Ревет ли зверь в лесу глухом,
Трубит ли рог, гремит ли гром,
Поет ли дева за холмом —
На всякий звук
Свой отклик в воздухе пустом
Родишь ты вдруг.
Ты внемлешь грохоту громов,
И гласу бури и валов.
И крику сельских пастухов —
И шлешь ответ;
Тебе ж нет отзыва… Таков
И ты, поэт!
Я должен был на тебе жениться, потому что всю жизнь был бы без тебя несчастлив…
Новый 1831-й год встретил Пушкина радостным событием, каких не так уж много выпало ему в жизни — вышел в свет «Борис Годунов». Собственно, в Петербурге стал он продаваться чуть раньше — в последние дни ушедшего года. Молодой литератор Николай Васильевич Гоголь свидетель оживленных толков в книжной лавке Смирдина, куда поступили первые экземпляры трагедии, сделал запись об этом (гл. XI, № 111).
До автора книжка добралась лишь к утру 2 января. Ни одно его произведение не значило лично для Пушкина так много, как «Борис Годунов», ни одной своей книги не ждал он с таким нетерпением и с таким суеверным страхом. «С отвращением решаюсь я выдать в свет свою трагедию, — без всякой рисовки признавался автор в черновике предисловия, — и хотя я вообще всегда был довольно равнодушен к успеху иль неудаче своих сочинений, но признаюсь, неудача „Бориса Годунова“ будет мне чувствительна, а я в ней почти уверен». Как первым отметил Анненков, «Борис Годунов» для Пушкина составлял «как бы часть его самого». Первые известия об успехе трагедии в Петербурге (в один день разошлось чуть ли не 400 экземпляров) были для автора нежданной радостью. Журнал «Петербургский вестник» (1831, № 2) благожелательно писал: «Предоставим литературным хавроньям открывать в этом творении недостатки. Скажем, что поэзия „Бориса Годунова“ должна проникать наслаждением душу благородную, чуждую щепетильных расчетов зависти». Даже предвиденные благоглупости московских толков о трагедии на этом фоне не слишком раздражали (№ 3), вызывая лишь улыбку. Относительно легко претерпел Пушкин и бесчинство цензорских ножниц над живым телом трагедии: выброшена была сцена «Девичье поле», исключены реплики в сцене в корчме и т. д.
Но вскоре выяснилось, что предчувствия не обманули поэта — все «встало на свои места», вернее — перевернулось с ног на голову. Даже некоторые друзья его не приняли «Бориса…». Николай Языков писал 11 февраля: «Годунов раскупается слабо. Пушкин точно издал его слишком и слишком поздно. Добро бы хоть в эти пять лет поправлял его, а то все прежнее и все не то, чего ожидать следовало». Не понимала трагедию и читающая молодежь: будущий философ, а тогда студент В. С. Печерин спрашивал приятельницу: «Как вам нравится „Борис Годунов“? Мне он совсем не нравится: это отрывки из русской истории, а вовсе не поэтическое произведение, достойное этого имени». Литератор, переводчик Н. А. Мельгунов писал 8 февраля: «Не обвиняй меня в вандализме за смелость, с какою я говорю о Пушкине, и не забудь, что речь идет не о безусловном его достоинстве, а об относительном. Вчера еще спросили при мне у Ширяева (московский книгопродавец. — В. К.), что, каково расходится „Борис Годунов“ Пушкина. — Ну, что о Пушкине! — пробормотал он сквозь нос и отворотился с медвежьей неповоротливостью. Худо, коли книгопродавцы начинают отворачиваться при имени Пушкина». Трагик В. А. Каратыгин высказался с комической определенностью: «Галиматья в шекспировском роде».
В марте в газете «Листок» была помещена такая сценка-информация: «В одну книжную лавку вошел молодой человек купить „Бориса Годунова“. В то время, как он рассчитывался с книгопродавцем, к нему подошел какой-то старик, вероятно, ему знакомый, и протяжно начал с ним следующий разговор.
Старик. — Что за книжку вы купили?
Молод. чел. — Пушкина „Бориса Годунова“.
Старик. — Напрасно! (обращаясь к книгопродавцу). Ну что это за сочинение. Инде прозою, инде стихами, инде по-французски, инде по-латине, да еще без рифм.
Молодой человек покраснел и, не сказав ничего в ответ, вышел. Быв свидетелем этого разговора, я почел не излишним довести об этом до сведения публики. Какова черта современного невежества!» Не совсем ясно, что усвоили из такой «рекламы» подписчики: быть может, прислушались к мнению Старика.
Современным авторам даже и не снится то, что приходилось претерпевать Пушкину. Едва появился «Борис…» в Москве, едва успел поэт порадоваться петербургским известиям, как расползлись такие стишки:
И Пушкин стал нам скучен,
И Пушкин надоел:
И стих его не звучен,
И гений охладел.
«Бориса Годунова»
Он выпустил в народ:
Убогая обнова —
Увы! на Новый год!
Как тут не согласиться с Гоголем, как не вопросить вместе с ним горестно: «Определил ли кто, понял ли кто „Бориса Годунова“, это высокое, глубокое произведение?» Ответить, что не понял никто, было бы несправедливо, но как мало было их — понявших, как безнадежно тонули их голоса в общем хоре хулы.
Безмятежная радость в судьбе Пушкина почему-то всегда оставалась либо несбыточной, либо уж совсем кратковременной, 18 января поутру хватило у него духу написать церемонное благодарственное письмо о «Борисе…», которого хоть и промытарили без малого пять лет, но все же выпустили на свет (№ 6). Вечером Пушкин уже не в состоянии был бы это сделать — он получил известие о внезапной смерти любимого Дельвига. «Без него мы точно осиротели», — писал он Плетневу 21-го[86]. Даже матримониальные заботы показались на какое-то время мелочными перед лицом такой беды.
Между тем, заботы эти сразу, как появился Пушкин в Москве, его обступили. Еще в Болдине, получая ледяные письма невесты, он понимал, что они внушены, если не продиктованы, матушкой Натальей Ивановной. Современница вспоминала: «Когда он жил в деревне, Наталья Ивановна не позволяла дочери самой писать к нему письма, а приказывала писать всякую глупость и, между прочим делать ему наставления, чтоб он соблюдал посты, молился богу и пр. Наталья Николаевна плакала от этого». Среди народных песен, записанных Пушкиным в Болдине, есть и такая:
Теща про зятюшку сдобничала,
Сдобничала да пирожничала,
Испекла пирог во двенадцать рублей,
Солоду, муки на четыре рубли,
Ягодов, изюму на восемь рублей.
Теща по горенке похаживала,
Косо на зятюшку поглядывала:
Как тебя, зятюшку, не разорвало,
Как тебя, зятюшку, не перервало!
С тещей, хоть и думал Пушкин, что «сладил», предстояло еще немало хлопот. Свадьба по-прежнему висела на волоске. Вера Федоровна Вяземская по просьбе жениха ездила к Гончаровым и просила поторопиться. Однако был, кажется, и в 1831 г. момент, когда Пушкин, уставший от самодурства Натальи Ивановны и от собственных сомнений, готов был расстаться с мечтою о семейном счастье и «удрать» в армию. Собираясь заложить имение в Опекунском совете, он, шутя, напевал Нащокину старую песню: «Не женись ты, добрый молодец, а на те деньги коня купи». Приятель Пушкина С. Д. Киселев писал в те дни: «Мне сдается, что он бы с удовольствием заключил отступной контракт». 16 февраля, за два дня до венчания осведомленный в московских сплетнях почт-директор А. Я. Булгаков сообщал брату: «В городе опять начали поговаривать, что Пушкина свадьба расходится: это скоро должно открыться. Середа последний день, в который можно венчать[87]. Невеста, сказывают, нездорова. Он был на бале, отличался, танцевал, после ужина скрылся. — Где Пушкин, я спросил, а Гриша Корсаков серьезно отвечал: Il a été donc ici toute la soirée, et maintenent il est allé trouver sa promise[88]. Хорош визит в пять часов утра и к больной! Нечего ждать хорошего, кажется; я думаю, что не для нее одной, но для него лучше было бы, кабы свадьба разошлась».
Но в тот самый день, 16-то, видно, все было решено бесповоротно, потому что 17-го Пушкин созвал у себя (по-видимому, уже в доме Хитровой на Арбате, неподалеку от Смоленской площади) мальчишник. Он прощался с холостой жизнью. Приглашал особыми записочками. Явились брат Лев Сергеевич, Баратынский, Нащокин, Вяземский, Языков, Денис Давыдов, Иван Киреевский и еще несколько человек. Вечер получился шумный, суматошный. П. И. Бартенев в 1850-х годах расспрашивал еще остававшихся в живых стариков — участников того мальчишника. Вот отрывочная запись одного разговора: «Накануне свадьбы был очень грустен и говорил стихи, прощаясь с молодостью. А закуска из свежей семьги[89]. Обедало у него человек 12. На другой день он был… очень весел, смеялся, был счастлив, любезен с друзьями». Есть и другая запись, со слов Киреевского: «Пушкин был необыкновенно грустен, так что гостям его даже было неловко. Он читал стихи прощание с молодостью, которых после Киреевский не видел в печати». Какие стихи, до сих пор неизвестно — даже самые доброжелательные и педантичные мемуаристы их не запомнили. На какой-то бумаге, сохранившейся у Пушкина после мальчишника, остались строки Вяземского:
Пушкин! Завтра ты женат,
Холостая жизнь прощай-ка,
Об-земь холостая шайка…
Дальше понять трудно: видно, было нечто озорное, намеренно зачеркнутое. После того как гости разошлись, к вечеру, Пушкин уехал к невесте.
В руках Бартенева было какое-то французское письмо, написанное Пушкиным перед самой свадьбой. По утверждению пушкиниста, письмо «поразительное по удивительному самосознанию или провидению судьбы своей. Там Пушкин прямо говорит, что ему, вероятно придется погибнуть на поединке». Бартенев никогда ничего не выдумывал: быть может, какое-то не дошедшее до нас письмо существовало…
Наутро, в день свадьбы Наталья Ивановна прислала сказать, что все опять придется отложить — нет денег на карету. Кстати, на жениховский фрак Пушкин разоряться не стал — венчался во фраке Нащокина. Жених послал денег — свадьба состоялась. Сперва венчать собирались в домовой церкви князя С. М. Голицына, но митрополит Московский Филарет запретил: не положено. Венчали в приходе, где жила невеста, у Большого Вознесения. Если верить легендам и некоторым позднейшим записям Бартенева, во время венчания Пушкин, нечаянно зацепив за аналой, уронил крест; когда кольцами менялись, одно упало на пол; погасла свечка; первым устал держать венец шафер жениха. Пушкин будто бы шепнул кому-то: «tous les mauvais augures[90]…»
В церковь старались не пускать посторонних, была даже прислана на сей случай полиция. Видно, все же событие для Москвы было приметное. Более всего были огорчены поклонники Натали Гончаровой. 25 сентября 1832 г. Александр Сергеевич писал Наталье Николаевне: «Вчера рассказали мне анекдот, который тебе сообщаю: В 1831 году, февраля 18, была свадьба на Никитской, в приходе Вознесения. Во время церемонии двое молодых людей разговаривали между собою. Один из них нежно утешал другого, несчастного любовника венчаемой девицы. А несчастный любовник, с воздыханием и слезами, надеялся со временем забыть безумную страсть etc. etc. etc. Княжны Вяземские слышали весь разговор и думают, что несчастный любовник был Давыдов[91]. А я так думаю, Петушков или Буянов[92] или паче Сорохтин[93]. Ты как? не правда ли, интересный анекдот?».
На другой день после венчания Пушкиных А. Я. Булгаков сообщал брату: «И так свершилась эта свадьба, которая так долго тянулась. Ну да как будет хороший муж. То-то всех удивит, никто этого не ожидает и все сожалеют о ней. Я сказал Корсакову быть ей milady Byron (леди Байрон). Он пересказал Пушкину, который смеялся только». И всех удивил…
Квартиру на Арбате Пушкин снял еще 23 января. Как считают современные исследователи[94], в начале февраля он уже туда перебрался, наняв слуг: экономку Марию Ивановну, дворецкого Александра Григорьева, камердинера Никифора Федорова и других. Молодожены занимали второй этаж: зал, гостиную, кабинет, спальню, будуар. Как ни скудны бытовые сведения о жизни поэта в доме на Арбате, а все же сохранились воспоминания сына Вяземских Павла (ему, правда, было тогда только десять лет). Он рассказывал, как «по совершении брака в церкви отправился с Павлом Воиновичем Нащокиным для встречи новобрачных с образом». Гостиную Пушкиных Павел Вяземский называет «щегольской и уютной», вспоминает, что была она оклеена «диковинными для меня обоями под лиловый бархат с рельефными набивными цветочками».
В первом семейном обиталище Пушкин обрел мир и покой, пусть опять недолгий, но непривычный ему по своей полноте и прочности. Письмо Плетневу (№ 21) — редкостное во всей переписке Пушкина. В нем — счастье! «Странная вещь! Непонятная вещь!», как любил он тогда повторять. Быть может, на какой-то миг возникла иллюзия отъединения от бурь века, где рушились престолы, вымирали губернии, где ждали его неотвязные материальные хлопоты и непонимание читателей… Пушкин был женат, влюблен, любим и безмерно счастлив. Недавние колебания показались бы теперь смешными. Сам он никогда к ним не возвращался и никак не мог предвидеть, что в них с пристрастием станут разбираться поколения его биографов.
После свадьбы наступили обычные московские развлечения: балы, театр, масленичные катанья на санях, прогулки по Тверскому бульвару и визиты, визиты. Беспрестанно находились охотники поглядеть на первую красавицу Москвы и первого поэта России, но Пушкина все это не сильно занимало. Москва утомляла и разочаровывала обывательскими замашками. В позднейшей статье описаны эти свойства старой столицы (№ 10). 27 февраля был бальный вечер у самих Пушкиных; Наталья Николаевна очаровала гостей, глава семейства пребывал в прекрасном расположении духа (№ 22).
