— Вот что сообщил мне Риттер, — сказал я моим двум товарищам.
Наступило глубокое, выразительное молчание, длившееся очень долго; за ним последовал залп взволнованных и удивленных восклицаний по поводу необыкновенных перипетий этой истории; и восклицания и перекрестный огонь вопросов продолжались до тех пор, пока мои друзья совсем не запыхались. Наконец они стали успокаиваться и отступать под прикрытием редких, случайных залпов в область молчании и глубочайшей задумчивости. Десять минут стояла тишина. Затем Роджерс сказал мечтательно:
— Десять тысяч долларов!
И после длинной паузы добавил:
— Десять тысяч! Это куча денег!
Поэт спросил вдруг:
— И вы так вот сразу отошлете ему все?
— Ну да, — ответил я. — Что за странный вопрос!
Ответа не последовало. Но спустя несколько минут Роджерс нерешительно спросил:
— Все деньги? То есть… я хочу сказать…
— Конечно все.
Я хотел продолжать, но замолчал: меня остановил внезапный поток мыслей. Томпсон что-то говорил, а я думал о другом и не уловил его слов. Но я услышал ответ Роджерса:
— Да, и мне так кажется. Этого было бы вполне достаточно. Ведь он-то ровно ничего не сделал.
Затем поэт сказал:
— Собственно, если поразмыслить, этого более чем достаточно. Ведь только подумайте — пять тысяч долларов! Да он их и за всю жизнь не успеет истратить! И эти деньги будут ему во вред, может быть погубят его, — надо же и это принять во внимание, он быстро все спустит, закроет мастерскую, может быть начнет пьянствовать и обижать своих детей, растущих без матери, предастся другим дурным привычкам, будет опускаться все ниже и ниже…
— Верно, верно! — горячо подхватил Роджерс. — Я наблюдал такие вещи сто раз — нет, больше, чем сто. Если хотите погубить такого человека, дайте ему в руки деньги — вот и все; больше ничего не требуется — только дайте ему деньги; и если он не собьется с пути, не станет пропащим человеком, не потеряет всякого чувства собственного достоинства и так далее значит, я не знаю человеческой натуры; правда ведь, Томпсон? Пусть даже мы дадим ему третью часть — будьте уверены, что не пройдет и шести месяцев, как он…
— Лучше скажите — шести недель! — вставил я, увлекаясь и вмешиваясь в разговор. — Если эти три тысячи долларов не поместить в надежные руки, чтобы он не мог забрать их, — он не продержится и шести недель…
— Конечно не продержится! — подтвердил Томпсон. — Я издавал книги подобного рода людей и знаю: как только к ним в руки попадет крупный гонорар — скажем, три тысячи или две…
— И на что этому сапожнику две тысячи долларов, хотел бы я знать! — озабоченно перебил его Роджерс,— человек, может быть, вполне доволен своей судьбой, живет себе в Маннгейме, окруженный людьми своего круга, ест свой хлеб с тем аппетитом, который дается только прилежным трудом, блаженствует в своей смиренной доле, честен, правдив, чист душой и счастлив! Да, говорю вам, счастлив! Счастлив больше, чем множество людей, одетых в шелка, вращающихся в пустом, фальшивом кругу легкомысленного общества. И вдруг вы вводите его в такое искушение! Вдруг вы кладете перед таким человеком тысячу пятьсот долларов и говорите…
— Тысячу пятьсот чертей! — крикнул я. — Даже пятьсот долларов и то подорвут его принципы, парализуют трудолюбие, приведут его в кабак, оттуда — на мостовую, оттуда — в богадельню для нищих, оттуда…
— Зачем нам брать на себя такой грех, господа! — озабоченным и убеждающим тоном сказал поэт. — Он счастлив в той жизни, какую ведет, счастлив таким, каков он есть. Все чувство чести, все чувство милосердия, все чувство высокого и священного человеколюбия предостерегают нас, взывают к нам, приказывают нам не смущать этого человека. Это настоящая, это истинная дружба! Мы могли бы действовать по-другому, напоказ, но то, что мы решили, будет куда разумнее, куда полезнее, поверьте мне!
