Федькина «слава»

Гуляли втроем: Павел Иванович — городской гость, совхозный шофер Генка — его родной племянник и сам дядя Федя — хозяин хаты. Жена Федькина ушла на вечернюю дойку, детишки бегали (кто их знает, где они бегали), никто не мешал, и потому гуляли вольготно, от души. Допили вторую бутылку. Генка взял ее за горлышко, сощурил круглый галочий глаз и бросил в угол, на кровать. Бутылка упала ловко: рядом с первой, брошенной ранее.

— Тверез еще, — Федька одобрительно хмыкнул и достал из-под ног третью бутылку.

— Может, хватит? — беспокойно заерзал на табуретке городской гость Павел Иванович.

— Отставить разговорчики! — осадил его дядя Федя. — Пить будем капитально. Или праздников не уважаешь?

Павел Иванович шмыгнул красным носиком, праздники он уж вот как уважал, но придерживался умеренного направления. Уходить из гостей на своих ногах было его всегдашним правилом.

— Так ведь не праздник еще, Федор Васильевич, — напомнил он хозяину, — завтра праздник.

— Канун сённи, — просипел дядя Федя. — В канун тоже полагается.

Лицо его, все в мелких синих жилках, побагровело, голос едва прорезывался, что бывало всегда после второго стакана, если пил Федька не закусывая. А закуски у них почти не было. Без бабы в доме какая закуска? Дядя Федя даже тарелок перед гостями не поставил: свалил на липкую клеенку куски хлеба, зеленый лук с выпачканными землей луковицами, сала ошметок…

Чокнулись и выпили. Генка вылил себе в рот оставшиеся в бутылке капли, взял ее, чертовку, за горлышко и старательно прицелился.

— Теперь не попадешь, — сказал дядя Федя.

И точно: брошенная Генкой бутылка полетела криво и, минуя кровать, дзенькнула об угол печки. Осколки аж до стола долетели.

— Вот теперь хватит, — сказал дядя Федя Павлу Ивановичу. — Закосели что надо. Теперь песни петь будем. Принято?

— А ну их к богу, песни, — сказал Генка. — Надоели. Давай разговоры разговаривать. Веселые. О войне. По случаю Дня Победы.

— Это можно, — сказал дядя Федя. — О фронте поговорим. Как, Павел Иванович?

Павлу Ивановичу на фронте не довелось побывать, был он заслуженный работник тыла, мужчина сугубо мирный и разговоров о войне не любил. Все же кивнул по-городскому вежливо: валяйте, мол, не возражаю — и ущипнул себя за отвисший подбородок, отгоняя поднимавшуюся из живота зевоту.

Генка на фронте тоже не был, не родился еще тогда, но войной интересовался.

— Вот ты, дядя Федя, — начал он, — всю ее, войну эту, наскрозь прошел, от звонка до звонка, да? Потому и вопрос наш к тебе с Пал Ванычем такой будет: самый памятный твой бой.

— Чего? — не понял дядя Федя.

— Ну, бой, который тебе на всю жизнь запомнился. Чтобы, значит, до сих пор во снах снился?

— Во снах? — переспросил дядя Федя и стал думать.

Генка сидел важный, нога за ногу, чиркая невидимым карандашиком по столу: воображал себя корреспондентом, берущим интервью.

— Постой, постой, — сказал наконец дядя Федя, почесывая затылок. — На прошлой неделе видел: будто иду я по берегу нашего озера и вижу бугорок сумнительный. Мина, думаю, зарытая, хочу обойти, а нога сама собой… на бугорок этот… Тут она и хряснула, мина-то…

— Ну и что? — недовольно сморщился Генка. — Ты это к чему?

— Так ведь спрашиваешь.

— Я тебя про что спрашиваю? Про памятный бой. А ты мне про что рассказываешь? Про мину какую-то… И при чем тут наше озеро? Здесь и боев никогда не было…

— Так снилось же, — просипел дядя Федя.

— Ладно, — сказал Генка. — Сны не надо. Давай нам с Пал Ванычем про то, что на самом деле было. Вспомни, где и как ты свое геройство проявил. Может, танк подбил связкой гранат?

— Зачем связкой? Их из пушек били.

— Ты лично бил?

— Лично не бил. Я в пехоте служил.

— Тогда, может, бойцов поднимал в атаку?.. Ну в решительную минуту, понимаешь?

— Это ж какой солдат будет тебе бойцов поднимать в атаку? На то офицеры есть — взводный, скажем, или сам ротный. Как команду дадут, тут мы, солдаты, и вскидываемся…

— Все ты не в ту степь, Федор Васильевич, — озлился Генка. — Мы тебя с Пал Ванычем напрямки спрашиваем: по-настоящему воевал или филонил больше?

— Но, но, полегче, — ощерился дядя Федя. — Молод еще…

— Лады, — сказал Генка. — Зайдем тогда с другой стороны, по-военному — с тылу. Ранения есть?

— А то как же.

— Награды?

— И награды есть.

— Медальки небось?

— Есть и орден, — «Слава» солдатская.

— Какой ступени?

— Не ступени, а степени, — поправил дядя Федя. — Третьей степени.

— А ну покажь…

— Не веришь?

— Почему же? Только, как говорит наш завгар: доверять — доверяй, но и проверяй.

— Врезать сопляку? — обернулся Федор к Павлу Ивановичу. — За нахальство?

Павел Иванович вздрогнул, очнувшись от дремы, непонимающе вытаращил глаза.

— Врезывать мне не надо, — сказал Генка. — Я и сам могу врезать. Я к твоей сознательности обращаюсь. Мне по осени отсрочка кончается, в армию берут. А ты — ветеран. Вот и воспитывай меня в духе беззаветной стойкости.

Дядя Федя тяжело вылез из-за стола, оглянулся, раздумывая, где бы они могли быть, его награды. Разве в шкатулке Настиной? Достав из шкафа женину шкатулку, вытряхнул ее содержимое на кровать. Сразу было видно — нет там никаких орденов, но дядя Федя присел на постель и принялся разгребать кучу всякой бабьей всячины: катушки с нитками, наперстки, брошки и бусы, флакончики из-под духов.