Слухи и толки, меж тем, не умолкали. Лицейский директор Е. А. Энгельгардт сообщал Ф. Ф. Матюшкину: «Знаешь ли, что Пушкин женился? Жена его москвичка, как говорят, очень любезная, образованная и с деньгами. Жаль ее: она верно будет несчастлива. В нем только и было хорошего, что его стихотворческий дар, да и тот, кажется, исчезает…». По существу в том же духе 3 марта 1831 г. давний приятель Пушкина Я. И. Сабуров разглагольствовал в письме из Москвы: «Здесь не опомнятся от женитьбы Пушкина; склонится ли он под супружеское ярмо, которое — не что иное как pool pure[95] и часто не слишком верная. Как справится он с тем, чтобы нарушить привычный ритм своей жизни? Впрочем мы ничего не теряем. Во всяком случае, на худой конец, больше будет прекрасных строф; итог писателя — это его книга, а как он к ней приходит — его дело. Пусть брак, семья станут лишним томом в его библиотеке материалов — я согласен: она будет лишь богаче и плодотворнее». Весьма распространенный и по сей день живучий взгляд на Пушкина! Вот уж поистине холодная толпа взирает на поэта «как на заезжего фигляра»! (гл. XI, № 88). Горе его — ей в радость, ибо обещает художественные красоты стихов. Но для того ли только мы теперь обращаемся к жизни Пушкина, чтобы найти в ней истоки его поэзии? Думается, нет. Как земной идеал, он нам близок своей личной, человеческой сущностью, пусть и не отделимой от его созданий. Благодаря своему гениальному творчеству он любил и страдал на глазах современников, он любит и страдает на глазах десятков миллионов потомков. И если поверить таким, как Энгельгардт и Сабуров, то получится: все это для историко-литературных целей. Нет, великий Пушкин был в то же время обыкновенным человеком (пусть примером огромной нравственной высоты) — со своими достоинствами и недостатками. Мы любим его, сострадаем ему и готовы простить его в чем-то, когда нужно. Он родной нам всем. И потому мы «вмешиваемся» в его личную жизнь по праву нашей любви. Но если воспринимать Пушкина только как гениального поэта, а жизнь его — всего-навсего как приложение к творчеству, то все наши биографические книги о нем — есть непростительная бестактность. Между прочим этот вопрос — об отношении к Пушкину как к писателю и человеку — возникал еще при жизни его. Об этом, как видели, говорили Сабуров и Энгельгардт и совсем по-другому, например писатель-декабрист Федор Глинка: «Многие любят Ваш талант, я любил и люблю в Вас — всего Вас»…
Бесконечные придирки и наветы тещи вконец извели Пушкина. Он и перед свадьбой думал через некоторое время перебраться в Петербург — подальше от кумушек московских, а к концу марта и вовсе заторопился. «Москва — город ничтожества, — с досадой писал он Е. М. Хитрово. — На ее заставе написано: оставьте всякое разумение, о вы, входящие сюда». И Плетневу: «В Москве остаться я никак не намерен, причины тому тебе известны — и каждый день новые прибывают» (№ 25). К тому времени деньги, полученные в залог кистеневских душ, уже кончались — пришлось заложить бриллианты и изумруды Натальи Николаевны. Еще несколько недель, понадобившихся для улаживания всяких дел с родными жены, последние объяснения с тещей (№ 32), и 15 мая Пушкины отправляются в Петербург.
18 мая поэт с женою приехали в северную столицу и, почти не делая визитов (№ 33), перебрались в Царское Село на дачу, нанятую для них Плетневым. 25 мая наблюдательная Долли Фикельмон передавала свои впечатления Вяземскому: «Пушкин к нам приехал к нашей большой радости. Я нахожу, что он в этот раз еще любезнее. Мне кажется, что я в уме его отмечаю серьезный оттенок, который ему и подходящ. Жена его прекрасное создание; но это меланхолическое и тихое выражение похоже на предчувствие несчастья. Физиономии мужа и жены не предсказывают ни спокойствия, ни тихой радости в будущем: у Пушкина видны все порывы страстей, у жены — вся меланхолия отречения от себя. Впрочем, я видела эту красивую женщину всего только один раз».
С начала лета 1817 г. Пушкин не жил в Царском Селе — теперь, в 1831 г., он туда вернулся. Тогда, в 1811–1817 гг., лицеист Пушкин жил в одном из «подсобных» помещений Екатерининского дворца. Теперь скромнее — поэт поселился в домике, принадлежащем вдове царского камердинера, на углу Колпинской и Кузминской улиц. Впрочем, дом был приятен и удобен. Построенный недавно, в 1825 г., он был украшен 14 ампирными колоннами и слегка закруглен по фасаду ввиду своего углового расположения. Больше других 9 комнат Пушкин любил свой кабинет в мезонине, накалявшийся от жары в то знойное лето. Мебель была на время одолжена у Вяземских. Каждое утро принимал он ледяную ванну, потом, после чая ложился в кабинете на диван, стоявший подле большого стола, и работал в своей излюбленной позе. Стопа чистой бумаги, тетради, чернильница с перьями были приготовлены на столе заранее. Исписанные листы Пушкин опускал на пол рядом с диваном. На столе, как вспоминала Россет-Смирнова, располагались также графин с холодной водой и банка с крыжовенным вареньем. Повсюду — на полках, на столе, на полу громоздились книги.
Обедали однообразно: зеленый суп с крутыми яйцами, рубленые котлеты со шпинатом или щавелем и все то же варенье на десерт. Кому-то из приятелей, заставшему его во время работы в одеянии, которое теперь назвали бы «пляжным», Пушкин заметил: «Жара стоит, как в Африке, а у нас там ходят в таких костюмах». Мы слишком бедны конкретными сведениями о бытовом укладе Пушкина, чтобы пренебречь этими малыми подробностями. Часов в 5–6, когда спадала жара, чета Пушкиных отправлялась гулять вокруг озера, являя собой для окружающих одну из достопримечательностей Царского Села. «Многие ходили нарочно смотреть на Пушкина как он гулял под руку с женою, обыкновенно около озера. Она бывала в белом платье, в круглой шляпе и на плечах свитая по-тогдашнему красная шаль», — вспоминал современник.
10 июля в Царское Село, спасаясь от петербургской холеры, переехал двор. Истины ради надо сказать, что бежали не только от холеры, но и от холерных бунтов, которых опасались больше, чем самой болезни. Бенкендорф в своих воспоминаниях писал об июньских днях 1831 г. с позиций устрашенной народом власти: «Холера в Петербурге, возрастая до ужасающих размеров, напугала все классы населения и в особенности простонародие, которое все меры для охранения его здоровья, усиленный полицейский надзор, оцепление города и даже уход за пораженными холерою в больницах, начинало считать преднамеренным отравлением. Стали собираться в скопища, останавливать на улицах иностранцев, обыскивать их для открытия носимого при себе мнимого яда, гласно обвинять врачей в отравлении народа. Напоследок, возбудив сама себя этими толками и подозрениями, чернь столпилась на Сенной площади (22 июня — В. К.) и посреди многих других бесчинств, бросилась с яростью рассвирепевшего зверя на дом, в котором была устроена временная больница. Все этажи в одну минуту наполнились этими бешеными, которые разбили окна, выбросили мебель на улицу, изранили и выкинули больных, приколотили до полусмерти больничную прислугу и самым бесчеловечным образом умертвили нескольких врачей. Полицейские чины, со всех сторон теснимые, попрятались или ходили между толпами переодетыми, не смея употребить своей власти. <…> Холера не уменьшалась, весь город был в страхе, несмотря на значительное число вновь устроенных больниц, их становилось мало, священники едва успевали отпевать трупы — умирало до 600 человек в день. <…> На каждом шагу встречались траурные одежды и слышались рыдания. Духота в воздухе стояла нестерпимая. Небо было накалено как бы на далеком юге, и ни одно облачко не застилало его синевы, трава поблекла от страшной засухи, везде горели леса и трескалась земля. Двор переехал из Петергофа в Царское Село, куда переведены были и кадетские корпуса. Но, за исключением Царского Села, холера распространилась и по всем окрестностям столицы. Народ страдал от препон, которые полагались торговле и промышленности». К этому не лишенному образности описанию следовало бы добавить только, что народ боялся и ненавидел николаевскую администрацию и не доверял ей.
С двором появился в Царском Селе воспитатель наследника Василий Андреевич Жуковский, а среди фрейлин Александра Осиповна Россет. С этого дня оба поэта обычно проводили у нее вечера (часов с семи). Кажется, никогда еще Пушкин и Жуковский не находились столько времени вместе, не делились столькими замыслами, не работали бок о бок столь дружно на благо русской словесности. Жуковский был очарован Натальей Николаевной. «Женка его очень милое творение, — писал он Вяземскому. — И он с нею мне весьма нравится». К двум писателям присоединился и третий — в Царском Селе поселился Н. В. Гоголь.
Неподалеку от Царского, в Павловске, жили на даче родители Пушкина, и он несколько раз ходил к ним пешком (см. т. I, гл. I).
Вся эта внешняя сторона жизни, пусть и приятная, отнюдь не заслоняла для Пушкина тревожных событий необычайно трудного для всех холерного года. Недолгая московская иллюзия отъединенности, если и была она, постепенно кончалась. Перечитайте представленные в подборке письма поэта тех летних месяцев и станет заметным главное противоречие: неровные ритмы века сталкиваются в них все время с нежной мелодией семейственного спокойствия и тихих радостей. Чтобы убедиться в этом, довольно будет взглянуть даже в одно письмо — Плетневу от 22 июля (№ 45). Пушкин любил повторять слова французского мыслителя Шатобриана: «Если бы я мог еще верить в счастье, я бы искал его в монотонности житейских привычек». 21 июля он сам подчеркнул противоречивость ситуации, рассказывая Нащокину: «В Царском Селе также все тихо, но около такая каша, что боже упаси». Волновали Пушкина и польские события и, не меньше, — реакция на них в Европе. Полемически и патриотически страстное его стихотворение «Клеветникам России», написанное 2 августа, было прежде всего ответом на антирусские выступления политиков и публицистов Франции. Оно напоминало и об излюбленной пушкинской теме — войне 1812 года — о «пылающей Москве», о мертвецах наполеоновской армии «в снегах России». Политические споры в русском обществе в 1830–31 гг. были исключительно напряженны: пушкинские стихи по сердцу пришлись многим декабристам (И. Д. Якушкину, А. А. Бестужеву, например) и П. Я. Чаадаеву, но вызвали резкий протест А. И. Тургенева, П. А. Вяземского и других.
Противоречия времени и настроений сказались и в самом творчестве Пушкина летом и ранней осенью 1831 г. Наряду с «Клеветникам России», «Бородинской годовщиной» и «Перед гробницею святой», с набросками истории французской революции и планами политической газеты он пишет «Сказку о царе Салтане», письмо Онегина к Татьяне, завершившее работу над романом, готовит к печати «Повести Белкина»…
Царь и царица не раз благосклонно беседовали с Пушкиными, встречая их в царскосельском парке. Потерять такую красавицу из вида и отпустить всегда опасного поэта на волю судьбы Николаю I не хотелось. Он повелел принять Пушкина в службу и разрешить занятия в архивах над историей петровской эпохи. Это означало относительную свободу исследований. Но это означало и прочную привязанность ко двору, и вынужденное постоянное общение с императором и его приближенными, 8 июня 1834 г. Пушкин, вспоминая то время, написал жене: «Я не должен был вступать в службу»…
Перебравшись из Царского Села в Петербург в половине октября, Пушкины поселились на Галерной улице в доме Брискорн…
5 сентября были процензурованы «Повести Белкина»; 17 ноября подписана к печати последняя глава «Евгения Онегина». До конца года поэт успел еще съездить в Москву: нужно было разделаться со старыми карточными долгами. Это удалось благодаря Нащокину, отдавшему Пушкину свой долг. Надеялся он выкупить и драгоценности Гончаровых — это не получилось. Этой поездке в Москву мы обязаны первыми письмами Пушкина к жене (№ 69–70), которые отныне станут важнейшим автобиографическим материалом, вытесняющим любой другой. В самом конце декабря поэт возвратился домой.
Близился год 1832-й.
<…> Новый год встретил я с цыганами и с Танюшей, настоящей Татьяной-пьяной. Она пела песню, в таборе сложенную, на голос приехали сани:
Давыдов с ноздрями,
Вяземский с очками,
Гагарин с усами,
Девок испугали
И всех разогнали и проч.
Д — Митюша, В — Петруша, Г — Федюша.
Знаешь ли ты эту песню? Addio[96], поклон всем твоим, до свидания.
Пушкин — П. А. Вяземскому,
2 января 1831. Из Москвы в Остафьево.
1831. Январь. 3. <…> Получил «Бориса» от Пушкина с рукоположением. <…>
7. <…> К Пушкину, и занимательный разговор, кто русские и нерусские. — Как воспламеняется Пушкин, — и видишь восторженного. <…>
20. <…> Все бранят «Годунова». <…>
<…> Пишут мне, что «Борис» мой имеет большой успех: Странная вещь, непонятная вещь! по крайней мере я того никак не ожидал. Что тому причиною? Чтение Вальтера Скотта? голос знатоков, коих избранных так мало? крик друзей моих? мнение двора? — Как бы то ни было, я успеха трагедии моей у вас не понимаю. В Москве то ли дело? здесь жалеют о том, что я совсем, совсем упал; что моя трагедия подражание «Кромвелю» Виктора Гюго; что стихи без рифм не стихи; что Самозванец не должен был так неосторожно открыть тайну свою Марине, что это с его стороны очень ветрено и неблагоразумно — и тому подобные глубокие критические замечания. Жду переводов и суда немцев, а о французах не забочусь. Они будут искать в «Борисе» политических применений к Варшавскому бунту, и скажут мне, как наши: «Помилуйте-с!» <…>
Пушкин — П. А. Плетневу.
7 января 1831 г. Из Москвы в Петербург.
<…> Вы говорите об успехе «Бориса Годунова»: право, я не могу этому поверить. Когда я писал его, я меньше всего думал об успехе. Это было в 1825 году — и потребовалась смерть Александра, неожиданная милость нынешнего императора, его великодушие, его широкий и свободный взгляд на вещи, чтобы моя трагедия могла увидеть свет. Впрочем, всё хорошее в ней до такой степени мало пригодно для того, чтобы поразить почтенную публику (то есть ту чернь, которая нас судит), и так легко осмысленно критиковать меня, что я думал доставить удовольствие лишь дуракам, которые могли бы поострить на мой счет. <…> (фр.)
Пушкин — Е. М. Хитрово.
Около (не позднее) 9 февраля 1831.
Из Москвы в Петербург.
Милостивый государь, Александр Сергеевич!
Его величество государь император поручить мне изволил уведомить Вас, что сочинение Ваше: Борис Годунов, изволил читать с особым удовольствием.
Вменяя себе в приятную обязанность уведомить Вас о сем лестном отзыве августейшего монарха, имею честь быть <…>
А. X. Бенкендорф — Пушкину.
9 января 1831. Из Петербурга в Москву.
Милостивый государь Александр Христофорович,
С чувством глубочайшей благодарности удостоился я получить благосклонный отзыв государя императора о моей исторической драме. Писанный в минувшее царствование, «Борис Годунов» обязан своим появлением не только частному покровительству, которым удостоил меня государь, но и свободе, смело дарованной монархом писателям русским в такое время и в таких обстоятельствах, когда всякое другое правительство старалось бы стеснить и оковать книгопечатание.
Позвольте мне благодарить усердно и Ваше высокопревосходительство, как голос высочайшего благоволения и как человека, принимавшего всегда во мне столь снисходительное участие. <…>
Пушкин — А. X. Бенкендорфу.
18 января 1831. Из Москвы в Петербург.
<…> Язык русский доведен в «Борисе Годунове» до последней, по крайней мере в наше время, степени совершенства; сущность творения, напротив, запоздалая и близорукая: и могла ли она не быть такою даже по исторической основе творения, когда Пушкин рабски влекся по следам Карамзина в обзоре событий, и когда, посвящением своего творения Карамзину, он невольно заставляет улыбнуться, в детском каком-то раболепстве называя Карамзина — бог знает чем! Это делает честь памяти и сердцу, но не философии поэта!
— Московский телеграф, 1831, ч. 37, № 2.
