Давно, когда я в первый раз
Услышал грустное преданье,
Тогда же дал я обещанье
Стихам поверить свой рассказ.
И, обращен к нему спиною,
В неколебимой вышине,
Над возмущенною Невою
Стоит с простертою рукою
Кумир на бронзовом коне.
1833 год был во многих губерниях России голодным годом. Более всего пострадали центр и юг, но и Поволжье, и районы Урала, которые проехал Пушкин, были неспокойны: засуха уничтожила урожай. 1 ноября 1833 г. Вяземский сообщал А. И. Тургеневу о «печальных известиях из южных губерний о неурожае и недостатке хлеба <…> неурожай не частный, а захватил всю полосу хлебородную». Даже в записках Бенкендорфа остался след общего ужаса, вызванного голодом 1833 г.: «Империя почти на всем ее пространстве была постигнута неурожаем, а в некоторых губерниях земля не дала ровно ничего. Травы погорели, хлеб не уродился, огороды стояли пустые и даже картофель весь погиб <…> Везде сельское население было доведено до крайности, и жителям многих местностей грозили все ужасы голодной смерти». Много верст в то лето и осень Пушкин исколесил по России, повсюду видя народные страдания. Рядом с этой бедой петербургские увеселения показались ему отвратительными, а вся светская суета столицы — очередным пиром во время чумы. Добравшись до Болдина, Пушкин воочию убедился в истинности бедствия. «Очень многие крестьяне не имеют ни зерна хлеба», — доносил управляющий. Запасы на зиму были сделаны из расчета примерно по 5 кг зерна в месяц на человека. Но это в среднем, а практически 40 семей в Болдине уже к январю не имели запасов вовсе; 20 из них были на пороге голодной смерти, не имея ни хлеба, ни скота. Только 16 из 152 семейств рассчитывали перезимовать благополучно. Кажется, впервые Пушкин увидел крестьянский голод так близко. Начатая им в конце 1833 г., продолженная в 1834 г. и законченная, видимо, в 1835 г. статья «Путешествие из Москвы в Петербург» во многом посвящена именно крестьянскому вопросу — «вослед Радищеву». Болдинские наблюдения сыграли при этом не последнюю роль.
В Болдине он пробыл месяц всего, но переполненный замыслами, обогащенный впечатлениями путешествия, отвлеченный от петербургских мелочей смог творить столь же непостижимо глубоко и скоро, как в 1830 г.
Дотошные исследователи подсчитали, что за свою жизнь Пушкин в общей сложности проехал 34 750 километров — это больше всех переходов великого путешественника Н. М. Пржевальского! Черновик французского письма к Бенкендорфу от 22 июля 1833 г. (гл. XIII, № 51) настолько неразборчив, что не до конца ясно, на какой срок просил Пушкин отпуск — 2–3 или 4 месяца и какой маршрут первоначально намечал: Оренбург — Пермь или, как принято считать, Оренбург — Казань. Специально исследовавший это письмо современный автор А. Никитин приходит к выводу, что Пушкин просил разрешения отлучиться из Петербурга на 4 месяца, что, кстати, подтверждается и отпускным свидетельством (№ 1). Что касается маршрута, то в планах Пушкина он, скорее всего, менялся. Сперва поэт действительно собирался совершить более длительную поездку, включавшую и Пермь, но стремление скорее добраться до Болдина — засесть за работу, в конце концов победило, и в Пермь Пушкин не попал. Но само путешествие было нужно ему, как воздух. «Я посетил места, — объяснял он впоследствии, — где произошли главные события эпохи, мною описанной, поверяя мертвые документы словами еще живых, но уже престарелых очевидцев и вновь поверяя их дряхлеющую память историческою критикою».
18 августа 1833 г. Пушкин выехал из Петербурга (с дачи на Черной речке) вместе с другом своим С. А. Соболевским, незадолго перед тем вернувшимся из-за границы и бывшим потому особенно желанным собеседником. Из Торжка, 20 числа, Пушкин написал первое письмо к жене (№ 2), ставшее началом своего рода дневника его путешествия и последующей второй болдинской осени. Когда выезжали из города, казалось, что повторится ужасное, гибельное наводнение 1824 г., которое ссыльному Пушкину хоть и не довелось видеть, но столько запало в память рассказов об этом событии, что им еще предстояло отразиться в творчестве. В «Медном всаднике», конечно, речь о 1824 годе, но и собственные впечатления от несостоявшегося наводнения 17–18 августа 1833 г. тоже оказались «освоенными» (№ 3). Через несколько часов после выезда Пушкина и Соболевского из города ветер переменился и вода быстро спала. В письме Вяземского Тургеневу (конец августа) описание начинавшегося разгула стихии несколько напоминает строки пушкинской поэмы: «Ну, начиналась потеха 17-го числа. Бешеная Нева, пена у рта, корячилась, вскакивала на дыбы, лягала, кусала берега, ржала, ревела, коробила мосты, сбивала барки с ног…» Как ни образно это описание, пушкинское лучше.
Из Торжка Пушкин 20 августа, расставшись с Соболевским, свернул с прямого пути в Москву, намереваясь посетить тещу в ее имении Ярополец Волоколамского уезда Московской губернии. Но, поразмыслив, сделал еще небольшой крюк: заехал к давним друзьям Вульфам в Павловское Старицкого уезда Тверской губернии. 23-го он был в Яропольце. Наталья Ивановна приняла его по-родственному, позволила порыться в остатках старинной библиотеки и отобрать около 30 нужных книг; она обещала отправить их с обозом в Петербург при первой возможности. Разговоры шли все больше о Наташе и о детях, Пушкин обещал, что на будущий год они навестят бабушку, и сдержал слово. Погостив всего сутки, 24-го отправился в Москву, куда и прибыл 25-го в полдень.
В Москве на этот раз Александр Сергеевич пробыл всего пять дней, остановившись в фамильном доме Гончаровых на Большой Никитской. Встречался с друзьями — Нащокиным, Киреевскими, Соболевским, Н. Н. Раевским. После прощального обеда у Нащокина 29 августа Пушкин покатил к Нижнему Новгороду. 2 сентября он провел в этом городе, посетив губернатора М. П. Бутурлина, который принял его весьма дружески, как дорогого гостя. Велико было удивление Пушкина, когда позже приятель его, оренбургский военный губернатор В. А. Перовский познакомил поэта с таким письменным предупреждением, полученным из Нижнего Новгорода: «У нас недавно проезжал Пушкин. Я, зная, кто он, обласкал его, но, должно признаться, никак не верю, чтобы он разъезжал за документами об Пугачевском бунте; должно быть, ему дано тайное поручение собирать сведения о неисправностях. Вы знаете мое к вам расположение; я почел долгом вам посоветовать, чтобы вы были осторожнее и проч.». Ситуация, как сразу заметит читатель, несколько напоминает гоголевского «Ревизора». Но в том-то и дело, что «Ревизор» тогда еще не существовал, и тут обратная связь: рассказы Пушкина о собственном смешном опыте навели Гоголя на мысль о комедии. Правда, существуют и другие версии: Пушкин мог знать об иных случаях, когда ничего не подозревавшего путешественника принимали за важную птицу. Как бы то ни было, сюжетом «Ревизора» Гоголь обязан Пушкину.
Между прочим, недели через две после отъезда Пушкина Бутурлин получил предписание об установлении за ним секретного надзора и понял, как нелепо он обманулся, приняв поднадзорного поэта за важного чиновника.
5 сентября Пушкин приехал в Казань — первый пункт на его пути, где жива была память о Пугачеве. Правда, еще прежде, в Васильсурске, он записал от нищенки местное предание о Пугачеве, которое использовал в VII гл. «Истории…». Вблизи Чебоксар рассказали ему про двух барышень, спрятавшихся в копне сена, обнаруженных и казненных пугачевцами. Под Казанью осмотрел Арское поле — лагерь Пугачева в нескольких верстах от города, потолковал с участниками событий, которых ему смогли указать. В бумагах Пушкина сохранился листок, который принято называть «казанские записи». Некий Бабин, мальчиком бывший под Казанью во времена Пугачева, вспомнил, например, такую сцену: «Народ, пригнанный в лагерь Пугачева, поставлен был на карачки перед пушками, бабы и дети подняли вой. Им объявили прощение государево. Все закричали ура! — и кинулись к его ставке. Потом спрашивали: кто хочет в службу к государю Петру Федоровичу. Охотников нашлось множество». Другой казанский старожил, купец Крупеников, которого Пушкин расспрашивал полтора часа, рассказал, как довелось ему быть в плену у Пугачева. «Народ, — записал Пушкин, — возвратясь из плена, нашел все вверх дном. Кто был богат, очутился нищим, кто был скуден, разбогател». Все эти заметки на листках и в дорожной записной книжке, равно как и «зарубки в памяти», пригодились потом не только в «Истории…», но и в «Капитанской дочке».
Радость доставила ему нежданная встреча в Казани с Е. А. Баратынским, остановившимся там по дороге в имение тестя. Случайная встреча двух друзей-поэтов в Казани породила даже слухи о каком-то их совместном начинании. Денис Давыдов писал Н. М. Языкову: «Кстати о Пушкине; знаете ли, что я слышал от людей, получивших письма из Казани? В Казани были Пушкин и Баратынский, отыскивающие сведения о Пугачеве. Из этого я заключаю, что они в союзе для сочинения какого-нибудь романа, в котором будет действовать Пугачев. Итак вот решение загадки появления Пушкина в нашей и Оренбургской губернии»[136]. Пугачевым Баратынский не занимался, но их видели вместе в литературном салоне Фуксов (№ 11), хорошо известном в Казани, а слухи довершили остальное. Александра Андреевна Фукс (урожденная Апехтина), жена казанского профессора-медика, была женщина незаурядная, писала стихи. Современник вспоминал: «Брак знаменитого ученого с умною и поэтическою А. А. Апехтиной составил эпоху в истории Казани: в доме Фуксов образовался литературный салон, который держался четверть века — беспримерное явление в истории русских провинций <…>, собиралась вся тогдашняя казанская интеллигенция и происходили литературные вечера, правильно организованные». Пушкин оценил по достоинству это редкостное в русской провинции явление и подружился с г-жой Фукс: вступил с нею в переписку, послал ей экземпляр «Истории Пугачевского бунта» и пригласил участвовать в «Современнике». Пробыв в Казани всего трое суток, Пушкин успел здесь и поработать: набросал отрывок 7-й главы «Истории…», где рассказывается как раз об Арском поле и казанских делах народного вождя.