— Ну? — нетерпеливо окликнул его Генка.

— Сейчас, — просипел дядя Федя и вдруг повалился, как сноп, — грудью на развороченную им кучу, а головой на бутылки.

— Готов, — сказал Генка.

Дядя Федя тонко всхрапнул.

— Пусть себе спит, — сказал Павел Иванович. — Пойдем-ка от греха подальше, пока хозяйка не явилась…

— Уж она Федьке даст! — захохотал Генка. — Уж она ему врежет!

Генка и Павел Иванович ушли. А дядя Федя спал напропалую. Не поднялся и к ужину. Даром Настя толкала мужа, не жалея его боков.

На следующий день проснулся он поздно, когда Настя вернулась уже с утренней дойки и хлопотала у печки, готовя завтрак.

— Наськ! — позвал Федор, с трудом приподнимая похмельную голову.

Настя, не оборачиваясь, толкалась у печки.

— Наськ!

— Ну чего тебе?

— Не видала моих орденов?

— Это каких?

— Ну, военных, на ленточках…

— Что я тебе, присмотрщик за ними? Спроси у Юрки, он вчера какие-то бляхи таскал.

Есть Федору не хотелось. Поковыряв ложкой кашу, он поднялся из-за стола и вышел во двор. Меньшой сынишка Юрка сидел на земле у крыльца и сгребал в холмик пыль. На ситцевой замызганной его рубашонке болтались прицепленные кое-как и где попало отцовы награды.

— Здорово, герой.

— Здорово, — ответствовал Юрка. — Очухался трохи? Вот мамка говорит, что когда-нибудь помрешь с перепоя.

— Не твое дело. Зачем пыль гребешь?

— Могилу делаю.

— Это для меня, что ли?

— Не, — заулыбался Юрка. — Ты большой, не поместишься. Я для люгашек: набью люгашек и хоронить буду.

— Где же ты их возьмешь? — заинтересовался Федор и присел перед сыном на корточки.

— Пойду на речку, насбираю. Их там нонче пропасть…

— Для чего ж их хоронить?

— Не понимаешь? Чтобы дождь пошел. Мамка говорит, что весной посевам дождь нужен.

— Ерундовиной занимаешься. Лучше бы буквы подзубрил: осенью в школу, — сказал Федор, вспомнив о своих родительских обязанностях.

— Подзубрю. Тебя тут Генка-шофер искал. А с ним дядька толстый, с кошелкой.

— Что ж в хату не зашли?

— Мамки забоялись.

Федор потрогал потускневшую от времени солдатскую «Славу» (она висела у Юрки на животе) и, поднимаясь, сказал:

— Сымай, сынок. Сегодня — Победа, сегодня она мне самому нужна.

Федька долго не мог справиться с заколкой: не слушались задубелые, дрожавшие с перепоя пальцы. Наконец орден занял положенное ему место — на левом лацкане засаленного Федькиного пиджачка, и ветеран войны Федор Васильевич Косенков, форсисто сбив набок кепку, по-молодому бодро-весело двинулся по деревенской улице к совхозному Дому культуры, где по праздникам всегда собирался народ.

Генка с Павлом Ивановичем были там. Они стояли у фотовитрины — деревянного сооружения в виде космической ракеты. По случаю праздника ракета была выкрашена в ядовито-розовый цвет.

— Здравия желаем, — приветствовал его Генка. Был он свеж, ясноглаз, как будто и не пил вчера вовсе.

— Тут и твоя личность есть, Федор Васильевич. Глянь-ка!..

Под надписью: «Им наша вечная благодарность», — лепилось десятка два фотокарточек. Среди морщинистых, по-стариковски грустноватых лиц своих сверстников — участников войны — нашел Федор и себя. Был он без кепки, гладко выбритый, аккуратно причесанный, сосредоточенный и серьезный, со взглядом, задумчиво обращенным куда-то ввысь.

Федор мучительно морщил лоб, вспоминал, где и когда фотографировался. Вспомнил-таки: года два назад заскочил к нему в избу знакомый фотокорреспондент из районной газеты и щелкнул на память. Дело было в субботу, утром. Федор с Настей собирались в город за покупками, и оба по сему поводу приоделись, прифрантились маленько. К тому же Федор и трезв был, что с ним случалось, говоря без утайки, последнее время крайне редко. Федор подарил корреспонденту пару выловленных накануне здоровенных, пышущих медным жаром карасей, корреспондент пришел в восторженное расположение духа и заявил, что сделает не фотопортрет, а конфетку. Он усадил Федора к окну и минут пятнадцать мучил его, бил под самый дых выкриками: «Выше голову! Глядеть вправо! Больше мысли в глазах!» Вот и сделал «конфетку»: не мужик глядел с фотокарточки, а хлюст приглаженный — плюнуть хотелось…

— Как он сюда попал, ума не приложу, — сконфуженно забормотал Федор. — Никому я этого портрета не давал. Может, у Настьки школьники выпросили?.. Как их там кличут? Следопыты?.. Чтоб их приподняло да шлепнуло, проныр этих…

— А мне нравится, — солидно откашлявшись, сказал Павел Иванович и переложил из руки в руку кошелку, где что-то мелодично забулькало, переливаясь. — Интеллектуальный портрет. Так и надо фотографировать наших замечательных сельских тружеников, ударников полей и ферм…

— Это-то дядя Федя ударник полей и ферм? — захохотал Генка. — Разве я не говорил тебе, что он кантуется в егерях, озеро с карасями сторожит… Лет десять уже… Правда, дядь Федь?

Федор насупился.

— Ладно, не буду, — сказал Генка и подмигнул Павлу Ивановичу. — Как это метко говорят в народе? Соловья баснями не кормят. Так? А следовательно…

Они пошли в молодую рощицу, полого сбегавшую к речке.

— Вот здесь и устроимся, — сказал Генка, постучав сапогом по толстенному липовому пню. — Чем не стол?

Павел Иванович извлек из кошелки бутылку и поставил ее на пень. Генка достал из кармана стакан и смятый брикет плавленного сыра «Дружба». Федька на правах гостя в предвыпивных хлопотах участия не принимал. Он сел прямо на землю и, шаря под собой ладонью, блаженно щурясь, сказал:

— Тепла уже, тепла матушка.

