле. Она сдирала эту пленку спокойной, уверенной рукой, даже в большинстве случаев рукой осторожной, и всегда рукой доброй, — но все-таки она ее содрала.

Три года прожила она в этой нашей цивилизации, в самом сердце ее, а не на поверхности, как это бывало с большинством иностранных туристов в ее дни. Она отлично изучила свой материал и прямолинейно, честно, без всяких малодушных обиняков и оговорок изложила его. За это она заслуживала всяческой благодарности, но вы ошибетесь, если подумаете, что ее и вправду благодарили.

Почти все туристы были справедливы и честны, почти все относились к нам с искренним доброжелательством. Почти все они слишком старательно лакировали нас; горькую правду, касавшуюся нас, они прикрывали, как глазурью, смягченной и подкрашенной правдой, в которой явственно ощущался привкус искусной и старательной подсластки.

И только миссис Троллоп одна вела, как говорят игроки, честную игру, «в открытую». Она не покрывала нас позолотой, но не старалась и обелить нас. Хотите взглянуть на раздел из ее книги и на факсимиле одной из литографий, которая не только является иллюстрацией к этому разделу, но также воскрешает модные прически и шляпы 1827 года? Место действия: Цинциннати. Численность населения — двадцать тысяч, — а за семь лет до того было всего десять. Капитан Бэзил Холл с восхищением пишет о деловитом оживлении, царившем в этом удивительном городе, расположенном «в той части страны, где несколько лет назад» обитала «всего лишь кучка дикарей» — кучка, увеличившаяся до двадцати тысяч, если послушать миссис Троллоп. Теперь в Цинциннати больше трехсот тысяч жителей, да и вообще город сильно изменился. В наши дни снисходительные законы поощряют существование столь смертельно-вредного учреждения, как бильярдная, и даже не запрещают людям покупать и продавать карты для невинных игр. Но не то было в 1827 году. Капитан Холл называет город «очень приятным» и вообще говорит о нем много похвального — ибо этот человек, которого столь свирепо поносили наши предки, всегда говорил о наших недостатках самыми мягкими, самыми учтивыми словами и всегда был рад возможности сказать о нас что-нибудь хвалебное. Наше поколение воспитано в предубеждении, будто капитан Холл был подонком рода человеческого, что он — воплощение всех предрассудков, образец высокомерия, низости, желчности, зависти, злобы, неблагодарности, предательства, несправедливости и лжи. Однако всякий, ознакомившись с его книгой, к вящему своему удивлению обнаружит, что для истинного представления об этом англичанине вполне достаточно описать его словами, прямо противоположными тем, что были сказаны, — и получится верный портрет.

Миссис Троллоп пишет, что Цинциннати «никак не назовешь красивым городом», — и можно поручиться, что она была права; но она также отмечает, но «пристань величественна и отлично вымощена». Вокруг пристани «опрятные, хотя и не весьма привлекательные строения». Она видела «пятнадцать пароходов, одновременно стоящих на якоре», — и все же половина «величественной» пристани «пустовала» — пристань была длиной с четверть мили.

Но все это — лишь вступление. Раздел из ее книги, который мы хотим привести, рассказывает о посещении театра. Ставили «Гамлета», играл молодой многообещающий актер по имени Эдвин Форрест. Миссис Троллоп «не берется предсказывать», что из него выйдет; во всяком случае, ей он показался невыносимым, она ушла с третьего действия, — и, вероятно, так сегодня поступил бы весь город Цинциннати, хотя и 1827 году, когда город еще был неуклюжим мальчишкой, манера игры Эдвина вполне удовлетворяла всех.

Вот выдержка из книги миссис Троллоп:

«В сущности, театр был совсем неплох, хотя весьма скудные сборы не позволяли поддерживать его в должном порядке; но гораздо больше, чем не совсем свежие декорации, досаждали манеры и поведение публики. Мужчины появлялись в нижних ложах без сюртуков, и я сама видела засученные выше локтя рукава рубах; все непрестанно плевались; смешанный запах лука и виски был так силен, что даже удовольствие любоваться игрой миссис Дрэйк в роли Офелии было куплено слишком дорогой ценой, — оттого, что приходилось терпеть такое сопровождение. Мужчины ведут себя совершенно неописуемо: ноги задирают выше головы, весь задний фасад выставляют для обозрения публики или во всю длину разваливаются на скамье — вот положения, которые принимают эти искусники по части поз. Шум стоит непрестанный, и тоже чрезвычайно неприятного свойства; одобрение выражается криками и топаньем вместо хлопков, а когда зрителей обуял патриотический пыл и все стали требовать «Янки-Дудль», то казалось, будто каждый считает, что его добрая репутация гражданина зависит от силы шума, который он производит»,

В те годы все это было правдой. Но мужайтесь! Мы явно исправляемся. Когда читаешь миссис Троллоп и потом знакомишься с книгой последнего нашего гостя, мистера Фримена, трудно себе представить, что они говорят об одной и той же стране. Однако это так. Оба писателя стараются рассказать правду — и оба этого вполне достигают.