<…> «Что это сделалось с нашею словесностью? Все исписались, хоть брось! Легко ли — сам Пушкин, которого я прежде читывал с удовольствием… что с ним сталось… что он так замолк?..» — «А Борис Годунов?» подхватил один из собеседников. — «Не говорите вы об этом несчастном произведении! — прервала дама, вступившая было в состязание с ученым. — Я всегда краснею за Пушкина, когда слышу это имя!.. Чудное дело!.. Уронить себя до такой степени… Это ужасно!.. Я всегда подозревала более таланта в творце Руслана и Людмилы: я им восхищалась… но теперь…» — «Не угодно ли выслушать прекрасные стихи, которые я нарочно выписал из одной петербургской газеты в Английском клубе?» — сказал один молодой человек, у которого отпущенная по моде борода мелькала из-под широкого, вышедшего из моды, галстука. — «Это на счет Бориса Годунова!..» — «Прочти-ка, прочти!», вскричал хозяин. «Я люблю до смерти эпиграммы и каламбуры…». Молодой франт приосанился, вынул из кармана маленькую бумажку и начал читать с декламаторским выражением:
И Пушкин стал нам скучен…
Все захохотали и многие закричали: браво! прекрасно! бесподобно! — «И это напечатано! — сказал наконец камергер. — Ну, Пушкин… Caput![97] … Да и давно бы пора!.. А то — вскружил головы молокососам ни за что, ни про что. Мой Jeannot[98] — например — бывало только им и бредит…» — «Я всегда сомневался, чтобы у него был истинный талант», сказал один пожилой человек, в архивском виц-мундире <…>.
— Телескоп, 1831, ч. 1, № 4.
Странная участь Бориса Годунова! Еще в то время, когда он не известен был публике вполне, когда из этого сочинения был напечатан один только отрывок, он произвел величайшее волнение в нашем литературном мире. Люди, выдающие себя за романтиков, кричали, что эта трагедия затмит славу Шекспира и Шиллера; так называемые классики в грозном таинственном молчании двусмысленно улыбались и пожимали плечами; люди умеренные, не принадлежащие ни к которой из вышеупомянутых партий, надеялись от этого сочинения многого для нашей литературы. Наконец Годунов вышел; все ожидали шума, толков, споров — и что же? Один из С.-Петербургских журналов о новом произведении знаменитого поэта отозвался с личной бранью; Московский Телеграф, который (как сам о себе неоднократно объявлял) не оставляет без внимания никакого замечательного явления в литературе, на этот раз изложил свое суждение в нескольких строках общими местами и упрекнул Пушкина в том, как ему не стыдно было посвятить своего Годунова памяти Карамзина, у которого издатель Телеграфа силится похитить заслуженную славу. В одном только Телескопе Борис Годунов был оценен по достоинству. Известный г. Надоумко, который, вероятно, издателю этого журнала не чужой и который некогда советовал Пушкину сжечь Годунова, теперь сие же самое творение взял под свое покровительство. Но это сделано им, кажется, только для того, что он, г. Надоумко, как сам признается, любит плавать против воды, идти наперекор общему голосу и вызывать на бой общее мнение.
Теперь появилась особенная брошюрка, под названием: О Борисе Годунове, сочинении Александра Пушкина. Разговор. Что ж это такое? спросят читатели. Это, милостивые государи, одно из тех знаменитых творений, которыми наводняют нашу литературу г. Орлов и ему подобные. Какой-то помещик Петр Алексеевич, проезжающий из Москвы чрез уездный городок, завел разговор о Борисе Годунове с каким-то знакомым ему вольно практикующим учителем российской словесности, Ермилом Сергеевичем. Автору этого Разговора хотелось, вероятно, написать критику, и вот он начал толковать о Годунове по-своему. Не желая искушать терпение читателей, не входим в подробное рассмотрение этой брошюрки, а выписываем из оной несколько отрывков, которые могут дать понятие об оном сочинении.
«Учит. С вышепоказанной-то страницы, правду молвить, Борис начал действовать: приказал послать к воеводам, чтобы на коня садились.
Помещ. Постой, постой, Ермил Сергеевич, как? Все воеводы на одного коня?»
«Учит. Каково, мужик кричит народу с какого-то амвона:
Ступай! Вязать Борисова щенка!
то есть Федора, Борисова сына, которому присягнули в верности! Борисова щенка! Какой изящный вкус! И это национальность?
Помещ. Ну, пора перестать. Что ж ты думаешь о первоклассности сочинителя?
Учит. Не мое дело. Мне, сударь, ни жаловать, ни разжаловать невозможно.
Помещ. И подлинно: без суда никто не наказывается, а суд дает потомство.
Учит. Только надобно желать, Петр Алексеевич, чтоб это потомство как можно скорее показалось, а до позднего, кажется, не дожить нынешнему Борису Годунову».
Каково? В заключение нельзя не заметить, что самое название этой школярной болтовни предуведомляет, в каком духе написан Разговор о Борисе Годунове; напечатан же особою брошюркою он, вероятно, потому, что по каким-нибудь причинам не мог явиться ни в одном журнале.
— Листок, 1831, № 45.
Учитель. …Бросаться и туда и сюда, без всякой связи, право, не простительно. А сверх всего, смею доложить, пишутся ли поэмы прозою? В сочинении же г. Пушкина есть много прозы…
Помещик. Ведь надобно же, братец, дать какое-нибудь название Борису Годунову. Ну, трагедия?
Учитель. Избави, господи! А что тут есть трагического? Не прикажете ли представить ее на театре? У кулисных-то мастеров заболели бы руки. Это, сударь, настоящие Китайские тени. Действие перескакивает из Москвы в Польшу, из Польши в Москву, из кельи в корчму… Есть нечто подобное в драматических произведениях Шекспира, да все-таки посовестнее. К тому же Шекспир писал тогда еще, когда одноземцы его и понятия не имели об изящном вкусе… При слове тошнит, не может ли иному чувствительному читателю представиться последствие тошноты… словом сказать весьма отвратительно. Неужели автор Бориса, не слыхивал об изящной природе?
…Ух, тяжело!
Тяжело, почтеннейший Петр Алексеевич, как этот ух делает бух в наш слух! … Такие выражения… черт с ними, а особенно мочи нет, при всякой романтической национальности — никуда не годятся. … Можно ли было ожидать от Пушкина такой галиматьи? …Теперь осталось только показать некоторые резкие мысли…
Басманов.
Что на него смотреть?
Всегда народ к смятенью тайно склонен.
Помещик. Вот вздор какой! Всегда склонен! Пустое, с этим я совершенно не согласен… И русскому ли боярину так отзываться о православном русском народе?..
Пришли мне, мой милый, экземпляров 20 «Бориса», для московских прощалыг, не то разорюсь, покупая его у Ширяева.
Душа моя, вот тебе план жизни моей: я женюсь в сем месяце, полгода проживу в Москве, летом приеду к вам. Я не люблю московской жизни. Здесь живи не как хочешь — как тетки хотят. Теща моя та же тетка. То ли дело в Петербурге! заживу себе мещанином припеваючи, независимо и не думая о том, что скажет Марья Алексевна. Что «Газета» наша? надобно нам об ней подумать. Под конец она была очень вяла; иначе и быть нельзя: в ней отражается русская литература. В ней говорили под конец об одном Булгарине; так и быть должно: в России пишет один Булгарин. Вот текст для славной филиппики. Кабы я не был ленив, да не был жених, да не был очень добр, да умел бы читать и писать, то я бы каждую неделю писал бы обозрение литературное — да лих терпения нет, злости нет, времени нет, охоты нет. Впрочем, посмотрим.
Деньги, деньги: вот главное, пришли мне денег. И я скажу тебе спасибо. Да что же ты не пишешь ко мне, бессовестный?
Пушкин — П. А. Плетневу.
13 января 1831. Из Москвы в Петербург.
<…> Куда девались балы, пиры, чудаки и проказники — всё исчезло: остались одни невесты, к которым нельзя, по крайней мере применить грубую пословицу «vieilles comme les rues»[99]: московские улицы, благодаря 1812 году, моложе московских красавиц, всё еще цветущих розами! Ныне в присмиревшей Москве огромные боярские дома стоят печально между широким двором, заросшим травою, и садом, запущенным и одичалым. Под вызолоченным гербом торчит вывеска портного, который платит хозяину 30 рублей в месяц за квартиру; великолепный бельэтаж нанят мадамой для пансиона — и то слава богу! На всех воротах прибито объявление, что дом продается и отдается внаймы, и никто его не покупает и не нанимает. Улицы мертвы; редко по мостовой раздается стук кареты; барышни бегут к окошкам, когда едет один из полицмейстеров со своими казаками. Подмосковные деревни также пусты и печальны. Роговая музыка не гремит в рощах Свирлова и Останкина; плошки и цветные фонари не освещают английских дорожек, ныне заросших травою, а бывало уставленных миртовыми и померанцевыми деревьями. Пыльные кулисы домашнего театра тлеют в зале, оставленной после последнего представления французской комедии. Барский дом дряхлеет. Во флигеле живет немец управитель и хлопочет о проволочном заводе. Обеды даются уже не хлебосолами старинного покроя, в день хозяйских именин или в угоду веселых обжор, в честь вельможи, удалившегося от двора, но обществом игроков, задумавших обобрать наверное юношу, вышедшего из-под опеки, или саратовского откупщика. Московские балы… Увы! Посмотрите на эти домашние прически, на эти белые башмачки, искусно забеленные мелом… Кавалеры набраны кое-где — и что за кавалеры! «Горе от ума» есть уже картина обветшалая, печальный анахронизм. Вы в Москве уже не найдете ни Фамусова, который всякому, ты знаешь, рад — и князю Петру Ильичу, и французу из Бордо, и Загорецкому, и Скалозубу, и Чацкому; ни Татьяны Юрьевны, которая.
Балы дает нельзя богаче
От Рожества и до поста,
А летом праздники на даче.
Хлестова — в могиле; Репетилов — в деревне. Бедная Москва!..
А. С. Пушкин. Путешествие из Москвы в Петербург.
1833–1834.
Что скажу тебе, мой милый! Ужасное известие получил я в воскресение. На другой день оно подтвердилось. Вчера ездил я к Салтыкову объявить ему всё — и не имел духу. Вечером получил твое письмо. Грустно, тоска. Вот первая смерть, мною оплаканная. Карамзин под конец был мне чужд, я глубоко сожалел о нем как русский, но никто на свете не был мне ближе Дельвига. Изо всех связей детства он один оставался на виду — около него собиралась наша бедная кучка. Без него мы точно осиротели. Считай по пальцам: сколько нас? ты, я, Баратынский, вот и всё.
Вчера провел я день с Нащокиным, который сильно поражен его смертию, — говорили о нем, называя его покойник Дельвиг, и этот эпитет был столь же странен, как и страшен. Нечего делать! согласимся. Покойник Дельвиг. Быть так.
Баратынский болен с огорчения. Меня не так-то легко с ног свалить. Будь здоров — и постараемся быть живы.
Пушкин — П. А. Плетневу.
21 января 1831. Из Москвы в Петербург.
1831-го года генваря 23-го дня я ниже подписавшийся г-н десятого класса Александр Сергеев сын Пушкин, заключил сие условие с служителем г-жи Сафоновой Семеном Петровым сыном Семеновым по данной ему доверенности от г-на губернского секретаря Никанора Никанорова сына Хитрово в том что, 1-е нанял я Пушкин собственный г-на Хитрово дом, состоящий в Пречистенской части второго квартала под № 204-м в приходе Троицы что на Арбате, каменный двухэтажный с антресолями и к оному принадлежащими людскими службами, кухнею, прачешной, конюшней, каретным сараем, под домом подвал, и там же запасной амбар, в доме с мебелью по прилагаемой описи сроком от выше писанного числа впредь на шесть месяцев, а срок считать с 22-го генваря и по 22-е ж июля сего 1831-го года по договору между нами за две тысячи рублей государственными ассигнациями, из коей суммы при заключении сего условия должен я Пушкин, внести ему Семенову половинную часть то есть тысячу рублей ассиг., а последнюю половину по истечении трех месяцев от заключения условия; 2-е принять мне г-ну Пушкину дом со всеми принадлежностями и мебелью по описи за общим нашим подписанием, во время моего Пушкина в том доме жительства содержать во всей чистоте и целости как мебель так равно и службы; 3-е если же чего боже сохрани нанимаемый мною Пушкиным дом от небрежения моего или людей моих сгорит то по общему нашему договору заплатить мне г-ну Пушкину ему Семенову пятьдесят тысяч рублей государственными ассигнациями. Если же пожар последует от молнии, соседей, или от людей г-на Хитрово то мне Пушкину не отвечать и ему Семенову никакой платы с меня не требовать, 4-е по истечении срока и выезду из дому должен я Пушкин сдать оный по описи в совершенной исправности. Буде чего не явится или будет разбито, или изломано или замарано то за поврежденное заплатить то чего будет стоить или привести в исправность как принято было; 5-е, чистка труб все по дому нечистоты и в случае приезду и отъезду иногородных господ уведомлять об оном частный дом оное будет зависеть от меня г-на Пушкина; 6-е в строениях занимаемых мною Пушкиным выключаются комнаты нижнего этажа дома для жительства экономки и приезду г-на Хитрово, а в мезонине людском, что над кухнею, остаются покои для людей г-на Хитрово; 7-е подлинный договор и опись вручить от меня ему Семенову за моим подписанием а от него мне получить копию и договор сей я г-н Пушкин и он Семенов должны сохранять свято и ненарушимо для чего записать в книгу маклерских дел — к сему условию 10-го класса Александр Сергеев сын Пушкин руку приложил: К сей записке 10-го класса Александръ Сергеевъ сынъ Пушкинъ руку приложилъ[100]. Так же к сей записке по доверенности вышеозначенного г-на Хитрово г-жи Сафоновой служитель ее Семен Петров Семенов руку приложил, а подлинное условие к себе взял того ж числа. Маклер Анисим Хлебников; добросовестный Григорий Кузьмин; добросовестный Силиверст Крюков.
Сейчас получил 2000 р., мой благодетель. Satis est, domine, satis est[101]. На сей год денег мне больше не нужно. Отдай Софии Михайловне остальные 4000 — и я тебя более беспокоить не буду.
Бедный Дельвиг! помянем его «Северными цветами» — но мне жаль, если это будет ущерб Сомову — он был искренно к нему привязан — и смерть нашего друга едва ли не ему всего тяжеле: чувства души слабеют и меняются, нужды жизненные не дремлют.
Баратынский собирается написать жизнь Дельвига. Мы все поможем ему нашими воспоминаниями. Не правда ли? Я знал его в Лицее — был свидетелем первого, незамеченного развития его поэтической души — и таланта, которому еще не отдали мы должной справедливости. С ним читал я Державина и Жуковского — с ним толковал обо всем, что душу волнует, что сердце томит. Я хорошо знаю, одним словом, его первую молодость; но ты и Баратынский знаете лучше его раннюю зрелость. Вы были свидетелями возмужалости его души. Напишем же втроем жизнь нашего друга, жизнь, богатую не романическими приключениями, но прекрасными чувствами, светлым чистым разумом и надеждами. Отвечай мне на это. <…>
Пушкин — П. А. Плетневу.
31 января 1831. Из Москвы в Петербург.
Посылаю тебе, милый друг, любимое мое сочинение. Ты некогда баловал первые мои опыты — будь благосклонен и к произведениям более зрелым. Что ты делаешь в своем уединении? Нынешней осенью был я недалеко от тебя. Мне брюхом хотелось с тобою увидеться и поболтать о старине — карантины мне помешали. Таким образом, бог ведает, когда и где судьба сведет нас опять. Мы не так-то легки на подъем. Ты без ноги, а я женат. — Женат — или почти. Всё, что бы ты мог сказать мне в пользу холостой жизни и противу женитьбы, всё уже мною передумано. Я хладнокровно взвесил выгоды и невыгоды состояния, мною избираемого. Молодость моя прошла шумно и бесплодно. До сих пор я жил иначе как обыкновенно живут. Счастья мне не было. Il n’est de bonheur que dans les voies communes[102]. Мне за 30 лет. В тридцать лет люди обыкновенно женятся — я поступаю как люди и, вероятно, не буду в том раскаиваться. К тому же я женюсь без упоения, без ребяческого очарования. Будущность является мне не в розах, но в строгой наготе своей. Горести не удивят меня: они входят в мои домашние расчеты. Всякая радость будет мне неожиданностию.