— Тепла-то тепла, — хохотнул Генка, — а копчик живо застудишь…

Генка сел на кепку. Павел Иванович хотел было совсем не садиться, опустился на корточки, но, видимо, у него сразу замлели коленки, он тоже сел, предварительно смяв в комок и сунув под зад старенький плащ болонью.

Генка налил полный стакан и поднес Федору.

— Тебе первому, Федор Васильевич, твой праздник.

Федька выпил. Почти полный стакан выцедил и Павел Иванович. Жуя сыр «Дружбу», притворно посочувствовал Генке:

— Маловато тебе осталось, племянничек.

— Ничего, — сказал Генка. — Мне много нельзя. Я директору обещал поработать после обеда: доски надо привезти из Маркатушина.

Федор, наклонив голову, прислушивался к самому себе, к своему организму. Водка докатилась до желудка, приятно грела нутро, но в голове полного порядка еще не было, еще не вся муть от вчерашнего перепоя из нее вышла.

— Мне опохмелка столько и нужна, — сказал Федька. — Я и без опохмелки могу обойтись. Хрен с ней. Очень просто. Только уж ежели начали… Разве это дело? По одному стаканчику…

— К чему клонишь, ветеран? — прервал его Генка. — Прошу точнее…

— Чего там точнее… — Федор сунул руку в боковой карман, под орден, и вытащил десятку. — Вот! — хлопнул бумажкой по пню.

— Нельзя мне больше, — уныло сказал Генка и положил на пень тройку и рубль. Сдунув с ладони табачные крошки, сыпанул немного мелочи. — Я директору обещал…

— До обеда выветрится, — подбодрил его Федор. — Не трусь.

У Павла Ивановича тоже кое-что сыскалось: вздохнув, он припечатал Федькину красненькую и Генкину тройку и рубль металлическим полтинником.

— Гут, — сказал Федор, почему-то по-немецки. — Зер гут, битте-дритте. Как раз на четыре бутылки. По три шестьдесят две. И на закуску останется — двадцать копеек… А ну, Генк, слетай!

Генка слетал. Выпили снова. Потом повторили.

— «И родина щедро поила меня березовым соком, березовым соком!» — дико заорал Генка, вспомнив слова популярной песни.

В конце аллейки показался Фомич, совхозный скотник.

— Давай сюда, дед, — закричал Генка, размахивая руками. — С ходу налью!..

— Привет честной кумпании, — сказал Фомич, подходя. — Гуляем, значит?

На Фомича было приятно взглянуть. В хорошем шевиотовом костюме, вымытый, чистенький. Даже одеколоном от него попахивало. На груди в аккуратном ряду — Красная Звезда, медаль за Будапешт, за ней — Трудовое Красное Знамя.

— Вот это я понимаю, — сказал Генка. — Трудовая слава рядом с боевой живет!.. Так держать, аксакал!.. А ну хлебни!

— Мне твоего вина не надо. — Фомич отстранил протянутый Генкой стакан. — Я с утра пораньше даже по праздникам не пью. Лучше так посижу, цигарку выкурю.

— Обижаешь, дед! — плаксиво скривился Генка.

— Обижайся себе на здоровье. — Фомич закурил, затянулся, сплюнул. — Будь я тебе батькой, набил бы сейчас тебе морду, ей-бо…

— Это за что?

— За пьянку. Молоко на губах не обсохло, а туда же… за Федькой тянешься…

— Ты меня не трожь, — просипел Федор. Он недолюбливал Фомича, старика вредного, известного на деревне ядовитым языком, и сейчас сердился на Генку за то, что тот окликнул скотника и завел с ним тары-бары.

— А почему я тебя не могу трогать? — спросил Фомич, буравя взглядом Федора, которого, в свою очередь, не уважал и не любил. — Подумаешь, фря какая!..

— Да будет вам, деды! — крикнул Генка, пугаясь надвигавшейся ссоры. — Сегодня — праздник пресветлый. Сегодня не ругаться надо, а лобызать друг друга, прощения просить за обиды прошлые и будущие… Выражаясь фигурально.

— Так я ж его не задевал, — с пьяной готовностью мириться и целоваться просипел Федор. — Я к нему с полной душой…

— С душой? — Фомич невозмутимо попыхивал папироской. — А есть она у тебя, душа-то? Пропил ты, брат, свою душу…

— Хватит, Фомич, хватит, — умолял старика Генка. — Расскажи-ка лучше нам с Пал Ванычем, какие привесы получаешь. Слыхал, по девятьсот грамм в сутки на голову?.. Молодец!.. А ты вот, Пал Ваныч, возвернешься в город — побеседуй со своей супружницей, моей дорогой тетей: мол, так и так, живет в таком-то селе передовой совхозный животновод такой-то. Хотя ты, мол, и не знаешь его, и спасибо ему никогда не скажешь, а это именно он тебя мясцом кормит… Фомич наш… Говядинкой да телятинкой.

— А и верно, расскажи, — с достоинством вымолвил Фомич. — Работа моя всему народу нужная. — Он покосился на Федора. — Не то что бегать вокруг озера да на рыбаков городских материться…

— Ну, нет, дед! — крикнул Генка. — Тут я войду с тобой в противоречие. Дядь Федина работенка, она, конечно, не пыльная, но совхозу тоже нужная. Не будь дядь Феди, городские всех бы карасей повыловили.

— А на кляпа они тебе, караси-то?

— Не мне они нужны — совхозу.

— А совхозу зачем? Я понимаю, карпа завести, а дикий карась зачем совхозу?

— Как зачем? Деньги брать. У дядь Феди такса: гони рупь, коль пришел с удочкой.

— Вот он себе на зарплату и сшибает рубли, дядь Федя твой. Только и себя не оправдывает, потому что рупь в кассу совхозную сдает, а два утаивает — на пропой… Втунеяд твой дядя Федя, вот он кто такой!

— Сам втунеяд, — вскинулся Федор. — Я в ин день по двадцатке совхозу даю.

