Возвращались со смены. Недалеко от поселка была остановка, парни перешли из теплушки на площадку тепловоза. Вскоре за сопкой показался Дивный и засветились длинным пунктиром окна жилых вагончиков. Тепловоз дал сигнал и сбавил скорость. Мощный луч прожектора осветил проспекты Дивного с вагончиками, общежитиями и коттеджами, рабочих, торопливо идущих домой, склоны сопок, вплотную подступивших к железнодорожному полотну.
Возле поста механической централизации играли дети. Они пытались слепить снежную бабу, но у них ничего не получалось, потому что сухой снег рассыпался. Заслушав перестук платформ, дети бросили свое занятие, щурясь, начали смотреть на прожектор. Вдруг один из них забежал на шпалы, показал тепловозу язык и тут же отскочил к своим товарищам.
— Боевой, чертенок! — одобрительно сказал Каштан и пригрозил озорнику кулаком. — Это пацан Семе…
Он не договорил. Другой мальчик, стоявший рядом с озорником, вдруг рванулся с места, тоже забежал на шпалы и высунул язык. Он решил доказать, что ничуть не трусливее товарища.
Почему этот пацаненок не отскочил сразу же в сторону, как его дружок, а продолжал неподвижно стоять с нелепо высунутым языком, широко распахнутыми от ужаса глазами?.. То ли его загипнотизировал свет, как гипнотизирует, например, зайца, то ли напугал панический визг тормозов, то ли ошеломили крики рабочих.
Тепловоз сразу не остановить. Расстояние между тепловозом и мальчиком неумолимо сокращалось.
Секунда, другая, третья, длинные, как часы, как сутки… Он еще мог отпрыгнуть. Но он стоял неподвижно, как истукан. Четвертая, пятая секунды… Когда до него оставалось два-три метра, Каштан прыгнул с высокой площадки на шпалы, падая, швырнул мальца через левый рельс и исчез под тепловозом.
Короткий вскрик.
Эрнест перемахнул через низкую железную ограду, упал и ударился лбом обо что-то твердое, но боли не почувствовал.
Кто-то в собачьих унтах спрыгнул сверху перед его лицом. Эрнест вспомнил, что унты носил молоденький помощник машиниста. Он наклонился и начал что-то вытаскивать из-под колес.
— Ваня! Ва-ня!.. Где ты?.. — позвал Эрнест, ползая перед огромным литым колесом тепловоза.
— Осторожнее! Осторожнее!.. — послышались голоса в конце тепловоза.
Эрнест не поднялся, а почему-то пополз туда на четвереньках. Когда до толпившихся людей осталось совсем немного, дорогу ему преградил небольшой темный ком. Это был сидящий в снегу мальчик. Эрнест лихорадочно ощупал его с головы до ног.
Малыш посмотрел на него и разревелся. Эрнест поднялся с четверенек и направился к толпившейся бригаде. Его бросало из стороны в сторону, как пьяного.
Каштана уже извлекли из-под тепловоза. Он неподвижно лежал на спине. Снег под коленным суставом левой ноги был темным. Ниже колена ноги не было.
Кто-то бежал от жилых вагончиков, слышалось тяжелое, прерывистое дыхание. Это был Гога. Перед ним расступились. Доктор склонился над Каштаном.
— Так. Живой еще. Надо везти в леспромхозовскую больницу. Я здесь бессилен. — Гога всегда обычно не говорил, а кричал, но это было сказано спокойным глуховатым голосом. — Втащим на площадку тепловоза. В кабину не надо. Там тепло. Тепло ему никак нельзя. Я тоже поеду.
Каштана бережно перенесли на площадку тепловоза. Мозг Эрнеста сверлила нелепая мысль: а как же его нога? Она уже не нужна бригадиру?..
— Так. Под голову что-нибудь. Выше, выше, — говорил Гога. — Поехали… Эй, кто-нибудь! Бегите звонить в леспромхоз, пусть встречают!
Эрнест сорвался с места и целиной, сокращая дорогу, побежал в контору, где стоял телефон. Позади лязгнули сцепления. Тепловоз мощно, органно заревел, требуя освободить путь.
Телефон стоял в кабинете начальника управления. Там было совещание. Вздрогнули, зашевелились пласты табачного дыма, когда Эрнест с треском распахнул кабинетную дверь. Ни Гроза, ни Дмитрий, ни их товарищи еще ничего не знали.
Он пробрался к телефону, схватил трубку:
— Алло! Алло!.. Девушка! Леспромхоз, больницу! Срочно!
