Мы подходили к Наполеону в Арканзасе. Тут я стал подумывать о том, что мне там предстояло сделать. Стоял полдень ясный и солнечный. Это к худшему — во всяком случае, не к лучшему, — ибо мое дело желательно выполнить не при дневном свете. Чем больше я раздумывал, тем очевиднее становился для меня этот факт то с одной, то с другой точки зрения. Наконец передо мной встал четкий вопрос: имеет ли смысл выполнять днем это поручение, если, принеся в жертву удобства и личные вкусы, можно посвятить ему ночь и не привлечь тогда никаких любопытных взоров? Я больше не колебался. Простой вопрос и простой ответ — лучший выход из большинства запутанных положений,
Я позвал своих друзей к себе и каюту и сказал, что очень огорчен, если они будут разочарованы и недовольны, но, но некоторым соображениям, лучше всего взять наши вещи и высадиться в Наполеоне. Они взбунтовались и, не стесняясь в выражениях, высказали свое неодобрение громко и решительно! Главный их довод был тот, какой испокон веков всегда выплывает первым в таких случаях: «Но ведь вы решили, вы согласились остаться на этом пароходе» и т. д., — как будто если человек решил сделать глупость, он обязан продолжать в том же духе и совершить двойную глупость, выполняя свое решение.
Я приводил различные смягчающие доводы и добился некоторого успеха; ободренный этим, я удвоил усилия и, чтобы доказать, что не я выдумал это докучное поручение и ни в какой мере за него не ответствен, тут же рассказал им его историю. Вот она в главных чертах.
В конце прошлого года я провел несколько месяцев и Мюнхене, в Баварии. В ноябре я жил в пансионе фрейлейн Дальвайнер на Карлштрассе, 1-а, но мой рабочий кабинет был расположен в миле оттуда, в доме вдовы, которая жила тем, что сдавала комнаты. Вдова и двое ее детишек по моей просьбе каждое утро забегали ко мне поговорить со мной по-немецки. Однажды, бродя по городу, я посетил одно из казенных учреждений, где содержат под наблюдением покойников, пока доктора не решат, что они действительно умерли, а не находятся в летаргическом сне. Страшное место — эта большая комната. Там лежало тридцать шесть трупов взрослых людей, вытянувшихся на слегка наклонных скамьях в три длинных ряда, — все с восковыми, белыми, неподвижными лицами и все закутанные в белые саваны. В стенах комнаты были сделаны глубокие альковы вроде окон, и в них лежали с мраморными лицами дети, совершенно спрятанные под ворохом живых цветов, так что виднелись только личики и сложенные накрест руки. И у каждой из пятидесяти фигур — больших и маленьких — на пальце было кольцо; от кольца шла проволока к потолку и оттуда — к звонку в дежурную комнату, где днем и ночью бодрствовал сторож, готовый прибежать на помощь к тому из этих бледных призраков, кто, пробудившись от смерти, сделает движение: потому что от любого, даже самого слабого движения дернется провод и страшный звонок зазвонит. Я представил себе, как бы я сидел сторожем смерти один, в поздние часы унылой дождливой ночи, и как все мое тело моментально превратилось бы в дрожащий студень при неожиданном звуке жуткого призыва. Поэтому я стал подробно расспрашивать и задал вопрос: что же будет, если умрет сам сторож и воскресший покойник придет облегчить ему последние минуты жизни? Но меня упрекнули в праздном и легкомысленном любопытстве в таком торжественном и печальном месте, и я ушел пристыженный.
На следующее утро я рассказал вдове о моем приключении, и она воскликнула:
— Пойдемте со мной! У нас есть жилец, который расскажет вам все, что вас интересует. Он служил там ночным сторожем.
Этот человек был жив, но не похож на живого. он лежал в постели, и голова его опиралась на высокие подушки, лицо было измождено и бескровно, глубоко провалившиеся глаза закрыты, рука, лежавшая на груди, походила на птичью лапу — до того костлявы были длинные пальцы. Вдова стала объяснять ему, кто я такой. Глаза человека медленно приоткрылись и зло заблестели из глубоких впадин; он мрачно нахмурился, поднял тощую руку и повелительно отстранил нас. Но вдова не сдавалась, пока не втолковала ему, что я приезжий и американец. Его лицо сразу изменилось: оно просветлело, даже ожило, — и через минуту мы с ним оказались наедине.