— Ври больше. Ты думаешь, не знаю, за что тебя, втунеяда, директор при озере держит. Карасей ему к столу поставляешь. Он их со сметаной трескает… Что, не правда?

— Это ты о директоре-то так? — зловеще оглядываясь вокруг, с притворным испугом закачал головой Федор. — О Кузьме Кузьмиче? Ну, погоди, малый, дождешься…

— Это вы с директором дождетесь, — сказал Фомич, выплевывая до корешка выкуренную папиросу и поднимаясь. — Я в народном контроле состою. Мне спокойно глядеть, как денежки казенные транжирятся, — не к лицу. Я вас с Кузьмичом выведу на чистую воду, едрена-вошь!

— Сердит! — восхитился Генка. — Ой, сердит!..

Старик пошел прочь. Федька с ненавистью глядел ему в спину. Фомич обернулся:

— Федор!

— Ну что еще тебе?

— А ведь мы с тобой когда-то чуть ли не дружками считались. Помнишь?

— Ну, помню, положим…

— А помнишь, каким ты работником был? Не то что на весь совхоз, на весь район гремел… Что же ты теперь как-то… опустился?

— А иди ты знаешь куда! — крикнул Федька. — Давай шагай своей дорогой!

— Получил на орехи, Федор Васильевич? — засмеялся Генка, когда скотник ушел.

Федор сидел набычившись. Настроение у него испортилось.

— Наливай, что ли, — сказал он Генке. — Я сейчас на озеро пойду. Их там понаехало, знаю, карасятников этих, даром, что праздник. Я их отучу бесплатно ловить. Душу вытряхну!..

— Мысль! — обрадовался Генка. — Мы с Павлом Ивановичем с тобой. Будем отдыхать у воды, на бережку, как курортники на пляже… оттуда и в Маркатушино можно. Прямым ходом. — Генка вскочил. — Сию минуту машину пригоню. Ждите здесь!..


Через пятнадцать минут он мчал их к озеру. Старенький грузовик аж стонал, молотя колесами по рытвинам и ухабам. Там, где дорога делала крюк, Генка гнал машину напрямик, без дороги, по кочковатому полю, по буграм и низинам. Федьку с Павлом Ивановичем угораздило забраться в кузов, и теперь они катались там от борта к борту, не в силах задержаться, схватиться за что-нибудь, наживая богато синяки и ссадины.

Наконец Генка резко затормозил, они ударились в последний раз в переднюю стенку кузова и опасливо приподняли головы. Павел Иванович, охая, держась за здоровенный желвак на лбу, выглянул наружу. Перед ним расстилалось не то чтобы славное море, священный Байкал, но довольно большое озеро, по которому жестковатый ветерок мая гнал вспененные, с гребешками, похожими на белых пудельков, волны. И не случайно Павлу Ивановичу гребешки волн напомнили лучших друзей человека: он сам был владельцем чудеснейшего пуделька, которого очень любил и вынужденно оставил на время своего отсутствия на попечение жены. Павел Иванович вдруг заскучал по собачке, захотелось ему домой, в город. А тут еще ушибленный лоб ломило…

Но выскочил из кабины Генка, помог дяде спуститься на твердую землю и, ни слова не говоря, сунул ему в руки стакан и початую бутылку. На сей раз Павел Иванович не заставил себя упрашивать, даже заторопился. А когда выпил, отлегло у него от сердца, он вздохнул глубоко и уже снова в мире с миром незлобиво посмотрел на племянника Генку, простив ему грубую, неуважительную к родному дяде езду.

Федькино же сердце после очередного стакана не помягчало. Жгла ему сердце обида, нанесенная дерзким скотником Фомичом. И Федька из-под козырька кепчонки зорко озирал берега, ища, на ком бы сорвать злость. Но, как на грех, не оправдалось его недавнее предсказание: несмотря на нерабочий день, городских на озере не видать было. Лишь пять или шесть деревенских мальчишек, презрев холод, форся друг перед другом, с криками и гиканьем кидались с крутого обрыва в озеро — «пробовали воду».

— А ну брысь отсюда, охламоны! — сипло закричал на них Федор, сам сознавая, что крик его зряшный, несерьезный. — Люди деньги плотят за ловлю, а вы рыбу, стервецы, пужаете…

— Так никого ж нету, дядь Федь, — отвечал кто-то из мальчишек. — Мы тут давно купаемся, никого и утром не было.

— Да плюнь ты, Васильевич, на Фомича на этого, — сказал Генка, чутко уловив хмурое Федорово настроение и поняв причину. — Ты что, не знаешь его? Так и ищет, к кому бы прицепиться. Его и в гости никто не приглашает. А придет, обязательно наговорит с три короба гадостей хозяевам. Одним словом, недаром кличка ему — Типун. Типун, мол, тебе на язык за твои вредные речи, безумный старик…

— Ладно, — сказал Федор. — Я ему припомню втунеяда… Сколько там у нас еще осталось?.. Значит, так: эти две бутылки выпиваем на воде. С песнями катаемся на лодке и поднимаем тосты… Идет?

— Ведь ты, Геннадий, директору обещал, — робко напомнил Павел Иванович.

— А ну его в рай. Не поеду в Маркатушино — и баста. Хоть распни! Праздник сегодня ай нет?

— Правильно! — просипел Федор. — Я тебе так скажу, малец: сегодня работать — грех. А если директор спрос учинит, ты на меня ссылайся. Работать ноне запрещаю категорически, а твой прогул на себя беру… Ясно?