У меня сегодня spleen[103] — прерываю письмо мое, чтоб тебе не передать моей тоски; тебе и своей довольно. Пиши мне на Арбат в дом Хитровой. <…>
Пушкин — Н. И. Кривцову.
10 февраля 1831. Москва.
Февраль. 11. К Пушкину по вызову. Отдал деньги Надеждину. Спорили до хрипу о «Борисе» перед Д. Давыдовым, которому нравится мое разыскание. <…>
М. П. Погодин. Из дневника.
Через несколько дней я женюсь: и представляю тебе хозяйственный отчет: заложил я моих 200 душ, взял 38 000 — и вот им распределение: 11 000 теще, которая непременно хотела, чтоб дочь ее была с приданым — пиши пропало. 10 000 Нащокину, для выручки его из плохих обстоятельств: деньги верные. Остается 17 000 на обзаведение и житие годичное. В июне буду у вас и начну жить en bourgeois[104], а здесь с тетками справиться невозможно — требования глупые и смешные — а делать нечего. Теперь понимаешь ли, что значит приданое и отчего я сердился? Взять жену без состояния — я в состоянии, но входить в долги для ее тряпок — я не в состоянии. Но я упрям и должен был настоять по крайней мере на свадьбе. Делать нечего: придется печатать мои повести. Перешлю тебе на второй неделе, а к святой и тиснем.
Что баронесса? я писал Хитровой о братьях Дельвига. Спроси у нее, каковы ее дела, и отец мой заплатил ли долг Дельвигу? Не продаст ли она мне мой портрет? Мне пишут, что ее здоровье плохо, а она пишет Михайлу Александровичу, что она здорова. Кто прав? Что же ты мне не отвечал про «Жизнь Дельвига»? Баратынский не на шутку думает об этом. Твоя статья о нем прекрасна. Чем более читаю ее, тем более она мне нравится. Но надобно подробностей — изложения его мнений — анекдотов, разбора его стихов etc…
Пушкин — П. А. Плетневу.
Около (не позднее) 16 февраля 1831.
Из Москвы в Петербург.
<…> Тут узнала я, что он жениться собирается на красавице, сказывали, на Гончаровой. Ну, и хорошо, подумала, господин он добрый, ласковый, дай ему бог совет да любовь! И не чаяла я его до свадьбы видеть, потому, говорили, все он у невесты сидит, очень в нее влюблен.
Только раз, вечерком, — аккурат два дня до его свадьбы оставалось, — зашла я к Нащокину с Ольгой. Не успели мы и поздороваться, как под крыльцо сани подкатили, и в сени вошел Пушкин. Увидал меня из сеней и кричит: «Ах, радость моя, как я рад тебе, здорово, моя бесценная!» — поцеловал меня в щеку и уселся на софу. Сел и задумался, да так, будто тяжко, голову на руки опер, глядит на меня: «Спой мне, говорит, Таня, что-нибудь на счастие; слышала, может быть, я женюсь?» — «Как не слыхать, говорю, дай вам бог, Александр Сергеевич!» — «Ну, спой мне, спой!» — Давай, говорю, Оля, гитару, споем барину!.. Она принесла гитару, стала я подбирать, да и думаю, что мне спеть… Только на сердце у меня у самой невесело было в ту пору; потому у меня был свой предмет, — женатый был он человек, и жена увезла его от меня, в деревне заставила на всю зиму с собой жить, — и очень тосковала я от того. И, думаючи об этом, запела я Пушкину песню, — она хоть и подблюдною считается, а только не годится было мне ее теперича петь, потому она будто, сказывают, не к добру:
Ах, матушка, что так в поле пыльно?
Государыня, что так пыльно?
Кони разыгралися… А чьи-то кони, чьи-то кони?
Кони Александра Сергеевича…
Пою я эту песню, а самой-то грустнехонько, чувствую и голосом то же передаю, и уж как быть, не знаю, глаз от струн не подыму… Как вдруг слышу, громко зарыдал Пушкин. Подняла я глаза, а он рукой за голову схватился, как ребенок плачет… Кинулся к нему Павел Войнович: «Что с тобой, что с тобой, Пушкин?» — «Ах, говорит, эта ее песня всю мне внутрь перевернула, она мне не радость, а большую потерю предвещает!..» И не долго он после того оставался тут, уехал, ни с кем не простился. <…>
Раз, — раз всего потом довелось мне его видеть. Месяц, а может, и больше, после его свадьбы, пошла я как-то утром к Иверской, а оттуда в город, по площади пробираюсь. Гляжу, богатейшая карета, новенькая, четвернею едет мне навстречу. Я было свернула в сторону, только слышу громко кто-то мне из кареты кричит: «Радость моя, Таня, здорово!» Обернулась я, а это Пушкин, окно спустил, высунулся в него сам и оттуда мне ручкой поцелуй посылает… А подле него красавица писаная — жена сидит, голубая на ней шуба бархатная, — глядит на меня, улыбается. Уж и не знаю, право, что она об этом подумала, только очень конфузно показалось мне это в ту пору…
Февраль 17. <…> У Пушкина, верно, ныне холостой (нрзб) обед, а он не позвал меня. Досадно. — Заезжал и пожелал добра. — Там Баратынский и Вяземский толкуют о нравственной пользе.
М. П. Погодин. Из дневника.
1831 года февраля 18 дня по Указу Его Императорского Величества Никитского Сорока Церкви Вознесения Господня, что на Царицыной улице Протоиерей Иосиф Михаилов с причтом о желающих вступить в брак женихе 10-го класса Александр Сергеевиче Пушкине, и невесте Г-на Николая Афонасиевича Гончарове дочери Его девице Наталии Николаевной Гончаровой обыскивали и по троекратной публикации оказалось: 1-е что они православную веру исповедуют так как святая, соборная и Апостольская Церковь содержит; 2-е между ими плотского кровного и духовного родства т. е. кумовства, сватовства и крестною братства по установлению Св. Церкви не имеется; 3-е состоят они в целом уме, и к сочетанию браком согласие имеют вольное, и от родителей дозволенное, жених и невеста первым браком; 4-е лета их правильны, жених имеет от роду 31 год, а невеста 18 лет. И в том сказали самую сущую правду. Если же что из объявленного показания окажется что ложное, или что скрытое, за то повинны суду, как духовному, таки гражданскому. Во уверение всего вышеописанного как сами жених и невеста, так и знающие состояние их поручители своеручно подписуются.
К сему обыску во всем вышеописанном вышеозначенный 10-го класса Александр Сергеев сын Пушкин руку приложил.
К сему обыску Наталья Николаева дочь Гончарова руку приложила.
К сему обыску Мать ее Калежская Асессорша Наталья Иванова дочь Гончарова руку приложила.
К сему обыску по женихе брат его Поручик Лев Сергеев сын Пушкин руку приложил.
К сему обыску по женихе 9-го Класса Алексей Семенов сын Передельский руку приложил.
К сему обыску по невесте Коллегский Советник и Кавалер Павел Матвеев сын, Азанчевский руку приложил.
К сему обыску по невесте Отец ее, Коллегский Асессор, Николай Афанасьев сын Гончаров, руку приложил.
К сему обыску по женихе Коллежский Советник и Кавалер Князь Петр Андреев сын Вяземский руку приложил.
Милостивый государь дедушка
Афанасий Николаевич,
Спешу известить Вас о счастии моем и препоручить себя Вашему отеческому благорасположению, как мужа бесценной внуки Вашей, Натальи Николаевны. Долг наш и желание были бы ехать к Вам в деревню, но мы опасаемся Вас обеспокоить и не в наем, в пору ли будет наше посещение. Дмитрий Николаевич сказывал мне, что Вы всё еще тревожитесь насчет приданого; моя усильная просьба состоит в том, чтоб Вы не расстроивали для нас уже расстроенного имения; мы же в состоянии ждать. Что касается до памятника, то, будучи в Москве, я никак не могу взяться за продажу оного и предоставляю всё это дело на Ваше благорасположение.
С глубочайшим почтением и искренно сыновней преданностию имею счастие быть, милостивый государь дедушка,
Вашим покорнейшим слугой
и внуком.
Александр Пушкин
24 февр. 1831.
Москва.
Пушкин — А. Н. Гончарову. 24 февраля 1831.
Из Москвы в Полотняный завод.
<…> Я женат — и счастлив; одно желание мое, чтоб ничего в жизни моей не изменилось — лучшего не дождусь. Это состояние для меня так ново, что, кажется, я переродился. Посылаю вам визитную карточку — жены дома нет, и потому не сама она рекомендуется Степаниде Александровне.
Прости, мой друг. Что баронесса? память Дельвига есть единственная тень моего светлого существования. Обнимаю тебя и Жуковского. <…>
Пушкин — П. А. Плетневу.
24 февраля 1831. Из Москвы в Петербург.
Пушкин славный задал вчера бал. И он, и она прекрасно угощали гостей своих. Она прелестна, и они как два голубка. Дай бог, чтобы всегда так продолжалось. Много все танцевали, и так как общество было небольшое, то я также потанцевал по просьбе прекрасной хозяйки, которая сама меня ангажировала, и по приказанию старика Юсупова: et moi j’aurais dansé, si j’en avais la force[105], говорил он. Ужин был славный; всем казалось странно, что у Пушкина, который жил все по трактирам, такое вдруг завелось хозяйство. Мы уехали почти в три часа. Куда рад я был, что это близехонько от нас, что можно было отослать карету домой часов на шесть. Была вьюга и холод, которая и теперь продолжается. <…>
А. Я. Булгаков — К. Я. Булгакову.
28 февраля 1831. Из Москвы в Петербург.
Задолго до получения вашего письма, дорогой Пушкин, я уже поручила Вяземскому поздравить вас с вашим счастьем и выразить вам мои пожелания, чтобы оно оказалось столь прочным и полным, насколько это вообще возможно в нашем мире. Я очень признательна вам за то, что вы вспомнили обо мне в первые дни вашего счастья, это истинное доказательство дружбы. Я повторяю свои пожелания, вернее сказать надежду, чтобы ваша жизнь стала столь же радостной и спокойной, насколько до сих пор она была бурной и мрачной, чтобы нежный и прекрасный друг, которого вы себе избрали, оказался вашим ангелом-хранителем, чтобы ваше сердце, всегда такое доброе, очистилось под влиянием вашей молодой супруги, словом, чтобы вас осенила и всегда охраняла милость господня. Мне не терпится увидеть собственными глазами ваше сладостное и добродетельное счастье. Не сомневайтесь в искренности этих пожеланий, как вы не сомневаетесь в дружбе, внушившей их той, которая на всю жизнь останется преданной вам Е. Карамзиной.
Я прошу вас выразить госпоже Пушкиной мою благодарность за любезную приписку и сказать ей, что я с чувством принимаю ее юную дружбу и заверяю ее в том, что, несмотря на мою холодную и строгую внешность, она всегда найдет во мне сердце, готовое ее любить, особенно если она упрочит счастье своего мужа.
Дочери мои, как вы легко можете себе представить, нетерпеливо ждут знакомства с прекрасной Натали. (фр.)
Е. А. Карамзина — Пушкину.
3 марта 1831. Из Петербурга в Москву.
В Москве провел я весьма приятно целые сутки… Пушкин радовался, как ребенок моему приезду, оставил меня обедать у себя и чрезвычайно мило познакомил меня с своею пригожею женою. Не воображайте однако ж, чтобы это было что-нибудь необыкновенное. Пушкина беленькая, чистенькая девочка с правильными чертами и лукавыми глазами, как у любой гризетки. Видно, что она неловка еще и неразвязна; а все-таки московщина отражается на ней довольно заметно. Что у ней нет вкуса, это было видно по безобразному ее наряду; что у нее нет ни опрятности, ни порядка — о том свидетельствовали запачканные салфетки и скатерть и расстройство мебелей и посуды.
Ах! любезные девы мои, что за прелестная вещь девятая песнь Онегина. Как глубокомысленно означил Пушкин этикетное петербургское общество; как хороша Татьяна, увлеченная примером большого света на поприще притворства и приличия; как смешон и вместе жалок Онегин, гаснущий от ее холодности; как трогательно свидание их, где Татьяна, невольно разнеженная письмами Онегина, вспоминает с блаженством деревенскую свою жизнь, мечты и надежды любви и, наконец, восклицает: «Зачем, зачем тогда вы одним словом не упрочили этого блаженства!»
В. И. Туманский — С. Г. Туманской.
16 марта 1831. Из Орла.
Что это значит, душа моя? ты совершенно замолк. Вот уже месяц как от тебя ни строчки не вижу. Уж не воспоследовало ли вновь тебе от генерал-губернатора милостивое запрещение со мною переписываться? чего доброго? не болен ли ты? всё ли у тебя благополучно? или просто ленишься да понапрасну друзей своих пугаешь. Покамест вот тебе подробное донесение обо мне, о домашних моих обстоятельствах и о намерениях. В Москве остаться я никак не намерен, причины тому тебе известны — и каждый день новые прибывают. После святой отправляюсь в Петербург. Знаешь ли что? мне мочи нет хотелось бы к вам не доехать, а остановиться в Царском Селе. Мысль благословенная! Лето и осень таким образом провел бы я в уединении вдохновительном, вблизи столицы, в кругу милых воспоминаний и тому подобных удобностей. А домá, вероятно, ныне там недороги: гусаров нет, двора нет — квартер пустых много. С тобою, душа моя, виделся бы я всякую неделю, с Жуковским также — Петербург под боком — жизнь дешевая, экипажа не нужно. Чего, кажется, лучше? Подумай об этом на досуге, да и перешли мне свое решение. Книги Белизара я получил и благодарен. Прикажи ему переслать мне еще Crabbe, Wordsworth, Southey и Schakespeare[106] в дом Хитровой на Арбате. (Дом сей нанял я в память моей Элизы; скажи это Южной ласточке, смугло румяной красоте нашей). Сомову скажи, чтоб он прислал мне, если может, «Литературную газету» за прошедший год (за нынешний не нужно; сам за ним приеду) да и «Северные цветы», последний памятник нашего Дельвига. Об альманахе переговорим. Я не прочь издать с тобою последние «Северные цветы». Но я затеваю и другое, о котором также переговорим. <…>
О своих меркантильных обстоятельствах скажу тебе, что благодаря отца моего, который дал мне способ получить 38 000 р., я женился и обзавелся кой-как хозяйством, не входя в частные долги. На мою тещу и деда жены моей надеяться плохо, частию оттого, что их дела расстроены, частию и оттого, что на слова надеяться не должно. По крайней мере, с своей стороны, я поступил честно и более нежели бескорыстно. Не хвалюсь и не жалуюсь — ибо женка моя прелесть не по одной наружности, и не считаю пожертвованием того, что должен был я сделать. Итак, до свидания, мой милый.
Пушкин — П. А. Плетневу.
26 марта 1831. Из Москвы в Петербург.