Я начал говорить на тяжеловесном немецком языке, он ответил на вполне гибком английском, после чего мы оставили немецкий в блаженном покое.
Я подружился с этим чахоточным и посещал его ежедневно. Мы говорили обо всем. Вернее — обо всем, кроме жен и детей. Стоило только упомянуть о чьей-нибудь жене или чьем-нибудь ребенке, и это вызывало в нем одну за другой три перемены: сначала в глазах его зажигался самый добрый, любящий и нежный взгляд; и следующий миг он угасал и заменялся мертвенным взглядом, какой я увидел, когда он впервые поднял веки; затем человек замолкал на весь день и лежал безмолвно, где-то витая мыслями, чем-то поглощенный, как будто не слышал, что я говорю; не обращал внимания, когда я прощался, и, очевидно, не воспринимал ни зрением, ни слухом, что я покидаю комнату.
После того как я в течение двух месяцев был единственным ежедневным посетителем Карла Риттера (так звали этого человека), он однажды проговорил отрывисто:
— Я расскажу вам мою историю.
И он рассказал следующее:
«Я до сих пор не сдавался. Но теперь я сдался. Скоро я умру. Я понял прошлой ночью, что это случится, и, вероятно, очень скоро. Вы говорите, что собираетесь когда-нибудь снова посетить вашу реку. Хорошо; теперь, после одного очень странного случая, который произошел со мною нынче ночью, я могу рассказать вам мою историю, потому что вы увидите город Наполеон в Арканзасе; и ради меня вы там остановитесь и сделаете для меня кое-что, вы охотно сделаете это после того, как выслушаете мой рассказ.
Давайте сократим его, как только можно: он очень длинен. Вы уже знаете, как я попал в Америку и поселился в одной местности на Юге. Но вы не знаете, что у меня была жена. Моя жена была молода, прекрасна, любила меня; она была божественно добра, безупречна, нежна! А наша дочурка — миниатюрная копия матери… Наша маленькая семья была счастливейшей из счастливых.
Однажды ночью — это было к концу войны — я очнулся от тяжелого сна и почувствовал, что связан, что мне заткнули рот, а в воздухе пахнет хлороформом. Я увидел в комнате двух мужчин, и один говорил другому хриплым шепотом:
— Я же предупреждал ее, что так будет, если она станет шуметь, а насчет ребенка…
Другой перебил тихим, слезливым голосом:
— Ты говорил, что мы их только свяжем и ограбим, но не тронем, а то бы я не пошел.
— Ну, не скули! Пришлось переменить план, когда они проснулись; ты все сделал, чтобы защитить их, будь этим доволен. Ну, помоги мне пошарить тут.
Оба человека были в масках, в грубой и рваной одежде. Они держали потайной фонарь, и при его свете я заметил, что у более мягкосердного грабителя на правой руке не было большого пальца. Они шарили в моей бедной хижине несколько минут; потом главный бандит проговорил своим театральным шепотом:
— Зря тратим время, — пусть он скажет, где что спрятано. Вынь у него кляп да взбодри его хорошенько.
Другой сказал:
— Ладно, только без битья.
— Ну, давай без битья, если он не будет орать.
Они подошли ко мне, как вдруг снаружи послышался шум — чьи-то голоса и топот копыт. Грабители затаили дыхание и прислушались; звуки все приближались, затем раздался окрик:
— Эй, кто дома? Зажгите огонь, дайте нам напиться!
— Голос капитана, черт возьми! — воскликнул один из мерзавцев — тот, что говорил театральным шепотом; и оба грабителя выскочили через заднюю дверь, потушив на бегу фонарь.
Проезжие еще несколько раз крикнули, потом проскакали дальше, — мне показалось, было с десяток коней, — и больше я ничего не слышал.
