Мы отплыли в Сент-Луис на «Батон-Руже» в чудесный жаркий день, но я так, собственно, и не выполнил того, ради чего приезжал. Я надеялся найти человек сто старых служак, надеялся поговорить с ними, но с таким увлечением погрузился в общую жизнь города, что мне пришлось перекинуться пятиминутными разговорами не больше чем с двумя десятками собратьев по профессии.
Я сидел на скамье в лоцманской рубке, когда мы дали задний ход, «легли на прямой курс», — пароход остановился «в полной готовности», совсем по-старому, и черный дым повалил клубами из трубы, тоже совсем как встарь. Потом мы стали набирать скорость и через минуту уже шли полным ходом. Все это было так привычно и знакомо мне, как и виды берега, — словно и не было перерыва в моей речной жизни. В рубке был «щенок», и я знал, что сейчас он возьмется за штурвал, — он так и сделал. Капитан Биксби вошел в рубку. «Щенок» повел пароход мимо ряда других судов. Он раздражал меня: он вел наше судно на слишком большом расстоянии от других. Я прекрасно знал, что сейчас произойдет, потому что мог припомнить со всеми подробностями такой же случай из своей жизни. Капитан молча наблюдал с полминуты, потом сам взял штурвал и повернул корабль так, что тот пошел на расстоянии в ладонь от других судов. Совершенно такую же милость он оказал мне с четверть века тому назад, в этом самом месте в тот раз, когда я впервые выводил судно из новоорлеанского порта. Мне доставило большое и искреннее удовольствие видеть, как этот случай повторился, но уже с другой жертвой.
Мы прошли до Натчеза (триста миль) за двадцать два с половиной часа — самый быстрый переход, какой я когда-либо делал на этом участке реки.
На следующее утро я вышел с четырехчасовой вахтой и увидел, как Ритчи успешно прошел полдюжины поворотов в тумане, руководствуясь размеченной картой, которую составил и запатентовал сам вместе с Биксби. Такой переход был достаточным доказательством ценности карты.
Постепенно, когда туман стал рассеиваться, я заметил, что отражение дерева в спокойной воде залитого берега, на расстоянии шестисот ярдов, обрисовывалось яснее и темнее, чем само призрачное дерево. Смутные, бесплотные деревья, еле просвечивающие сквозь завесу тумана, казались особенно красивыми.
В Натчезе мы перенесли очень сильную грозу, другая застала нас в Виксберге и третья — примерно милях в пятидесяти ниже Мемфиса. Все они бушевали с былою силой, какая мне давно уже была непривычна. Третью грозу сопровождал бешеный ветер. Мы пришвартовались к берегу, как только почуяли надвигавшуюся бурю, и все, кроме меня, ушли из рубки. Ветер гнул молодые деревья, выворачивая бледную изнанку листьев; порыв налетал за порывом, без передышки, яростно швыряя ветви то вверх и вниз, то в стороны, и по деревьям пробегали то белые, то зеленые волны, смотря по тому, какая сторона листьев была видна, и волны эти шли, догоняя друг друга, как ходят волны по овсяному полю под ветром. Все цвета вокруг казались неестественными; любой оттенок отсвечивал свинцовым блеском тяжелой гряды туч наверху. Река казалась свинцовой, свинцовым было небо на горизонте, и даже на далеко уходивших рядах волн с белыми гребнями был тот же тусклый отсвет темной густой мглы, сквозь которую шли их мятущиеся полчища. Гром грохотал оглушительно и непрерывно; взрыв гремел за взрывом с небольшими промежутками, и раскаты становились все резче, все выше по тембру и нестерпимее для слуха; молния старалась не меньше грома и открывала такие картины восхищенному глазу, от которых тревожный восторг, словно электрический ток, неустанно пробегал по каждому нерву, по всему телу. Дождь лил ливмя, оглушительные удары грома надвигались все ближе и ближе; ветер свирепел все больше, срывал ветви и верхушки деревьев и уносил их прочь; лоцманская рубка стала трещать, шататься, скрипеть и раскачиваться, и я спустился в трюм — взглянуть, который час.
Многие хвастают грозами в Альпах; но те бури, что мне посчастливилось видеть в Альпах, не идут даже в сравнение с грозами в долине Миссисипи. Конечно, может быть, я видел в Альпах не самые лучшие их достижения, но если Альпы могут превзойти Миссисипи, я и не желаю об этом знать.