Пока миссис Троллоп заканчивала путешествие по Западу, ее соотечественник, автор «Сайрила Торнтона и проч.» (других примет не имеется), с трудом пробирался по восточным штатам в санном возке. Много дикостей нашел он там. Спрингфилд, в Массачусетсе, был селением, где у деревянных домишек были портики из высоких, деревянных же, колонн коринфского и ионического стиля, — архитектурная нелепость, характерная не только для Спрингфилда. Это была мода, распространившаяся очень быстро по всей стране, так что сейчас не найти города в Америке, насчитывающего не менее шестидесяти лет, где бы не было образчиков этого смешного увлеченья. По мнению этого джентльмена, Хартфорд — «один из самых нелепых городов в мире». Там же он нашел грязную гостиницу. Он также обнаружил, что характер жителей Новой Англии является «своеобразной и противоестественной смесью достойного и низменного» (пропорция не указана!). В Нью-Хейвен он попал после наступления темноты — возок, очевидно, не торопился по дороге из Бостона и вышел из Хартфорда с опозданием на несколько часов против расписания.

«Гостиница была настолько переполнена, что хозяин прямо заявил — постели для меня нет. Я потребовал предоставить мне хотя бы диван и одеяло, но безуспешно, Однако хозяин все же смягчился. Он повел меня в какую-то неоштукатуренную собачью конуру, которая, очевидно, служила спальней слуге негру, выселенному ради меня. Постель невыносимо смердела, простыни были грязные, одеяло смахивало на старую попону. Кроме стола и деревянной табуретки, в помещении никакой обстановки не было; не оказалось там ни зеркала, ни умывальника, ни полотенец. Все эти предметы мне обещали подать утром, но никто их не принес, несмотря на мои настойчивые требования. Жара в общей комнате была нестерпимой, а температура моей спальной представляла другую крайность.

В конце концов, вынужденный покинуть жаркий зал, я завернулся в свой плащ и попытался уснуть на грязной груде тряпок, с которой, очевидно, согнали их темнокожего владельца. Холод и крепкие запахи отнюдь не способствуют сну. Через два часа я встал и, ощупью пробравшись в уже опустевший зал, провел остаток ночи в кресле у огня».

За завтраком в Нью-Йорке путешественник столкнулся с обычаем, вызвавшим его неудовольствие:

«Должен отметить один омерзительный обычай. Вместо того чтобы есть яйца прямо из скорлупы, их выливают в рюмку, и, после того как их долго и противно перемешивают с маслом и другими приправами, эту смесь, смотря по ее консистенции, либо едят ложкой, либо пьют, как жидкость. Не считая себя достаточно компетентным, чтобы оценить преимущества столь неприятной процедуры, я по опыту могу сказать об ее отрицательном воздействии на аппетит непривычного к ней зрителя».

Вряд ли человеческая натура когда-либо проступала яснее, чем в этих строчках. Из них просто выпирает та подсознательная уверенность в собственном превосходстве, которая так сильна в каждом из нас. Оттого что данный наблюдатель и его соотечественники не едят яйца таким манером, он считает это «омерзительным». У него не возникло ни малейшего сомнения в том, что это — абсолютное мерило и достаточный критерий. Наверно, его манера завтракать показалась бы «омерзительной» такому утонченному существу, как белка, но об этом он и не думал, да если бы и думал, его нетерпимость не стала бы меньше. Возможно, он за столом сказал своим соседям, что их еда «омерзительна».

Должно быть, тогда и у них тоже пропал аппетит! И в то время как он, оставшись без завтрака, встал и пошел записывать в свою книжицу их неприличные обычаи, они ушли без завтрака жаловаться своим друзьям, что дурно воспитанный иностранец в их присутствии выражался непристойно. В сущности, обе стороны проявили глупый ребяческий снобизм, ибо обычай давно освятил кажущийся грех обеих сторон. Мы по-прежнему едим яйца по своему способу. Я видел, как их ели именно так самые хорошие люди — те, которые несомненно собираются попасть в рай. А слово «омерзительный» по-прежнему говорят самые воспитанные люди в Англии. Для нас слово «кровавый» ничуть не оскорбительно, но для английского уха оно столь же грубо, как слово «омерзительный» для ушей американца. Слово «гнусный» там вполне общепринято, как ни странно, — настолько общепринято, что оно могло бы попасть даже в молитвы, если бы люди сами придумывали свои обращения к богу, вместо того чтобы в готовом, окаменевшем виде получать их из церковных штабов. Но какое нам дело, что наши английские родичи любят слова «омерзительный» и «гнусный» и при этом не выносят слово «кровавый»? Никакого! Однако для того путешественника не существовало ничего, кроме убеждения: «Раз по-нашему — значит, правильно!»

Цитирую его только потому, что он забавен. В отличие от книг других иностранных путешественников тех лет, его книга лишена и чувства достоинства, и мужества, и терпимости. Миссис Троллоп вызывает уважение, потому что она стоит у своих пушек, как настоящий храбрый воин, и намерения у нее честные. А когда ей приходится поджигать запал, она подносит спичку без всякого удовольствия и даже с огорчением, — но все же подносит. А этот несчастный, которому все действует на желудок, такой прирожденный лицемер, что каждый раз, как он говорит про нас гадости, он тут же, для смягчения удара, говорит еще большую гадость про Англию. И не один он так дипломатничает. Еще двое или трое из множества иностранцев, путешествовавших в те времена (только немного позднее), дают вам пощечину и тут же награждают пинком кого-нибудь из своей семьи, считая, по глупости, что этот пинок исцеляет ту пощечину. Если бы они остановились вовремя, то на них обиделся бы кто-нибудь один, а так обижаются оба.]

Загрузка...