II

Некоторые отчего-то склонны думать, что «профессорские сынки» избалованны, ленивы и что из них непременно вырастут тунеядцы и хамы. Эрнест, сын профессора, доктора философии Аршавского, известного ученого, начисто опровергал такое мнение.

В какой бы период жизни Эрнест ни вспоминал своих родителей, он всегда видел их сидящими за письменным столом, работающими с утра до ночи. В труде, в постоянной потребности труда они воспитывали и сына. «Как, ты ничем не занят?!» — помнится, спрашивали они сына в детстве так, будто уличали его в смертном грехе. Аршавские были из породы людей, которые не мыслили жизни без своей работы.

Второй святыней для них был Эрнест, которого они боготворили и считали феноменом. И не ошибались. Эрнест был наделен природой самыми разнообразными способностями. В четыре года, взобравшись на стул, на котором лежала подушка, малыш свободно играл на пианино небольшие классические пьесы, еще не зная нот: он воспринимал их на слух. Ему было достаточно один раз прослушать музыкальное произведение по радио или магнитофону, чтобы тут же без малейшей ошибки воспроизвести его на пианино. Года через три Эрнест внезапно охладел к музыке. Он начал рисовать. Часами копировать великих мастеров, ездить на этюды в Сокольники было для него высшим наслаждением. Когда мать показала альбом с эскизами сына художнику, он сказал так: «Удивительно, что это сделал мальчик! Это работа профессионала».

В шестнадцать лет, досрочно закончив с золотой медалью школу, Эрнест стал студентом философского факультета МГУ.

Выбору будущей профессии способствовало новое увлечение — чтение книг великих философов. У отца была превосходная библиотека, которую он собирал в течение всей жизни. На книжных полках в кабинете профессора Аршавского выстроились редкие издания.

Перед Эрнестом вдруг открылся незнакомый ему ранее мир, мир мыслей… Чудный мир… Оказалось, что без философского осмысления невозможна никакая наука; теперь любое явление общественной жизни он рассматривал только под философским углом зрения.

Гости Аршавских не принимали всерьез слов профессора, когда он строго говорил тринадцатилетнему сыну: «Поставь на место Гегеля! Его не понимают дипломированные кандидаты наук. Возьми Фурье, Сен-Симона, Монтеня».

Эрнест обладал редкой памятью. Он мог, например, с незначительными ошибками пересказать прочитанную книгу, в течение минуты умножить в уме четырех- и пятизначные цифры.

…Решение Эрнеста ехать на новостройку, в медвежий угол, было воспринято знакомыми как плоская, неудачная шутка. Его, блестящего студента, на пороге двадцатилетия одолевшего три курса самого трудного и самого сложного гуманитарного факультета, ждала аспирантура, интересная преподавательская и творческая работа. Он и сам толком не знал, почему решил поехать. В последнем разговоре с отцом он пытался выяснить это для себя. Разговор с родителями был тяжелый, сумбурный. Мать стояла у окна и плакала. Маленькая, сгорбленная, она привела единственный аргумент, чтобы сын остался, не уезжал. Этот аргумент для Эрнеста был налит свинцовой тяжестью: «Нам за шестьдесят, мы очень больны. Неужели мы не заслужили того, чтобы наш единственный сын был с нами в последние годы?..»

Отец к смерти относился философски. Мир бы был несчастным, говаривал он, если бы люди были вечны.

Такой же маленький и сгорбленный, как и мать, он бегал по кабинету, горячо жестикулировал и кричал сыну (в сильном возбуждении он всегда переходил на крик, словно разговаривал с тугим на ухо собеседником):

«Ответь мне, ответь! Если бы я, доктор философии, почетный член Академий наук ряда стран, вдруг оформился жэковским сантехником и стал бы с ключом ходить по квартирам чинить бачки, краны и прочие туалетные атрибуты, как бы ты расценил мой поступок?»

«Но я не доктор философии и не…»

«Отвечай, голубчик, на поставленный вопрос! Немедленно и членораздельно!»

«Я бы посчитал твой поступок кретинизмом, папа».

«Чудненько! — Отец любил и часто употреблял это слово. — Как же прикажешь расценить твой поступок? Может, ты разочарован в избранной профессии?»

«Отчего же? Вовсе нет. Я переведусь на заочный».

«Посвятить себя тяжелейшей науке, науке наук, затратить столько труда, чтобы в тайге валить лес и укладывать рельсы? Не понимаю, не понимаю!»