Федор вынес из своей егерской сторожки пару весел, и они пошли к лодкам. Вернее, лодка была одна, и такая рухлядь гнилая, что ею попрекали Федора все, кому не лень: дескать, уже десять лет хозяйствуешь на водоеме, а лодки приличной не удосужился сделать. На что Федор отвечал: «А по мне и такая ладно. Заведи хорошие лодки, надо будет сдавать их в прокат рыбакам. Тут-то и придет карасю гибель. Он толст-толст, а не дурак: по камышам на середке озера прячется. Хрен его возьмешь с берега удочкой. А с лодки его только ленивый ловить не будет…»

Сам директор Кузьма Кузьмич не мог тут сбить Федора с твердо занимаемой позиции. Однажды приехал на озеро с женой и дочкой, попросил егеря покатать их в лодке. Федька кое-как приладил сиденья, точнее, положил на борта доски, пригласил женщин в посудину, даже руку подал каждой, помог сесть — все честь по чести. Поехали, значит, и только выгреб Федор на глыбь, доска под женой директора возьми и переломись. Директорша так и плюхнулась задом в лодку, а там полно воды, а на женщине новое дорогое платье… Уж отчитывал, отчитывал на берегу Кузьма Кузьмич Федора! Он слушал не прекословя, но когда семейство, весьма недовольное, направилось к «газику» — домой ехать, — он сказал вслед Кузьме Кузьмичу, вовсе не заботясь, будет услышанным или нет: «А вольно ж тебе было такую тушу откармливать. У нее едина задница три пуда весит: никакая лодка не выдержит».

Это к тому, что неискренен был Федор давеча, когда порицал скотника Фомича за неуважительные о директоре речи. За десять лет егерской службы разбаловался Косенков окончательно, потерял всякий трепет перед начальством и дерзил ему и за спиной, и в глаза прямо.

…Федор сел на носу лодки за капитана, Генка, как самый молодой, был посажен на весла, а Павлу Ивановичу, беспрерывно зевавшему, отчаянно таращившему голубенькие, в бесцветных ресницах глаза, досталось место почетного пассажира — на корме. Поплыли к устью речки, потом к плотине, потом снова к устью. Генка горланил песни, щелкал их как орешки: начинал и тут же бросал, заводил другую. Потому что толком не знал слова ни одной: от «Катюши» к «Лучинушке» перекинулся, от «Лучинушки» к «Фонарикам» переметнулся, от «Фонариков» к наимоднейшей «Стою на полустаночке в цветастом полушалочке» перемахнул…

Федор же хранил молчание, не до песен ему было: как только отвалили они от берега, ключиками, с журчанием стала пробиваться в лодку сквозь худое днище вода. И теперь, сняв пиджак и положив его на колени, он сосредоточенно работал ржавой консервной банкой.

Мальчишки-купальщики не без интереса наблюдали за маневрами егерской лодки.

— Дядь Федь! — крикнул кривоногий карапуз в красных трусиках. — Карась на терку пошел. Мы у кустов видели: как даст-даст хвостом… Ажно кипит все!..

— Давай, малый, вон к тому тычку, — скомандовал Федор Генке. — У меня там морда поставлена, авось попался кто.

Генка подгреб к тычку — неошкуренному сосновому колу, торчавшему высоко над водой. Дядя Федя засучил рукава рубахи и перегнулся через борт.

— Здесь она, красивая… Сейчас я ее, морду эту…

Нагнулся еще ниже, пиджак соскользнул с его колен, окунулся полой в воду.

— Пиджак-то твой пить захотел, — сказал Генка, — карманом воду хлебает.

Федор скомкал пиджак и бросил его Генке. Снова сунул руку в воду, теперь чуть ли не по плечо, с сосредоточенным лицом шарил, искал что-то там, в глубине. Наконец над водой показалось узкое горло сплетенной из ивовых прутьев морды — мережи, затем все ее бочкообразное решетчатое тулово.

— Есть! — завопил Генка, уловив за ивовой решеткой колыхание золотистых карасиных тел, короткие всплески ленивой неуклюжей рыбы.

— Четыре головы, — довольно, сощурился дядя Федя, вываливая в лодку, под ноги, тяжелых рыбин. — Одну тебе, Генка, три Павлу Ивановичу — как гостю…

— А себе?

— Да разве я не пымаю себе, если захочу, — даже обиделся Федор. — Да я этой рыбой всю деревню завалить могу, весь совхоз, коль уж на то пойдет… Я этому Фомичу, хрену старому…

— Ладно, Федор Васильевич, ладно, — осадил его Генка. — Поплывем-ка к берегу, а то лодка твоя захлебывается. Смотри, как караси гуляют-плавают, будто и не словленные вовсе…

Генка ваялся за весла.

— Ты сначала пиджак отдай, — сказал Федор.

Генка бросил пиджак, Федор поймал его на лету, неловко, не вставая с места, надел, одернул полы.

Павел Иванович, оживившийся при виде рыб, теперь проявлял даже некоторую наблюдательность.

— А где же орден? — спросил он, разглядывая грудь егеря. — Если не ошибаюсь, Федор Васильевич, у вас на пиджаке был орден.

Федька скосил глаза вниз и налево и ахнул — ордена не было. Не веря глазам (мало ли что не померещится спьяну), провел по лацкану ладонью — ордена не было. Качнув лодку, вскочил на ноги, торопливо содрал с себя пиджак, поднял над головой, посмотрел на свет — ордена не было. Светились лишь две крошечных дырочки — там, где прошла сквозь ткань булавочная заколка. Федька сел и оглянулся по сторонам в слабой надежде, что орден не утонул, что чудом держит его на поверхности полосатая ленточка, — «Славы» не было. Он уставился в воду, пытаясь разглядеть дно. Куда там! Разве увидишь сквозь мутноватую весеннюю воду? Да и глубоко здесь, у тычка, было, знал Федор, — метра два, не меньше.

— Кто же так цепляет ордена, — укоризненно сказал Генка. — Я еще на берегу заметил: висит он у тебя как-то не так, все набок заваливается.

— Цеплял я его правильно, — сказал Федька, от огорчения трезвея. — Это заколка, чую, сломалась… Его Юрка все таскал, орден этот, вот и повредил, поганец, заколку.

— Прицепил ты его не так, — стоял на своем Генка. — Проколоть лацкан проколол, а изнутри, по всему, не защелкнул.

— Не защелкнул! — передразнил его Федор. — Катись ты, малец, знаешь куда… Я этих орденов дай бог в руках передержал… Это ты виноват: кинул мне пиджак — «Слава» и упала… нет, чтобы передать осторожно.

— А ты не вини, — огрызнулся Генка. — Сам виноват. Ты его еще на середке сымал, пиджак свой. Когда воду вычерпывал. Там, может, она и булькнула.

— Ты что, слышал?

— Что слышал?

— Как она булькнула?