Во время этого рейса я обнаружил небольшую наносную мель (остров в младенчестве) длиной в полмили, которая выросла в последние девятнадцать лет., Если имеется так много свободного времени, что девятнадцать лет можно потратить на постройку одной маленькой мели, — к чему тогда, собственно, было торопиться закончить сотворение всего земного шара в шесть дней? Наверно, если бы с самого начала было потрачено побольше времени, мир можно было бы сделать лучше и все эти бесконечные поправки и переделки уже не понадобились бы. Но если в спешке строишь вселенную или дом, то позднее почти неизбежно обнаружишь, что забыл сделать мель, или чулан для щеток, или еще какое-нибудь необходимое приспособление, которое приходится пристраивать, каких бы издержек и хлопот это ни стоило.
Темные до черноты ночи сопровождали нас вовремя рейса вверх по реке, и когда мы приставали к берегу и внезапно заливали деревья потоками сильного электрического света, то каждый раз наблюдали забавное явление: сотни птиц сразу вылетали из гущи сверкающей зеленой листвы и кружились в белых снопах света, и часто певчая птица сначала чирикала, а потом начинала петь. Мы решили, что они принимают наш великолепный искусственный рассвет за подлинный.
Рейс на превосходно оборудованном пароходе был исключительно хорош, и мы жалели, что он так скоро окончился. Нам удалось, приложив много стараний и энергии, отыскать почти всех наших старых друзей. Одного все же не хватало: он ушел за воздаянием, какое бы оно там ни было, два года тому назад. Но я все о нем разузнал. Его пример помог мне понять, какое длительное влияние может иметь в жизни самый пустячный случай. Когда он был подручным у кузнеца в нашем поселке, а я — школьником, несколько молодых англичан заехали в этот городок и задержались на некоторое время; однажды они нарядились с мишурным великолепием и изобразили бой на мечах из «Ричарда III» с бешеной энергией и дикими выкриками, в присутствии толпы местных мальчишек. Ученик кузнеца присутствовал при этом, и театральная отрава пронизала его до костей. Этот большой, неуклюжий, необразованный и туповатый парень безнадежно заболел театроманией. Он исчез и потом появился в Сент-Луисе. Как-то я встретил его там. Он задумчиво стоял на углу улицы, упершись правой рукой в бедро, подперев подбородок большим пальцем левой; он нахмурил лоб и наклонил голову, надвинул широкополую шляпу на лоб, очевидно воображая, что он — Отелло или еще какой-нибудь герой и что проходящая толпа видит его трагическую позу и содрогается.
Я подошел к нему и пытался низвести его с облаков на землю, но безуспешно. Однако он вскоре как бы между прочим сообщил мне, что входит в состав труппы театра на Уолнат-стрит, — он пытался сказать это с равнодушным видом, но притворство было слишком очевидно: он весь светился необузданным восторгом. Он сказал, что будет в этот вечер играть одну из ролей в «Юлии Цезаре» и что, если я приду, я его увижу. Если я приду! Я ответил, что не пропущу этого зрелища, даже если умру.
Я ушел совершенно пораженный и мысленно говорил себе: «Как все это странно. Мы всегда считали этого парня дураком, но едва он попал в большой город, где столько умных и понимающих людей, как талант, скрытый в этой жалкой оболочке, был сразу открыт, оценен и принят с честью».
Но я вернулся в этот вечер из театра глубоко разочарованным и обиженным, потому что я не увидел своего героя и не нашел его имени в афишах. Я встретил его на улице на следующее утро и, прежде чем я заговорил, он спросил:
— Ты меня видел?
— Нет, тебя ведь там не было.
Он посмотрел на меня с удивлением и разочарованием. Он сказал:
— Нет, я был; уверяю тебя, я там был. Я был римским солдатом.
— Которым?
— Как, разве ты не заметил римских солдат, которые стояли в строю сзади и иногда маршировали по сцене?
— Ты говоришь о римской армии? Об этих шести бродягах в ночных рубахах и сандалиях, с жестяными щитами и шлемами, которые ходили по сцене, наступая друг другу на пятки, под команду тонконогого, как паук, чахоточного человека в таком же костюме?
— Ну вот! Вот именно! Я был одним из этих римских солдат. Я стоял предпоследним. Раньше я всегда стоял последним, но недавно меня повысили.