10 сентября Пушкин был уже в Симбирске. Отсюда он съездил в деревню Языково к старым друзьям, но не застал их и возвратился в город. Губернатором симбирским был тогда А. М. Загряжский, будущий тесть брата Пушкина Льва. Губернатор пригласил поэта к себе в дом. Об этом сохранились воспоминания одной из тогдашних симбирских барышень: «Однажды осенью во время урока танцев по зале пронесся слух, что приехал сочинитель А. С. Пушкин; мы все заволновались от ожидания увидеть его, и вдруг входит в залу господин небольшого роста, в черном фраке, курчавый, шатен, с бледным или скорее мулатским рябоватым лицом: мне тогда он показался очень некрасивым <…> Мы все уже сидели по стульям и при его общем нам поклоне сделали ему реверанс; через несколько минут мы все с ним познакомились и стали просить его танцевать с нами; он немедленно же согласился, подошел к окну, вынул из бокового кармана пистолет и, положив его на подоконник, протанцевал с каждой из нас по несколько туров вальса <…> Пушкин, как говорили тогда, приезжал в Симбирск за разысканием материалов для своей истории пугачевского бунта и, конечно, к своему удовольствию мог их найти немало, потому что и я помню в Симбирске еще живых свидетелей этого бунта: в самом Симбирске жил 80–83-летний маленький невзрачный старичок Шувалов… Мы, бывало, усядемся на скамеечке у его ног и слушаем его рассказы про старое время, про Пугачева, у которого он был форейтором. Шувалов удостоился такой чести, вместо того, чтобы быть убитым с прочими помещиками, за то только, что „показался Пугачеву чересчур плюгавым“. Шувалову тогда было всего шестнадцать лет от роду. К этому-то пугачевскому форейтору, как я тогда слышала, сделал свой визит Пушкин, очевидно желая послушать его рассказы о Пугачеве».
Покинув Симбирск 15 сентября и записав по дороге рассказ встретившегося ему мордвина, Пушкин добрался до Оренбурга к 18-му. За эти три дня путь его лежал по Оренбуржью через старые крепости на почтовом тракте, известные в истории пугачевского восстания. Скорее всего именно тогда посетил он Татищеву крепость, которую потом узнали читатели «Капитанской дочки» под именем Белогорской. В Оренбурге Пушкин пробыл всего три дня, но увидел немало. Об этом подробнее всех рассказывает В. И. Даль (№ 17). В других мемуарах сохранились некоторые дополнительные сведения об оренбургских днях и посещении Берды. Например, такой рассказ местной жительницы: «В каком году приезжал Пушкин я не помню, знаю только, что день выдался теплый и ясный. Двое каких-то господ, одетых в штатское платье, шли по улице а у дома <…> сидела наша бердская казачка Бунтова. Я была тут же около старушки Бунтовой, которой было лет за шестьдесят и которая оставалась по дому нянчить детей. Штатские подошли к старушке, и, вероятно, увидав, что она очень древняя, один из них, курчавый, спросил Бунтову, не знает ли она что-нибудь про Пугачева. Старушка ответила, что все знает и даже песню, что про него сложена. Господа попросили ее спеть. Бунтова спела им одну песню». В старинном казачьем селении Бердской слободе, которую Пушкин назвал «мятежной», он был 19 сентября.
Сохранился в записи и рассказ самой Бунтовой об этом событии: «А бабы как было меня напугали. Много их набежало, когда тот барин меня расспрашивал, и песни я ему пела про Пугача. Показал он патрет: красавица такая написана, „вот, — говорит, — она станет твои песни петь“. Только он со двора, бабы все так на меня и накинулись. Кто говорит, что его подослали, что меня в тюрьму засадят за мою болтовню; кто говорит: „Антихриста видела, когти-то у него какие. Да и в Писании сказано, что антихрист будет любить старух, заставлять их песни петь и деньгами станет дарить“. Слегла я со страху, велела телегу заложить, везти меня в Оренбург к начальству. Там и говорю: „Смилуйтесь, защитите, коли я чего наплела на свою голову; захворала я с думы“. Те смеются. „Не бойся, — говорят, — это ему сам государь позволил о Пугачеве везде расспрашивать“». Песня, записанная поэтом от Бунтовой, по-видимому, вот эта:
Из Гурьева городка
Протекла кровью река,
Из крепости Озерной
На подмогу Рассыпной
Выслан капитан Сурин
Со командою один,
Он нечайно в крепость въехал,
Начальников перевешал,
Атаманов до пяти,
Рядовых сот до шести.
В основном тексте гл. 2 «Истории…» Пушкин пишет, что в конце сентября 1773 г. «из Рассыпной Пугачев пошел на Нижнеозерную. На дороге встретил он капитана Сурина <…> Пугачев его повесил, а рота пристала к мятежникам». Другую знаменитую «разбойничью» песню «Не шуми, мати, зеленая дубровушка» поют пугачевцы в «Капитанской дочке». Гринев был потрясен их пением: «невозможно рассказать, какое действие произвела на меня эта простонародная песня про виселицу, распеваемая людьми, обреченными виселице. Их грозные лица, стройные голоса, унылое выражение, которое придавали они словам и без того выразительным, — все потрясало меня каким-то пиитическим ужасом». Ни одна запись, ни одно услышанное слово или выясненная подробность не пропадали даром для Пушкина-историка. Ну, а пушкинскую оценку встречи со старой казачкой читатель найдет в письмах (№ 19). Показывал ли он ей портрет жены или это «позднейшее наслоение», сказать невозможно. В. А. Нащокина вспоминала о редкой способности Пушкина на равных разговаривать с крестьянами. «Пушкин в путешествии, — рассказывала Нащокина, — никогда не дожидался на станции, пока заложат ему лошадей, а шел по дороге вперед и не пропускал ни одного встречного, мужика или бабы, чтобы не потолковать с ними о хозяйстве, о семье, о нуждах, особенно же любил вмешиваться в разговоры рабочих артелей. Народный язык он знал в совершенстве и чрезвычайно скоро умел располагать к себе крестьянскую серую толпу настолько, что мужики совершенно свободно говорили с ним обо всем». В поездке по пугачевским местам эта черта Пушкина проявилась как никогда: в Татищевой крепости записывал он рассказы некоей Матрены (82 года), в Сорочинской — Папкова (86 лет), в Берде — Бунтовой (73 года), в Озерной — Киселева (65 лет).
Как справедливо замечает исследовавший эту тему Н. В. Измайлов, условия собирания материала для Пушкина сложились трудные — ведь о Пугачеве говорить боялись, у себя в избах имя его (часто по-старому: «государь Петр Федорович») произносили шепотом. В самом факте, что были «под Пугачевым», ощущали некую вину. Недаром Бунтова, когда спросил ее Пушкин: «Знала ли Пугачева?», ответила в испуге: «Знала, батюшка, бес попугал!» Боялись даже имя его произнести, а тут рассказывай заезжему барину! В конце 4-й главы «Истории…» автор сам подчеркнул эту ситуацию: «Доныне престарелые свидетели тогдашнего смятения неохотно отвечают на вопросы любопытных». И все же говорили, не чурались Пушкина. Значит, он умел завоевывать доверие.
Многое, что по тем или иным причинам не уместилось в «Историю…», вошло потом в «Капитанскую дочку». В. И. Даль рассказывает, как Пушкина водили осматривать «золотой дворец» Пугачева. В гл. XI «Капитанской дочки» читаем: «Нас привели прямо к избе, стоявшей на углу перекрестка. У ворот стояло несколько винных бочек и две пушки <…> Я вошел в избу, или во дворец, как называли ее мужики. Она освещена была двумя сальными свечами, а стены оклеены были золотою бумагою; впрочем, лавки, стол, рукомойник на веревочке, полотенце на гвозде, ухват в углу и широкий шесток, уставленный горшками, — все было как в обыкновенной избе». Это живое впечатление. Равно, как и многое другое в повести, включая название крепости Белогорской, которое придумано не «просто так», а восходит к меловым горам, веденным Пушкиным на берегу Урала. Из Оренбурга Пушкин съездил еще за 300 верст «большой Уральской дорогой» в Уральск, где продолжал свои расспросы, порой с удивлением убеждаясь, что не только память о Пугачеве сохранилась, но и любовь к народному вождю. «В Уральске жива еще старая казачка, носившая черевики его работы», — пишет Пушкин. На вопрос приезжего: «Каков был Пугачев?», она ответила: «Грех сказать… на него мы не жалуемся; он нам зла не сделал».
23 сентября Пушкин выехал из Уральска. Он уже давно покинул пугачевские места, когда В. А. Перовский получил по инстанциям очередную бумагу о секретном надзоре «за образом жизни и поведением» Пушкина (№ 18). Резолюция В. А. Перовского на этом документе: «Отвечать, что сие отношение получено через месяц по отбытии г. Пушкина отсюда, а потому хотя во время кратковременного его в Оренбурге пребывания и не было за ним полицейского надзора, но, как он останавливался в моем доме, то я тем лучше могу удостоверить, что поездка его в Оренбургский край не имела другого предмета, кроме нужных ему исторических изысканий». 29-го еще раз заехал в Языково близ Симбирска, где на этот раз нашел в сборе все семейство, 30-го выехал в Болдино. Не доезжая верст двенадцать до Болдина, он встретил на почтовой станции своего кавказского знакомого К. И. Севостьянова. Тот позднее вспоминал, как Пушкин «рассказал свежие впечатления о путешествии своем по Оренбургской губерний, только что возвратившись оттуда, где он собирал исторические памятники, устные рассказы многих свидетелей того времени, стариков и старух, о Пугачеве. Доверие, произведенное к себе этим историческим злодеем во многих невеждах, говорил Пушкин, до такой степени было сильно, что некоторые самовидцы говорили ему с полным убеждением, что Пугачев был не бродяга, а законный царь Петр III и что он только напрасно потерпел наказание от злобы и зависти людей. Пушкин в эти часы был чрезвычайно любезен, говорлив и весел». Оставив в стороне собственные убеждения мемуариста, прислушаемся к его словам о настроении Пушкина… 1-го октября он был уже «в своей избе». Короткая, без долгих остановок поездка эта дала необычайно многое — она подготовила «второе Болдино».
Бытовой дневник болдинского октября — в письмах поэта к жене (№ 19, 21–25). К нему можно только добавить, что Пушкин мечтал о воссоединении всех частей Болдина и вел переговоры с наследниками дядюшки Василия Львовича о покупке их доли имения — но безрезультатно. Что касается дневника творческого, то над его воссозданием бьются пушкинисты много десятилетий. Предварительные итоги их трудов выглядят примерно так.
Первые числа октября. Стихотворение «Он между нами жил…» (о Мицкевиче).
2 октября — начал приводить в порядок «Историю Пугачева», пополняя петербургский черновик материалами, добытыми в поездке.
4 октября — вторая черновая редакция 1-й главы.
6 октября. Черновик «Медного всадника».