«Мне девятнадцать лет, а я не видел иных мест, кроме Подмосковья и ухоженного евпаторийского пляжа…»

Это была одна из причин его отъезда.

«Французы в таких случаях говорят: жалкий аргумент! — крикнул профессор. — Наука не прощает ни временной измены, ни отдыха! Я всю жизнь прожил на Арбате, в этом вот кабинете, и был счастлив, да, счастлив со своими книгами! Причина? Ты не любишь наш труд так, как люблю его я».

«Ну, это слишком категорично… Понимаешь, отец, я до сих пор все еще потребитель. Других это не гнетет, а меня, представь, угнетает…»

Это была другая причина его отъезда.

«О люди, люди! Чтобы оправдать свои дурные или легкомысленные поступки, вы готовы спекулировать самыми высокими понятиями!» — махнул рукой профессор.

Нет, Эрнест не кривил душою, говоря такое. И в то же время он чувствовал, что отец прав, возражая ему. Та дорога, которую он выбрал, не прощала измены. Она требовала самозабвенного труда ежедневно, ежечасно. Но сколько Эрнест себя помнил, он все время читал, читал, читал… Ему наконец надоело узнавать о событиях, происходивших в стране, только из газет и по радио. Ему захотелось сделать самому что-то реальное и конкретное.

Да, причина отъезда существовала.

…Эрнест был смугл, с жаркими глазами южанина, хрящеватым, с горбинкой носом. Носил он очки в тонкой золоченой оправе — постоянным, ежедневным чтением самых разнообразных книг нажил раннюю близорукость. В характере его, даже во взгляде было что-то не поддающееся четкому определению, как недомолвка в изящной неглупой фразе. Девчата считали его гордецом и ошибались. Просто он терпеть не мог пустой болтовни и был человеком очень выдержанным. Некоторые приписывали ему скрытность, замкнутость. Но и это было не так. Просто Эрнест раскрывался постепенно, маленькими порциями. Наблюдательному человеку нетрудно было заметить, что он стеснителен: на него частенько заглядывались девчата — он краснел и спешил ретироваться.

Несколько лет назад Эрнест увлекся системой йогов. К ужасу матери, он часами простаивал на голове с лиловым от прилива крови лицом, завтрак и ужин ему заменяла вода, которую Эрнест пил маленькими глотками, не торопясь. Со временем любовь Эрнеста к системе йогов не прошла, а, напротив, окрепла. Йоги вовсе не аскеты, считал он. Они исключают лишнее, чрезмерное, порождающее леность души и тела: обжорство, роскошь и долгий сон.

Разные люди приезжали на стройку. Монтер пути Эрнест Аршавский — один из них.

…Сопки, сопки в лиственницах, елках, цепких кустарниках, в густой сиреневой дымке у подножий, и кажется, что сиреневая дымка — тропический океан, а сопки — бесчисленные острова в нем. Иногда ветер разгонит марево в долине, и неожиданно ярко и остро блеснет изгиб быстрой реки. Рядом с Дивным бродят медведи, стрелою летят пугливые изюбры, грациозно бегут в бурелом косули, стуча по камням маленькими острыми копытцами. То глухарь шумно взлетит из зарослей голубики, что островком притулилась возле железнодорожного полотна, то глупый рябчик сядет — рукой подать — на лиственницу с удивленным «фссс… фссс…», то пролетит над путеукладчиком краснобровый красавец косач.

Прогромыхает по Транссибирской магистрали, не сбавляя скорости, поезд, мелькнет за купейным стеклом удивленное лицо пассажира. «Где только не живут люди!..» — скажет его взгляд. И вновь над поселком повиснет чуткая тишина…

Вагончик, в котором жили Эрнест, Каштан и Толька, старенький, дощатый, прошедший дюжину строительств, укрывавший их от стужи еще на строительстве железной дороги Березовая — Сыть. Грубое самодельное крыльцо ведет в тамбур, служивший и кухней, и раздевалкой, и сушилкой. Слабое электрическое отопление не в силах было одолеть сибирские морозы, и Каштан, на все руки мастер, поставил на земельной разделке самодельную «буржуйку» — сваренный из толстых железных листов ящик. За тамбуром — тесное помещение, именуемое «салоном». Здесь впритык стоят три кровати, конторский стол, лавка, стул. Койки аккуратно заправлены, на полу ни соринки: Эрнест любит чистоту и порядок. Он же и плакат на стене повесил: «Прежде чем бросить на пол окурок, подумай, не хрюшка ли ты».