— Кто она?

— Да «Слава» же… Тьфу, бестолочь ты, прости господи!

— Я говорю — может.

— Что может?

— Может, упала, а может, и нет.

— Тогда и голову морочить нечего. На середке орден еще на пиджаке был. Я точно знаю, что он здесь, у тычка, утоп. Здесь и искать надо.

— Как искать?

— Нырять надо. Понял?

Генка взялся за весла, поплыли к берегу. Мальчишки встретили их сочувственным молчанием: они видели суету у тычка и все слышали.

— Ну, братва, — сказал Генка, последним толчком весел вгоняя нос лодки в прибрежный песок. — Кто у вас рекордсмен по плаванию, прыжкам в воду, нырянию и прочему водному полу?

Мальчишки переглянулись и посмотрели на белобрысого узколицего паренька с поцарапанными коленками.

— Ты, что ли, чемпион? — спросил Генка.

— Ну, я, — засмущался паренек.

— Как зовут?

— Витькой.

— Так вот, Витька, надо помочь бывшему фронтовику дяде Феде. Достать со дна водоема орден солдатской «Славы», утопленный им по пьяной лавочке… Задача ясна?

— Ясна, — сказал Витька. — Я под водой цельную минуту могу сидеть, ребята по часам засекали.

— Найдешь орден, буду катать тебя на машине по первому твоему требованию. Днем и ночью…

Витьку взяли в лодку. Павла Ивановича, городского гостя, оставили на берегу, так как никакой помоги в деле спасения ордена от него не ожидалось.

У злополучного тычка заякорились, бултыхнув в воду пару кирпичин с веревкой. Витька сбросил рубашонку, штанишки и стал на корме.

— Он должо́н быть виден на дне, — сказал дядя Федя. — Потому как серебряный, блескучий… Ныряй давай, парень!

Витька принялся нырять. И раз нырнул, и два, и три…

— Ну, как?! — в надежде в два голоса восклицали Федор и Генка, когда голова мальчишки, с приглаженными водой волосами и широко открытым, жадно дышавшим ртом, показывалась на поверхности. Витька, не отвечая, снова надувался воздухом и снова уходил под воду. После пятого нырка он протянул Генке руку.

— Тащи!

Генка перетянул его, обессиленного, через борт.

— Ну что?

— Нету тута никакого ордена, — заявил Витька, дрожа и ляская зубами. — Я у тычка скрозь все осмотрел.

— Может, ил его засосал, — предположил Генка.

— Не. — Витька, торопясь, натягивал на себя рубашонку. — Песок тута. И видно все хорошо. Нету его.

— Что делать дале — ума не приложу, — поскучнев лицом, сказал Федор. — Ведь жалко ордена. Другого небось не дадут… Как это там прозывается? Ды… Дыбликата…

— Дубликата не дадут, — не к месту засмеялся Генка. — Вот узнает военком, он тебе хвост накрутит. Возьмет и навовсе твой орден того… аннулирует.

— Чего? — уныло взглянул на шофера Федька.

— Аннулирует, говорю. Бумагу такую напишет: мол, так и так, приказываю по причине недостойного поведения в мирное время бывшего фронтовика Федора Васильевича Косенкова орден его «Славу» третьей степени считать недействительным. Основание: утерян Ф. В. Косенковым, когда последний находился в состоянии сильного алкогольного опьянения.

— Болтай больше! — сказал Федор и принялся расстегивать брючный ремень. — Я его сейчас сам буду искать.

Не в пример Витьке, Федор оказался ныряльщиком никудышным. Под водой он пробыл всего секунд тридцать, вынырнул и ухватился обеими руками за борт лодки.

— Ух!.. Дыху не хватает.

— Пить надо меньше, — сказал Генка. — Ну, как?

— Пока не видать.

— Зря стараешься, дядь Федь, — сказал Витька. Сквозь голубизну его озябшей мордашки медленно пробивался румянец. — Был бы тута, я б его обнаружил.

Генка налил Федору стаканчик. Выпив, тот нырнул снова. В початой бутылке оказалось три стаканчика. Столько раз и нырял Федор.

— В самом деле нету, — подвел он итог своим подводным экспедициям. — Видать, не тут его потеряли, а на середке.

— А я тебе о чем толковал? — сказал Генка. — Но на середке мы его вовек не найдем: глубина метров восемь и точно места не знаем, где он булькнул.

— Ты, малый, мне таких слов не говори! — Федька зло скрипнул зубами. — Я его со дна морского и то достал бы… А с этой лужей поганой у меня разговор короткий будет. Вот сейчас поеду к плотине и подыму ставню. Пусть вытекает, к чертовой матери, все озеро до капли.

— Да тебе Кузьма Кузьмич за такое дело голову сымет.

— А пускай сымает. Зато орден верну… Или вот что, вези меня, Генка, в контору совхозную. Позвоню в город, чтоб водолаза немедля выслали. Я ему лично тыщу рублей отвалю.

— Трепло ты, Федор Васильевич, — сказал Генка. — Где возьмешь-то тыщу? А потом, станет водолаз орден твой искать, как же, держи карман шире. Если бы человек залился, тогда б другой коленкор…

— Да он мне жалчей человека, — крикнул Федор и всхлипнул. — Мне его на Украине дали, сам комдив вручал. После того как мы Днепр форсировали. От нашего взвода осталось тогда всего ничего: пять бойцов, да и те побитые, пораненные… — Голос Федькин пресекся, он махнул рукой. — Эх, малец, да разве ты поймешь?..

— Ты что, дядь Федь? — удивился Генка. — Никак, слезу пустил? А еще фронтовик. Какой пример подаешь будущим солдатам? Мне и Витьке вот этому, подводному чемпиону…

Федька подрагивал плечами от сдерживаемых рыданий, отвернувшись, вытирал ладонью мокрые щеки. Ему сейчас и в самом деле казалось, что без ордена ему не жить, что крышка ему будет полнейшая без ордена, что предзнаменование это куда как худое — потерять заработанную кровью награду.

— Выпить тебе надо, Федор Васильевич, — твердо сказал Генка. — Вижу, не добрал ты сегодня малость. Доберешь и позабудешь про свой орден!.. Я мигом слетаю на «газоне» в деревню… Сколько брать-то? Двух хватит?..