14 октября. Черновик «Сказки о рыбаке и рыбке».
19 октября. V строфа «Осени» (все стихотворение закончено к концу октября. № 20).
26–27 октября. Кончена поэма «Анджело», начатая еще в феврале в Петербурге.
28 октября. Переводы баллад Мицкевича «Будрыс и его сыновья», «Воевода».
29 октября. Беловик вступления к «Медному всаднику».
30 октября. Беловик 1-й части «Медного всадника».
31 октября, 5 час. 5 мин. — закончена вторая часть «Медного всадника».
4 ноября — «Сказка о мертвой царевне».
Кроме того, в Болдине осенью 1833 г. написаны: «Французских рифмачей суровый судия…» (№ 34) — на традиционную для Пушкина тему о непонимании толпой поэта, о литераторах истинных и бездарных; народное поминание «Сват Иван, как пить мы станем»; стихотворение «Чу, пушки грянули! крылатых кораблей…». Если к этому добавить наброски «Пиковой дамы», задуманной еще в 1832 г. и, вероятнее всего, продолженной в Болдине, то останется лишь руками развести: откуда взялись толки об «оскудении» таланта Пушкина, о том, что у него будто бы «все в прошлом»? Впрочем, толки-то, понятно, откуда — многое ведь не доходило до печати; и мы, потомки, знаем теперь о Пушкине 1830-х годов несравненно больше, чем знали современники. Уже один «Медный всадник» — создание потрясающей, неисчерпаемой глубины и дивной поэтической силы — говорит о созревшем таланте, а не об упадке поэтических сил. Конечно, болдинская осень 1833 г. — это итог, но отнюдь не неутешительный, как иногда пишут. Это было исполнение замыслов, в том числе давних — «Медный всадник» восходит к 1824 и к 1828 гг. (рассказ Виельгорского, составивший фабулу поэмы), а импульсы 1833-го — полученная из Парижа книга Мицкевича, виденное в Петербурге наводнение — лишь придали более точное направление давним мыслям. Это был итог непрерывных размышлений на сложнейшую тему личность и история, всегда волновавшую Пушкина. Да и собственная жизнь его вовсе не пришла еще к итогу, который можно назвать неутешительным. Скорее, напротив, — только-только образовавшийся Дом, его ждали двое детей; кончен был и полностью издан «Онегин»; напечатан наконец-то любимейший «Борис Годунов»; вышли книги стихов и прозы. Тревога о будущем, материальные невзгоды, никогда не утихавшая боль за друзей-декабристов, за всю Россию, которую только что видел как бы изнутри, — все это было, безусловно, но и надежды, и планы, и мечты… Огромный запас бодрости и оптимизма не был исчерпан не только к концу 1833-го, но даже и к концу 1836-го!
Перед отъездом Пушкина из Болдина уездный исправник доносил нижегородскому губернатору: «Означенный г. Пушкин жительство имеет в Лукояновском уезде в селе Болдине. Во время проживания его, как известно мне, занимался только одним сочинением, ни к кому из соседей не ездил и к себе никого не принимал». В Москве он пробыл на сей раз несколько дней, общался более всего с Нащокиным. Литератор М. А. Максимович с огорчением писал Вяземскому: «В проезд Пушкина, кажется, Нащокин был его монополистом; ибо никто из пишущей братии не поживился им и его уральским златом. Сделайте милость, нельзя ли достать хоть обломки от его самородков или песчинок несколько, хоть под предлогом таможенной пошлины»[137]. Есть и еще одно свидетельство о скоропалительном проезде через Москву в ноябре 1833 (И. В. Киреевский — Н. М. Языкову): «Когда он проезжал через Москву, его никто почти не видал. Он пробыл здесь только три дня и никуда не показывался, потому что ехал с бородой, в которой ему хотелось показаться жене. Уральских песен, обещанных перед отъездом туда, он, кажется, ни одной не привез, по крайней мере мне не посылал». В Петербурге ждали его с «осенним урожаем». 1-го ноября Вяземский писал Тургеневу: «Пушкина еще нет, он кочует в Оренбургских степях и будет сюда к концу месяца и надеюсь привезет гостинца, потому что теперь именно его рабочая пора». И чуть позднее: «Пушкин привез с собою несколько тысяч новых стихов и поделился с нами своею странническою котомкою».
Он приехал домой 20 ноября. Сохранился заслуживающий доверия рассказ В. А. Нащокиной о вечере его приезда: «Пушкин не застал жену дома. Она была на балу у Карамзиных. Ему хотелось видеть ее возможно скорее и своим неожиданным появлением сделать ей сюрприз. Он едет к квартире Карамзиных, отыскивает карету Натальи Николаевны, садится в нее и посылает лакея сказать жене, чтобы она ехала домой по очень важному делу, но наказал отнюдь не сообщать ей, что он в карете. Посланный возвратился и доложил, что Наталья Николаевна приказала сказать, что она танцует мазурку с князем Вяземским. Пушкин посылает лакея во второй раз сказать, чтобы она ехала домой безотлагательно. Наталья Николаевна вошла в карету и прямо попала в объятия мужа. Поэт <…> с восторгом упоминал, как жена его была авантажна в этот вечер в своем роскошном розовом платье».
Привез он, как говорилось, «Медного всадника», «Историю Пугачева» и «Анджело», но не спешил разглашать все это публичным чтением, по опыту зная, что книжный торг от такого чтения пострадает. До конца года царь успел «Медного всадника» практически запретить (№ 32, 33). Пометы Николая I на рукописи поэмы исследовали П. Е. Щеголев, а затем Т. Г. Цявловская. Оба они пришли к выводу, что с виду, может быть, и незначительные отметки и вычерки царя означали запрещение «Медного всадника». За прозаической дневниковой записью, отмечал Щеголев, «скрыты муки художника, созерцающего процесс порчи лучшего его произведения».
Царь повелевал уничтожить бессмертные для нас теперь строки «И перед младшею столицей…». Суть в том, что непростые взаимоотношения столиц Николай I почитал «семейным делом» Романовых и вмешиваться в них никому не позволял. Что до поэзии, то она менее всего интересовала самодержца. Знак NB[138], на который надо было определенным образом реагировать — вымарывать стихи, стоял у каждой строки со словом «кумир» («кумир на бронзовом коне»; «кумир с простертою рукою» и др.) — этим языческим словом не полагалось именовать великого государя, даже бронзового. Нельзя было называть статую «горделивым истуканом», а самого Петра «строитель чудотворный» и т. д. Сомнительным показалось самодержавному цензору и выражение «Россию поднял на дыбы» — хорошо это или плохо? И уж совсем неудобопечатаемыми в глазах царя выглядели строки, которые никто из нас теперь не прочтет без восхищенного волнения:
«Добро, строитель чудотворный! —
Шепнул он, злобно задрожав, —
Ужо тебе!..» И вдруг стремглав
Бежать пустился. Показалось
Ему, что грозного царя,
Мгновенно гневом возгоря,
Лицо тихонько обращалось…
И он по площади пустой
Бежит и слышит за собой —
Как будто грома грохотанье —
Тяжело-звонкое скаканье
По потрясенной мостовой.
И, озарен луною бледной,
Простерши руку в вышине,
За ним несется Всадник Медный
На звонко-скачущем коне…
Пушкину до боли жалко было отказаться от публикации «Медного всадника». Примерно год спустя он попробовал было править: вместо «кумир» написал «седок». Из девяти мест, отчеркнутых царем, семь он изменил. Но два не смог. Одно из них — приведенный выше конец поэмы; другое:
Кто неподвижно возвышался
Во мраке медною главой,
Того, чьей волей роковой
Под морем город основался…
Здесь «не подошли» 2-я и 3-я строки. У Пушкина рука не поднялась править эти строки, и он, как ни бился, отказался от надежды увидеть в печати лучшее свое творение 30-х годов. После смерти Пушкина Жуковский находчиво и бережно (насколько это было возможно!) удалил из поэмы то, что раздражало царя, и в посмертном собрании сочинений искалеченный «Медный всадник» предстал перед читателями…
В один день с поэмой (6 декабря 1833 г.) Пушкин представил на рассмотрение Николая I и «Историю Пугачева». Она вернулась с незначительными замечаниями и с разрешением на печатание. Замечания царя, так сказать, «редакционные», но весьма характерные. Одного из мятежников Пушкин назвал «славным» — около этого слова знак NB; Пушкин пишет: «в царствование Александра» — августейший редактор вставляет: «императора». Порой царь мнит себя стилистом — у Пушкина: «солдаты его бежали», предлагается: «отряд его смешался». Впрочем, возможно, здесь смысловой нюанс: некоторое смягчение картины бегства царского войска. Пушкин рад был, что так обошлось, и даже назвал замечания царя «дельными». Впоследствии, правда, царь добавил еще одну ложку дегтя: запретил пушкинское название «История Пугачева», приказав выпустить книгу под титлом «История Пугачевского бунта»: у злодея Пугачева, мол, не было истории. С этим пришлось согласиться.
1833-й год, запомнившийся болдинской передышкой — золотоносной осенью, кончился плохо: 31 декабря император подписал указ о пожаловании поэта в камер-юнкеры.
Предъявитель сего, состоящий в ведомстве Министерства иностранных дел титулярный советник Александр Пушкин, по прошению его уволен в отпуск на четыре месяца в Казанскую и Оренбургскую губернии. Во удостоверение чего и дано сие свидетельство от Департамента хозяйственных и счетных дел с приложением печати.
Отпускное свидетельство № 2842
12 августа 1833.
Милая женка, вот тебе подробная моя Одиссея. Ты помнишь, что от тебя уехал я в самую бурю. Приключения мои начались у Троицкого мосту. Нева так была высока, что мост стоял дыбом; веревка была протянута, и полиция не пускала экипажей. Чуть было не воротился я на Черную речку. Однако переправился через Неву выше и выехал из Петербурга. Погода была ужасная. Деревья по Царскосельскому проспекту так и валялись, я насчитал их с пятьдесят. В лужицах была буря. Болота волновались белыми волнами. По счастию, ветер и дождь гнали меня в спину, и я преспокойно высидел всё это время. Что-то было с вами, петербургскими жителями? Не было ли у вас нового наводнения? что, если и это я прогулял? досадно было бы. На другой день погода прояснилась. Мы с Соболевским шли пешком 15 верст, убивая по дороге змей, которые обрадовались сдуру солнцу и выползали на песок. Вчера прибыли мы благополучно в Торжок, где Соболевский свирепствовал за нечистоту белья. Сегодня проснулись в 8 часов, завтракали славно, а теперь отравляюсь в сторону, в Ярополец — а Соболевского оставляю наедине с швейцарским сыром. Вот, мой ангел, подробный отчет о моем путешествии. Ямщики закладывают коляску шестерней, стращая меня грязными, проселочными дорогами. Коли не утону в луже, подобно Анрепу, буду писать тебе из Яропольца. От тебя буду надеяться письма в Симбирске. Пиши мне о своей груднице и о прочем. Машу не балуй, а сама береги свое здоровье, не кокетничай 26-го. Да бишь! не с кем. Однако всё-таки не кокетничай. Кланяюсь и целую ручку с ермоловской нежностию Катерине Ивановне. Тебя целую крепко и всех вас благословляю: тебя, Машку и Сашку.