Я старался изо всех сил, но не мог высвободиться из пут. Пытался говорить, но кляп во рту был засунут хорошо: я не мог произнести ни звука. Я прислушивался, не зазвучит ли голос жены или ребенка, — слушал долго и настойчиво, но ни один звук не раздавался с того конца комнаты, где была их постель. Тишина становилась с каждым мигом все страшнее и страшнее, все зловещее и зловещее. Могли бы вы вытерпеть хоть час этой муки, как вы думаете? Пожалейте же меня, ведь мне пришлось вытерпеть три часа… Три часа? Нет, три столетия. Когда били часы, мне казалось, что годы прошли с тех пор, как они били и последний раз. Все это время я рвался в путах и наконец к рассвету высвободился — встал и расправил затекшее тело. И уже мог хорошо разглядеть окружающее. Пол был усыпан вещами, которые разбросали разбойники в поисках моих сбережений. Первый предмет, привлекший сразу мое внимание, был один из моих документов: я видел, как более свирепый разбойник взглянул на него и отбросил. На бумаге была кровь. Шатаясь, я прошел и другой конец комнаты. Бедные, безобидные, беспомощные создания! Они лежали неподвижно, их муки окончились, а мои только начинались!
Обратился ли я за помощью к закону? Я? А разве утолит жажду нищего то, что король за него напьется? О нет, нет, нет! Мне не нужно было грубое вмешательство закона. Ни закон, ни виселица не могли оплатить то, что мне задолжали. Пусть закон предоставит мне действовать — и не боится: я найду должника и получу свое. Как это сделать, вы спрашиваете? Как выполнить и быть уверенным, что выполнишь, если я не видел лиц разбойников, не слышал их естественных голосов и не имел представления, кто они такие? И все же я был уверен, я был вполне, совершенно уверен, — у меня был ключ, ключ, который вам показался бы незначительным, ключ, который не помог бы даже сыщику, потому что он не знал бы тайны ого применения. Я к этому сейчас, вернусь, и вы поймете. Пока что будем продолжать по порядку. Было одно обстоятельство, которое давало мне указание, в каком направлении начинать поиски: эти грабители были, очевидно, солдаты, переодетые бродягами; и не новобранцы, а старые солдаты, возможно солдаты регулярных войск; военная выправка, жесты, походка у них вырабатывались не день, не месяц и даже не год. Так я думал, но ничего не говорил. И один из них сказал: «Голос капитана, черт возьми», — и сказал тот, кого я собирался убить. В двух милях от нас несколько полков стояло в лагере, и среди них были два эскадрона кавалерии. Когда я узнал, что капитан Блэкли из второго эскадрона в ту ночь проезжал мимо нас с конвоем, я ничего не сказал, но в этом эскадроне я решил искать того, кто был мне нужен. В разговоре я всегда тщательно и упорно описывал грабителей как бродяг, обычно идущих за войском; и все бесплодно искали грабителей среди них, и, кроме меня, никто не подозревал кого-нибудь из солдат.
Терпеливо работая по ночам в моем одиноком жилище, я сшил себе из тряпья одежду для переодевания, в соседнем городке купил синие очки. Когда наконец части снялись с лагеря и второй эскадрон был назначен в Наполеон, в ста милях от нас, я зашил свои небольшие сбережения в пояс и ночью ушел. Когда второй эскадрон пришел в Наполеон, я был уже там. Да, я был там, и притом с новым ремеслом — я стал гадальщиком. Чтобы не выдавать своей заинтересованности, я перезнакомился со всеми ротами, которые стояли там гарнизоном, и всем предсказывал судьбу, но главное внимание я обращал на второй эскадрон. Я был безгранично услужлив, особенно по отношению к солдатам этого эскадрона: не было одолжения, не было риска, на который я бы для них не пошел; я стал добровольной мишенью их шуток: это увеличивало мою популярность, я стал любимцем.
Я быстро нашел рядового, у которого не хватало большого пальца, — и какая это была для меня радость! А когда я узнал, что он один из всего эскадрона потерял палец, последние сомнения у меня исчезли, — я был уверен, что напал на верный след, Звали этого человека Крюгер, он был немец. В эскадроне было девять немцев. Я хотел проследить, кто его друг, — однако у него, по-видимому, не было близких друзей. Тогда я стал его другом и старался, чтобы моя дружба с ним росла. Иногда я так жаждал мести, что едва удерживался от того, чтобы упасть перед ним на колени и вымолить у него имя человека, убившего мою жену и ребенка; но я обуздывал себя. Я дожидался своего часа и продолжал предсказывать судьбу всем желающим.
