При виде Сидролена Альбер воздерживается от всяких чрезмерных проявлений удивления, узнавания или радости. Он спокойно усаживается, пожимает Сидролену лапу и спрашивает у хозяина бокал шампанского. Наполнив бокал, человек в каскетке черного сукна в белый горошек скрывается у себя за стойкой, где ему удается стать совсем уж незаметным.
Альбер и Сидролен беседуют вполголоса.
— Ну как, дела идут? — спрашивает Альбер.
— Вроде бы.
— Привыкаешь к воле?
— Да ничего, свыкаюсь помаленьку.
— Все живешь на своей барже?
— Да.
— Там небось спокойно.
— Да вроде бы. Если не считать того, что с некоторых пор какой-то гад нашел себе развлечение: малюет всякие гадости на загородке вдоль бульвара. Вот я и занимаюсь тем, что замазываю их. На загородке, значит.
— Зря психуешь из-за такой малости. Надписи, — подумаешь, велика важность! Просто один из литературных жанров.
— Конечно, но я все же предпочитаю их замазывать.
— Ну а что еще не ладится?
— В остальном порядок. Выдаю дочь замуж. Последнюю.
— Поздравляю. Небось доволен, а? Теперь они у тебя все пристроены.
— Признаюсь тебе, я и не думал, что ей это удастся.
— Вот видишь, никогда не надо отчаиваться.
— О, я и не отчаивался. Просто за нее переживал.
— Конечно, ясное дело.
— Вот так-то. Теперь останусь на своей барже совсем один.
— Надо бы заглянуть к тебе как-нибудь на днях, но, знаешь, при моих делах…
— Вот как раз об этом я и хотел с тобой потолковать.
— Странно, с чего это тебе вздумалось толковать о моих делах.
— Сейчас поймешь.
— Да уж хотелось бы!
— Так, значит, теперь я останусь на своей барже совсем один. Придется самому стряпать, стирать белье, штопать носки, драить палубу, словом, заниматься такими делами, от которых меня воротит, поскольку дела эти в чистом виде бабьи. Понимаешь, куда я клоню?
— Хотелось бы поподробнее.
— Ты, случаем, не знаешь какую-нибудь молодую особу, ну, не первой, конечно, молодости, которая смогла бы заняться всем этим — кухней, бельем, носками, палубой? Заметь, я вовсе не собираюсь трахаться с ней, — нет, нет, она мне нужна только для таких вот дел, как я тебе уже сказал: сварганить чего пожрать, выгладить да починить шмотье, баржу содержать в полном ажуре. На флоте, сам знаешь, — чистота первое дело.
— А почему бы тебе не обратиться в бюро по найму?
— При той репутации, что мне приписали?!
— Ты думаешь, об этом еще кто-нибудь помнит? Да все уже быльем поросло.
— Видать, не поросло, коли нашелся гад, что пишет гадости на моей загородке.
— Да ну, выдумки.
— Какие же выдумки! Там ясно написано.
— Я бы тебе все же посоветовал бюро по найму.
— А я подумал: небось среди твоих знакомых девиц немало найдется таких, что предпочли бы мою баржу аргентинскому борделю или нефтяному гарему.
— Вот тут-то ты и промахнулся. Какое будущее ты можешь им предложить? Их же тошнит от одного только слова «работа», уж можешь мне поверить.
— Не скажи, не скажи! Я ведь ничего такого страшного не требую: только лишь надраить бак и ют, связать пуловер, поставить выварку на плиту да купить картошки в супермаркете, всего и делов-то! Думается мне, это будет приятнее, чем пропускать через себя целые кучи гаучо или ублажать занудливого шейха-многоженца.
— И опять же ты промахнулся. Из всех этих девчонок, что проходят через мои руки, я иногда оставляю некоторых здесь и подыскиваю им настоящую синекуру…
— Ну вот им и одна из них!
— …но они сами буквально в ногах у меня валяются, чтобы я отправил их куда подальше. Прямо колонизаторши какие-то!
— Да не колонизаторши они, а идиотки, эти твои бабы. Ты им сам мозги пудришь. Ну хоть один-то разок постарайся, найди мне такую, которой ты скажешь правду, а именно: что моя баржа — «приют невинный и священный», и жить на ней в тысячу раз приятнее, чем заниматься стриптизом в какой-нибудь тропической дыре.
— Стоп, стоп! Я тропические дыры не снабжаю. Я поставляю контингент только в самые что ни на есть престижные кабаре.
— Ну а моя баржа — местечко престижнее некуда. Тут на днях заходил инспектор по судовым налогам, так он меня обнадежил, что очень скоро «Ковчег» перейдет в трехякорную категорию «А».
— Ну, поздравляю! — восхищенно говорит Альбер.
— Ты мне друг или не друг? — спрашивает Сидролен.