Ты прав, любимец муз, — должно быть аккуратным, хотя это и немецкая добродетель; не худо быть и умеренным, хотя Чацкий и смеется над этими двумя талантами. Итак, вот тебе пунктуальные ответы на твои запросы. Деларю слишком гладко, слишком правильно, слишком чопорно пишет для молодого лицеиста. В нем не вижу я ни капли творчества, а много искусства. Это второй том Подолинского. Впрочем, может быть, он и разовьется. О Гоголе не скажу тебе ничего, потому что доселе его не читал за недосугом. Отлагаю чтение до Царского Села, где, ради бога, найми мне фатерку — нас будет: мы двое, 3 или 4 человека да 3 бабы. Фатерка чем дешевле, тем, разумеется, личше — но ведь 200 рублей лишних нас не разорят. Садика нам не будет нужно, ибо под боком будет у нас садище. А нужна кухня да сарай, вот и все. Ради бога, скорее же! и тотчас давай нам и знать, что все-де готово и милости просим приезжать. А мы тебе как снег на голову.
<…> Перечитываю письмо и вижу, что я неаккуратно отвечал тебе на вопросы: 1) где 2) на сколько времени и 3) во сколько комнат нужна мне квартира? Ответы.
1) На какой бы то ни было улице царскосельской.
2) До января, и потому квартера должна быть теплая.
3) Был бы особый кабинет — а прочее мне все равно.
За сим обнимаю тебя, благодаря заранее.
Пушкин — П. А. Плетневу.
Около (не позднее) 14 апреля 1831.
Из Москвы в Петербург.
Милостивый государь дедушка
Афанасий Николаевич,
Приношу Вам искреннюю мою благодарность за прием моего поверенного и за письмо, драгоценный знак Вашего ко мне благорасположения. Будьте уверены в беспрекословном согласии моем на всё, что будет удобнее для вас. Мне нельзя было принять доверенности одной, ибо чрез то долги и недоимки могли увеличиться, и имение могло быть, наконец, совершенно потеряно. Если Вам угодно вместо 300 обещанных душ дать покамест Наталье Николаевне доверенность на получение доходов с оных и заемное письмо, с условием, что при жизни Вашей оставалось оное заемное письмо недействительным (дай бог, чтоб оно и долее оставалось таковым!). В таком случае вексель должен быть дан от крепостных дел, на столько сот тысяч рублей, сколько вы желаете дать душ крестьянских, для того, чтобы при конкурсе кредиторов действительно достались бы 300 душ, а не вдесятеро менее. Таковые векселя с таковым же условием Вы безо всякого опасения могли бы дать и прочим Вашим внукам, а доверенность на управление в случае только их замужества.
Надеюсь, что Вы не будете гневаться на меня за мою откровенность. Во всяком случае ожидаю разрешения Вашего и имею счастие с чувством глубочайшего почтения и преданности остаться,
милостивый государь дедушка,
Вашим покорнейшим слугою и внуком.
Александр Пушкин.
Пушкин — А. Н. Гончарову.
25 апреля 1831. Из Москвы в Полотняный завод.
Апрель. 30. <…> К Пушкину, и с ним четыре битых часа в споре о «Борисе». Он обвинитель короля, а я адвокат. Я не могу высыпать ему ответов, но упросил написать статью, на которую у меня готово возражение. <…>
М. П. Погодин. Из дневника.
Мая 7/19. В полдень я явился с визитом к Александру Пушкину, но не застал его дома.
Мая 8/20. Погода чудесно солнечная и ясная. В полдень Пушкин (русский Байрон) посетил меня и сидел со мною около часу. Его разговор занимателен и поучителен.
После обеда я гулял по Тверскому бульвару… Я заметил много красивых женщин на прогулке; среди прочих заметно блистала жена поэта Пушкина.
9/21 мая. Погода ясная и солнечная. В три часа я приехал в Английский клуб, названный так потому, что вряд ли хоть один англичанин принадлежит к нему. Здесь я был записан г. Пушкиным, с которым я обедал. Это великолепное заведение, поставленное на очень широкую ногу, и чистое, прохладное и удобное. Я был представлен графу Потемкину, князю Владимиру Голицыну, и молодому графу Алексею Бобринскому (внуку Екатерины II). По-видимому карты и билльярды имеют здесь пальму первенства перед гастрономической наукой. Я никогда не сидел столь короткого времени за обедом где бы то ни было. Русские — отчаянные игроки.
Никаких английских газет в Английском клубе не получается; и никаких наших «Обозрений». Я нашел статью в «La Revue Britannique»[107] о силе и составе русской армии, искалеченную цензурой. Библиотека состоит почти исключительно из старых французских сочинений. Здесь имеется очень обширный и приятный сад позади дома клуба, где господа забавляются игрой в кегли и национальной игрой в свайку, — глупая игра школьнического типа, состоящая в том, чтобы вогнать железный стержень в медное кольцо, лежащее на земле.
Здесь мой приятель г. Пушкин покинул меня на произвол судьбы и тихонько ускользнул, — как я подозреваю, к своей хорошенькой жене, — он поступил совершенно правильно. Однако я был оставлен его внезапным дезертирством в несколько неловком затруднении, так как мне пришлось заплатить по моему счету, для чего я был вынужден прибегнуть к любезной помощи князя Владимира Голицына в качестве переводчика. Но я полагаю, что все поэты имеют право на эксцентричность или рассеянность.
Мая 12/24. Я обедал у г. Пушкина, и встретил у него несколько очень приятных и умных русских, между прочим г-на Киреевского и князя Вяземского. Прекрасная новобрачная не появилась.
Здесь в Москве существует вольность речи, мысли и действия, которой нет в Петербурге, что делает этот город приятным местом для англичанина, девизом которого должно быть — «гражданская и религиозная свобода повсюду на свете».
Факт тот, что Москва представляет род rendezvous[108] для всех отставных, недовольных и renvoyé[109] чинов империи, гражданских и военных. Это ядро русской оппозиции. Поэтому почти все люди либеральных убеждений и те, политические взгляды которых не подходят к политике этих дней, удаляются сюда, где они могут сколько угодно критиковать двор, правительство и т. д., не слишком опасаясь какого-либо вмешательства (властей).
Я не сомневаюсь, что значительно больше можно узнать о действительном положении России в этом городе за один месяц, чем в Петербурге при крайних стараниях за шесть.
После обеда мы гуляли по Тверскому бульвару до позднего часа. Я устал и отправился домой и в постель.
Секретно
Исправляющему должность московского полицмейстера господину полковнику и кавалеру
Сергею Николаевичу Муханову.
Московского полицмейстера 1-го отделения
Живущий в Пречистенской части отставной чиновник 10-го класса Александр Сергеев Пушкин вчерашнего числа получил из части свидетельство на выезд из Москвы в Санкт-Петербург вместе с женою своею; а как он, по предписанию бывшего г. обер-полицмейстера от 7-го сентября за № 435 прошлого 1829 г., состоит под секретным надзором, то я долгом поставлю представить о сем вашему высокоблагородию.
Полицмейстер Миллер. № 117. Мая 15 дня 1831 г.
Секретно
Г. Санкт-Петербургскому обер-полицмейстеру.
Находящийся в сей столице под секретным надзором полиции известный поэт, отставной чиновник 10-го класса Александр Пушкин выехал из Москвы в Санкт-Петербург вместе с женою своею, за коим во время пребывания здесь в поведении ничего предосудительного не замечено.
О чем ваше превосходительство честь имею уведомить для надлежащего со стороны вашей об нем, Пушкине, распоряжения.
Отношение московского обер-полицмейстера на имя петербургского обер-полицмейстера от 29 июня 1831 г. № 212.
<…> Я был вынужден уехать из Москвы во избежание неприятностей, которые под конец могли лишить меня не только покоя; меня расписывали моей жене как человека гнусного, алчного, как презренного ростовщика, ей говорили: ты глупа, позволяя мужу и т. д. Согласитесь, что это значило проповедовать развод. Жена не может, сохраняя приличие, позволить говорить себе, что муж ее бесчестный человек, а обязанность моей жены — подчиняться тому, что я себе позволю. Не восемнадцатилетней женщине управлять мужчиной, которому 32 года. Я проявил большое терпение и мягкость, но, по-видимому, и то и другое было напрасно. Я ценю свой покой и сумею его себе обеспечить.
Когда я уезжал из Москвы, вы не сочли нужным поговорить со мной о делах; вы предпочли пошутить по поводу возможности развода, или что-то в этом роде. Между тем мне необходимо окончательно выяснить ваше решение относительно меня. Я не говорю о том, что предполагалось сделать для Натали; это меня не касается, и я никогда не думал об этом, несмотря на мою алчность. Я имею в виду 11 тысяч рублей, данные мною взаймы. Я не требую их возврата и никоим образом не тороплю вас. Я только хочу в точности знать, как вы намерены поступить, чтобы я мог сообразно этому действовать. <…> (фр.)
Пушкин — Н. И. Гончаровой.
26 июня 1831. Из Царского Села в Москву.
1831. 21 мая. Пушкин приехал из Москвы и привез свою жену, но не хочет еще ее показывать. Я видела ее у маменьки — это очень молодая и очень красивая особа, тонкая, стройная, высокая, — лицо Мадонны, чрезвычайно бледное, с кротким, застенчивым и меланхолическим выражением, — глаза зеленовато-карие, светлые и прозрачные, — взгляд не то чтобы косящий, но неопределенный, тонкие черты, красивые черные волосы. Он очень в нее влюблен, рядом с ней его уродливость еще более поразительна, но когда он говорит, забываешь о том, чего ему недостает, чтобы быть красивым, его разговор так интересен, сверкающий умом, без всякого педантства.
<…> Пушкин с молодой женой поселился в доме Китаева, на Колпинской улице, Жуковский жил в Александровском дворце, а фрейлины помещались в Большом дворце. Тут они оба взяли привычку приходить ко мне по вечерам, то есть перед собранием у императрицы, назначенным к 9 часам. Днем Жуковский занимался с великим князем или работал у себя. Пушкин писал, именно свои сказки, с увлечением; так как я ничего не делала, то и заходила в дом Китаева. Наталья Николаевна сидела обыкновенно за книгою внизу. Пушкина кабинет был наверху, и он тотчас нас зазывал к себе. Кабинет поэта был в порядке. <…> Тут он писал, ходил по комнате, пил воду, болтал с нами, выходил на балкон и привирал всякую чепуху насчет своей соседки графини Ламберт. Иногда читал нам отрывки своих сказок и очень серьезно спрашивал нашего мнения. Он восхищался заглавием одной: «Поп — толоконный лоб и служитель его Балда». «Это так дома можно, — говорил он, — а ведь цензура не пропустит!» Он говорил часто: «Ваша критика, мои милые, лучше всех; вы просто говорите: этот стих нехорош, мне не нравится». Вечером, в 5 или 6 часов, он с женой ходил гулять вокруг озера, или я заезжала в дрожках за его женой; иногда и он садился на перекладинку верхом, и тогда был необыкновенно весел и забавен <…>
<…> Очень жаль, друг мой, что нам не удалось соединить наши жизненные пути. Я продолжаю думать, что мы должны были идти об руку и из этого получилось бы нечто полезное и для нас, и для других. Мне опять приходит это в голову с тех пор, как я стал иногда ходить — угадайте куда? — в Английский клуб. Вы говорили мне, что бывали там, я мог встретиться с вами в этом прекрасном помещении, среди колоннад, так похожих на греческие, в тени прекрасных деревьев; это обязательно повлекло бы за собой мощный обмен мыслей. Я часто испытывал нечто подобное. <…> (фр.)
П. Я. Чаадаев — Пушкину.
17 июня 1831. Из Москвы в Царское Село.
Друг мой, я буду говорить с вами на языке Европы, он мне привычнее нашего, и мы продолжим беседы, начатые в свое время в Царском Селе и так часто с тех пор прерывавшиеся.
Вам известно, что у нас происходит: в Петербурге народ вообразил, что его отравляют. Газеты изощряются в увещаниях и торжественных заверениях, но, к сожалению, народ неграмотен, и кровавые сцены готовы возобновиться. Мы оцеплены в Царском Селе и в Павловске и не имеем никакого сообщения с Петербургом. Вот почему я не видел ни Блудова, ни Беллизара. Ваша рукопись всё еще у меня; вы хотите, чтобы я вам ее вернул? Но что будете вы с ней делать в Некрополе? Оставьте ее мне еще на некоторое время. Я только что перечел ее. Мне кажется, что начало слишком связано с предшествовавшими беседами, с мыслями, ранее развитыми, очень ясными и несомненными для вас, но о которых читатель не осведомлен. Вследствие этого мало понятны первые страницы, и я думаю, что вы бы хорошо сделали, заменив их простым вступлением или же сделав из них извлечение. Я хотел было также обратить ваше внимание на отсутствие плана и системы во всем сочинении, однако рассудил, что это — письмо и что форма эта дает право на такую небрежность и непринужденность. Всё, что вы говорите о Моисее, Риме, Аристотеле, об идее истинного бога, о древнем искусстве, о протестантизме, изумительно по силе, истинности или красноречию. Всё, что является портретом или картиной, сделано широко, блестяще, величественно. Ваше понимание истории для меня совершенно ново, и я не всегда могу согласиться с вами: например, для меня непостижимы ваша неприязнь к Марку Аврелию и пристрастие к Давиду (псалмами которого, если только они действительно принадлежат ему, я восхищаюсь). Не понимаю, почему яркое и наивное изображение политеизма возмущает вас в Гомере. Помимо его поэтических достоинств, это, по вашему собственному признанию, великий исторический памятник. Разве то, что есть кровавого в Илиаде, не встречается также и в Библии? Вы видите единство христианства в католицизме, то есть в папе. Не заключается ли оно в идее Христа, которую мы находим также и в протестантизме? Первоначально эта идея была монархической, потом она стала республиканской. Я плохо излагаю свои мысли, но вы поймете меня. Пишите мне, друг мой, даже если бы вам пришлось бранить меня. Лучше, говорит Экклезиаст, внимать наставлениям мудрого, чем песням безумца. (фр.)
Пушкин — П. Я. Чаадаеву.
6 июля 1831. Из Царского Села в Москву.
Милый друг, я просил вас вернуть мою рукопись; жду ответа. Признаюсь, мне не терпится получить ее обратно; пришлите мне ее, пожалуйста, как можно скорее. У меня есть основание полагать, что я могу немедленно использовать ее и выпустить в свет вместе с остальными моими писаниями.
Неужели вы не получили моего письма? Это вполне возможно, вследствие великого бедствия, которое на нас обрушилось. Я слышал, что оно не коснулось Царского Села. Излишне говорить вам о том, как я был счастлив это узнать. Простите, друг мой, что я занимаю вас своей особой в то время, как ангел смерти так грозно витает над местами, где вы живете. Я не сделал бы этого, живи вы в самом Петербурге, но уверенность, что вы не подвергаетесь опасности там, где находитесь, придала мне смелость написать вам.
Как мне было бы радостно, друг мой, если бы в ответ на это письмо вы сообщили побольше о себе и продолжали сообщать все время, пока длится эпидемия. Могу ли я на это рассчитывать? Будьте здоровы. Без конца желаю вам благополучия и нежно обнимаю вас. Пишите мне, пожалуйста. Преданный вам Чаадаев. (фр.)
П. Я. Чаадаев — Пушкину.
7 июля 1831. Из Москвы в Царское Село.