Мои приспособления были просты: немного красной краски и клочок белой бумаги. Тому, кто ко мне обращался, я смазывал подушечку большого пальца, делал отпечаток на бумаге, ночью изучал отпечаток и на следующий день предсказывал судьбу. Зачем мне эта вся чепуха понадобилась? Дело вот в чем: в молодости я знавал одного старика француза, который тридцать лет был надсмотрщиком в тюрьме, и он мне сказал, что одно никогда не меняется у человека от колыбели до могилы — это линии на подушечке большого пальца, и он еще говорил, что нет двух людей с совершенно схожими линиями. Теперь мы фотографируем нового преступника и храним его портрет в галерее преступных субъектов для справок; но этот француз в свое время брал отпечаток большого пальца у каждого нового арестанта и хранил для будущих справок. Он всегда говорил, что портреты не годятся, потому что переодевание с гримом могут их сделать бесполезными, «Отпечаток пальца — вот единственная достоверная примета,— говорил он, — его уже не замаскируешь». И он доказывал свою теорию на моих друзьях и знакомых и всегда оказывался прав.
Я продолжал предсказывать судьбу. Каждую ночь я запирался один и сквозь лупу изучал собранные за день отпечатки пальцев. Представьте себе то всепожирающее внимание, с каким я корпел над этими смутными красными извилинами, сличая их с документом, на котором остались следы пальцев правой руки неизвестного мне убийцы, отпечатанные самой дорогой для меня кровью, какая была пролита на земле! И сколько раз я повторял в отчаянии одну и ту жe фразу: «Неужели никогда не совпадут?»
Но наконец я был вознагражден. Это был отпечаток пальца сорок третьего солдата из второго эскадрона, где я проделывал свои опыты, — рядового Франца Адлера. За час до того я не знал ни имени убийцы, ни его голоса, ни его фигуры, ни лица, ни национальности; но теперь я знал все; мне казалось, что я могу быть вполне уверен: ведь доказательства старого француза были неоспоримы. Но был способ удостовериться окончательно. У меня имелся отпечаток левого большого пальца Крюгера. Утром, когда он был свободен от наряда, я отвел его в сторону; и когда мы оказались вдали от чужих глаз и ушей, я многозначительно сказал:
— В вашей судьбе есть такие серьезные вещи, что я решил лучше не говорить о них при посторонних. Вы и другой человек, чью судьбу я изучал сегодня ночью, — рядовой Адлер, — убили женщину и ребенка! Вас выследили; через пять дней вы оба будете убиты.
Он упал на колени, перепуганный до полусмерти; и в течение пяти минут он, как безумный, бормотал одни и те же слова, тем же плачущим голосом, что мне запомнился той кровавой ночью в моей хижине:
— Я не делал этого, клянусь душой, я ничего не делал; и я хотел его удержать, вот бог мне свидетель. Он один во всем виноват!
Это было все, что мне требовалось. Я попытался избавиться от этого дурака, но он виснул на мне, умоляя спасти его от убийцы. Он сказал:
— У меня есть деньги — десять тысяч долларов, хорошо запрятанные, — я их скопил воровством и грабежами; спасите меня, скажите, что мне делать, — и я отдам вам все до последнего гроша. Две трети принадлежат моему двоюродному брату Адлеру, но можете взять их все. Мы их спрятали, когда приехали сюда. Однако вчера я их перепрятал и не сказал ему — и не скажу. Я хотел дезертировать и удрать с деньгами. Они в золотых монетах, их тяжело нести, когда человек бежит и скрывается. Но одна женщина, которая отправилась за реку два дня тому назад, чтобы подготовить все для моего бегства, привезет мне деньги, и если бы я не успел лично рассказать ей, где спрятаны деньги, то я сунул бы ей в руку мои серебряные часы или послал их ей, — она бы все поняла. Под крышкой часов спрятана записка, где все сказано. Вот, возьмите их, — научите меня, что мне делать!