Кланяйся Вяземскому, когда увидишь, скажи ему, что мне буря помешала с ним проститься и поговорить об альманахе, о котором буду хлопотать дорогою.
Пушкин — Н. Н. Пушкиной.
20 августа 1833. Из Торжка в Петербург.
Ужасный день!
Нева всю ночь
Рвалася к морю против бури,
Не одолев их буйной дури…
И спорить стало ей невмочь…
Поутру над ее брегами
Теснился кучами народ,
Любуясь брызгами, горами
И пеной разъяренных вод.
Но силой ветров от залива
Перегражденная Нева
Обратно шла, гневна, бурлива,
И затопляла острова,
Погода пуще свирепела,
Нева вздувалась и ревела,
Котлом клокоча и клубясь,
И вдруг, как зверь остервенясь,
На город кинулась. <…>
Ты не угадаешь, мой ангел, откуда я к тебе пишу: из Павловска; между Берновом и Малинников, о которых, вероятно, я тебе много рассказывал. Вчера, своротя на проселочную дорогу к Яропольцу, узнаю с удовольствием, что проеду мимо Вульфовых поместий, и решился их посетить. В 8 часов вечера приехал я к доброму моему Павлу Ивановичу, который обрадовался мне, как родному. Здесь я нашел большую перемену. Назад тому пять лет Павловское, Малинники и Берново наполнены были уланами и барышнями; но уланы переведены, а барышни разъехались; из старых моих приятельниц нашел я одну белую кобылу, на которой и съездил в Малинники; но и та уж подо мною не пляшет, не бесится, а в Малинниках вместо всех Анет, Евпраксий, Саш, Маш etc, живет управитель Прасковии Александровны, Рейхман, который попотчевал меня шнапсом. Вельяшева, мною некогда воспетая, живет здесь в соседстве. Но я к ней не поеду, зная, что тебе было бы это не по сердцу. Здесь объедаюсь я вареньем и проиграл три рубля в двадцать четыре роббера в вист. Ты видишь, что во всех отношениях я здесь безопасен. Много спрашивают меня о тебе; так же ли ты хороша, как сказывают, — и какая ты: брюнетка или блондинка, худенькая иди плотненькая? Завтра чем свет отправляюсь в Ярополец, где пробуду несколько часов, и отправлюсь в Москву, где, кажется, должен буду остаться дня три. Забыл я тебе сказать, что в Яропольце (виноват: в Торжке) толстая M-lle Pojarsky[139], та самая, которая варит славный квас и жарит славные котлеты, провожая меня до ворот своего трактира, отвечала мне на мои нежности: стыдно вам замечать чужие красоты, у вас у самого такая красавица, что я, встретя ее (?), ахнула. А надобно тебе знать, что M-lle Pojarsky ни дать ни взять M-me George[140], только немного постаре. Ты видишь, моя женка, что слава твоя распространилась по всем уездам. Довольна ли ты? будьте здоровы все; помнит ли меня Маша, и нет ли у ней новых затей? Прощай, моя плотненькая брюнетка (что ли?). Я веду себя хорошо, и тебе не за что на меня дуться. Письмо это застанет тебя после твоих именин. Гляделась ли ты в зеркало, и уверилась ли ты, что с твоим лицом ничего сравнить нельзя на свете, — а душу твою люблю я еще более твоего лица. Прощай, мой ангел, целую тебя крепко.
Пушкин — Н. Н. Пушкиной.
21 августа 1833. Из Павловского в Петербург.
Поздравляю тебя со днем твоего ангела, мой ангел, целую тебя заочно в очи — и пишу тебе продолжение моих похождений — из антресолей вашего Никитского дома, куда прибыл я вчера благополучно из Яропольца. В Ярополец приехал я в середу поздно. Наталья Ивановна встретила меня как нельзя лучше. Я нашел ее здоровою, хотя подле нее лежала палка, без которой далеко ходить не может. Четверг я провел у нее. Много говорили о тебе, о Машке и о Катерине Ивановне. Мать, кажется, тебя к ней ревнует; но хотя она по своей привычке и жаловалась на прошедшее, однако с меньшей уже горечью. Ей очень хотелось бы, чтоб ты будущее лето провела у нее. Она живет очень уединенно и тихо в своем разоренном дворце и разводит огороды над прахом твоего прадедушки Дорошенки, к которому ходил я на поклонение. Семен Федорович, с которым мы большие приятели, водил меня на его гробницу и показывал мне прочие достопамятности Яропольца. Я нашел в доме старую библиотеку, и Наталья Ивановна позволила мне выбрать нужные книги. Я отобрал их десятка три, которые к нам и прибудут с варением и наливками. Таким образом, набег мой на Ярополец был вовсе не напрасен. <…>
Из Яропольца выехал я ночью и приехал в Москву вчера в полдень. Отец меня не принял. Говорят, он довольно тих. Нащокин сказывал мне, что деньги Юрьева к тебе посланы. Теперь я покоен. Соболевский здесь incognito[141] прячется от заимодавцев, как настоящий gentleman[142], и скупает свои векселя. Дорогой вел он себя порядочно и довольно верно исполнил условия, мною ему поднесенные, а именно: 1) платить прогоны пополам, не обсчитывая товарища; 2) не ——————— ни явным, ни тайным образом, разве во сне и то ночью, а не после обеда. В Москве пробуду я несколько времени, то есть два или три дня. Коляска требует подправок. Дороги проселочные были скверные; меня насилу тащили шестерней. В Казани буду я около третьего. Оттоле еду в Симбирск. Прощай, береги себя. Целую всех вас. Кланяйся Катерине Ивановне.
Пушкин — Н. Н. Пушкиной.
26 августа 1833. Из Москвы в Петербург.
Вчера были твои именины, сегодня твое рождение. Поздравляю тебя и себя, мой ангел. Вчера пил я твое здоровье у Киреевского с Шевыревым и Соболевским; сегодня буду пить у Суденки. Еду послезавтра — прежде не будет готова моя коляска. Вчера, приехав поздно домой, нашел я у себя на столе карточку Булгакова, отца красавиц, и приглашение на вечер. Жена его была также именинница. Я не поехал за неимением бального платья и за небритие усов, которые отрощаю в дорогу. Ты видишь, что в Москву мудрено попасть и не поплясать. Однако скучна Москва, пуста Москва, бедна Москва. Даже извозчиков мало на ее скучных улицах. На Тверском бульваре попадаются две-три салопницы, да какой-нибудь студент в очках и в фуражке, да кн. Шаликов. Был я у Погодина, который, говорят, женат на красавице. Я ее не видал и не могу всеподданнейше о ней тебе донести. Нащокина не видал целый день. Чаадаев потолстел, похорошел и поздоровел. Здесь Раевский Николай. Ни он, ни брат его не умирали — а умер какой-то бригадир Раевский. Скажи Вяземскому, что умер тезка его князь Петр Долгорукий — получив какое-то наследство и не успев его промотать в Английском клобе, о чем здешнее общество весьма жалеет. В клобе я не был — чуть ли я не исключен, ибо позабыл возобновить свой билет. Надобно будет заплатить 300 рублей штрафу, а я весь Английский клоб готов продать за 200. Здесь Орлов, Бобринский и другие мои старые знакомые. Но мне надоели мои старые знакомые. Никого не увижу. Важная новость: французские вывески, уничтоженные Ростопчиным в год, когда ты родилась, появились опять на Кузнецком мосту. По своему обыкновению, бродил я по книжным лавкам и ничего путного не нашел. Книги, взятые мною в дорогу, перебились и перетерлись в сундуке. От этого я так сердит сегодня, что не советую Машке капризничать и воевать с нянею: прибью. Целую тебя. Кланяюсь тетке — благословляю Машку с Сашкой.
Пушкин — Н. Н. Пушкиной.
27 августа 1833. Из Москвы в Петербург.
Перед отъездом из Москвы я не успел тебе писать. Нащокин провожал меня шампанским, жженкой и молитвами. Каретник насилу выдал мне коляску; нет мне счастия с каретниками. Дорога хороша, но под Москвою нет лошадей, я повсюду ждал несколько часов и насилу дотащился до Нижнего сегодня, т. е. в пятые сутки. Успел только съездить в баню, а об городе скажу только тебе les rues sont larges et bien pavées, les maisons sont bien baties[143]. Еду на ярманку, которая свои последние штуки показывает, а завтра отправляюсь в Казань. <…>
Пушкин — Н. Н. Пушкиной.
2 сентября 1833. Из Нижнего Новгорода в Петербург.
Пушкин мне рассказывал, что под Нижним он встретил этапных. С ними шла девушка не в оковах, у нас женщин не заковывают. Она была чудной красоты и укрывалась от солнца широким листом капусты. «А ты, красавица, за что?» Она весело отвечала: «Убила незаконнорожденную дочь, пяти лет, и мать за то, что постоянно журила».
Пушкин оцепенел от ужаса.
Мой ангел, я писал тебе сегодня, выпрыгнув из коляски и одурев с дороги. Ничего тебе не сказал и ни о чем всеподданнейше не донес. Вот тебе отчет с самого Натальина дня. Утром поехал я к Булгакову извиняться и благодарить, а между тем и выпросить лист для смотрителей, которые очень мало меня уважают, несмотря на то, что я пишу прекрасные стишки. У него застал я его дочерей и Всеволожского le cocu[144], который скачет из Казани к вам в Петербург. Они звали меня на вечер к Пашковым на дачу, я не поехал, жалея своих усов, которые только лишь ощетинились. Обедал у Суденки, моего приятеля, товарища холостой жизни моей. Теперь и он женат, и он сделал двух ребят, и он перестал играть — но у него 125 000 доходу, а у нас, мой ангел, это впереди. Жена его тихая, скромная, не красавица. Мы отобедали втроем, и я, без церемонии, предложил здоровье моей именинницы, и выпили мы все не морщась по бокалу шампанского. Вечер у Нащокина, да какой вечер! шампанское, лафит, зажженный пунш с ананасами — и всё за твое здоровье, красота моя. На другой день в книжной лавке встретил я Николая Раевского. Sacré chien, — сказал он мне с нежностию, — pourguoi n’êtes-vous pas venu me voir? — Animal, — отвечал я ему с чувством, — qu’avez-vous fait de mon manuscrit petit-Russien[145]? После сего поехали мы вместе как ни в чем не бывало, он держа меня за ворот всенародно, чтоб я не выскочил из коляски. Отобедали вместе глаз на глаз (виноват: втроем с бутылкой мадеры). Потом, для разнообразия жизни, провел опять вечер у Нащокина; на другой день он задал мне прощальный обед со стерлядями и с жженкой, усадили меня в коляску, и я выехал на большую дорогу.