Над кроватями у каждого висят одностволки двенадцатого калибра. Как-то с получки бригада отрядила человека в город, и он купил всем по ружью. В амурской тайге оно необходимо: и прокормит, и оденет, да и от зверья защитит. А все остальное пространство на стенах занимают акварельные пейзажи, заключенные в рамки из тонких березовых веток. Это художество Эрнеста.

…Каштан проснулся первым, сладко потянулся, затрещав суставами. Заныло, заломило все тело, особенно руки, продержавшие вчера всю смену тяжелый лом.

Холодное рассветное солнце только-только оторвалось от горной гряды за быстрой рекою Урханом. Бьющие плашмя багровые лучи, пронзив плотные туманы на улице, оранжево высветили внутренность вагончика. Эрнест и Толька еще похрапывали, с головою накрывшись одеялами.

Каштан рывком поднялся. От рассветного холода по всему телу побежали мурашки, кожа стала тугой, гусиной. Клин клином вышибают! Натянув кеды, он в одних плавках выбежал на улицу.

Сначала легкой рысцой вокруг Дивного. Пробежка занимает всего три минуты. Ледяная роса раскаленным металлом жжет ноги, льет на голое тело с косматых лиственниц, кедрачей. Тихо. Поселок спит, лишь позвякивают посудой повара. Белые стада туманов, заполнившие всю улицу, колышатся от бега человека. Так, хватит. Глубокий вздох. Теперь — турникет (кусок трубы, прикрепленный к двум лиственницам). Куда девалась ломота, бесследно прошел озноб.

Быстро спустившись по узкой каменистой тропке к реке (до приезда в Дивный людей этой тропой ходило зверье на водопой), Каштан гикнул для бодрости и ласточкой полетел в быстрые ледяные струи. Если после зарядки не искупаться, чувствуешь себя вялым, разбитым целый день.

Эрнест и Толька уже проснулись, чистят зубы, обливаются под рукомойником.

— Бригадир, опять не разбудил? Нетрудно ведь толкнуть, — недовольно говорит Толька.

— Забыл, уж ты прости.

Спит Толька как убитый, встает обычно позже всех и испытывает угрызения совести, когда его ждут. Кроме того, возле умывальника он стыдится показывать товарищам свое узкоплечее и худенькое — кожа да кости — тело.

В черных рабочих спецовках, в болотных и кирзовых сапогах парни выходят на улицу. Солнце между тем оторвалось от земли, лучи стали не багровыми, а густо-желтыми. Роса заиграла чистым каленым огнем. Немного потеплело. Белое стадо туманов разбрелось по поселку. Все стало свежим, до блеска промытым: листва и хвоя деревьев, нерастаявшие утренние звезды, корпуса вагончиков, крашенные защитной краской.

А в котлопункте уже полно народу. Таким неуклюжим словом на всех железнодорожных стройках называют вагончик-столовую. Он ничем не отличается от жилого вагончика, разве что внутри нет перегородок и вместо кроватей стоят два ряда узких столов и лавки. Во втором вагончике размещается кухня с раздаточной.

Пришли в котлопункт и остальные ребята из бригады путеукладчиков: они жили в двух других вагончиках. Всего в бригаде девять человек. Каштан еще с вечера заказал на всех завтрак. Забот у бригадира по горло. И на звеносборку надо сбегать — проследить, чтобы не задерживали погрузку звеньев, и в инструменталку заглянуть — узнать, не появилось ли там чего новенького.

Каштан ест по-чалдонски неторопливо, аккуратно, ни одной крошки не обронит. Черпая ложкой щи, держит ее над куском хлеба, чтобы не капать на стол. Болтать за едой не любит, лишь изредка скажет, чтобы не забыть: «Толь, откушаешь — сразу же на склад. Пару лап и верхонки возьми». Или: «Эрнест, ведро и хлеба прихвати. Коли рябов да косачей добудем, может, на трассе обедать будем». Толька ест по принципу: скорее бы набить чем-нибудь желудок.

