Когда я остался один, я продолжал выискивать знакомые старые дома и вызывать в памяти образы их обитателей из далекого прошлого. Вдруг я узнал среди них дом отца Лема Хаккета (имя вымышленное). Сразу я перенесся на целое поколение назад, в те времена, когда жизненные события были не логическими и естественными следствиями великих всеобщих законов, но являлись результатом специальных приказаний и имели весьма точную и определенную цель — служить отчасти карой, отчасти предупреждением, всегда имея при этом в виду какого-нибудь определенного человека.
Когда я был еще маленьким мальчиком, Лем Хаккет утонул, — утонул в воскресенье: он упал с пустой баржи, на которой играл. Так как он был отягощен грехами, он пошел ко дну, как топор. Он был единственным мальчиком во всем поселке, который спал в эту ночь. Мы, все остальные, лежали без сна и каялись. Нам не нужно было даже слушать в тот вечер проповедь, где говорилось, что Лем был осужден особым постановлением свыше, — мы и так это знали. В эту ночь разразилась жестокая гроза, и она бушевала почти до рассвета. Ветер выл, окна хлопали, дождь не переставая барабанил по крыше. Почти беспрерывно чернильная тьма ночи исчезала, дома через дорогу сверкали ослепительной белизной на одно трепетное мгновение, потом снова опускалась сплошная тьма и раздавался оглушительный раскат грома; казалось, все вокруг сейчас разлетится вдребезги. Я сидел в постели, трясясь и вздрагивая, ожидая конца света, по-видимому неизбежного. Для меня не было ничего странного и нелепого в том, что на небе поднялась такая буча из-за Лема Хаккета. Очевидно, так именно и полагалось. Я ничуть не сомневался, что все ангелы собрались, обсуждают дела этого мальчика и наблюдают ужасную бомбардировку нашего жалкого маленького поселка с удовлетворением и одобрением. Только одно смущало меня самым серьезным образом: это мысль о том, что раз небеса так сосредоточили интерес на нашем поселке, то, очевидно, внимание наблюдателей непременно будет привлечено кем-нибудь из нас, кто иначе многие годы мог бы прожить незамеченным. Я почувствовал, что я не только один из таких людей, но что именно меня раньше всех разоблачат. У этого разоблачения может быть только одно последствие: я буду гореть в вечном огне рядом с Лемом, раньше чем его успеют прогреть в аду после холода реки. Я знал, что это заслуженно и справедливо. Я еще ухудшал свое положение тем, что втайне не переставал досадовать на Лема за то, что он привлек ко мне это роковое внимание; но тут ничего нельзя было поделать — эта грешная мысль продолжала терзать мне грудь помимо моей воли. При каждой вспышке молнии я задерживал дыхание и думал, что погиб. В ужасе и отчаянии я стал подло подсказывать имена других мальчиков и перечислять их поступки, которые были грешнее моих и особенно заслуживали наказания, и старался себя уговорить, будто бормочу это между прочим, совсем не намереваясь привлечь внимание небес к другим и тем самым отвратить его от себя. Я очень хитро облек свои подсказки в форму грустных воспоминаний и при этом добавлял фальшиво и неловко просьбу, чтобы этим мальчишкам отпустились их грехи, — «может быть, они раскаются»: «Конечно, Джим Смит разбил окошко и солгал, — но, может, он не замышлял ничего дурного. И хотя Том Холмс ругается хуже всех мальчишек поселка, он, наверно, собирается раскаяться, — хотя никогда об этом не говорит. Правда, Джон Джонс немножко удил рыбу в воскресенье, но ведь он ничего не поймал, кроме какой-то дрянной рыбешки; и, конечно, может быть все это было бы не так ужасно, если б он ее бросил обратно в воду, как говорил, — только он не бросил. Жаль, жаль, что они не раскаялись в своих ужасных грехах, но, может, они еще раскаются».
Пока я позорно старался вызвать внимание к бедным мальчикам, которые в это же время, несомненно, привлекали взоры неба ко мне, — что мне даже не пришло в голову, — я опрометчиво не тушил свечи. Но не такой был момент, чтобы пренебрегать хотя бы пустячными предосторожностями. Не следовало способствовать тому, чтобы на меня обратили внимание, — и я погасил свет.
Эта ночь была самой долгой и, вероятно, самой мучительной, какую мне приходилось пережить. Я мучился угрызениями совести за грехи, которые совершил, и за грехи, в которых я даже не вполне был уверен; но я знал, что они записаны в книгу ангелом, — он, наверно, был умнее меня и не вверял таких важных вещей памяти. И тут я вдруг сообразил, что делаю самую безумную и пагубную ошибку: нет сомнения, что я не только навлек на себя верную гибель, направляя гнев небес на других мальчиков, но погубил и их! Наверно, молния уже поразила их насмерть в постелях! Такой ужас и страх обуяли меня при этой мысли, что, по сравнению с ними, прежние страдания показались пустяками.