И Генка сильно погнал лодку к берегу, где в нетерпении прохаживался, посматривал из-под руки на озеро Павел Иванович.


Федька спал в сторожке на деревянных нарах, покрытых старыми ватниками, рваными плащами и прочей рухлядью, в разное время оставленной егерю за ненадобностью рыбаками. Свет едва пробивался в крохотное с запыленными стеклами оконце, и в этом свете едва можно было различить лежавшего навзничь Федора, его багровое опухшее лицо. В большие красные руки, сложенные на животе, шутник Генка вставил недопитую бутылку «Стрелецкой».

Генка давеча действительно мигом слетал за водкой, они забрались в сторожку, готовясь посидеть за рюмкой как следует. Но то ли волнение по случаю утраты ордена повлияло на Федьку, то ли не выспался он ночью — был он на этот раз не на высоте: пить отказался, прикорнул на нарах и тотчас уснул. Тут его и оставили Генка с Павлом Ивановичем, уехали домой, так и не сумев разбудить своего по-мертвому бесчувственного к зову и тряске собутыльника.

А Федьке снился диковинный сон. Будто летом в красную июньскую погоду, под вечер плывет он по Днепру, ниже Киева, в той самой местине, где когда-то форсировал широкую и глубокую реку. Но что-то случилось с днепровской водой непонятное: стала она такой родниково чистой, такой прозрачной, что и не видать ее вовсе. Плывет Федька через Днепр даже без подручных средств, чувствует руками и грудью сопротивление воды, слышит, как плещется она и журчит вокруг тела, а посмотрит вниз — и холодок бежит к сердцу: будто под тобой лишь воздух и паришь ты, как чайка, над речным руслом. А ниже, словно тоже летают, рыбы — маленькие и большие, одни вверху, другие под ними, дальше желтый песок, камни, зеленые бороды водорослей…

Вдруг Федька увидел человека. Он лежал среди камней лицом вверх, невидимое течение мотало на его голове густые светлые волосы. Был человек в короткой шинельке и кирзовиках, пилотка со звездочкой, свалившись, лежала у головы. «Мертвяк», — подумал Федька, но тут же усомнился: открытые глаза солдата глядели прямо на него. Чуть поодаль от этого, простоволосого, лежал солдат в каске — молоденький мальчик с тонкой шеей. Дальше — еще тело, еще и еще… «Да тут вся наша рота», — догадался Федька, узнав в одном утопленнике своего закадычного фронтового дружка помкомвзвода Петра Капленкова. И у Петра, неподвижно, смертно обласканного водой, взгляд был живой, осмысленный, напряженно и требовательно уставленный на Федьку. Нельзя было вот так просто проплыть мимо мертвого друга. Федька замедлил плавное скольжение по невидимой воде, остановился как раз над Капленковым. «Как живешь, брат?» — тонко, по-комариному, зазвенело у него в ушах. Федька удивленно воззрился в лицо утопленника, синие губы не шевелились, и между тем тонкий голос из-под воды звучал все явственней, настойчивей: «Что же ты молчишь, Федька? Говори же!»

«Говори же! Говори же! Говори же!» — уже хором, звоном-перезвоном, журчанием и всплесками неслось над водой. На речном дне, видел Федька, лежали сотни солдат. И все они вперили в него свои взгляды, словно ждали, что он скажет старшему сержанту Петру Капленкову и всем им нечто огромно-важное, очень нужное, после чего им спокойнее будет лежать здесь, под водой, на песке и камнях.

И уже был не день, была ночь (Федька и не заметил, как истлела заря и надвинулась с востока темень), а он все плыл-летел, и внизу, как звезды, — синие, голубые, зеленые, — тревожась, спрашивая, требуя, горели солдатские глаза.

«Что же им сказать? Что сказать?» — томился и тосковал Федор. И от этого томления, этой тоски стала тончать пленка сна, усилием воли он порвал ее и очнулся.

— Приснится же такое, — пробормотал Федька и тут же ощутил в руках бутылку. В ней булькало. Пить он, однако, не стал, сунул «Стрелецкую» в карман и, размышляя о странном сне, вышел на волю. Растрепанный, опухший, долго стоял на берегу, постепенно приходя в себя. Солнце уже низко опустилось над лесом по ту сторону озера. Утомленно, нестройно допевали свои песни жаворонки. Ветер, посвежевший к вечеру, дул широко и вольно. Федька повздыхал, почесался, потом спустился к кринице за сторожкой, напился ледяной воды, поплескал ею в лицо, утерся полой пиджака. Сосало под ложечкой. Достал бутылку, поднял над головой, посмотрел сквозь стекло на свет — жидкость поблескивала призывно, дробилась на мелкие желтые блики. «Слаб ты, Федька, в коленках, дрянь ты, Федька», — ругнул себя, поднося бутылку к губам. И вздрогнул, снова вспомнив о сне. «Да что ж это я, неужто совсем пропадаю?..» В тревоге, в надежде прислушался к себе и медленно выпрямился, почувствовав, как вскипает в нем бодрящая, будто бы веселая ярость. «Ну нет, еще не пропал Федька! — крикнул озеру и, широко размахнувшись, злобно хекнув, швырнул бутылку что было сил в воду. Словно гранату бросил в фашиста…

Проходя рощицей, где они пировали давеча, он вспомнил о торжественном вечере, имевшем быть сегодня в восемнадцать ноль-ноль в Доме культуры, и о специальном приглашении — красивой открытке с розами, присланной ему на дом как бывшему фронтовику. Часы на фронтоне клуба показывали половину седьмого. Федька толкнул тяжелую парадную дверь, миновал фойе с портретами передовиков, скользнув взглядом по фотоличности скотника Фомича, и в нерешительности остановился, прислушиваясь к звукам, доносившимся из зрительного зала. «Всемирно-историческая победа… коричневая чума фашизма… зверя в его собственном логове», — долетало до него. «Кузьма Кузьмич, — определил Федька. — Речь с трибуны держит». Он хмуро усмехнулся: «Сейчас я ему тоже пару слов скажу» — и, плечом распахнув дверь, встал на пороге битком набитого, тихонько гудящего зала.