Ну так вот, мне рассказали, что этот бедняга оставался римским солдатом до конца жизни — в течение тридцати четырех лет. Иногда ему давали «говорящую роль», но не сложную. Ему еще можно было поручить выйти и сказать: «Милорд, карета подана», но если пробовали добавлять к этому еще хоть одну-две фразы — его память не выдерживала, и он делал промах. И все же бедняга терпеливо более чем тридцать лет учил роль Гамлета и жил и умер, твердо веря, что когда-нибудь его пригласят на эту роль!
Вот что вышло из мимолетного посещения молодыми англичанами нашего городка так много лет тому назад. Какие прекрасные подковы мог бы делать этот человек, если бы не англичане, и каким скверным римским солдатом он стал вместо этого!
Дня через два после приезда в Сент-Луис я шел по Четвертой улице, как вдруг какой-то седовласый человек вздрогнул, проходя мимо меня, потом остановился, вернулся, пристально посмотрел на меня, нахмурив брови, и наконец проговорил сурово и серьезно:
— Слушайте, вы уже наконец напились?
Сначала я подумал, что это сумасшедший. Но вдруг, словно меня озарило, я узнал его. Я изо всех сил постарался покраснеть, так что каждый мускул во мне напрягся, и ответил так ласково и заискивающе, как только смог:
— Немножко задержался, но вот сейчас я как раз иду в то самое место, где можно выпить. Пойдемте со мной, помогите!
Он немного смягчился и оказал, что если я поставлю бутылку шампанского, то мое предложение будет вполне приемлемо. Он объяснил, что увидел мою фамилию в газетах, бросил все свои дела и поехал с твердым намерением найти меня или умереть, заставить меня ответить как следует на его вопрос — или убить меня; впрочем, тут его суровость была в значительной мере напускной.
Наша встреча напомнила мне беспорядки в Сент-Луисе около тридцати лет тому назад. В то время я с неделю жил там в пансионе, а этот человек, тогда юноша, жил напротив меня через вестибюль. Мы видали и драки и убийства, затем как-то вечером мы отправились в арсенал, где собралось около двухсот человек, которых вызвали, чтобы вооружить и под командой военного отправить на усмирение участников беспорядков. Мы обучались до десяти часов вечера; тут принесли известие, что огромная толпа идет с окраины города и сокрушает все на пути. Тотчас же наша колонна двинулась. Ночь была очень жаркая, а мое ружье очень тяжело. Мы шли да шли; и чем ближе мы подходили к месту схватки, тем жарче мне становилось и тем больше хотелось пить. Я шел за своим приятелем и в конце концов попросил его подержать мое ружье, пока я схожу напиться. Я ускользнул и пошел домой. Разумеется, я не беспокоился о нем: теперь он был так прекрасно вооружен, что уж конечно мог справиться с любой опасностью. Если бы я в этом сомневался, я бы достал для него еще одно ружье. Я уехал из города на следующее утро довольно рано, и если бы этот седеющий человек не прочел теперь моего имени в газетах в Сент-Луисе и не решил меня отыскать, я бы до гроба находился в мучительной неизвестности: благополучно ли окончилась для него схватка, или нет. Я понимаю, что мне надо было узнать об этом тридцать лет тому назад. Я, конечно, узнал бы, если бы ружья были у меня, но при создавшихся обстоятельствах он лучше меня мог произвести эти розыски.
В один из понедельников, вскоре после нашего посещения Сент-Луиса, газета «Глоуб-Демократ» вышла с несколькими страницами воскресной статистики, из которой явствовало, что накануне сто девятнадцать тысяч четыреста сорок восемь жителей Сент-Луиса присутствовало на утреннем и вечернем богослужении, и двадцать три тысячи сто два ребенка посетило воскресную школу. Таким образом, сто сорок две тысячи пятьсот пятьдесят людей из четырехсоттысячного населения города благочестиво провели воскресный день. Я нашел эти сведения в сокращенном виде, в телеграмме «Ассошиэйтед Пресс» и сохранил их. Из них явствует, что Сент-Луис стал гораздо религиознее, чем был в мое время. Но сейчас, внимательно рассматривая эти цифры, я подозреваю, что телеграф их исказил. Не может быть, чтобы в городе было больше ста пятидесяти тысяч католиков, — остальные двести пятьдесят тысяч должны быть протестанты. Из этих двухсот пятидесяти тысяч, как выходит по этой же сомнительной телеграмме, только двадцать шесть тысяч триста шестьдесят два были в церкви и в воскресной школе, а из ста пятидесяти тысяч католиков сто шестнадцать тысяч сто восемьдесят восемь посетили церковь и воскресную школу.