Он пытался всучить мне часы, показывал записку и объяснял мне ее; как вдруг ярдах в десяти от нас показался Адлер. Я сказал этому жалкому Крюгеру:
— Спрячьте ваши часы, они мне не нужны. С вами ничего не случится. А теперь уйдите. Я должен предсказать Адлеру его судьбу. Потом я скажу вам, как отделаться от убийцы: мне надо еще раз исследовать отпечаток вашего пальца. Ничего не говорите Адлеру, никому ничего не говорите!
Бедняга ушел, полный страха и благодарности. Я долго предсказывал Адлеру его судьбу — нарочно так долго, что не успел окончить; тогда я пообещал ему прийти этой же ночью, когда он будет стоять на часах, и рассказать о самой важной части его судьбы — трагической части, как я сказал, почему и надо, чтобы нас не подслушивали. Вокруг города всегда ставили пикеты — для дисциплины и для проформы, так как неприятеля нигде не было.
К полуночи я вышел, запасшись паролем, и стал пробираться к уединенному месту, где должен был стоять на часах Адлер. Было уже темно, так что я почти наткнулся на неясную фигуру, прежде чем успел выговорить пароль. Часовой окликнул меня, и я ответил. Почти сейчас же я добавил: «Это я, гадальщик». Тут я скользнул к нему и без слов погрузил кинжал в его сердце. «Jawohl, — засмеялся я, — это действительно трагическая часть его судьбы!» Падая с лошади, он вцепился в меня, и мои синие очки остались у него в руке, а конь шарахнулся в сторону, волоча его за ногу, запутавшуюся в стремени.
Я бежал через лес и благополучно скрылся, оставив выдававшие меня очки в руке мертвеца.
Это случилось пятнадцать или шестнадцать лет тому назад. С тех пор я бесцельно блуждал по земле, иногда работая, иногда без дела; иногда при деньгах, иногда без гроша, — но всегда без вкуса к жизни, желая конца моим странствиям, ибо моя миссия на земле была закончена той ночью. И единственное удовольствие, утешение, удовлетворение во все эти тоскливые годы я черпал в ежедневной мысли: «Я убил его».
Четыре года тому назад мое здоровье стало сдавать. В бесцельных своих скитаниях я добрел до Мюнхена. Так как я был без денег, то стал искать работы, нашел ее, добросовестно выполнял свои обязанности целый год, а потом получил место ночного сторожа в той мертвецкой, которую вы недавно посетили. Эта должность соответствовала моему настроению. Мне она пришлась по душе. Мне нравилось быть с мертвецами, быть наедине с ними. Я часами бродил среди неподвижных тел, вглядываясь в строгие лица. Чем позднее был час, тем впечатление было сильнее; я предпочитал самое позднее время. Иногда я уменьшал свет: это, понимаете, создавало обстановку, и воображение разыгрывалось: смутные, уходящие в глубину ряды мертвецов всегда вызывали в сознании зловещие, захватывающие образы. Два года тому назад, — я уже служил там около года, — я сидел один в дежурной комнате, в бурную зимнюю ночь, сидел продрогший, окоченевший, несчастный; дремота одолевала меня, и я то и дело впадал в забытье; всхлипывания ветра и хлопанье дальних ставней становились все смутнее для моего тупеющего слуха… и вдруг резко и внезапно над моей головой прозвенел звонок, страшным, леденящим кровь набатом. Потрясение почти парализовало меня: ведь я впервые услышал страшный сигнал.
Я собрался с духом и помчался в покойницкую. Почти в середине первого ряда сидела, выпрямившись, завернутая в саван фигура и медленно покачивала головой. Зловещее зрелище! Она сидела ко мне боком; я подбежал и заглянул прямо в лицо. О боже! это был Адлер!
Можете вы догадаться, какая мысль первой мелькнула у меня? Словами ее можно выразить так: «Значит, ты спасся от меня однажды; теперь тебе уже несдобровать!»