— Занято, — с поразительным равнодушием ответила, будто зевнула, телефонистка.
— В Дивном несчастье, девушка!
— Прерываю, говорите, — испуганно сказала телефонистка.
— Алло! Больница? Встречайте тепловоз, слышите? Человек под колеса попал…
— Вас понял. Выезжаю на станцию, — ответили на том конце провода.
Эрнест бросил на рычаг трубку и осмотрелся. В кабинете никого не было, лишь ворочались пласты табачного дыма. А может, люди здесь и не находились? Впрочем, какое это имеет значение… Обмякло, заломило все тело, пальцем не пошевелить. На лбу что-то мешало. Эрнест потрогал пальцами лоб и нащупал большую шишку. Пальцы были в крови.
В коридоре раздался быстрый перестук каблуков, и в дверях показалась Люба. Полушубок расстегнут, белый шерстяной платок съехал на плечи. Волосы заиндевели на морозе, казалось, она поседела.
Люба заплакала.
— Любочка, не надо, а? Пойдем на улицу, а?
Она послушно пошла из конторы, глядя прямо перед собою ничего не видящими глазами.
Дмитрий, чертыхаясь, ручкой заводил «газик». Наконец двигатель заурчал.
— Едем в леспромхоз. Садитесь, — коротко сказал парторг Любе и Эрнесту.
Эрнест помог Любе залезть в кабину. Дмитрий врубил скорость.
Вскоре машина въехала в тайгу. Фары рвали темень. От обледенелых стволов деревьев, вплотную подступивших к обочинам, рябило в глазах. Дорогу сильно замело. С тех пор как рельсы прибежали в леспромхоз, по ней ездили редко, и машина юзила. Дмитрий гнал на бешеной скорости, лихорадочно крутил баранку. В одном месте он не успел вывернуть руль. Передок «поцеловался» с толстенным стволом. Левая фара звякнула и погасла.
— Проклятье!.. — выругался Дмитрий, но осматривать повреждение не стал. Развернул машину и помчался дальше.
Люба безучастно смотрела на дорогу…
Впереди запрыгали огоньки леспромхозовского поселка. Казалось, они рядом, за той вон сопкой, но вот машина проезжала сопку, а огоньки светились все на том же расстоянии.
Кто-то всхлипнул. Эрнест посмотрел на Любу. Губы ее были плотно сжаты. Перевел взгляд на Дмитрия. Тот весь был поглощен трудной дорогой. Когда всхлипнули вторично, он понял, что это плачет не Люба и не Дмитрий, а он сам.
«Газик» въехал в поселок. Стая дворняг со злобным лаем бросилась за машиной. Дмитрий свернул в проулок и резко затормозил возле двухэтажного деревянного здания больницы.
В просторной теплой приемной было битком народу. Толька, приехавший с Каштаном на тепловозе, бледный, с трясущимися руками, объяснил: по местному радио объявили о несчастье, призвали добровольцев со второй группой крови явиться в больницу; и, хотя крови уже взяли в достаточном количестве, леспромхозовцы не уходили, каждый просил «на всякий случай» взять и у него.
Из белой двери с надписью под стеклом «ОПЕРАЦИОННАЯ» выглянула молоденькая медсестра.
— Товарищи, всех прошу освободить приемную! — приказала она. — Топаете, весь пол ходуном ходит…
Леспромхозовцы послушно вышли на мороз, но не расходились, толпились во дворе. Бригада путеукладчиков, Дмитрий и Люба остались. Осторожно ступая по половицам, они прошли к круглому столу, стоявшему в углу приемной, и расположились за ним.
Дмитрий крепко потер кулаком лоб, не глядя на бригаду, спросил:
— Как все это произошло?
Начали рассказывать.
— Прошу вас, не надо, не надо… — попросила Люба.
Замолчали, подавленные горем. Стало слышно, как за дверью операционной позвякивают инструменты. То и дело робко приоткрывалась входная дверь, внутрь приемной просовывалась голова. Глаза вопросительно смотрели на бамовцев: что нового? Им махали руками: ничего.
— Как он решился прыгнуть? — тихо сказал Саша. — Я бы… Я…
— Таков Ваня, — перебил Эрнест. — Прыгнул, потому что вопрос стоял так: быть мальчику или не быть.
— И не было почти ни одного шанса спастись самому… — вслух подумал Толька.