— Как ты можешь в этом сомневаться? — возмущается Альбер.
— Тогда подыщи то, что требуется.
— Трудновато будет.
— Да чего там! Пойдешь на авеню дю Мэн…
— Ты меня еще учить будешь!
— …высмотришь девицу, которая выходит из Авраншского поезда, и скажешь ей: «Мадемуазель, у меня есть на примете одна баржа — не баржа, а конфетка! — там надо будет слегка прибираться да кой-чего сварить, зато вы сможете целыми днями загорать на солнышке и глазеть на гребцов из спортклуба, — красивые парни! И это будет чистая правда, а ей не придется потеть на борту какого-нибудь либерийского сухогруза, что плывет к чертям на кулички.
— То, о чем ты меня просишь, как-то не вяжется с моими принципами.
— Что для тебя важнее: принципы или дружба?
— Ладно, ладно. Эй, где ты там, Онезифор?
Человек в каскетке черного сукна в белый горошек медленно осуществляет ротацию на тридцать семь градусов вокруг собственной оси.
— Дай-ка нам пузырек шампуня, — приказывает Альбер, — моего личного. Это, видишь ли, то самое, — разъясняет он Сидролену, — что пьют Ротшильды, Онассисы и прочие люди нашего круга.
Онезифор открывает крышку погреба и исчезает.
— Вот еще что, — говорит смущенно Альбер, — мы с тобой не затронули вопрос…
— Ну, ясно, тебе не придется раскошеливаться, — заверяет Сидролен, — я заплачу за импорт ровно столько, сколько ты получил бы за экспорт.
— Ладно, я тебе сделаю двадцатипроцентную скидку.
— Ты настоящий друг!
Они выпивают.
Онезифору также полагается бокал, и он тоже пьет, но молча, не вмешиваясь в обрывки завершающейся беседы.
— Постарайся, — просит Сидролен, — чтобы она была не слишком страшная и стервозная, эта девица.
— Постараюсь, — говорит Альбер. — Что касается мордашки, тут я толк знаю, а вот стервозинку — ее сразу и не просечешь.
— Ладно, надо топать, — говорит Сидролен.
— Мой шофер тебя отвезет, — предлагает Альбер.
— Нет, спасибо, — отвечает Сидролен. — Предпочитаю автобус.
— Грустные воспоминания, а?
Сидролен не отвечает. Он пожимает Альберу лапу, вежливо кивает человеку в каскетке черного сукна в белый горошек; едет на одном, потом на другом автобусе; добирается до своей баржи; открывает банку печеночного паштета и сооружает себе бутерброд. Затем он выпивает три с половиной стаканчика укропной настойки, после чего ложится и засыпает. И тут же оказывается лицом к лицу с мамонтом, с самым настоящим.
Герцог хладнокровно созерцает зверя и говорит Пострадалю:
— Я собирался поохотиться на зубра или бизона, но не на эту зверюгу. Я думал, они давно уже повывелись в моих владениях. Артиллеристы! Живо, орудие к бою! Заряжай! Цель: мамонт.
Мамонт, набрав в грудь воздуха, мелкой рысцой поспешает к нападающим.
— Спасайся кто может! — ржет Сфен, до того мирно пощипывавший мох у подножия дерева.
— Ишь ты, раскомандовался! — снисходительно замечает герцог.
— Спасайся кто может! — лепечет Пострадаль.
— И ты, Брут, туда же!..
Герцог д’Ож собирается пнуть пажа, но тот уже удрал, равно как артиллеристы, свора и лошади. Это паническое бегство отнюдь не пугает герцога; он расчехляет свое собственное орудие и наводит его на зверя, но тому в высшей степени наплевать на боевою соратника Жанны д’Арк и Жиля де Рэ. Мощным ударом ноги он вбивает кулеврину в землю и во весь опор мчится дальше, в ромамонтической надежде стереть в порошок всю ту мелкую нечисть, что встала на его пути; однако он опоздал: гончие уже попрятались на псарне, лошади — в конюшнях, а артиллеристы успели добежать до подъемного моста. Один лишь герцог д’Ож остался на месте происшествия — целый, невредимый, слегка озадаченный, но неизменно величественный. Он с грустью взглянул на орудие, сплющенное в лепешку: это надо же — лишиться сразу двух кулеврин в один и тот же день! — дорогонько ему обойдется современная техника! Зачехлив свое собственное орудие, он решил прояснить для себя, хоть самую малость, историческую обстановку.
На данный момент обстановка эта была лесной и безлюдной. Деревья росли в тишине, животное царство ограничивало свою жизнедеятельность безмолвными и темными делами. Герцог д’Ож, обычно уделявший созерцанию природы минимум личного времени, решил отыскать более населенные края; для этого он счел самым разумным вновь пойти по дороге, которая привела его сюда и, стало быть, естественно, должна была вернуть его к замку с д’ожноном.