Очевидно, этот человек испытывал невероятный ужас. Подумайте, каково ему было проснуться посреди этой безмолвной тишины и увидеть мрачное сборище мертвецов. Какая радость осветила его исхудавшее, бледное лицо, когда он увидел перед собой живое существо. И как еще возрос жар этой немой благодарности судьбе, когда он увидел животворное лекарство у меня в руках. Но представьте себе ужас, проступивший на этом изможденном лице, когда я отставил лекарство и насмешливо проговорил:
— Ну, Франц Адлер, взывай к этим мертвецам! Конечно, они выслушают тебя и сжалятся над тобой, но больше здесь нет никого, кто бы пожалел тебя!
Он пытался заговорить, но край савана, который обхватывал его челюсть, не поддавался и не позволял ему открыть рог. Он пытался умоляюще поднять руки, но они были скрещены на груди и спеленаты. Я сказал:
— Кричи, Франц Адлер, пусть спящие на дальних улицах услышат тебя и придут на помощь. Кричи — и не теряй времени, его осталось немного. Как? Ты не можешь? Жаль, но, впрочем, это не важно — ведь и крик не всегда помогает. Когда вы с твоим братом убили беспомощную женщину и ребенка в хижине там, в Арканзасе, — мою жену и моего ребенка, — те тоже звали на помощь, помнишь? Но это им не помогло, ведь так? У тебя зубы стучат — так почему же ты не можешь кричать? Развяжи повязку руками — тогда сможешь. Ага, понимаю — твои руки связаны, они не могут помочь тебе. Как странно все повторяется через столько лет: ведь и мои руки были связаны в ту ночь, помнишь? Да, связаны так же, как твои сейчас. Как это странно. Я не мог высвободиться. Тебе не пришло и голову развязать меня; и мне не приходит в голову развязать тебя. Тсс! Запоздалые шаги! Кто-то идет мимо. Чу, как близко он проходит. Можно посчитать шаги — раз, два, три. Вот они совсем рядом. Кричи же, кричи! Это единственная возможность, которая отделяет тебя от вечности. Ага, видишь, ты слишком медлил: прошли мимо. Вот шаги замирают. Кончено. Подумай, поразмысли об этом: ты слышал человеческие шаги в последний раз. Как странно, должно быть, слышать такой простой звук и знать, что никогда больше его не услышишь!
О друг мой, мука на этом лице, укутанном в саван, была наслаждением для меня. Я выдумал новую пытку и осуществил ее — прибегнул к небольшой лжи.
— Этот несчастный Крюгер пытался спасти мою жену и ребенка, и я отблагодарил его, когда настал час. Я подговорил его ограбить тебя: и мы с одной женщиной помогли ему дезертировать и спасли его.
Но удивленное и как бы торжествующее выражение смутно проступило на искаженном от ужаса лице моей жертвы. Это смутило и взволновала меня. Я спросил:
— Как, разве он не убежал?
Отрицательное покачивание головой.
— Нет? Что же случилось?
Удовольствие на его лице стало еще заметнее. Он попытался пробормотать какие-то слова, но безуспешно; попытался что-то показать связанными руками — и не смог; подождал минуту — и потом слабо, но многозначительно кивнул головой по направлению к ближайшему трупу.
— Умер? — переспросил я. — Бегство не удалось? Попался, и его пристрелили?
Отрицательный знак головой.
— Что же тогда?
Снова он попытался что-то показать руками. Я пристально всматривался, но не мог понять смысла. Я наклонился и вгляделся еще внимательнее. Он согнул палец и слабо ударил им себя в грудь.
— Ага — его закололи? Так?
Утвердительный кивок сопровождался такой странной дьявольской усмешкой, что в моем помутневшем рассудке сразу вспыхнула яркая мысль, и я крикнул:
— Неужели я заколол его вместо тебя? Ведь этот удар предназначался именно тебе!
В утвердительном кивке вторично умиравшего негодяя было столько радости, сколько его угасающие силы позволяли выразить.
— О я несчастный, несчастный человек! Убить того, кто пожалел моих милых, кто хотел быть их другом, когда они были беспомощны, кто спас бы их, если б мог! О я несчастный, несчастный! Несчастный!