Очень, очень благодарю тебя за письмо от 9 июня. Не знаю, отвечал ли я тебе на оное; на всякий случай перечитав его, пишу ответ. С подрядчиком я расплатился; он сказывал мне, что ты обещал ему от меня прибавку, на сие жду твоего приказания, а сам от себя ни гроша не прибавлю. Я не очень понимаю, какое условие мог ты заключить с Рахмановым; страховать жизнь еще на Руси в обыкновение не введено, но войдет же когда-нибудь; покамест мы не застрахованы, а застращены. Здесь холера, т. е. в Петербурге, а Сарское Село оцеплено — так, как при королевских дворах, бывало, за шалости принца секли его пажа. Жду дороговизны, и скупость наследственная и благоприобретенная во мне тревожится. О делах жены моей не имею никаких известий, и дедушка и теща отмалчиваются, и рады, что бог послал их Ташеньке муженька такого смирного. Что-то будет с Александром Юрьевичем? твое известие о нем насмешило нас досыта. Воображаю его в Заводах en tête à tête[110] с глухим стариком, а Наталью Ивановну, ходуном ходящую, около дочерей, крепко-накрепко заключенных. Что Александр Юрьевич? остыл али нет? Ты-то что сам? и скоро ли деньги будут? как будут, приеду, несмотря ни на какие холеры и тому подобное. А тебя уж я отчаиваюсь видеть. Прости, отвечай.
Пушкин — П. В. Нащокину.
Около (не позднее) 20 июня 1831.
Из Царского Села в Москву.
Я всё откладывал письмо к вам, с минуты на минуту ожидая вашего приезда: но обстоятельства не позволяют мне более на это надеяться. Поэтому, сударыня, я поздравляю вас письменно и желаю м-ль Евпраксии всего доступного на земле счастья, которого столь достойно такое благородное и нежное существо.
Времена стоят печальные. В Петербурге свирепствует эпидемия. Народ несколько раз начинал бунтовать. Ходили нелепые слухи. Утверждали, что лекаря отравляют население. Двое из них были убиты рассвирепевшей чернью. Государь явился среди бунтовщиков. Мне пишут: * «Государь говорил с народом. Чернь слушала на коленах — тишина — один царский голос как звон святой раздавался на площади» *[111]. — Нельзя отказать ему ни в мужестве, ни в умении говорить, на этот раз возмущение было подавлено; но через некоторое время беспорядки возобновились. Возможно, что будут вынуждены прибегнуть к картечи. Мы ожидаем двор в Царское Село, куда зараза еще не проникла; но думаю, что это не замедлит случиться. Да сохранит бог Тригорское от семи казней египетских; живите счастливо и спокойно, и да настанет день, когда я снова окажусь в вашем соседстве! К слову сказать, если бы я не боялся быть навязчивым, я попросил бы вас, как добрую соседку и дорогого друга, сообщить мне, не могу ли я приобрести Савкино, и на каких условиях. Я бы выстроил себе там хижину, поставил бы свои книги и проводил бы подле добрых старых друзей несколько месяцев в году. Что скажете вы, сударыня, о моих воздушных замках, иначе говоря о моей хижине в Савкине? — меня этот проект приводит в восхищение, и я постоянно к нему возвращаюсь. Примите, милостивая государыня, уверение в моем высоком уважении и совершенной преданности. Кланяюсь всему вашему семейству; примите также поклон от моей жены, в ожидании случая, когда я буду иметь удовольствие представить ее вам. (фр.)
Пушкии — П. А. Осиповой.
29 июня 1831. Из Царского Села в Опочку.
<…> Плетнев отделен от меня холерою, ничего не пишет. Ждал я сюда Жуковского, но двор уже не едет в Царское Село, потому что холера показалась в Пулкове. В Петербурге народ неспокоен; слухи об отраве так распространились, что даже люди порядочные повторяют эти нелепости от чистого сердца. Двух лекарей народ убил. Царь унял возмущение, но не всё еще тихо. Из армии известия не имеем. Вот тебе всё, что знаю. О литературе не спрашивай: я не получаю ни единого журнала, кроме «С.-Петербургских ведомостей», и тех не читаю. «Рославлева» прочел и очень желаю знать, каким образом ты бранишь его. Разговоров о «Борисе» не слыхал и не видал; я в чужие разговоры не вмешиваюсь. Не пишу покамест ничего, ожидаю осени. Элиза приготовляется к смерти мученической и уже написала мне трогательное прощание. Ты что? Вышел ли «Фонвизин» из цензуры и поступил ли в печать? Кстати о цензуре. Щеглов умер: не нашего полку, чужого. — Отец мой горюет у меня в соседстве, в Павловском; вообще довольно скучно.
Пушкин — П. А. Вяземскому.
3 июля 1831. Из Царского Села в Москву.
Двор приехал и Царское Село закипело и превратилось в столицу. Грустно мне было услышать от Жуковского, что тебя сюда не будет. Но так и быть: сиди себе на даче и будь здоров. Россети черноокая хотела тебе писать, беспокоясь о тебе, но Жуковский отсоветовал, говоря: он жив, чего ж вам больше? Однако она поручила было мне переслать к тебе 500 р. какой-то запоздалой пенсии. Если у тебя есть мои деньги, то заплати за них — и дай мне знать сюда, а эти 500 р. я возьму с нее.
На днях отправил я тебе через Эслинга повести покойного Белкина, моего приятеля. Получил ли ты их? Предисловие доставлю после. Отдай их в цензуру земскую, не удельную, — да и снюхаемся с Смирдиным; я такого мнения, что эти повести могут доставить нам 10 000 — и вот каким образом:
2000 экземпляров по 6 р. = 12 000.
— 1000 за печать
— 1000 процентов
итого 10 000.
Что же твой план «Северных цветов» в пользу братьев Дельвига? Я даю в них «Моцарта» и несколько мелочей. Жуковский дает свою гекзаметрическую сказку. Пиши Баратынскому; он пришлет нам сокровища; он в своей деревне. — От тебя стихов не дождешься, если б ты собрался да написал что-нибудь об Дельвиге! то-то было б хорошо! Во всяком случае проза нужна; коли ты ничего не дашь, так она сядет на мель. Обозрения словесности не надобно; чёрт ли в нашей словесности? придется бранить Полевого да Булгарина. Кстати ли такое аллилуия на могиле Дельвига? — Подумай обо всем этом хорошенько, да и распорядись — а издавать уже пора: т. е. приготовляться к изданию. Будьте здоровы все, Христос с вами.
Пушкин — П. А. Плетневу.
Около (не позднее) 11 июля 1831.
Из Царского Села в Петербург.
Возвращаю тебе твои прелестные пакости. Всем очень доволен. Напрасно сердишься на «Чуму»; она едва ли не лучше «Каменного гостя». На «Моцарта» и «Скупого» сделаю некоторые замечания. Кажется, и то, и другое еще можно усилить. — Пришли «Онегина», сказку октавами, мелочи и прозаические сказки все, читанные и нечитанные. Завтра все возвращу.
В. А. Жуковский — Пушкину.
Вторая половина июля 1831. Царское Село.
Заботливость истинно отеческая государя императора глубоко меня трогает. Осыпанному уже благодеяниями его величества, мне давно было тягостно мое бездействие. Мой настоящий чин (тот самый, с которым выпущен я был из Лицея), к несчастию, представляет мне препятствие на поприще службы. Я считался в Иностранной коллегии от 1817-го до 1824-го года; мне следовали за выслугу лет еще два чина, т. е. титулярного и коллежского асессора; но бывшие мои начальники забывали о моем представлении. Не знаю, можно ли мне будет получить то, что мне следовало.
Если государю императору угодно будет употребить перо мое, то буду стараться с точностию и усердием исполнять волю его величества и готов служить ему по мере моих способностей. В России периодические издания не суть представители различных политических партий (которых у нас не существует), и правительству нет надобности иметь свой официальный журнал; но тем не менее общее мнение имеет нужду быть управляемо. С радостию взялся бы я за редакцию политического и литературного журнала, т. е. такого, в коем печатались бы политические и заграничные новости. Около него соединил бы я писателей с дарованиями и таким образом приблизил бы к правительству людей полезных, которые всё еще дичатся, напрасно полагая его неприязненным к просвещению.
Более соответствовало бы моим занятиям и склонностям, дозволение заняться историческими изысканиями в наших государственных архивах и библиотеках. Не смею и не желаю взять на себя звание историографа после незабвенного Карамзина; но могу со временем исполнить давнишнее мое желание написать Историю Петра Великого и его наследников до государя Петра III.
Пушкин — А. Х. Бенкендорфу.
Около (не позднее) 21 июля 1831.
Из Царского Села в Петербург. (Черновое).
<…> Я всё к тебе сбираюсь, да боюсь карантинов. Ныне никак нельзя, пускаясь в дорогу, быть уверенным во времени проезда. Вместо трехдневной езды, того и гляди, что высидишь три недели в карантине; шутка! — Посылаю тебе посылку на имя Чаадаева; он живет на Дмитровке против церкви. Сделай одолжение, доставь ему. У вас, кажется, всё тихо, о холере не слыхать, бунтов нет, лекарей и полковников не убивают. Недаром царь ставил Москву в пример Петербургу! В Царском Селе также всё тихо; но около такая каша, что боже упаси. Ты пишешь мне о каком-то критическом разговоре, которого я еще не читал. Если бы ты читал наши журналы, то увидел бы, что всё, что называют у нас критикой, одинаково глупо и смешно. С моей стороны я отступился; возражать серьезно — невозможно; а паясить перед публикою не намерен. Да к тому же ни критики, ни публика не достойны дельных возражений. Нынче осенью займусь литературой, а зимой зароюсь в архивы, куда вход дозволен мне царем. Царь со мною очень милостив и любезен. Того и гляди попаду во временщики, и Зубков с Павловым явятся ко мне с распростертыми объятиями. Брат мой переведен в Польскую армию. Им были недовольны за его пьянство и буянство; но это не будет иметь следствия никакого. Ты знаешь, что Вислу мы перешли, не видя неприятеля. С часу на час ожидаем важных известий и из Польши и из Парижа; дело, кажется, обойдется без европейской войны. Дай-то бог. Прощай, душа: не ленись и будь здоров. <…>
Пушкин — П. В. Нащокину.
21 июля 1831. Из Царского Села в Москву.
Письмо твое от 19-го крепко меня опечалило. Опять хандришь. Эй, смотри: хандра хуже холеры, одна убивает только тело, другая убивает душу. Дельвиг умер, Молчанов умер; погоди, умрет и Жуковский, умрем и мы. Но жизнь всё еще богата; мы встретим еще новых знакомцев, новые созреют нам друзья, дочь у тебя будет расти, вырастет невестой, мы будем старые хрычи, жены наши — старые хрычовки, а детки будут славные, молодые, веселые ребята; а мальчики станут повесничать, а девчонки сентиментальничать; а нам то и любо.
Вздор, душа моя; не хандри — холера на днях пройдет, были бы мы живы, будем когда-нибудь и веселы.
Жаль мне, что ты моих писем не получал. Между ими были дельные; но не беда. Эслинг сей, которого ты не знаешь, — мой внук по Лицею и, кажется, добрый малый — я поручил ему доставить тебе мои сказки; прочитай их ради скуки холерной, а печатать их не к спеху. Кроме 2000 за «Бориса», я еще ничего не получил от Смирдина; думаю, накопилось около двух же тысяч моего жалованья; напишу ему, чтоб он их переслал ко мне по почте, доставив тебе 500, россетинских. Кстати скажу тебе новость (но да останется это, по многим причинам, между нами): царь взял меня в службу — но не в канцелярскую, или придворную, или военную — нет, он дал мне жалование, открыл мне архивы, с тем, чтоб я рылся там и ничего не делал. Это очень мило с его стороны, не правда ли? <…>
Пушкин — П. А. Плетневу.
22 июля 1831. Из Царского Села в Петербург.
26-го июля. <…>
Покамест полагали, что холера прилипчива, как чума, до тех пор карантины были зло необходимое. Но коль скоро начали замечать, что холера находится в воздухе, то карантины должны были тотчас быть уничтожены. 16 губерний вдруг не могут быть оцеплены, а карантины, не подкрепленные достаточно цепию, военною силою, — суть только средства к притеснению и причины к общему неудовольствию. Вспомним, что турки предпочитают чуму карантинам. В прошлом году карантины остановили всю промышленность, заградили путь обозам, привели в нищету подрядчиков и извозчиков, прекратили доходы крестьян и помещиков и чуть не взбунтовали 16 губерний. Злоупотребления неразлучны с карантинными постановлениями, которых не понимают ни употребляемые на то люди, ни народ. Уничтожьте карантины, народ не будет отрицать существования заразы, станет принимать предохранительные меры и прибегнет к лекарям и правительству; но покамест карантины тут, меньшее зло будет предпочтено большему и народ будет более беспокоиться о своем продовольствии, о угрожающей нищете и голоде, нежели о болезни неведомой и коей признаки так близки к отраве.
29-го. Третьего дня государыня родила великого князя Николая. Накануне она позволила фрейлине Россети выйти за Смирнова.
Государь приехал перед самыми родами императрицы. Бунт в Новгородских колониях усмирен его присутствием. Несколько генералов, полковников и почти все офицеры полков Аракчеевского и короля Прусского перерезаны. Мятежники имели списки мнимых отравителей, т. е. начальников и лекарей. Генерала они засекли на плаце; над некоторыми жертвами убийцы ругались. Посадив на стул одного майора, они подходили к нему с шутками: «Ваше высокоблагородие, что это вы так побледнели? Вы сами не свои, вы так смирны», — и с этим словом били его по лицу. Лекарей убито 15 человек; один из них спасен больными, лежащими в лазарете. Этот лекарь находился 12 лет в колонии, был отменно любим солдатами за его усердие и добродушие. Мятежники отдавали ему справедливость, но хотели, однако ж, его зарезать, ибо и он стоял в списке жертв. Больные вытребовали его из-под караула. Мятежники хотели было ехать к Аракчееву в Грузино, чтоб убить его, а дом разграбить. 30 троек были уже готовы. Жандармский офицер, взявший над ними власть, успел уговорить их оставить это намерение. Он было спас и офицеров полка Прусского короля, уговорив мятежников содержать несчастных под арестом; но после его отъезда убийства совершились. Государь обедал в Аракчеевском полку. Солдаты встретили его с хлебом и медом. Арнт, находившийся при нем, сказал им с негодованием: «Вам бы должно вынести кутью». Государь собрал полк в манеже, приказал попу читать молитвы, приложился ко кресту и обратился к мятежникам. Он разругал их, объявил, что не может их простить, и требовал, чтоб они выдали ему зачинщиков. Полк обещался. Свидетели с восторгом и с изумлением говорят о мужестве и силе духа императора.
Восемь полков, возмутившихся в Старой Руссе, получили повеление идти в Гатчино.
Сентября 4. <…>
На днях скончался в Петербурге Фон-Фок, начальник 3-го отделения государевой канцелярии (тайной полиции), человек добрый, честный и твердый. Смерть его есть бедствие общественное. Государь сказал: J’ai perdu Fock; je ne puis que le pleurer et me plaindre de n’avoir pas pu l’aimer[112]. <…>
А. С. Пушкин. Дневник. 1831.