Ух, женка, страшно! теперь следует важное признанье. Сказать ли тебе словечко, утерпит ли твое сердечко? Я нарочно тянул письмо рассказами о московских моих обедах, чтоб как можно позже дойти до сего рокового места; ну, так уж и быть, узнай, что на второй станции, где не давали мне лошадей, встретил я некоторую городничиху, едущую с теткой из Москвы к мужу и обижаемую на всех станциях. Она приняла меня весьма дурно и нараспев начала меня усовещевать и уговаривать: как вам не стыдно? на что это похоже? две тройки стоят на конюшне, а вы мне ни одной со вчерашнего дня не даете. — Право? — сказал я и пошел взять эти тройки для себя. Городничиха, видя, что я не смотритель, очень смутилась, начала извиняться и так меня тронула, что я уступил ей одну тройку, на которую имела она всевозможные права, а сам нанял себе другую, т. е. третью, и уехал. Ты подумаешь: ну, это еще не беда. Постой, женка, еще не всё. Городничиха и тетка так были восхищены моим рыцарским поступком, что решились от меня не отставать и путешествовать под моим покровительством, на что я великодушно и согласился. Таким образом и доехали мы почти до самого Нижнего — они отстали за три или четыре станции — и я теперь свободен и одинок. Ты спросишь: хороша ли городничиха? Вот то-то, что не хороша, ангел мой Таша, о том-то я и горюю. — Уф! кончил. Отпусти и помилуй.
Сегодня был я у губернатора, генерала Бутурлина. Он и жена его приняли меня очень мило и ласково; он уговорил меня обедать завтра у него. Ярманка кончилась. Я ходил по опустелым лавкам. Они сделали на меня впечатление бального разъезда, когда карета Гончаровых уж уехала. Ты видишь, что несмотря на городничиху и ее тетку, — я всё еще люблю Гончарову Наташу, которую заочно целую куда ни попало. Addio mia bella, idol mio, mio bel tesoro, quando mai ti rivedro…[146]
Пушкин — H. H. Пушкиной.
2 сентября 1833. Из Нижнего Новгорода в Петербург.
Когда б не смутное влеченье
Чего-то жаждущей души,
Я здесь остался б — наслажденье
Вкушать в неведомой тиши:
Забыл бы всех желаний трепет,
Мечтою б целый мир назвал —
И всё бы слушал этот лепет,
Всё б эти ножки целовал…
7 сентября, в 9 часов утра, муж мой ездил провожать Баратынского, видел там Пушкина и в полчаса успел так хорошо с ним познакомиться, как бы они уже долго жили вместе.
Пушкин ехал в Оренбург собирать сведенья для истории Пугачева и по той же причине останавливался на одни сутки в Казани. Он знал, что в Казани мой муж, как старожил, постоянно занимавшийся исследованием здешнего края, всего более мог удовлетворить его желанию, и потому, может быть, и желал с нами познакомиться.
В этот же день, поутру, Пушкин ездил, тройкою на дрожках, один к Троицкой мельнице, по сибирскому тракту, за десять верст от города; здесь был лагерь Пугачева, когда он подступал к Казани. Затем, объехав Арское поле, был в крепости, обежал ее кругом и потом возвратился домой, где оставался целое утро, до двух часов, и писал, обедал у Е. П. Перцова, с которым был знаком еще в Петербурге <…>
Напившись чаю, Пушкин и К. Ф. поехали к казанскому первой гильдии купцу Крупеникову, бывшему в плену у Пугачева, и пробыли там часа полтора…
Мой ангел, здравствуй. Я в Казани с пятого и до сих пор не имел время тебе написать слова. Сейчас еду в Симбирск, где надеюсь найти от тебя письмо. Здесь я возился со стариками, современниками моего героя; объезжал окрестности города, осматривал места сражений, расспрашивал, записывал и очень доволен, что не напрасно посетил эту сторону. Погода стоит прекрасная, чтоб не сглазить только. Надеюсь до дождей объехать всё, что предполагал видеть, и в конце сентября быть в деревне. Здорова ли ты? здоровы ли все вы? Дорогой я видел годовую девочку, которая бегает на карачках, как котенок, и у которой уже два зубка. Скажи это Машке. Здесь Баратынский. Вот он ко мне входит. До Симбирска. Я буду говорить тебе о Казани подробно — теперь некогда. Целую тебя.
Пушкин — Н. Н. Пушкиной.
8 сентября 1833. Из Казани в Петербург.
Пишу тебе из деревни поэта Языкова, к которому заехал и не нашел дома. Третьего дня прибыл я в Симбирск и от Загряжского принял от тебя письмо. Оно обрадовало меня, мой ангел, — но я всё-таки тебя побраню. У тебя нарывы, а ты пишешь мне четыре страницы кругом. Как тебе не совестно! Не могла ты мне сказать в четырех строчках о себе и о детях. Ну, так и быть. Дай бог теперь быть тебе здоровой. <…> Если дом удобен, то нечего делать, бери его — но уж, по крайней мере, усиди в нем. Меня очень беспокоят твои обстоятельства, денег у тебя слишком мало. Того и гляди сделаешь новые долги, не расплатясь со старыми. Я путешествую, кажется, с пользою, но еще не на месте и ничего не написал. Я сплю и вижу приехать в Болдино и там запереться. <…>
Пушкин — Н. Н. Пушкиной.
12 сентября 1833. Из Языкова в Петербург.
Опять я в Симбирске. Третьего дня, выехав ночью, отправился я к Оренбургу. Только выехал на большую дорогу, заяц перебежал мне ее. Чёрт его побери, дорого бы дал я, чтоб его затравить. На третьей станции стали закладывать мне лошадей — гляжу, нет ямщиков — один слеп, другой пьян и спрятался. Пошумев изо всей мочи, решился я возвратиться и ехать другой дорогой; по этой на станциях везде по шесть лошадей, а почта ходит четыре раза в неделю. Повезли меня обратно — я заснул — просыпаюсь утром — что же? не отъехал я и пяти верст. Гора — лошади не взвезут — около меня человек 20 мужиков. Чёрт знает как бог помог — наконец взъехали мы, и я воротился в Симбирск. Дорого бы дал я, чтоб быть борзой собакой; уж этого зайца я бы отыскал. Теперь еду опять другим трактом. Авось без приключений.
Я всё надеялся, что получу здесь в утешение хоть известие о тебе — ан нет. Что ты, моя женка? какова ты и дети. Целую и благословляю вас. Пиши мне часто и о всяком вздоре, до тебя касающемся. Кланяюсь тетке.
Пушкин — Н. Н. Пушкиной.
14 сентября 1833. Из Симбирска в Петербург.
Смоленская гора. Церковь Смоленская и дом Карамзина. 15 сентября. Волга.
А. С. Пушкин. Дневниковая запись. 1833.
Я здесь со вчерашнего дня. Насилу доехал, дорога прескучная, погода холодная, завтра еду к яицким казакам, пробуду у них дни три — и отправляюсь в деревню через Саратов и Пензу.
Что, женка? скучно тебе? мне тоска без тебя. Кабы не стыдно было, воротился бы прямо к тебе, ни строчки не написав. Да нельзя, мой ангел. Взялся за гуж, не говори, что не дюж — то есть: уехал писать, так пиши же роман за романом, поэму за поэмой. А уж чувствую, что дурь на меня находит — я и в коляске сочиняю, что же будет в постеле? Одно меня сокрушает: человек мой. Вообрази себе тон московского канцеляриста, глуп, говорлив, через день пьян, ест мои холодные дорожные рябчики, пьет мою мадеру, портит мои книги и по станциям называет меня то графом, то генералом. Бесит меня, да и только. Свет-то мой Ипполит! кстати о хамовом племени: как ты ладишь своим домом? боюсь, людей у тебя мало: не наймешь ли ты кого? На женщин надеюсь, но с мужчинами как тебе ладить? Всё это меня беспокоит — я мнителен, как отец мой. Не говорю уж о детях. Дай бог им здоровья — и тебе, женка. Прощай, женка. Не жди от меня уж писем, до самой деревни. Целую тебя и вас благословляю.
Как я хорошо веду себя! как ты была бы мной довольна! за барышнями не ухаживаю, смотрительшей не щиплю, с калмычками не кокетничаю — и на днях отказался от башкирки, несмотря на любопытство, очень простительное путешественнику. Знаешь ли ты, что есть пословица: на чужой сторонке и старушка божий дар. То-то, женка. Бери с меня пример.
Пушкин — Н. Н. Пушкиной.
19 сентября 1833. Из Оренбурга в Петербург.
Пушкин прибыл нежданный и нечаянный и остановился в загородном доме у военного губернатора В. Ал. Перовского, а на другой день перевез я его оттуда, ездил с ним в историческую Бердинскую станицу, толковал, сколько слышал и знал местность, обстоятельства осады Оренбурга Пугачевым; указывал на Георгиевскую колокольню в предместии, куда Пугач поднял было пушку, чтобы обстреливать город, — на остатки земляных работ между Орских и Сакмарских ворот, приписываемых преданием Пугачеву, на зауральскую рощу, откуда вор пытался ворваться по льду в крепость, открытую с этой стороны; говорил о незадолго умершем здесь священнике, которого отец высек за то, что мальчик бегал на улицу собирать пятаки, коими Пугач сделал несколько выстрелов в город вместо картечи, — о так называемом секретаре Пугачева Сычугове, в то время еще живом, и о бердинских старухах, которые помнят еще «золотые» палаты Пугача, то есть обитую медною латунью избу.
Пушкин слушал все это — извините, если не умею иначе выразиться, — с большим жаром и хохотал от души следующему анекдоту: Пугач, ворвавшись в Берды, где испуганный народ собрался в церкви и на паперти, вошел также в церковь. Народ расступился в страхе, кланялся, падал ниц. Приняв важный вид, Пугач прошел прямо в алтарь, сел на церковный престол и сказал вслух: «Как я давно не сидел на престоле!» В мужицком невежестве своем он воображал, что престол церковный есть царское седалище. Пушкин назвал его за это свиньей и много хохотал…
Мы поехали в Берды, бывшую столицу Пугачева, который сидел там — как мы сейчас видели — на престоле. Я взял с собою ружье, и с нами было еще человека два охотников. Пора была рабочая, казаков ни души не было дома; но мы отыскали старуху, которая знала, видела и помнила Пугача. Пушкин разговаривал с нею целое утро; ему указали, где стояла изба, обращенная в золотой дворец, где разбойник казнил несколько верных долгу своему сынов отечества; указали на гребни, где, по преданию, лежит огромный клад Пугача, зашитый в рубаху, засыпанный землей и покрытый трупом человеческим, чтобы отвесть всякое подозрение и обмануть кладоискателей, которые, дорывшись до трупа, должны подумать, что это простая могила. Старуха спела также несколько песен, относившихся к тому же предмету, и Пушкин дал ей на прощанье червонец.