Без всяких колебаний он определяет тропинку, которая кажется ему самой подходящей, и бодрым шагом идет по ней примерно с час. После чего замечает, что тропинка эта какая-то хайд’егерская[46]. Весьма озадаченный, герцог разворачивается на сто восемьдесят градусов и бодрым шагом идет обратно примерно с час, в надежде отыскать лужайку с растоптанной кулевриной, забитой по самое горло перегноем и палой листвой. И он действительно выходит на лужайку, но не обнаруживает там никаких следов своего мини-орудия. Тщательно проанализировав исходные данные, герцог заключает, что: одно из двух — либо это не та лужайка, либо scirus communis и fineola biselliella[47] сожрали его кулеврину. Согласно тому, что проповедовал несколькими пятилетками раньше Буридан, подобная дилемма могла привести только к голоду, а герцог д’Ож смерть как боялся скудных трапез и, еще более того, трапез вовсе не существующих. Прибегнув к вероятностному методу, он избрал направление сколь случайное, столь же и спорное и проблуждал так до наступления сумерек.
— Теперь мне ясно, — заявил герцог — вслух, чтобы составить самому себе компанию, — что следовало бы бросать на всем пути следования камешки, но, во-первых, у меня их под рукой не случилось, а, во-вторых, что толку от них было бы сейчас, когда наступает ночь, да притом темная ночь.
И верно, наступала ночь, да притом темная ночь. Герцог упрямо шагал вперед, но то и дело плюхался в ямы или расквашивал себе нос, натыкаясь на столетние дубы, испуская яростные вопли и бранясь самыми черными словами, без всякого почтения к ночной красоте окружающей природы. Он уже начал выдыхаться, да-да, всерьез выдыхаться, как вдруг завидел огонек, блеснувший на черном бархате тьмы.
— Сейчас поглядим, что там такое, — сказал герцог — вслух, чтобы составить самому себе компанию. — Может, это всего-навсего крупногабаритный светляк, но я так голоден, что охотно закусил бы даже светляком.
Нет, то был не светляк, то была хижина.
— По-моему, я пока нахожусь в пределах моих владений, — прошептал приободрившийся герцог, — и тот, кто живет в этой развалюхе, должен быть моим подданным. Наверное, дровосек. Будь со мною Сфен, он бы сказал мне его имя, ему знакома вся округа, но он, паразит, сбежал, а я брожу один по лесу, как бедный мальчик-с-пальчик, — вот что значит ходить на пушечную охоту без съестных припасов, портулана и списка своих подданных!
Он пытается открыть дверь (разве он не у себя дома?!), но та не поддается, — заперта. Тогда герцог колотит в нее рукояткой меча, колотит крепко и одновременно представляется:
— Отворяй, мужик, я твой герцог!
Он ждет, но, поскольку в окружающей обстановке не намечается никаких изменений, повторяет:
— Отворяй, мужик, я твой герцог!
И так много-много раз. Результат по-прежнему нулевой.
Поразмыслив, герцог формулирует свою мысль — вслух для самого себя:
— Он, верно, боится, этот бедняга. Небось принимает меня за какого-нибудь лесного духа. Где ж ему взять храбрости, — он ведь слишком худороден, — но, может, он уступит из жалости. Попробуем-ка такую уловку…
И он кричит жалобным голосом:
— Я голоден!
Тотчас же дверь отворяется как по волшебству, и герцог видит пред собою чудное видение.
Указанное видение представляет собой юную невинную девицу, неописуемо грязную, но, с точки зрения эстетики, неописуемо прекрасную.
У герцога просто в зобу дыханье сперло.
— Ах, бедный мой господин, — говорит юная особа ужасно мелодичным голосом, — входите, присаживайтесь у очага и разделите со мною эту скромную похлебку из каштанов и желудей.
— И это все, что у вас есть на ужин?
— Увы, все, мессир. Мой папа ушел в город, чтобы купить несколько унций копченой трески, но он еще не вернулся, а значит, теперь не вернется до утра.
Слова эти приводят герцога в приятное расположение духа, что, в общем-то, странно: ему вовсе не нужна целая ночь, чтобы расправиться с миской скромной не скоромной похлебки, особенно если похлебку эту ему придется делить с милой крошкой, которая теперь глядит на него с боязливой робостью весьма хорошего тона. Герцог внимательно разглядывает ее.
— Ишь какая вы смазливенькая, — говорит он.
Девица делает вид, будто не понимает комплимента.
— Садитесь, садитесь же, мессир. Хотите, я добавлю перца в похлебку? У меня есть один пакетик, — крестная подарила мне его на прошлое Рождество. Он привезен из Малабара, этот перец, и он не поддельный, а самый что ни на есть настоящий.