Ваше молчание начало уже меня тревожить, дорогая и добрая Прасковья Александровна; письмо ваше, пришедшее очень кстати, меня успокоило. Еще раз поздравляю вас и от глубины души желаю всем благополучия, спокойствия и здоровья. Я сам доставил ваши письма в Павловск, умирая от желания знать их содержание; но матери моей не оказалось дома. Вы знаете о том, что у них произошло, о выходке Ольги, о карантине и т. д. Теперь, слава богу, всё кончено. Родители мои уже не под арестом. Холеры больше бояться нечего — она кончится в Петербурге. Знаете ли вы, что в Новгороде, в военных поселениях, произошли волнения? Солдаты взбунтовались всё под тем же бессмысленным предлогом, что их отравляют. Генералы, офицеры и лекаря были все перебиты с утонченной жестокостью. Император отправился туда и усмирил бунт с поразительным мужеством и хладнокровием. Но нельзя допускать, чтобы народ привыкал к бунтам, а бунтовщики — к появлению государя. Кажется, теперь всё кончено. Вы судите о болезни гораздо вернее, чем врачи и правительство. * Болезнь повальная, а не зараза, следственно карантины лишнее; нужны одни предосторожности в пище и в одежде *[113]. Если бы эту истину знали раньше, мы избежали бы множества бед. Теперь лечат холеру как всякое отравление — постным маслом и горячим молоком, не пренебрегая и паровыми банями. Дай бог, чтобы вам не пришлось воспользоваться этим рецептом в Тригорском.
Отдаю в ваши руки свои интересы и планы. Не важно, будет ли это Савкино или какое-нибудь другое место; я только хочу быть вашим соседом и владельцем красивого уголка. Благоволите сообщить мне стоимость такого или иного имения. Обстоятельства, по-видимому, задержат меня в Петербурге дольше, чем я того желал бы, но это нисколько не меняет моих намерений и надежд.
Примите уверение в моей преданности и совершенном уважении. Кланяюсь всему вашему семейству. (фр.)
Пушкин — П. А. Осиповой.
29 июля 1831. Из Царского Села в Тригорское.
«Литературная газета» что-то замолкла; конечно, Сомов болен, или подпиской недоволен. Твое замечание о мизинце Булгарина не пропадет; обещаюсь тебя насмешить; но нам покамест не до смеха; ты, верно, слышал о возмущениях новогородских и Старой Руси. Ужасы. Более ста человек генералов, полковников и офицеров перерезаны в новогородских поселениях со всеми утончениями злобы. Бунтовщики их секли, били по щекам, издевались над ними, разграбили дома, изнасильничали жен; 15 лекарей убито; спасся один при помощи больных, лежащих в лазарете; убив всех своих начальников, бунтовщики выбрали себе других — из инженеров и коммуникационных. Государь приехал к ним вслед за Орловым. Он действовал смело, даже дерзко; разругав убийц, он объявил прямо, что не может их простить, и требовал выдачи зачинщиков. Они обещались и смирились. Но бунт Старо-Русский еще не прекращен. Военные чиновники не смеют еще показаться на улице. Там четверили одного генерала, зарывали живых и проч. Действовали мужики, которым полки выдали своих начальников. — Плохо, ваше сиятельство. Когда в глазах такие трагедии, некогда думать о собачьей комедии нашей литературы. Кажется, дело польское кончается; я всё еще боюсь: генеральная баталия, как говорил Петр I, дело зело опасное. А если мы и осадим Варшаву (что требует большого числа войск), то Европа будет иметь время вмешаться не в ее дело. Впрочем, Франция одна не сунется; Англии не для чего с нами ссориться, так авось ли выкарабкаемся.
В Сарском Селе покамест нет ни бунтов, ни холеры; русские журналы до нас не доходят, иностранные получаем, и жизнь у нас очень сносная. <…>
Пушкин — П. А. Вяземскому.
3 августа 1831. Из Царского Села в Москву.
Посылаю тебе с Гоголем сказки моего друга Ив. П. Белкина; отдай их в простую цензуру, да и приступим к изданию. Предисловие пришлю после. Правила, коими будем руководствоваться при издании, следующие:
1) Как можно более оставлять белых мест, и как можно шире расставлять строки.
2) На странице помещать не более 18-ти строк.
3) Имена печатать полные, напр. Иван Иванович Иванов, а не И. Ив. Ив-ъ. То же и об городах и деревнях.
4) Числа (кроме годов) печатать буквами.
5) В сказке «Смотритель» назвать гусара Минским, и сим именем заменить везде * * *.
6) Смирдину шепнуть мое имя, с тем, чтоб он перешепнул покупателям.
7) С почтеннейшей публики брать по 7-ми рублей, вместо 10-ти — ибо нынче времена тяжелые, рекрутский набор и карантины.
Думаю, что публика будет беспрекословно платить сей умеренный оброк и не принудит меня употреблять строгие меры.
Главное: будем живы и здоровы… Прощай, мой ангел.
P. S. Эпиграфы печатать перед самым началом сказки, а заглавия сказок на особенном листе (ради ширины). Кстати об эпиграфах. К «Выстрелу» надобно будет приискать другой, именно в «Романе в семи письмах» А. Бестужева в «Полярной звезде»: У меня оставался один выстрел, я поклялся etc. Справься, душа моя.
Пушкин — П. А. Плетневу.
Около (не позднее) 15 августа 1831.
Из Царского Села в Петербург.
Повести Ивана Петровича Белкина из цензуры получены. Ни перемен, ни откидок не воспоследовало по милости Никиты Ивановича Бутырского. Чтобы приступить к печатанию, надобно от тебя через день же получить ответ, в котором бы ты разрешил меня в следующем:
1. Сколько экземпляров печатать: не довольно ли 1200?
2. Чтобы по 18 строк выходило на странице в 12-ю долю листа, то разрядка строк будет одинакова с «Евгением Онегиным»: аппробуешь ли ее? а иначе (т. е. в один шпон, а не в два) выйдет по 22 строчки на странице.
3. Я взял эпиграф к «Выстрелу» из «Романа в 7 письмах»; вот как он стоит в подлиннике:
«Мы близились с двадцати шагов; я шел твердо — ведь уже три пули просвистали мимо этой головы — я шел твердо, но без всякой мысли, без всякого намерения: скрытые во глубине души чувства совсем омрачили мой разум».
Согласен ли ты его так принять, и если да, то Баратынского слова: «Стрелялись мы» вычеркнуть ли из тетради?
4. Не задержишь ли ты издания присылкою «Предисловия» и уморительно-смешного эпиграфа?
5. Не подать ли нам благого примера в прозе молодым писателям и не продавать ли Белкина по 5 р. книжку? Нас это не разорит, а добрый пример глубоко пустит корни. Я и кн. Вяземскому присоветовал продавать «Адольфа» по 5 р.
Впрочем, буди во всем твоя святая воля. Долго ли еще проживешь ты в Царском? Поклонись от меня всем.
Не пропусти в ответе своем ни одного из моих вопросов.
П. А. Плетнев — Пушкину.
5 сентября 1831. Из Петербурга в Царское Село.
<…> Все лето я прожил в Павловске и Царском Селе. <…> Почти каждый вечер собирались мы: Жуковский, Пушкин и я. О, если бы ты знал, сколько прелестей вышло из-пор пера сих мужей. У Пушкина повесть, октавами писанная: «Кухарка», в которой вся Коломна и петербургская природа живая. Кроме того, сказки русские народные — не то что «Руслан и Людмила», но совершенно русские. Одна писана даже без размера, только с рифмами, и прелесть невообразимая. <…>
Н. В. Гоголь — А. С. Данилевскому.
2 ноября 1831. Из Петербурга на Кавказ.
Сей час государь присылал у меня просить твоих стихов; у меня их не случилось. Но он велел просить у твоей жены экземпляра. Не худо, когда и для государя и для императрицы перепишешь по экземпляру и скорее им доставишь экземпляр.
В. А. Жуковский — Пушкину.
Не ранее 16 августа 1831. Царское Село.
<…> остаются еще самые трудные [экзамены], и сверх того на некоторых из них у нас будут присутствовать судьи, которыми нельзя пренебрегать, а именно Жуковский и Пушкин. Первый здесь с двором, второй проводит здесь лето с женой. Впрочем, еще не известно точно, придут ли они. По крайней мере, наш генерал их пригласил (приглашать на частный экзамен — как Вам это нравится), и они присылали за расписанием экзаменов. <…> (фр.)
Я. К. Грот — Р. К. Грот. 9 августа
1831. Из Царского Села в Петербург.
Приходи ко мне в половине первого; пойдем в Лицей: там экзамен истории.
В. А. Жуковский — Пушкину.
24–27 августа 1831. Царское Село.
Никогда не забуду восторга, с каким мы его приняли <…>, мы его окружили всем курсом и гурьбой провожали по всему Лицею. Обращение его с нами было самое простое, как с старыми знакомыми; на каждый вопрос он отвечал приветливо, с участием расспрашивал о нашем быте, показывал нам свою бывшую комнатку и передавал подробности о памятных ему местах. После мы не раз встречали его гуляющим в царскосельском саду, то с женою, то с Жуковским, которого мы видели у себя около того же времени. Он присутствовал у нас на экзамене по истории.
Я. К. Грот. Царскосельский лицей.
<…> У меня, слава богу, всё тихо, жена здорова; царь (между нами) взял меня в службу, т. е. дал мне жалования и позволил рыться в архивах для составления «Истории Петра I». Дай бог здравия царю! Дома у меня произошла перемена министерства. Бюджет Александра Григорьева оказался ошибочен; я потребовал счетов; заседание было столь же бурное, как и то, в коем уничтожен был Иван Григорьев; вследствие сего Александр Григорьев сдал министерство Василию (за коим блохи другого роду). В тот же день повар мой явился ко мне с требованием отставки; сего министра хотят отдать в солдаты и он едет хлопотать о том в Москву; вероятно, явится и к тебе. Отсутствие его мне будет ощутительно; но, может быть, всё к лучшему. Забыл я тебе сказать, что Александр Григорьев при отставке получил от меня в виде аттестата плюху, за что он было вздумал произвести возмущение и явился ко мне с военною силою, т. е. квартальным; но это обратилось ему же во вред; ибо лавочники, проведав обо всем, засадили было его в яму, от коей по своему великодушию избавил я его. Теща моя не унимается; ее не переменяет ничто, ni le temps, ni l’absence, ni des lieux la longueur[114]; бранит меня, да и только — а всё за нашего друга Александра Юрьевича. Дедушка ни гугу. До сих пор ничего не сделано для Натальи Николаевны; мои дела идут помаленьку. Печатаю incognito[115] мои повести; первый экземпляр перешлю тебе. Прощай, душа. Да не забудь о ломбарде порасспросить.
Пушкин — П. В. Нащокину.
3 сентября 1831. Из Царского Села в Москву.
<…> Мне совестно быть неаккуратным, но я совершенно расстроился: женясь, я думал издерживать втрое против прежнего, вышло вдесятеро. В Москве говорят, что я получаю 10 000 жалованья, но я покамест не вижу ни полушки; если буду получать и 4000, так и то слава богу. Отвечай мне как можно скорее в Петербург, в Казачьем переулке в доме Дмитриева, О. С. Павлищевой, для доставления А. С. П. Прощай и будь здоров. Кланяюсь Ольге Андреевне и твоему наследнику.
Весь твой Пушкин.
7 окт. 1831.
Сарское Село.
Пушкин — П. В. Нащокину.
7 октября 1831 г. Из Царского Села в Москву.
Сейчас еду из Царского Села в Петербург. Мебели твои в целости оставлены мною здесь для того, чтобы доставить тебе прямо туда, где ты остановишься. Деньги тебе не выслал, ибо жду тебя сюда. Но когда же будешь ты? Ждем, и не дождемся. Похлопочи о «Северных цветах», пришли нам своих стихов и проз, да у Языкова нет ли чего? я слышу, они с Киреевским затевают журнал; с богом! Да будут ли моды? важный вопрос. По крайней мере можно будет нам где-нибудь показаться — да и Косичкин этому рад. А то куда принужден он был приютиться! в «Телескоп»! легко сказать. Двор у вас. Жуковский и Россети в Петербурге. Жуковский написал пропасть хорошего и до сих пор всё еще продолжает. Переводит одну песнь из Marmion[116]; славно. Каков Гогель? Повести мои печатаются. «Северные цветы» будут любопытны. Прощай, до свидания. Мой адрес: у Измайловского мосту на Воскресенской улице в доме Берникова.
Пушкин — П. А. Вяземскому.
Середина (около 15) октября 1831.
Из Царского Села в Москву.
Сейчас прочел «Вечера близ Диканьки». Они изумили меня. Вот настоящая веселость, искренняя, непринужденная, без жеманства, без чопорности. А местами какая поэзия! Какая чувствительность! Всё это так необыкновенно в нашей нынешней литературе, что я доселе не образумился. Мне сказывали, что когда издатель вошел в типографию, где печатались «Вечера», то наборщики начали прыскать и фыркать, зажимая рот рукою. Фактор объяснил их веселость, признавшись ему, что наборщики помирали со смеху, набирая его книгу. Мольер и Фильдинг, вероятно, были бы рады рассмешить своих наборщиков. Поздравляю публику с истинно веселою книгою, а автору сердечно желаю дальнейших успехов. Ради бога, возьмите его сторону, если журналисты, по своему обыкновению, нападут на неприличие его выражений, на дурной тон и проч. Пора, пора нам осмеять Les précieuses ridicules[117] нашей словесности, людей, толкующих вечно о прекрасных читательницах, которых у них не бывало, о высшем обществе, куда их не просят, и всё это слогом камердинера профессора Тредьяковского.
Пушкин. Письмо к издателю «Литературных прибавлений к Русскому инвалиду». 1831.
Осмеливаюсь беспокоить Ваше высокопревосходительство покорнейшею просьбою о дозволении издать особою книгою стихотворения мои, напечатанные уже в течение трех последних лет.
В 1829 году Ваше высокопревосходительство изволили мне сообщить, что государю императору угодно было впредь положиться на меня в издании моих сочинений. Высочайшая доверенность налагает на меня обязанность быть к самому себе строжайшим цензором, и после того было бы для меня нескромностию вновь подвергать мои сочинения собственному рассмотрению его императорского величества. Но позвольте мне надеяться, что Ваше высокопревосходительство, по всегдашней ко мне благосклонности, удостоите меня предварительного разрешения. <…>
Пушкин — А. X. Бенкендорфу.
Середина октября 1831. Из Царского Села в Петербург.
Милостивый государь, Александр Сергеевич!
На письмо Ваше ко мне имею честь Вас уведомить, что никакого не может быть препятствия к изданию особою книгою тех стихотворений Ваших, которые уже были единожды напечатаны.
Для меня всегда приятно быть с Вами в сношениях по предмету Ваших сочинений и потому я прошу Вас, всякий раз когда будете иметь в том надобность, обращаться ко мне со всею искренностию.
Вместе с сим, считаю не излишним заметить Вам, что сколь ни удостоверен государь император в чистоте Ваших намерений и правил, но со всем тем однакоже мне не известно, чтобы его величество разрешил Вам все ваши сочинения печатать под одною Вашею только ответственностию. Упоминаемое в письме Вашем сообщение мое к Вам 1829-го года относилось к одной лишь трагедии Вашей под названием Годунов, а потому Вам надлежит по-прежнему испрашивать всякий раз высочайшее его величества соизволение на напечатание Ваших сочинений и если Вам угодно будет делать сие чрез посредство мое, то я готов всегда Вам в сем случае содействовать.
А. X. Бенкендорф — Пушкину.
19 октября 1831. Петербург.