Мы уехали в город, но червонец наделал большую суматоху. Бабы и старики не могли понять, на что было чужому, приезжему человеку расспрашивать с таким жаром о разбойнике и самозванце, с именем которого было связано в том краю столько страшных воспоминаний, но еще менее постигали они, за что было отдать червонец. Дело показалось им подозрительным: чтобы-де после не отвечать за такие разговоры, чтобы опять не дожить до какого греха да напасти. И казаки на другой же день снарядили подводу в Оренбург, привезли и старуху, и роковой червонец и донесли: «Вчера-де приезжал какой-то чужой господин, приметами: собой невелик, волос черный, кудрявый, лицом смуглый, и подбивал под „пугачевщину“ и дарил золотом; должен быть антихрист, потому что вместо ногтей на пальцах когти». Пушкин много тому смеялся <…>
По пути в Берды Пушкин рассказывал мне, чем он занят теперь, что еще намерен и надеется сделать. Он усердно убеждал меня написать роман и — я передаю слова его, в его память, забывая в это время, к кому они относятся, — и повторял: «Я на вашем месте сейчас бы написал роман, сейчас; вы не поверите, как мне хочется написать роман, но нет, не могу: у меня начато их три, — начну прекрасно, а там недостает терпения, не слажу». Слова эти вполне согласуются с пылким духом поэта и думным, творческим долготерпением; эти два редкие качества соединялись в Пушкине, как две крайности, два полюса, которые дополняют друг друга и составляют одно целое. Он носился во сне и наяву целые годы с каким-нибудь созданием, и когда оно дозревало в нем, являлось перед духом его уже созданным вполне, то изливалось пламенным потоком в слова и речь: металл мгновенно стынет в воздухе, и создание готово. Пушкин потом воспламенился в полном смысле слова, коснувшись Петра Великого, и говорил, что непременно, кроме дееписания об нем, создаст и художественное в память его произведение: «Я еще не мог доселе постичь и обнять вдруг умом этого исполина: он слишком огромен для нас, близоруких, и мы стоим еще к нему близко, — надо отодвинуться на два века, — но постигаю это чувством; чем более его изучаю, тем более изумление и подобострастие лишают меня средств мыслить и судить свободно. Не надобно торопиться; надобно освоиться с предметом и постоянно им заниматься; время это исправит. Но я сделаю из этого золота что-нибудь. О, вы увидите: я еще много сделаю! Ведь даром что товарищи мои все поседели да оплешивели, а я только что перебесился; вы не знали меня в молодости, каков я был; я не так жил, как жить бы должно; бурный небосклон позади меня, как оглянусь я…»
C-Петербургский обер-полицмейстер от 20 сентября уведомил меня, что <…> был учрежден в столице секретный полицейский надзор за образом жизни и поведением известного поэта титулярного советника Пушкина, который 14 сентября выбыл в имение его, состоящее в Нижегородской губернии. Известясь, что он, Пушкин, намерен был отправиться из здешней в Казанскую и Оренбургскую губернии, я долгом считаю о вышесказанном известить ваше превосходительство, покорнейше прося, в случае прибытия его в Оренбургскую губернию, учинить надлежащее распоряжение о учреждении за ним во время его пребывания в оной секретного полицейского надзора за образом жизни и поведением его.
Нижегородский военный и гражданский губернатор М. П. Бутурлин — оренбургскому военному губернатору В. А. Перовскому.
Октябрь, 1833.
Милый друг мой, я в Болдине со вчерашнего дня — думал здесь найти от тебя письма, и не нашел ни одного. Что с вами? здорова ли ты? здоровы ли дети? сердце замирает, как подумаешь. Подъезжая к Болдину, у меня были самые мрачные предчувствия, так что, не нашед о тебе никакого известия, я почти обрадовался — так боялся я недоброй вести. Нет, мой друг: плохо путешествовать женатому; то ли дело холостому! ни о чем не думаешь, ни о какой смерти не печалишься. Последнее письмо мое должна ты была получить из Оренбурга. Оттуда поехал я в Уральск — тамошний атаман и казаки приняли меня славно, дали мне два обеда, подпили за мое здоровье, наперерыв давали мне все известия, в которых имел нужду, и накормили меня свежей икрой, при мне изготовленной. При выезде моем (23 сентября) вечером пошел дождь, первый по моем выезде. Надобно тебе знать, что нынешний год была всеобщая засуха, и что бог угодил на одного меня, уготовя мне везде прекраснейшую дорогу. На возвратный же путь послал он мне этот дождь и через полчаса сделал дорогу непроходимой. Того мало: выпал снег, и я обновил зимний путь, проехав верст 50 на санях. Проезжая мимо Языкова, я к нему заехал, застал всех трех братьев, отобедал с ними очень весело, ночевал и отправился сюда. Въехав в границы болдинские, встретил я попов и так же озлился на них, как на симбирского зайца. Недаром все эти встречи. Смотри, женка. Того и гляди избалуешься без меня, забудешь меня — искокетничаешься. Одна надежда на бога да на тетку. Авось сохранят тебя от искушений рассеянности. Честь имею донести тебе, что с моей стороны я перед тобою чист, как новорожденный младенец. Дорогою волочился я за одними 70- или 80-летними старухами — а на молоденьких —————— шестидесятилетних и не глядел. В деревне Берде, где Пугачев простоял шесть месяцев, имел я une bonne fortune[147] — нашел 75-летнюю казачку, которая помнит это время, как мы с тобою помним 1830 год. Я от нее не отставал, виноват: и про тебя не подумал. Теперь надеюсь многое привести в порядок, многое написать и потом к тебе с добычею. В воскресение приходит почта в Абрамове, надеюсь письма — сегодня понедельник, неделю буду его ждать. Прости — оставляю тебя для Пугачева. Христос с вами, дети мои. Целую тебя, женка, — будь умна и здорова.
Пушкин — Н. Н. Пушкиной.
2 октября 1833. Из Болдина в Петербург.
Чего в мой дремлющий тогда не входит ум?
Державин
Октябрь уж наступил — уж роща отряхает.
Последние листы с нагих своих ветвей;
Дохнул осенний хлад — дорога промерзает.
Журча еще бежит за мельницу ручей,
Но пруд уже застыл; сосед мой поспешает
В отъезжие поля с охотою своей,
И страждут озими от бешеной забавы,
И будит лай собак уснувшие дубравы.
Теперь моя пора: я не люблю весны;
Скучна мне оттепель; вонь, грязь — весной я болен;
Кровь бродит; чувства, ум тоскою стеснены.
Суровою зимой я более доволен,
Люблю ее снега; в присутствии луны
Как легкий бег саней с подругой быстр и волен,
Когда под соболем, согрета и свежа,
Она вам руку жмет, пылая и дрожа!
Как весело, обув железом острым ноги,
Скользить по зеркалу стоячих, ровных рек!
А зимних праздников блестящие тревоги?..
Но надо знать и честь; полгода снег да снег,
Ведь это наконец и жителю берлоги,
Медведю, надоест. Нельзя же целый век
Кататься нам в санях с Армидами младыми
Иль киснуть у печей за стеклами двойными.
Ох, лето красное! любил бы я тебя,
Когда б не зной, да пыль, да комары, да мухи,
Ты, все душевные способности губя,
Нас мучишь; как поля, мы страждем от засухи;
Лишь как бы напоить да освежить себя —
Иной в нас мысли нет, и жаль зимы старухи,
И, проводив ее блинами и вином,
Поминки ей творим мороженым и льдом.
Дни поздней осени бранят обыкновенно,
Но мне она мила, читатель дорогой,
Красою тихою, блистающей смиренно.
Так нелюбимое дитя в семье родной
К себе меня влечет. Сказать вам откровенно,
Из годовых времен я рад лишь ей одной,
В ней много доброго; любовник не тщеславный,
Я нечто в ней нашел мечтою своенравной.
Как это объяснить? Мне нравится она,
Как, вероятно, вам чахоточная дева
Порою нравится. На смерть осуждена,
Бедняжка клонится без ропота, без гнева.
Улыбка на устах увянувших видна;
Могильной пропасти она не слышит зева;
Играет на лице еще багровый цвет.
Она жива еще сегодня, завтра нет.
Унылая пора! Очей очарованье!
Приятна мне твоя прощальная краса —
Люблю я пышное природы увяданье,
В багрец и в золото одетые леса,
В их сенях ветра шум и свежее дыханье,
И мглой волнистою покрыты небеса,
И редкий солнца луч, и первые морозы,
И отдаленные седой зимы угрозы.
И с каждой осенью я расцветаю вновь;
Здоровью моему полезен русский холод;
К привычкам бытия вновь чувствую любовь:
Чредой слетает сон, чредой находит голод;
Легко и радостно играет в сердце кровь,
Желания кипят — я снова счастлив, молод,
Я снова жизни полн — таков мой организм
(Извольте мне простить ненужный прозаизм).
Ведут ко мне коня; в раздолии открытом,
Махая гривою, он всадника несет,
И звонко под его блистающим копытом
Звенит промерзлый дол и трескается лед.
Но гаснет краткий день, и в камельке забытом
Огонь опять горит — то яркий свет лиет,
То тлеет медленно — а я пред ним читаю
Иль думы долгие в душе моей питаю.
И забываю мир — и в сладкой тишине
Я сладко усыплен моим воображеньем,
И пробуждается поэзия во мне:
Душа стесняется лирическим волненьем,
Трепещет и звучит, и ищет, как во сне,
Излиться наконец свободным проявленьем —
И тут ко мне идет незримый рой гостей,
Знакомцы давние, плоды мечты моей.
И мысли в голове волнуются в отваге,
И рифмы легкие навстречу им бегут,
И пальцы просятся к перу, перо к бумаге,
Минута — и стихи свободно потекут.
Так дремлет недвижим корабль в недвижной влаге
Но чу! — матросы вдруг кидаются, ползут
Вверх, вниз — и паруса надулись, ветра полны;
Громада двинулась и рассекает волны.