— Здорово! — во всеуслышание сказал Федька. — С праздником вас!

Кузьма Кузьмич замолчал на полуслове, а секретарь партбюро Рябинкин, сидевший на сцене в президиуме, весело крикнул:

— Милости просим, Федор Васильевич! Вот сюда проходи, в первый ряд, на почетное место.

В первом ряду сидели бывшие солдаты — участники войны. Федор опустился на свободный стул и только тогда заметил, что рядом с ним, по правую руку, восседает Фомич при всех своих орденах. Фомич качал головой, видимо укоряя Федора за опоздание, а может, и за то, что он явился на торжество без наград, даже «Славу» снял, при которой был утром в роще…

А Кузьма Кузьмич, покончив с международной частью своего выступления, пошел спускаться по ступенькам: от положения в стране в целом к положению в Российской Федерации, от Федерации — к области, от области — к району, от района — к совхозу, которым он, Кузьма Кузьмич, руководил. Судя по фактам и цифрам, приводимым директором, дела в хозяйстве шли неплохо, росли урожаи, удои, привесы, доходы и прибыли. И пример в труде более молодым показывали ветераны.

— Возьмем хотя бы Степана Фомича Глушенкова, — директор сделал паузу и посмотрел в зал. — Вот он сидит, наш всеми уважаемый кавалер боевых и мирных орденов, в прошлом храбрый солдат, отстоявший честь и независимость Родины, а нынче заслуженный скотник, мастер высоких привесов, зорко стоящий на страже трудовой чести нашего совхоза. От всей души говорю я ему сейчас спасибо. Думаю, что и все присутствующие в зале присоединятся ко мне и поблагодарят Фомича за все, что он сделал для народа. Давайте, товарищи, похлопаем Степану Фомичу Глушенкову.

Все захлопали.

— А разве можно умолчать, — продолжал директор, — о такой черте характера Степана Фомича, как непримиримость к недостаткам? Когда мы говорим «народный контроль действует», мы опять-таки в первую очередь подразумеваем Степана Фомича. Потому что он не смотрит на лица, если видит огрехи и неурядицы. Он и мне не постесняется о них сказать. Прямо. По-честному. Мол, так и так: есть у нас еще, Кузьма Кузьмич, нерешенные вопросы, и решать их надо немедленно, рачительно и по-хозяйски… Вот он у нас какой, Степан Фомич Глушенков…

— Подумаешь, — громко сказал Федор. — Вон Венька Костомыгин тоже скотник, и привесы у него не мене, чем у Глушенкова будут… Ты о нем скажи… А то дался вам этот Фомич… Или ты, директор, боишься его? Подлизываешься?..

Все засмеялись. Не сдержав улыбки, блеснул зубами Рябинкин, но тут же сделал серьезное лицо, застучал карандашом по графину, призывая к порядку.

— Костомыгин — не фронтовик. Ясно, товарищ Косенков? — сказал Кузьма Кузьмич. — Сегодня день бывших солдат, фронтовиков. О них и говорю.

— Тогда и обо мне скажи! — крикнул Федька. — Как под моим руководством вверенное мне озеро удвоило и утроило производство карасей?

— И скажу, — Кузьма Кузьмич покраснел, тяжело заворочался в узком закутке трибуны. — И на праздник не посмотрю, скажу горькую правду. За то, что ты на войне был, Федор Васильевич, кровь за всех нас проливал, благодарность тебе, как и Глушенкову. Только разве можно тебя с ним сравнивать?.. Вот ты и сейчас пьяный пришел, это в Дом-то культуры, на всенародное торжество… Не постеснялся товарищей своих боевых, женщин наших замечательных, детишек малых. Спился ты с кругу, вот что.

— А где спился? — вскипел Федька. — На озере твоем поганом спился. На карасей глядючи. Кто меня туда поставил? Ты ж сам и поставил, рубли собирать с городских… А я что, не мужик? Хуже того же самого Фомича?.. Да я тоже в скотники пойду, посмотрим, у кого выше привесы будут!..

Уж что тут за шум поднялся! Как и водится, зал разделился на три части. Одни просто потешались даровым представлением, устроенным егерем, другие возмущались его поведением (раздались даже возгласы: «Дружинники где? Куда смотрят дружинники?»), третьи сочувствовали Федору. Но таких было совсем мало. Давно насолил он всем, опостылел. Не хотели люди терпеть его вздорного характера, забористой брани по поводу и без повода. Намозолил он всем глаза своим неряшливым, забубенным видом. А больше всего порицали его, конечно, за то, что он сам себя втайне корил: за легкий хлеб на озере, за никчемность своей работы.

Дождавшись, когда в зале немного стихнет, Федор крикнул совершенно растерявшемуся директору:

— Не егерь я тебе больше, Кузьма Кузьмич! В отставку подаю. Чуешь? А карасями пусть тебя другой кто ублажает… Тьфу! Пропади они пропадом!

И Федор заторопился к выходу, вынужден был заторопиться, потому что к нему уже и в самом деле пробирались меж рядами дружинники — дюжие парни из тракторной бригады, с красными повязками на рукавах.

Федор сходил с высокого клубного крыльца, когда его окликнули. Вот те раз! — это был Фомич.

— Постой-ка, брат. Покурить захотелось… Не найдется?

Федор молча сунул скотнику пачку «Беломора».

— Ты это правильно, Федор, выступил-то. Насчет карасей и прочего… Не думал я, что ты вот так можешь… хвалю.

— Мне на твою похвалу начхать, — сказал Федька. — Я, может, ноне злой по особому поводу. У меня, может, ноне сердце кровью обливается…

— Это ты насчет ордена? Знаю, брат, знаю. Болтался тут Генка — шофер, шепнул по секрету… Но ты не сомневайся, я — никому!.. А ежели желаешь, я завтра поисковую партию сколочу, из нашего брата, фронтовика. Мигом твою «Славу» отыщем…

— Найдете, спасибо вам будет вечное, — сказал Федька. — А я теперь на это озеро — ни ногой. Видеть его не могу…

Загрузка...