Все опустили головы, избегали смотреть друг на друга. Эрнест был тогда, на площадке тепловоза, как в шоке, не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Неотвратимость беды сковала все движения, лишила способности рассуждать. «Но будь я в здравом рассудке, смог бы прыгнуть к мальчику, как Каштан?..» — подумал сейчас он.
Чьи-то руки положили на стол, а затем развернули большой газетный сверток. Там были бутерброды с красноватой вареной олениной. Их принес здоровенный рыжий леспромхозовский малый.
— Откушайте, небось с обеда не ели, — сказал он и с неуклюжей осторожностью большого, сильного человека, стараясь не скрипеть половицами, направился к выходу.
Прошли три долгих часа, пока не открылась дверь операционной. Все поднялись. Люди в белых халатах устало сдернули на шеи марлевые маски, закурили. Среди них был Гога. Он подошел к бригаде.
— Кто у него из родных? — спросил он.
— Мать, маленькие сестренки, — ответил Дмитрий.
— Вызывайте мать, срочно вызывайте. Состояние крайне тяжелое.
…Каштан не приходил в сознание. Все мысли были только о нем, бригадире. Бригада, продолжая работать, перебралась жить в леспромхозовский поселок. Ночевали в школе. Местное радио три раза в день сообщало о состоянии здоровья Ивана Сибирякова. Тотчас звонили в Дивный, передавали новость. Когда наступал обеденный перерыв, машинист гонял тепловоз в поселок: что нового, как бригадир? И когда тепловоз возвращался к путеукладчику, парни сломя голову мчались ему навстречу.
На четвертый день Каштан пришел в сознание.
А вечером того же дня из Дивного приехали трое: Иннокентий Кузьмич, Дмитрий и сухая, рано состарившаяся женщина с большими узловатыми руками. Иннокентий Кузьмич и Дмитрий поддерживали женщину под локти. На лице ее светились добрые, всепрощающие глаза, щеки и лоб исполосовали глубокие морщины. Это была мать Каштана. Они сразу же прошли в приемную, вызвали дежурного врача. Доктор отвел Дмитрия в сторону, поинтересовался, подготовлена ли мать. Оказалось, всего ей не сказали.
— Свидание запрещаю. Извольте сказать всю правду, — распорядился доктор, а матери объяснил, что разумнее прийти утром, потому что больной Сибиряков сейчас спит.
Бригадой проводили ее в бревенчатую избу-гостиницу. Материнское сердце чувствовало, что случилось что-то страшное, это все видели и знали. Но она прожила нелегкую жизнь, хлебнула горя и держала себя воистину героически. Только однажды она тяжело вздохнула и сказала:
— Что ж вы мово Иван Степаныча-то не уберегли, проглядели?..
Этой короткой фразой было сказано все: и неутешное материнское горе, и сознание того ужасного, что предстояло испытать ей утром.
Когда собрались уходить, так и не сказав всей правды, в дверь номера постучали. На пороге появилась Люба. Мать поднялась, просветлела лицом.
— Ну, вот и свиделись, — сказала она, обнимая и целуя гостью. — Не соврал в письме Иван Степаныч, не соврал, правду отписал — царевна!
— Можно, мама, я с вами переночую? — спросила Люба.
— Милости прошу, сделай одолжение…
Утром на полустанке кричал тепловоз, приехавший из Дивного, звал бригаду путеукладчиков на смену, но рабочие не спешили, толпились за зданием больницы. Ждали. Наконец от гостиницы отделились две фигуры. Они шли медленно, склонив головы, как ходят на похоронах. Люба поддерживала мать под локоть. Когда они ступили на освещенное крыльцо больницы, Эрнест не узнал матери Каштана. Это была сгорбленная старуха с ввалившимися щеками, заострившимся носом.
Потоптались недолго возле больницы, потом вошли в приемную. Минут через десять дверь отдельной палаты, где находился Каштан, открылась, и в приемной показалась мать. Глаза ее кричали. Вдруг она сильно пошатнулась и, если бы не Люба и не доктор, стоявший у дверей, наверняка бы упала.
— Выпейте вот это. — Доктор поднес ей мензурку с лекарством. — Вы присядьте.
— Благодарствую, не надобно. Выдюжу, — ответила мать и без посторонней помощи направилась к выходу.
Хлопнула дверь. Эрнест посмотрел в окно через маленький незамерзший пятачок. Она шла узкой стежкой, пробитой в снегу, в своем длинном, черного ситца старомодном платье, грубых катанках, плюшевом жакете, и голова в черной шали склонилась набок.