— Ну что ж, — говорит герцог, зардевшись, — я не откажусь. Несколько зернышек…
— Весь пакет, мессир! Весь пакет! Это вас подкрепит.
— А что, разве у меня такой уж жалкий вид?
— Ваша милость, конечно, бодрится, но ей, верно, довелось пережить большие волнения.
— Еще бы, черт возьми!.. Лишиться пушки просто так, за здорово живешь!..
— Пушки? О, так у вас есть пушки?
— И даже несколько штук, — гордо заявляет герцог.
Девушка подпрыгивает от радости и хлопает в ладоши.
— О! У вас есть пушки! Я обожаю пушки! Это хоть по крайней мере современно!
И она принимается вприпрыжку кружить по комнате, напевая: «Отпляшем Карманьолу и хором все споем; отпляшем Карманьолу под пушек гром»[48].
— Она просто очаровательна, эта крошка, — бормочет герцог д’Ож, — однако ее куплеты мне ровно ничего не говорят.
И он спрашивает у девушки:
— Кто научил тебя этой песенке, моя милая?
— Папа.
— А чем занимается твой папа?
— Он дроворуб, черт возьми.
— А чей он подданный?
— Высокородного и могущественного сеньора Жоакена, герцога д’Ож.
— Иными словами, мой. Прекрасно: я велю его повесить.
— А с какой стати вы хотите повесить моего папу, господин герцог?
— А с такой, что он учит тебя всяким мерзостям.
— Как?! Разве вам не нравится гром пушек? А я-то спела это, чтобы доставить вам удовольствие!
— Мне эта громаньола не нравится.
— Фу, как вы неучтивы! Я вас впустила в дом, а вы хотите повесить моего папу. А как же быть с законом гостеприёмства?
— Я здесь у себя дома, моя крошка, ибо все это принадлежит мне: и лес, и дроворуб, и хижина, и ты, девушка.
— Ишь, какой вы шустрый, господин герцог. Если вы и вправду решили повесить моего папу, я сейчас выплесну котелок в огонь.
— Ради всего святого, не делай этого!
— Тогда обещайте мне, что не причините папе никакого зла.
— Обещаю, обещаю!
— Нет, я вам не верю. Вы ведь известный обманщик. Сперва вы съедите мои желуди, каштаны и перец, а потом возьмете да поступите по-своему.
— Нет, нет! Я уже обещал, и кончим этот разговор. Давай-ка неси сюда эту чудесную перченую похлебку, ты меня совсем заморила!
— Это вы сейчас такой сговорчивый, оттого что голодны. А потом…
— Ну чем иным я могу тебя убедить?
— Можно было бы, конечно, взять с вас расписку, но и она стоит не дороже вашего слова.
— Ишь ты, расписка! Скажите пожалуйста! А может, у тебя здесь и пергамент припасен, и перо с чернилами? Ну, умора, ей-богу!
— Ах, как это жестоко — насмехаться над нашей темнотой, господин герцог!
— Но не над твоей же стряпней! А ну-ка, ну-ка, неси сюда эту ароматную перцовую похлебочку. Ну же, неси скорей! Цып-цып-цып!
И герцог, внезапно вскочив на ноги, кидается к очагу с риском обжечь пальцы, но девушка не спускает глаз со своего господина. Он уже готовится схватить котелок, как вдруг — бух! — каштаны, желуди и перец опрокидываются в огонь. Где мгновенно превращаются в уголья.
— Опять фиаско! — шепчет герцог, у которого даже нет сил отлупить дочку дровосека.
Понурясь, он садится обратно на скамейку и начинает причитать:
— Ох, как я голоден! Ох, как я голоден! Ох, как я есть хочу!
И он бранит девушку:
— Что ж ты натворила, дурочка! Во-первых, еду выбрасывать грешно, во-вторых, я теперь не связан никакими обещаниями, а, в-третьих, ты нарушила закон гостеприёмства, да-да, какое уж это гостеприёмство!
И он глядит вокруг:
— Неужели здесь больше нечего съесть?
И взгляд его вдруг застывает.
— Конечно, здесь имеется эта юная особа. Мой друг и боевой соратник Жиль де Рэ не колебался бы ни минуты, но я — я и так уже достаточно скомпрометирован. Народ меня не поймет. Да и будущим зятьям это может не понравиться. А потом… без перца…
И он погружается в мрачное раздумье, переходящее в дремоту. Земля уходит у него из-под ног, хижина словно уплывает куда-то, герцога покачивает, тянет улечься в шезлонг на палубе, но тут девушка будит его:
— Монсеньор герцог! Монсеньор герцог!
— А?.. Кто?.. Где?..
— Что, если нам поиграть в одну игру в ожидании рассвета и прихода папы?
— В какую игру?
— В игру.
— В какую выгру?
— На папину жизнь.
— Прекрасная мысль! — вскричал повеселевший герцог.
И они проиграли до самого рассвета.