Из дальнейшего разговора выяснилось, что такое решение вопроса вызывает в глубине души у каждого из нас какие-то сомнения. Все мы ясно чувствовали, что бедному сапожнику следует послать хоть что-нибудь. После долгого и вдумчивого обсуждения мы наконец решили послать ему хромолитографию!
Но тут, когда, казалось, все было решено ко всеобщему удовлетворению, возникло новое затруднение: эти двое, оказывается, рассчитывали, что я деньги поделю с ними поровну. Я вовсе не собирался этого делать. Я заявил, что они могут считать себя счастливыми, если получат половину денег на двоих. Роджерс сказал:
— Если бы не я, никому ничего бы не досталось. Я первый подал мысль, — а то все было бы отослано сапожнику.
Томпсон заметил, что он думал об этом как раз в ту минуту, когда Роджерс заговорил.
Я возразил, что и сам очень скоро додумался бы до этого без чьей-либо помощи. Я, может быть, соображаю медленно, но зато верно.
Дело дошло до ссоры, потом до драки, и все здорово пострадали. Как только я привел себя в приличный вид, я поднялся на верхнюю палубу в довольно кислом настроении. Здесь я встретил капитана Мак-Корда и сказал ему со всей любезностью, на какую в таком состоянии был способен:
— Я пришел проститься, капитан. Я намерен высадиться в Наполеоне.
— Где?
— В Наполеоне.
Капитан рассмеялся, но, заметив, что я далеко не в шутливом настроении, перестал смеяться и сказал:
— Так вы это серьезно?
— Серьезно? Конечно.
Капитан посмотрел на лоцманскую рубку и сказал:
— Он хочет высадиться в Наполеоне.
— В Наполеоне?
— Да, так он говорит.
— О, тень великого Цезаря!
Подошел дядюшка Мэмфорд. Капитан сказал ему:
— Дядюшка, вот ваш приятель желает сойти в Наполеоне.
— Что? Клянусь…
Я сказал:
— Да в чем же тут дело наконец? Почему человек не может высадиться на берег в Наполеоне, если ему это нужно?
— Черт возьми, да неужели вы не знаете? Никакого Наполеона больше нет. Его уж бог знает сколько лет не существует. Река Арканзас хлынула на город, разнесла все вдребезги и унесла в Миссисипи.
— Унесла целый город? Банки, церкви, тюрьмы, редакции газет, театр, пожарное депо, здание суда, извозчичий двор — все?
— Все. За каких-нибудь четверть часа, не больше. Ни клочка, ни тряпки — ничего не осталось, кроме какой-то развалившейся лачуги да кирпичной трубы. Наш пароход проходит сейчас как раз по бывшему центру города; вон там кирпичная труба — это все, что осталось от Наполеона. Тот густой лес, справа, был когда-то за милю от города. Посмотрите-ка назад, вверх по реке, — ну что, теперь начинаете узнавать местность, а?
— Да, теперь узнаю. Первый раз слышу такую историю! В жизни не слыхал ничего более удивительного — и неожиданного!
Тем временем появились мистер Томпсон и мистер Роджерс со своими мешками и зонтиками и молча выслушали рассказ капитана. Томпсон сунул мне в руку полдоллара и шепнул:
— Моя доля на хромолитографию.
Роджерс сделал то же самое.
Да, было удивительно странно смотреть, как Миссисипи течет вдоль пустынных берегов в том самом месте, где я лет двадцать тому назад видел большой, красивый, горделивый город. Город, бывший центром обширного и значительного района; город с большим флотским госпиталем; город бесчисленных драк, — каждый день шло следствие; город, где я знавал когда-то прелестную девушку, самую идеальную девушку во всей долине Миссисипи; город, где четверть века назад мы прочли в газете первое известие о жуткой гибели «Пенсильвании», — этого города больше нет; он проглочен, исчез, пошел в пищу рыбам; ничего не остаюсь, кроме развалин лачуги и разрушающейся кирпичной трубы!