Милый мой Павел Воинович, вот я в Петербурге, где я был принужден переменить мною нанятый дом. Пиши мне: На Галерной в доме Брискорн. Видел я Жемчужникова. Они согласились взять с меня 5000 векселем, а 15 000 получить тотчас. Как же мы сие сделаем? Не приехать ли мне самому в Москву? а мне что-то очень хочется с тобою поболтать, да я бы сам кой-какие дела обработал, например бриллианты жены моей, которые стараюсь спасти от банкрутства тещи моей и от лап Семена Федоровича. Дедушка свинья; он выдает свою третью наложницу замуж с 10 000 приданого, а не может заплатить мне моих 12 000 — и ничего своей внучке не дает. Наталья Николаевна брюхата — в мае родит. Всё это очень изменит мой образ жизни; и обо всем надобно подумать.
Что-то Москва? как вы приняли государя и кто возьмется оправдать старинное московское хлебосольство? Бояра перевелись. Денег нет; нам не до праздников. Москва губернский город, получающий журналы мод. Плохо. Жду Вяземского; не знаю, не затею ли чего-нибудь литературного, журнала, альманака или тому подобного. Лень. Кстати, я издаю «Северные цветы» для братьев нашего покойного Дельвига; заставь их разбирать. Доброе дело сделаем. Повести мои напечатаны; на днях получишь. Поклон твоим. Обнимаю тебя от сердца.
Пушкин — П. В. Нащокину.
22 октября 1831. Из Петербурга в Москву.
1831. 25 октября. Госпожа Пушкина, жена поэта, здесь (у Фикельмонов) впервые явилась в свете; она очень красива, и во всем ее облике есть что-то поэтическое — ее стан великолепен, черты лица правильны, рот изящен и взгляд, хотя и неопределенный, красив; в ее лице есть что-то кроткое и утонченное; я еще не знаю, как она разговаривает, — ведь среди 150 человек вовсе не разговаривают, — но муж говорит, что она умна. Что до него, то он перестает быть поэтом в ее присутствии; мне показалось, что он вчера испытывал все мелкие ощущения, всё возбуждение и волнение, какие чувствует муж, желающий, чтобы его жена имела успех в свете.
1831. 12 ноября. Поэтическая красота госпожи Пушкиной проникает до самого моего сердца. Есть что-то воздушное и трогательное во всем ее облике — эта женщина не будет счастлива, я в том уверена! Она носит на челе печать страдания. Сейчас ей все улыбается, она совершенно счастлива, и жизнь открывается перед ней блестящая и радостная, а между тем голова ее склоняется, и весь облик как будто говорит: «Я страдаю». Но и какую же трудную предстоит ей нести судьбу — быть женою поэта, и такого поэта, как Пушкин!
Государь император высочайше повелеть соизволил: отставного коллежского секретаря Александра Пушкина принять в службу тем же чином, и определить его в Государственную коллегию иностранных дел.
К. В. Нессельроде. 14 ноября 1831.
Я, нижеподписавшийся сим объявляю, что я ни к какой масонской ложе и ни к какому тайному обществу ни внутри империи, ни вне ее не принадлежу и обязываюсь впредь оным не принадлежать и никаких сношений с ними не иметь.
Титулярный советник Пушкин.
4 декабря 1831.
Государь император всемилостивейше пожаловать соизволил состоящего в ведомстве Государственной коллегии иностранных дел, коллежского секретаря Пушкина в титулярные советники.
6 декабря 1831.
Генерал,
Неотложные дела требуют моего присутствия в Москве, и я, не будучи еще окончательно зачислен на службу, принужден отлучиться на две-три недели, не имея иного разрешения, как от одного лишь квартального. Считаю своим долгом поставить о том в известность ваше превосходительство.
Пользуюсь этим случаем, чтобы обратиться к вам по одному чисто личному делу. Внимание, которое вы всегда изволили мне оказывать, дает мне смелость говорить с вами обстоятельно и с полным доверием.
Около года тому назад в одной из наших газет была напечатана сатирическая статья, в которой говорилось о некоем литераторе, претендующем на благородное происхождение, в то время как он лишь мещанин в дворянстве. К этому было прибавлено, что мать его — мулатка, отец которой, бедный негритенок, был куплен матросом за бутылку рома. Хотя Петр Великий вовсе не похож на пьяного матроса, это достаточно ясно указывало на меня, ибо среди русских литераторов один я имею в числе своих предков негра. Ввиду того, что вышеупомянутая статья была напечатана в официальной газете и непристойность зашла так далеко, что о моей матери говорилось в фельетоне, который должен был бы носить чисто литературный характер, и так как журналисты наши не дерутся на дуэли, я счел своим долгом ответить анонимному сатирику, что и сделал в стихах, и притом очень круто. Я послал свой ответ покойному Дельвигу с просьбой поместить его в газете. Дельвиг посоветовал мне не печатать его, указав на то, что было бы смешно защищаться пером против подобного нападения и выставлять напоказ аристократические чувства, будучи самому, в сущности говоря, если не мещанином в дворянстве, то дворянином в мещанстве. Я уступил, и тем дело и кончилось; однако несколько списков моего ответа пошло по рукам, о чем я не жалею, так как не отказываюсь ни от одного его слова. Признаюсь, я дорожу тем, что называют предрассудками; дорожу тем, чтобы быть столь же хорошим дворянином, как и всякий другой, хотя от этого мне выгоды мало; наконец, я чрезвычайно дорожу именем моих предков, этим единственным наследством, доставшимся мне от них.
Однако ввиду того, что стихи мои могут быть приняты за косвенную сатиру на происхождение некоторых известных фамилий, если не знать, что это очень сдержанный ответ на заслуживающий крайнего порицания вызов, я счел своим долгом откровенно объяснить вам, в чем дело, и приложить при сем стихотворение, о котором идет речь. <…> (фр.)
Пушкин — А. X. Бенкендорфу.
24 ноября 1831. Петербург.
Милостивый государь,
Лучшим ответом на ваше почтенное письмо от 24-го ноября будет дословное воспроизведение отзыва его императорского величества:
«Вы можете сказать от моего имени Пушкину, что я всецело согласен с мнением его покойною друга Дельвига. Столь низкие и подлые оскорбления, как те, которыми его угостили, бесчестят того, кто их произносит, а не того, к кому они обращены. Единственное оружие против них — презрение. Вот как я поступил бы на его месте. Что касается его стихов, то я нахожу, что в них много остроумия, но более всего желчи. Для чести его пера и особенно его ума будет лучше, если он не станет распространять их». <…> (фр.)
А. X. Бенкендорф — Пушкину.
10 декабря 1831. Петербург.
Здравствуй, женка, мой ангел. Не сердись, что третьего дня написал я тебе только три строки; мочи не было, так устал. <…> Нащокина не нашел я на старой его квартире; насилу отыскал его у Пречистенских ворот в доме Ильинской (не забудь адреса). Он всё тот же: очень мил и умен; был в выигрыше, но теперь проигрался, в долгах и хлопотах. Твою комиссию исполнил: поцеловал за тебя и потом объявил, что Нащокин дурак, дурак Нащокин. Дом его (помнишь?) отделывается; что за подсвечники, что за сервиз! он заказал фортепьяно, на котором играть можно будет пауку, и судно, на котором испразнится разве шпанская муха. Видел я Вяземских, Мещерских, Дмитриева, Тургенева, Чаадаева, Горчакова, Дениса Давыдова. Все тебе кланяются; очень расспрашивают о тебе, о твоих успехах; я поясняю сплетни, а сплетен много. Дам московских еще не видал; на балах и в собрание, вероятно, не явлюсь. <…> Надеюсь увидеть тебя недели через две; тоска без тебя; к тому же с тех пор, как я тебя оставил, мне всё что-то страшно за тебя. Дома ты не усидишь, поедешь во дворец, и того и гляди, выкинешь на сто пятой ступени комендантской лестницы. Душа моя, женка моя, ангел мой! сделай мне такую милость: ходи два часа в сутки по комнате, и побереги себя. Вели брату смотреть за собою и воли не давать. Брюллов пишет ли твой портрет? была ли у тебя Хитрова или Фикельмон? Если поедешь на бал, ради бога, кроме кадрилей не пляши ничего; напиши, не притесняют ли тебя люди, и можешь ли ты с ними сладить. Засим целую тебя сердечно. У меня гости.
Пушкин — Н. Н. Пушкиной.
8 декабря 1831. Из Москвы в Петербург.
Я всё боюсь, чтоб ты не прислала билетов на старую квартиру Нащокина и тем не замедлила моих хлопот. Вот уж неделю, как я с тобою расстался, срок отпуску моему близок; а я затеваю еще дело, но оно меня не задержит. Что скажу тебе о Москве? Москва еще пляшет, но я на балах еще не был. Вчера обедал в Английском клубе; поутру был на аукционе Власова; вечер провел дома, где нашел студента дурака, твоего обожателя. Он поднес мне роман «Теодор и Розалия», в котором он описывает нашу историю. Умора. Всё это однако ж не слишком забавно, и меня тянет в Петербург. — Не люблю я твоей Москвы. У тебя, т. е. в вашем Никитском доме, я еще не был. Не хочу, чтоб холопья ваши знали о моем приезде; да не хочу от них узнать и о приезде Натальи Ивановны, иначе должен буду к ней явиться и иметь с нею необходимую сцену; она всё жалуется по Москве на мое корыстолюбие, да полно, я слушаться ее не намерен. Целую тебя и прошу ходить взад и вперед по гостиной, во дворец не ездить и на балах не плясать. Христос с тобой.
Пушкин — Н. Н. Пушкиной.
10 декабря 1831. Из Москвы в Петербург.
Милый мой друг, ты очень мила, ты пишешь мне часто, одна беда: письма твои меня не радуют. Что такое vertige[118]? обмороки или тошнота? виделась ли ты с бабкой? пустили ли тебе кровь? Всё это ужас меня беспокоит. Чем больше думаю, тем яснее вижу, что я глупо сделал, что уехал от тебя. Без меня ты что-нибудь с собой да напроказишь. Того и гляди выкинешь. Зачем ты не ходишь? а дала мне честное слово, что будешь ходить по два часа в сутки. Хорошо ли это? Бог знает, кончу ли здесь мои дела, но к празднику к тебе приеду. Голкондских алмазов дожидаться не намерен, и в новый год вывезу тебя в бусах. Здесь мне скучно. <…> Жизнь моя однообразная, выезжаю редко. Зван был всюду, но был у одной Солдан, да у Вяземской, у которой увидел я твоего Давыдова — не женатого (утешься). Вчера Нащокин задал нам цыганский вечер; я так от этого отвык, что от крику гостей и пенья цыганок до сих пор голова болит. Тоска, мой ангел — до свидания.
Пушкин — Н. Н. Пушкиной.
16 декабря 1831. Из Москвы в Петербург.
Секретно
<…> Александр Пушкин сего месяца 13-го числа прибыл из С-Петербурга и остановился Пречистенской части 1-го квартала в доме гг. Ильинских, — предписанный за ним надзор учрежден.
Полицмейстер 1-го отделения — оберполицмейстеру. 23 декабря 1831.
Секретно
<…> Александр Пушкин, о коем я имел честь доносить, 24 числа сего месяца выехал отсюда в C-Петербург; во время жительства его в Пречистенской части ничего за ним законопротивного не замечено.
Полицмейстер 1-го отделения — оберполицмейстеру. 26 декабря. 1831.
Милостивый государь, Александр Сергеевич!
Волею или неволею займу несколько строк в истории Вашей жизни. Вспомните малоросца Денисевича с блестящими, жирными эполетами и с душою трубочиста, вызвавшего Вас в театре на честное слово и дело за неуважение к его высокоблагородию; вспомните утро в доме графа Остермана, в Галерной, с Вами двух молодцов гвардейцев, ростом и духом исполинов, бедную фигуру малоросца, который на вопрос Ваш: приехали ли Вы вовремя? — отвечал нахохлившись, как индейский петух, что он звал Вас к себе не для благородной разделки рыцарской, а сделать Вам поучение, како подобает сидети в театре, и что майору неприлично меряться с фрачным; вспомните крохотку адъютанта, от души смеявшегося этой сцене и советовавшего Вам не тратить благородного пороха на такой гад и шпор иронии на ослиной коже. Малютка адъютант был Ваш покорнейший слуга — и вот почему, говорю я, займу волею или неволею строчки две в Вашей истории. Тогда видел я в Вас русского дворянина, достойно поддерживающего свое благородное звание; но когда узнал, что Вы — Пушкин, творец «Руслана и Людмилы» и столь многих прекраснейших пиес, которые лучшая публика России твердила с восторгом на память — тогда я с трепетом благоговения смотрел на Вас, и в числе тысячей поклонников (Ваших) приносил к треножнику Вашему безмолвную дань. <…>
И. И. Лажечников — Пушкину.
19 декабря 1831. Тверь.
Однажды отец взял меня с собой в русский театр; мы поместились во втором ряду кресел; перед нами в первом ряду сидел человек с некрасивым, но необыкновенно выразительным лицом и курчавыми темными волосами; он обернулся, когда мы вошли (представление уже началось), дружелюбно кивнул отцу, потом стал слушать пьесу с тем особенным вниманием, с каким слушают только, что называют французы, «Les gens du métier», то есть люди, сами пишущие. «Это Пушкин», — шепнул мне отец. Я весь обомлел… Трудно себе вообразить, что это был за энтузиазм, за обожание толпы к величайшему нашему писателю, это имя волшебное являлось чем-то лучезарным в воображении всех русских, в особенности же в воображении очень молодых людей. Пушкин, хотя и не чужд был той олимпийской недоступности, в какую окутывали, так сказать, себя литераторы того времени, обошелся со мной очень ласково, когда отец, после того как занавес опустили, представил меня ему. На слова отца, «что вот этот сынишка у меня пописывает», он отвечал поощрительно, припомнил, что видел меня ребенком, играющим в одежде маркиза на скрипке, и приглашал меня к себе запросто быть, когда я могу. Я был в восторге и, чтобы не ударить лицом в грязь, все придумывал, что бы сказать что-нибудь поумнее, чтобы он увидел, что я уже не такой мальчишка, каким все-таки, несмотря на его любезность, он меня считал; надо сказать, что в тот самый день, гуляя часов около трех пополудни с отцом по Невскому проспекту, мы повстречали некоего X., тогдашнего модного писателя. Он был человек чрезвычайно надутый и заносчивый, отец знал его довольно близко и представил меня ему; он отнесся ко мне довольно благосклонно и пригласил меня в тот же вечер к себе. «Сегодня середа, у меня каждую середу собираются, — произнес он с высоты своего величия, — всё люди талантливые, известные, приезжайте, молодой человек, время вы проведете, надеюсь, приятно». Я поблагодарил и, разумеется, тотчас после театра рассчитывал туда отправиться. В продолжение всего второго действия, которое Пушкин слушал с тем же вниманием, я, благоговейно глядя на его сгорбленную в кресле спину, сообразил, что спрошу его во время антракта, «что он, вероятно, тоже едет сегодня к X.». Не может же он, Пушкин, не бывать в доме, где собираются такие известные люди — писатели, художники, музыканты и т. д. Действие кончилось, занавес опустился, Пушкин опять обернулся к нам. «Александр Сергеевич, сегодня середа, я еще, вероятно, буду иметь счастливый случай с вами повстречаться у X.», — проговорил я почтительно, но вместе с тем стараясь придать своему голосу равнодушный вид, «что вот, дескать, к каким тузам мы ездим». Пушкин посмотрел на меня с той особенной, ему одному свойственной улыбкой, в которой как-то странно сочеталась самая язвительная насмешка с безмерным добродушием. «Нет, — отрывисто сказал он мне, — с тех пор как я женат, я в такие дома не езжу».