Мне показалось, что я слышу придушенный хрип насмешливого хохота. Я отнял руки от лица и увидел, как мой враг снова откинулся на свою наклонную скамью.
Он умирал достаточно долго. Он был изумительно живуч и обладал удивительным организмом. Да, было приятно смотреть, как долго он умирал. Я сел на стул около него, взял газету и стал читать. Время от времени я отпивал немного коньяку. Это было необходимо из-за холода. Но отчасти я это делал вот почему: я заметил, что стоило мне взяться за бутылку — и ему казалось, будто я собираюсь дать ему глотнуть. Я читал вслух: главным образом выдуманные сообщения о людях, спасенных на пороге могилы и возвращенных к жизни несколькими глотками спиртного и теплой ванной. Да, ему пришлось умирать долгой, трудной смертью — три часа и шесть минут, с той самой минуты, как прозвонил колокольчик.
Считается, будто за все восемнадцать лет, как установлено дежурство при покойниках, ни один из закутанных в саван обитателей баварских мертвецких не позвонил в колокольчик. Что ж, это невинное заблуждение. Пусть будет так.
Холод мертвецкой пронизал меня до костей. Он обострил и усилил болезнь, которая раньше меня мучила, но до этой ночи постепенно ослабевала. Этот человек убил мою жену и ребенка, а теперь, через три дня, он может и меня записать в свой список убитых. Пускай так, но, боже мой, как восхитительно это воспоминание! Я поймал его, когда он чуть не спасся из могилы, и швырнул назад.
После этой ночи я пролежал целую неделю в постели; но как только я мог встать, я просмотрел все записи о покойниках и узнал номер дома, где умер Адлер. Это был жалкий притон. Я решил, что он, вероятно, завладел вещами Крюгера, так как приходился ему родственником; а я хотел, если возможно, заполучить часы Крюгера. Но пока я болел, вещи Адлера распродали и растащили, остались только кое-какие старые письма и всякий хлам. Однако благодаря этим письмам я напал на следы сына Крюгера, единственного из его родных. Ему сейчас лет тридцать, он сапожник по профессии, живет в доме номер четырнадцать по Кенигштрассе в Маннгейме; вдовец, с несколькими малолетними детьми. Не объясняя причины, я с тех пор постоянно посылаю ему две трети того, на что он живет.
А эти часы — какие странные вещи случаются иногда! Я искал их по всей Германии, искал более года, потратил массу денег и сил; наконец я их нашел. Я нашел их и несказанно обрадовался; открыл их — и там ничего не оказалось. Да ведь и следовало ожидать, что этот клочок бумаги не сохранится в них навсегда.
Конечно, я оставил мысль об этих десяти тысячах долларов, оставил и выбросил из памяти вон; но с великим огорчением, потому что я хотел добыть их для сына Крюгера.
Вчера вечером, когда я понял, что скоро умру, я стал готовиться. Я начал жечь всякие ненужные бумаги, и — на тебе! — из пачки бумаг Адлера, просмотренных недостаточно внимательно, выпал этот долгожданный клочок! Я узнал его сразу. Вот что было в этой записке, — я вам переведу ее:
«Кирпичная конюшня, каменный фундамент, посреди города, на углу Орлеанской и Базарной. Угол со стороны здания суда. Третий камень, четвертый ряд. Поставь там пометку, чтобы знать, сколько их придет».
Вот, возьмите ее и спрячьте. Крюгер объяснил мне, что камень можно вынуть, что он находится в северной стене фундамента, четвертый ряд сверху, третий камень с запада. Деньги спрятаны за ним. Он сказал, что последняя фраза написана нарочно, чтобы сбить со следа, если бумага попадет в чужие руки. Так, наверно, случилось и с Адлером.
Теперь я хочу просить вас: если вы действительно отправитесь в предполагаемое путешествие вниз по реке — отыщите эти деньги и перешлите их Адаму Крюгеру по маннгеймскому адресу, который я вам сообщил. Он станет богатым человеком, а я буду крепче спать в могиле, зная, что сделал все что мог для сына человека, который пытался спасти мою жену и дитя,— хотя рука моя, не ведая того, поразила его, когда мое сердце стремилось оказать ему защиту и помощь».