Плывет. Куда ж нам плыть?…………………
………………………………………………………………
………………………………………………………………
Черновой, вариант последней строфы:
Ура!.. куда же плыть? какие берега
Теперь мы посетим: Кавказ ли колоссальный,
Иль опаленные Молдавии луга,
Иль скалы дикие Шотландии печальной,
Или Нормандии блестящие снега,
Или Швейцарии ландшафт пирамидальный.
Мой ангел, сейчас получаю от тебя вдруг два письма, первые после симбирского. Как они дошли до меня, не понимаю: ты пишешь в Нижегородскую губернию, в село Абрамово, оттуда etc. А об уезде ни словечка. Не забудь прибавлять в Арзамасском уезде; а то, чего доброго, в Нижегородской губернии может быть и не одно село Абрамово; так, как не одно село Болдино. Две вещи меня беспокоят: то, что я оставил тебя без денег, а может быть и брюхатою. Воображаю твои хлопоты и твою досаду. Слава богу, что ты здорова, что Машка и Сашка живы и что ты хоть и дорого, но дом наняла. Не стращай меня, женка, не говори, что ты искокетничалась; я приеду к тебе, ничего не успев написать — и без денег сядем на мель. Ты лучше оставь уж меня в покое, а я буду работать и спешить. Вот уж неделю, как я в Болдине, привожу в порядок мои записки о Пугачеве, а стихи пока еще спят. Коли царь позволит мне Записки, то у нас будет тысяч 30 чистых денег. Заплотим половину долгов и заживем припеваючи. Очень благодарю за новости и за сплетни. Коли увидишь Жуковского, поцелуй его за меня и поздравь с возвращением и звездою: каково его здоровье? напиши. Карамзиным и Мещерским мой сердечный поклон. Софье Николаевне объясни, что если я не был к ним в Дерпт, то это единственно по недостатку прогонов, которых не хватило на лишних 500 верст. А не писал им, полагая всё приехать. <…>
Пушкин — Н. Н. Пушкиной.
8 октября 1833. Из Болдина в Петербург.
Мой ангел, одно слово: съезди к Плетневу и попроси его, чтоб он к моему приезду велел переписать из Собрания законов (годов 1774 и 1775)[148] все указы, относящиеся к Пугачеву. Не забудь.
Что твои обстоятельства? что твое брюхо? Не жди меня в нынешний месяц, жди меня в конце ноября. Не мешай мне, не стращай меня, будь здорова, смотри за детьми, не кокетничай с царем, ни с женихом княжны Любы. Я пишу, я в хлопотах, никого не вижу — и привезу тебе пропасть всякой всячины. Надеюсь, что Смирдин аккуратен. На днях пришлю ему стихов. Знаешь ли, что обо мне говорят в соседних губерниях? Вот как описывают мои занятия: Как Пушкин стихи пишет — перед ним стоит штоф славнейшей настойки — он хлоп стакан, другой, третий — и уж начнет писать! — Это слава. Что касается до тебя, то слава о твоей красоте достигла до нашей попадьи, которая уверяет, что ты всем взяла, не только лицом, да и фигурой. Чего тебе больше. Прости, целую вас и благословляю. Тетке целую ручку. Говорит ли Маша? ходит ли? что зубки? Саше подсвистываю. Прощай.
Пушкин — Н. Н. Пушкиной.
11 октября 1833. Из Болдина в Петербург.
Получил сегодня письмо твое от 4-го октября и сердечно тебя благодарю. В прошлое воскресение не получил от тебя письма и имел глупость на тебя надуться; а вчера такое горе взяло, что и не запомню, чтоб на меня находила такая хандра. Радуюсь, что ты не брюхата и что ничто не помешает тебе отличаться на нынешних балах. Видно, Огарев охотник до Пушкиных, дай бог ему ни дна, ни покрышки! кокетничать я тебе не мешаю, но требую от тебя холодности, благопристойности, важности — не говорю уже о беспорочности поведения, которое относится не к тону, а к чему-то уже важнейшему. Охота тебе, женка, соперничать с графиней Сологуб. Ты красавица, ты бой-баба, а она шкурка. Что тебе перебивать у ней поклонников? Всё равно кабы граф Шереметев стал оттягивать у меня кистеневских моих мужиков. Кто же еще за тобой ухаживает, кроме Огарева? пришли мне список по азбучному порядку. Да напиши мне также, где ты бываешь и что Карамзины, Мещерская и Вяземские. <…> Что-то моя беззубая Пускина? Уж эти мне зубы! — а каков Сашка рыжий? Да в кого-то он рыж? не ожидал я этого от него. О себе тебе скажу, что я работаю лениво, через пень-колоду валю. Все эти дни голова болела, хандра грызла меня; нынче легче. Начал многое, но ни к чему нет охоты; бог знает, что со мною делается. Старам стала и умом плохам. Приеду оживиться твоею молодостью, мой ангел. Но не жди меня прежде конца ноября; не хочу к тебе с пустыми руками явиться, взялся за гуж, не скажу, что не дюж. А ты не брани меня. <…>
Пушкин — Н. Н. Пушкиной.
21 октября 1833. Из Болдина в Петербург.
<…> Ты спрашиваешь, как я живу и похорошел ли я? Во-первых, отпустил я себе бороду: ус да борода — молодцу похвала; выду на улицу, дядюшкой зовут. 2) Просыпаюсь в семь часов, пью кофей и лежу до трех часов. Недавно расписался, и уже написал пропасть. В три часа сажусь верхом, в пять в ванну и потом обедаю картофелем да грешневой кашей. До девяти часов — читаю. Вот тебе мой день, и всё на одно лицо. <…>
Пушкин — Н. Н. Пушкиной.
30 октября 1833. Из Болдина в Петербург.
<…> Я скоро выезжаю, но несколько времени останусь в Москве, по делам. Женка, женка! я езжу по большим дорогам, живу по три месяца в степной глуши, останавливаюсь в пакостной Москве, которую ненавижу, — для чего? — Для тебя, женка; чтоб ты была спокойна и блистала себе на здоровье, как прилично в твои лета и с твоею красотою. Побереги же и ты меня. К хлопотам, неразлучным с жизнию мужчины, не прибавляй беспокойств семейственных, ревности etc, etc. <…>
Пушкин — Н. Н. Пушкиной
6 ноября 1833. Из Болдина в Петербург.
<…> Вообще дороги в России (благодаря пространству) хороши и были бы еще лучше, если бы губернаторы менее об них заботились. Например: дерн есть уже природная мостовая; зачем его сдирать и заменять наносной землею, которая при первом дождике обращается в слякоть? Поправка дорог, одна из самых тягостных повинностей, не приносит почти никакой пользы и есть большею частью предлог к утеснению и взяткам. Возьмите первого мужика, хотя крошечку смышленого, и заставьте его провести новую дорогу: он начнет, вероятно, с того, что пророет два параллельные рва для стечения дождевой воды. Лет 40 тому назад один воевода, вместо рвов, поделал парапеты, так что дороги сделались ящиками для грязи. Летом дороги прекрасны; но весной и осенью путешественники принуждены ездить по пашням и полям, потому что экипажи вязнут и тонут на большой дороге, между тем как пешеходы, гуляя по парапетам, благословляют память мудрого воеводы. Таких воевод на Руси весьма довольно.
А. С. Пушкин.
Путешествие из Москвы в Петербург.
1833–1834.
В поле чистом серебрится
Снег волнистый и рябой,
Светит месяц, тройка мчится
По дороге столбовой.
Пой: в часы дорожной скуки,
На дороге, в тьме ночной
Сладки мне родные звуки
Звонкой песни удалой.
Пой, ямщик! Я молча, жадно
Буду слушать голос твой.
Месяц ясный светит хладно,
Грустен ветра дальный вой.
Пой: «Лучинушка, лучина,
Что же не светло горишь?»
………………………………………
Дорогой Александр Сергеевич, при вашем проезде через Ярополец, мне помнится, вы сказали, что надеетесь на возвратном пути застать меня здесь; но Дмитрий, как хороший сын, настойчиво просит меня вернуться в Завод; не зная в точности времени вашего возвращения и опасаясь плохих дорог, я сегодня покидаю Ярополец. На случай, если вы намеревались заехать сюда лишь с целью застать меня, я считаю необходимым предупредить вас о своем отъезде. Но если вы предпочитаете следовать этой дорогой, то в этом случае я буду очень рада, если Ярополец послужит для вас удобной станцией.
Письма ко мне Натали свидетельствуют о нетерпении, с каким она ждет вас; кажется, она готова даже рассердиться на ваше отсутствие; она сообщает мне успокоительные вести о детях. — Желая вам скорого и благополучного возвращения и присоединяя к этому самые искренние пожелания вам счастья, я никогда не перестану быть вашим другом. Н. Г.
P. S. Ваши книги, также как и другие вещи, будут к вам высланы по первому санному пути при первой же оказии. (фр.)
Н. И. Гончарова — Пушкину.
4 ноября 1833. Ярополец.
24 ноября. Обедал у К. А. Карамзиной, видел Жуковского. Он здоров и помолодел. Вечером rout[149] у Фикельмонт. Странная встреча: ко мне подошел мужчина лет 45, в усах и с проседью. Я узнал по лицу грека и принял его за одного из моих старых кишиневских приятелей. Это был Суццо, бывший молдавский господарь. Он теперь посланником в Париже; не знаю еще, зачем здесь. Он напомнил мне, что в 1821 году был я у него в Кишиневе вместе с Пестелем. Я рассказал ему, каким образом Пестель обманул его и предал этерию, представя ее императору Александру отраслию карбонаризма. Суццо не мог скрыть ни своего удивления, ни досады. Тонкость фанариота была побеждена хитростию русского офицера! Это оскорбляло его самолюбие.
Государь уехал нечаянно в Москву накануне в ночь.
27. Обед у Энгельгардта, говорили о Сухозанете, назначенном в начальники всем корпусам. — C’est apparemment pour donner une autre tournure à ces établissements[150], — сказал Энгельгардт.
Осуждают очень дамские мундиры — бархатные, шитые золотом, особенно в настоящее время, бедное и бедственное.
Вечер у Вяземских.
30 ноября. Вчера бал у Бутурлина (Жомини). Любопытный разговор с Блайем: зачем у вас флот в Балтийском море? для безопасности Петербурга? но он защищен Кронштадтом. Игрушка!
— Долго ли вам распространяться? (Мы смотрели карту постепенного распространения России, составленную Бутурлиным.) Ваше место Азия; там совершите вы достойный подвиг сивилизации… etc.
Несколько офицеров под судом за неисправность в дежурстве. Великий князь их застал за ужином, кого в шлафроке, кого без шарфа… Он поражен мыслию об упадке гвардии. Но какими средствами думает он возвысить ее дух? При Екатерине караульный офицер ехал за своим взводом в возке и в лисьей шубе. В начале царствования Александра офицеры были своевольны, заносчивы, неисправны — а гвардия была в своем цветущем состоянии.