Дело принимало серьезнейший оборот. Я решил немедленно начать новую жизнь: я решил приобщиться к церкви на следующий же день, если только мне удастся дожить до восхода солнца. Я решил отречься от греха во всех его проявлениях навсегда и с этого дня начать вести жизнь возвышенную и безупречную. Не буду опаздывать ни в церковь, ни в воскресную школу; буду навещать больных; носить корзинки съестного бедным (только чтобы выполнять правила милосердия, потому что у нас не было никого настолько бедного, чтобы он не швырнул эту самую корзинку мне в голову за мои труды); я буду наставлять других мальчиков на путь истинный и смиренно выносить побои, которые мне за это достанутся; я буду читать только религиозные брошюры; я буду ходить по всем трактирам и увещевать пьяниц; и, наконец, если избегну участи тех, кто становится с ранних лет слишком хорошим для земной жизни, я стану миссионером.
Буря улеглась к рассвету, и я стал постепенно засыпать с чувством признательности к Лему Хаккету за то, что он так внезапно отправился на вечные муки и тем предотвратил гораздо более страшное несчастье — мою собственную погибель.
Но когда я встал, свежий и бодрый, и тут же узнал, что и остальные мальчики живы, у меня зародилась смутная мысль, что, может быть, все это было ложной тревогой, что вся сумятица поднялась исключительно из-за Лема — и никого больше не касалась. Мир казался таким веселым, таким благополучным, что не было как будто никакого существенного основания начинать новую жизнь. Я был слегка подавлен в этот день и, пожалуй, на следующий; а потом мои намерения исправиться постепенно улетучились из головы, и я зажил спокойно и хорошо до следующей грозы.
Следующая гроза разразилась через три недели; и для меня это было самое необъяснимое явление, какое я когда-либо испытал, потому что в этот самый день утонул «немчура». Немчура учился в нашей воскресной школе. Это был немецкий парнишка, который не хватал звезд с неба, но был потрясающе добродетелен и обладал изумительной памятью. В одно из воскресений он стал предметом зависти всех мальчишек, и о нем восхищенно заговорил весь поселок: он прочел наизусть три тысячи стихов священного писания, не пропустив ни слова; а на следующий день взял да утонул!
Обстоятельства его смерти придали ей особую внушительность. Мы все купались в грязном ручейке, где была глубокая яма; в эту яму бочары опустили мокнуть целую груду зеленых ивовых жердин для обручей, футов на двенадцать под воду. Мы ныряли, состязались, «кто дольше выдержит».. Под водой мы держались за ивовые жерди. Немчура так плохо нырял, что каждый раз, когда его голова появлялась над водой, его встречали хохотом и издевательствами. Наконец он, как видно, обиделся на наши насмешки и попросил постоять спокойно на берегу и по справедливости, честно посчитать для него время: «Будьте добры, будьте друзьями хоть раз и не считайте неверно, бросьте смеяться надо мной». Мы предательски подмигнули друг другу и заявили хором: «Ладно, немчура, лезь в воду, мы честно играем».
Немчура нырнул, но тут один из мальчишек бросился к зарослям ежевики у самого берега, и остальные, вместо того чтобы начать считать, последовали за ним и спрятались в кустах. Они представляли себе унижение немчуры, когда он вылезет после нечеловеческих усилий и увидит, что на берегу тихо и пусто и некому аплодировать. Их до того душил смех при одной этой мысли, что они то и дело прыскали и фыркали. Время шло, и наконец один, выглядывавший из-за веток, сказал удивленно:
— Смотрите, он еще не вынырнул.
Смех замолк.
— Ребята, он замечательно нырнул, — проговорил кто-то.
— Все равно, — ответил другой, — тем смешней выйдет шутка.
Послышалось еще несколько замечаний, и наступила пауза. Разговоры смолкли, и все стали выглядывать из-за веток. Скоро на лицах появилась тревога, потом страх, потом ужас. Но спокойная вода стояла неподвижно. Сердца стали биться сильнее, лица побледнели. Мы тихо выскользнули из-за кустов и молча стояли на берегу, с ужасом поглядывая то друг на друга, то на воду.
— Кто-нибудь пусть нырнет и посмотрит.
Да, надо было нырнуть, но никому не хотелось взять на себя такую жуткую обязанность,
— Тяните соломинки!
Сказано — сделано; наши руки так дрожали, что мы едва шевелили пальцами. Жребий пал на меня, и я нырнул. Вода была настолько мутная, что я ничего не видел, но я стал шарить меж ивовых жердей и вдруг схватил слабую руку, не ответившую на мое пожатие; впрочем, ответь она — я бы и не почувствовал: с такой быстротой я в ужасе выпустил ее.
Мальчик попал между жердей и безнадежно в них запутался. Я вылетел на поверхность и передал товарищам ужасное известие. Некоторые из нас знали, что, если мальчика сразу вытащить, его можно было бы откачать, но никто об этом не вспомнил. Мы ничего не соображали, мы не знали, что делать, мы ничего и не сделали, только младшие мальчики жалобно заплакали, и мы все лихорадочно стали напяливать на себя одежду, надевая что попало под руку, наизнанку и задом наперед. Мы помчались домой и подняли тревогу, но ни один из нас не вернулся взглянуть на конец трагедии. У нас было дело поважней: мы все бросились по домам и, не теряя ни минуты, стали готовиться начать праведную жизнь.
Скоро настала ночь. И вдруг разразилась эта ужасающая, ничем не объяснимая гроза. Я был совершенно поражен, я ничего не мог понять. Мне казалось, что тут произошла какая-то ошибка. Все стихии вырвались на свободу и грохотали, гремели и сверкали неудержимо и бешено. Сердце во мне упало, всякая надежда исчезла, и только удручающая мысль пронизывала мое сознание: «Если мальчик, знавший наизусть три тысячи стихов, тоже не годится, — так чего же ждать другим!»
Конечно, я ни на минуту не сомневался в том, что эта гроза разразилась из-за немчуры, и не задавался вопросом — достоин ли он, или другое столь же малозначащее животное такого величественного проявления свыше; меня интересовали только выводы: я решил, что раз уж от немчуры и всех его совершенств там не пришли в восторг, так мне и подавно не стоит начинать новую жизнь, — все равно я безнадежно отстану от этого мальчика, как бы ни старался. Все же я попытался начать новую жизнь, — неумолимый страх заставил меня пойти на это. Но следующие дни были полны такого веселья и солнца и так мешали мне, что через месяц я совсем сбился с пути и снова стал таким же пропащим и беззаботным, как всегда,
Пока я думал свои думы и вспоминал прошлые дела, подошло время завтракать; я снова вернулся в настоящее и спустился с холма.
По дороге через город в гостиницу я прошел мимо дома, где жил мальчиком. По нынешним ценам, люди, занимающие его, стоят не больше, чем я, зато в мое время за каждого из них дали бы не меньше пятисот долларов. Они — чернокожие.
После завтрака я снова пошел гулять один, собираясь отыскать какие-нибудь воскресные школы и посмотреть, можно ли сравнить нынешнее поколение с его предками, которые сидели со мной на этих скамьях и, может быть, даже брали с меня пример, — впрочем, этого я что-то не помню. В мои дни подле городского сада стояла плохонькая кирпичная церквушка под названном «Старый Сионский ковчег», — туда я ходил в воскресную школу; и я легко нашел это место, но старой церкви не было, она исчезла, а на ее месте стояло нарядное и даже веселенькое новое здание. Ученики были лучше одеты, и вид у них был лучше, чем в мое время, поэтому они как-то были непохожи на своих предков, и, следовательно, в их лицах я не нашел ничего знакомого. Но я разглядывал их с глубоким интересом, пытливо и напряженно; и будь я девочкой, я бы расплакался: ведь это были дети моих сверстников, сидевшие на местах тех мальчиков и девочек, которых я от души любил или от души ненавидел; но так или иначе, все они были мне дороги, — ведь сколько лет прошло, и, боже мой, — где-то они все сейчас!
Я был глубоко взволнован и был бы очень благодарен, если бы меня не трогали и не мешали вдоволь насмотреться на них, но лысый директор, который когда-то был белоголовым моим товарищем по этой самой воскресной школе, узнал меня, и я стал нести ребятам какую-то дикую чепуху, чтобы скрыть свои мысли, — иначе я выдал бы свои чувства, и, наверно, их сочли бы совершенно неподходящими для меня.
Говорить речи без подготовки я не умею, и я решил уклониться от другой такой возможности; но в следующей большой воскресной школе я очутился позади аудитории, поэтому я охотно согласился выйти на минуту на кафедру, чтобы получше разглядеть учеников. В эту минуту я никак не мог припомнить ни одной из тех идиотских речей, которыми так оскорбляли и меня посетители, когда я был учеником, и я даже пожалел об этом; я смог бы под этим предлогом подольше протянуть время и как следует, досыта насмотреться на аудиторию; смело говорю, что такой свежей, такой прелестной молодежи не найти в других больших воскресных школах. И так как я говорил, лишь бы только глядеть, и плел что попало, только бы смотреть на них подольше, я решил, что самое честное будет сознаться в моих низменных побуждениях; так я и сделал.
Если Примерный Мальчик и сидел в одной из этих школ, то я его не заметил. В мои времена Примерный Мальчик, — а у нас больше одного не бывало, — был совершенством; он был совершенством по манерам, совершенством в одежде, совершенством в поведении, совершенством в сыновнем почтении, совершенством в проявлениях набожности; но, в сущности, он был просто лицемером, а что касается до начинки его черепа, то он свободно мог ее обменять на начинку пирога, — и от этого пострадал бы только пирог. Безупречность Примерного Мальчика была ходячим укором всем мальчишкам нашего поселка. Им восхищались все мамаши, его ненавидели все их сыновья. Мне рассказывали о его дальнейшей судьбе, но так как для меня это — большое разочарование, мне не хочется входить в подробности. Он преуспел в жизни.