…При открытии Александровской колонны, говорят, будет 100 000 гвардии под ружьем.
Декабрь 1833.
3. Вчера государь возвратился из Москвы, он приехал в 38 часов. В Москве его не ожидали. Во дворце не было ни одной топленой комнаты. Он не мог добиться чашки чаю.
Вчера Гоголь читал мне сказку: «Как Иван Иванович поссорился с Иваном Тимофеевичем», — очень оригинально и очень смешно.
1833
Милостивый государь
граф Александр Христофорович,
Осмеливаюсь препроводить Вашему сиятельству стихотворение, которое желал бы я напечатать, и при сем случае просить Вас о разрешении для меня важном. Книгопродавец Смирдин издает журнал, в коем просил меня участвовать. Я могу согласиться только в том случае, когда он возьмется мои сочинения представлять в цензуру и хлопотать об них наравне с другими писателями, участвующими в его предприятии; но без Вашего сведения я ничего не хотел сказать ему решительного.
Хотя я как можно реже старался пользоваться драгоценным мне дозволением утруждать внимание государя императора, но ныне осмеливаюсь просить на то высочайшего соизволения: я думал некогда написать исторический роман, относящийся ко временам Пугачева, но, нашед множество материалов, я оставил вымысел и написал «Историю Пугачевщины». Осмеливаюсь просить через Ваше сиятельство дозволения представить оную на высочайшее рассмотрение. Не знаю, можно ли мне будет ее напечатать, но смею надеяться, что сей исторический отрывок будет любопытен для его величества особенно в отношении тогдашних военных действий, доселе худо известных. <…>
Пушкин — А. Х. Бенкендорфу.
6 декабря 1833. Петербург.
Милостивый государь, Александр Сергеевич!
На письмо Ваше ко мне от 6-го сего декабря имею честь ответствовать, что сочинения Ваши, которые вы назначите для издаваемого книгопродавцем Смирдиным журнала, могут быть в оном помещаемы, по рассмотрении цензурою на общем основании. — Что ж касается до рукописи Вашей, История Пугачевщины, то оную я покорнейше прошу Вас доставить ко мне.
А. X. Бенкендорф — Пушкину.
10–11 декабря 1833. Петербург.
<…> Не знаю, буду ли я у вас в январе. Наследники дяди делают мне дурацкие предложения — я отказался от наследства. Не знаю, войдут ли они в новые переговоры. Здесь имел я неприятности денежные; я сговорился было со Смирдиным, и принужден был уничтожить договор, потому что «Медного всадника» цензура не пропустила. Это мне убыток. Если не пропустят «Историю Пугачева», то мне придется ехать в деревню. Всё это очень неприятно. На деньги твои, однако, я надеюсь; думаю весной приступить к полному собранию моих сочинений.
Все мои здоровы — крестник твой тебя целует; мальчик славный. <…>
Пушкин — П. В. Нащокину.
10-е числа (после 12) декабря 1833.
Из Петербурга в Москву.
14 декабря. Обед у Блая, вечер у Смирновых.
11-го получено мною приглашение от Бенкендорфа явиться к нему на другой день утром. Я приехал. Мне возвращен «Медный всадник» с замечаниями государя. Слово — кумир не пропущено высочайшею ценсурою; стихи
И перед младшею столицей
Померкла старая Москва,
Как перед новою царицей
Порфироносная вдова —
вымараны. На многих местах поставлен (?), — всё это делает мне большую разницу. Я принужден был переменить условия со Смирдиным.
Кочубей и Нессельроде получили по 200 000 на прокормление своих голодных крестьян. Эти четыреста тысяч останутся в их карманах. В голодный год должно стараться о снискании работ и о уменьшении цен на хлеб; если же крестьяне узнают, что правительство или помещики намерены их кормить, то они не станут работать, и никто не в состоянии будет отвратить от них голода. Всё это очень соблазнительно. В обществе ропщут, — а у Нессельроде и Кочубея будут балы (что также есть способ льстить двору).
15. Вчера не было обыкновенного бала при дворе; императрица была нездорова. Поутру обедня и молебен.
16. Бал у Кочубея. Императрица должна была быть, но не приехала. Она простудилась. Бал был очень блистателен. Гр. Шувалова удивительно была хороша.
17. Вечер у Жуковского. Немецкий amateur[151] ученик Тиков, читал «Фауста» — неудачно, по моему мнению.
В городе говорят о странном происшествии. В одном из домов, принадлежащих ведомству придворной конюшни, мебели вздумали двигаться и прыгать; дело пошло по начальству. Кн. В. Долгорукий нарядил следствие. Один из чиновников призвал попа, но во время молебна стулья и столы не хотели стоять смирно. Об этом идут разные толки. N сказал, что мебель придворная и просится в Аничков.
Улицы не безопасны. Сухтельн был атакован на Дворцовой площади и ограблен. Полиция, видимо, занимается политикой, а не ворами и мостовою. Блудова обокрали прошедшею ночью.
1833
Французских рифмачей суровый судия,
О классик Депрео, к тебе взываю я:
Хотя, постигнутый неумолимым роком,
В своем отечестве престал ты быть пророком,
Хоть дерзких умников простерлася рука
На лавры твоего густого парика;
Хотя, растрепанный новейшей вольной школой,
К ней в гневе обратил ты свой затылок голый, —
Но я молю тебя, поклонник верный твой,
Будь мне вожатаем. Дерзаю за тобой
Занять кафедру ту, с которой в прежни лета
Ты слишком превознес достоинства сонета,
Но где торжествовал твой здравый приговор
Минувших лет глупцам, вранью тогдашних пор.
Новейшие врали вралей старинных стоят —
И слишком уж меня их бредни беспокоят.
Ужели всё молчать да слушать? О беда!..
Нет, всё им выскажу однажды завсегда.
О вы, которые, восчувствовав отвагу,
Хватаете перо, мараете бумагу,
Тисненью предавать труды свои спеша,
Постойте — наперед узнайте, чем душа
У вас исполнена — прямым ли вдохновеньем
Иль необдуманным одним поползновеньем,
И чешется у вас рука по пустякам,
Иль вам не верят в долг, а деньги нужны вам.
Не лучше ль стало б вам с надеждою смиренной
Заняться службою гражданской иль военной,
С хваленым Жуковым табачный торг завесть
И снискивать в труде себе барыш и честь,
Чем объявления совать во все журналы,
Вельможе пошлые кропая мадригалы,
Над меньшей собратьёй в поту лица острясь,
Иль выше мнения отважно вознесясь,
С оплошной публики (как некие писаки)
Подписку собирать — на будущие враки…
До сих пор Онегин продавался ценою, малослыханною в летописях книжной торговли: за 8 тетрадок надобно было платить 40 рублей! Много ли тут было лишнего сбора, можно судить по тому, что теперь Онегин, с дополнениями и примечаниями, продается по 12 рублей. Хвала поэту, который сжалился над тощими карманами читающих людей! Веселие Руси, в которой богатые покупают книги так мало, а небогатым покупать Онегина было так неудобно!
Этим меркантильным замечанием могли бы и хотели бы мы ограничиться в известии о полном Онегине. Но есть привязчивые люди, которые непременно требуют от журналиста суждения на заданную тему. «Как не сказать ничего о таком явлении! Все мы читали Онегина урывками, давно, и в восемь лет не грех позабыть, что говорили о нем прежде журналы». Признаться, потери немного, если и забудут читатели все суждения об Онегине. Он остался задачею нерешенною, и остался ею доныне. О нем хотели рассуждать как о произведении полном, а поэт и не думал о полноте. Он хотел только иметь рамку, в которую можно было бы вставлять ему свои суждения, свои картины, свои сердечные эпиграммы и дружеские мадригалы. Он достиг своей цели. Онегин верно служил ему, и поэт свободно награждал его богатствами своего ума и своих чувствований. Какая неизмеримая коллекция портретов, картин, рисунков и очерков, начиная от дяди старика до княгини Татьяны, от жизни петербургского повесы до деревенского быта Лариных, от пламенных обращений поэта к самому себе, до мимолетных эпиграмм на друзей и дам, на жителей большого света и степенных помещиков, на сельских домоводов и журналистов! Сколько наблюдений и заметок прелестных, сколько ума и остроты, сколько души и чувства во всех страницах Онегина! Но в подробностях все достоинство этого прихотливого создания. Спрашиваем: какая общая мысль остается в душе после Онегина? Никакой. Кто не скажет, что Онегин изобилует красотами разнообразными; но все это в отрывках, в отдельных стихах, в эпизодах к чему-то, чего нет и не будет. Следственно, при создании Онегина поэт не имел никакой мысли; начавши писать, он не знал чем кончить, и оканчивая мог писать еще столько же глав, не вредя общности сочинения, потому что ее нет. Любовь Татьяны к Онегину и Онегина к Татьяне, конечно, основа слишком слабая, даже для чувствительного романа. Но… при встрече с Онегиным, не хочется говорить худо о нем. Мы так много провели с ним минут усладительных! <…>
— Московский телеграф, 1833, ч. 50, № 6.
<…> Дружина поэта заглушила похвалами своими вопль истины, пробивавшийся из благонамеренных критик, и поэт смешал друзей своего таланта с своими недругами. От стечения сих неблагоприятных обстоятельств произошел вред не таланту поэта, но истинным ценителям сего таланта, лишившимся лучшего, хорошего! Множество произведений обыкновенных ослабило внимание публики к поэту, а некоторые из недальновидных критиков и недоброжелатели Пушкина уже провозгласили совершенный упадок его дарования. — Правда, что надобна была сильная вера в сие дарование, чтобы не усомниться в его упадке после такой пьесы, какова, например: Послание к Князю Юсупову! — Но я пребыл верен моему мнению, что дарование Пушкина только сбилось с пути, начертанного ему природою, а не погибло, и альманах Северные Цветы на 1832 год обрадовал меня чрезвычайно, убедив, что я не ошибся в моей вере. — Моцарт и Сальери; Эхо; Анчар, древо яда, суть произведения дарования юного, сильного разумом и душою, суть отголоски поэзии современной, высокой, трогательной, томной, грустной, но крепительной и неувядаемой. Звуки сии не гибнут в воздухе, слова не тлеют вместе с бумагою. Такая поэзия начертывает свои звуки в сердце человеческом, которое тверже сохраняет все высокое и сильное, нежели гранит и медь.
Итак, утешьтесь, любители поэзии высокой, благородной, утешьтесь, истинные друзья таланта Пушкина! Сей талант не упал; он еще полон силы и жизни, но он, подобно соловью, теперь не в поре и не на месте пения. <…>
— «Сын отечества» и «Северный архив»,
1833, т. 33, № 6.