А Эрнест сидит в сторонке и пьет маленькими глотками, как коктейль, родниковую водицу. Изредка бросит: «Толик, не части. Пупок развяжется». Или отравляет всем аппетит: «Подсчитано, что трепетный поцелуй сокращает человеческую жизнь на три минуты, потому что он вызывает сильное сердцебиение. Лишняя пища действует на организм точно так же».

Но вот завтрак окончен. Бригада шумно выходит на улицу. От звеносборочной базы слышится скрежет крана, визжит «централка» в столярном вагончике, на железнодорожном полотне стучит кирками и лопатами женская бригада балластировщиц.

Среди рабочих мелькают зеленые куртки с эмблемой Московского института инженеров транспорта. Это ударный студенческий строительный отряд. У бригады путеукладчиков тоже эмблема во всю спину: написанные на спецовке белой масляной краской ощеренные тигриные морды по бокам, а на фоне бегущего изюбра — дугообразная надпись: «БАМ. ДИВНЫЙ — АРДЕК». Трафаретку для эмблемы сделал Эрнест.

Гудит тепловоз, и бригада спешит к нему. Впереди тепловоза тянутся платформы с пакетами звеньев — шесть рельсошпальных решеток на каждой. Куда-то отлучавшийся Каштан вспрыгивает на площадку тепловоза уже на ходу. Улыбнувшись, сует Тольке газету:

— Глянь, долгожитель. Гроза дал.

Это районная газета. Половина первой полосы — о путеукладчиках. Здесь же большая фотография бригады. Она сделана в тот момент, когда парням дарили цветы. Толька пробежал глазами репортаж и наткнулся на строчки: «Я подхожу к члену бригады А. Груздеву. „Ваша заветная мечта, Анатолий?“ А. Груздев заразительно смеется и отвечает: „Построить три десятка новых железных дорог!“»

Все верно написал корреспондент. Возможно и то, что А. Груздев тогда заразительно смеялся. А как же не смеяться? Непосвященный знает, что каждую новую ветку строят в среднем четыре года. Так что выходит, что жить и трудиться ему еще сто двадцать лет.

Когда они работали в Сибири, фотографии парней появлялись и в «Комсомолке» и в «Огоньке», и районная газета, да еще с таким фантастическим заявлением, не особенно радует. Странные эти корреспонденты, все принимают за чистую монету, и как их не «купить»!

В Сибири из областной газеты Тольку тоже спрашивали о заветной мечте. Он ответил, что хочет стать космонавтом и впервые в истории человечества побывать на Марсе. Так и напечатали. Вся стройка обхохоталась, и к Тольке прилипла кличка — Марсианин…

Тепловоз прогромыхал по «серебряным рельсам». А рабочие рельсы они уже протянули на два километра. Сейчас, в яркий солнечный день, на обкатанной, отшлифованной колесами стали, как в воде, отражалось голубое небо, и рельсы казались голубыми. Плавный разворот, и вагончики Дивного исчезают за сопкой. Впереди вырастает стоящий на трассе «ПБ-3», путеукладчик Балашова. Он похож на скелет какого-то доисторического чудовища с длинными, в два человеческих роста, широко расставленными металлическими ногами-стойками. Возле него копаются машинист и оператор пульта управления, или «гитарист», как чаще его называют, — висящий на толстом проводе пульт управления напоминает гриф гитары.

Каштан первым спрыгивает с подножки, подходит к ним, здоровается. У них всегда что-то не ладится с путеукладчиком, и бригадир частенько поругивает этих мехколонновских ребят. Но нынче двигатель мощно рычит, значит, все в порядке.

— Начнем, парни! — приказывает Каштан.

Еще на сибирской стройке бригадир четко распределил обязанности каждого. Чтобы не было суеты. Чтобы была слаженность.

Начинается немой путейский разговор Каштана и кондуктора, стоящего за третьей платформой. Он делает ему условный сигнальный знак: покачивает поднятой рукою слева направо и наоборот — вперед! — кондуктор передает этот же знак машинисту тепловоза, и платформа с пакетом плывет по последнему звену. Вскоре новый знак бригадира: вращательное движение рукою — стой! — и платформа замирает точь-в-точь в нужном месте, там, где кончаются рельсы. Каштан оборачивается и начинает таким же образом разговаривать с машинистом путеукладчика. Тот сидит в кабине грохочущей машины и, обернувшись, смотрит в заднее окно. «ПБ-3» ползет на своих гусеницах и принимает под «скелет», то есть в портал, платформу. Толька и Эрнест с кошачьим проворством вскарабкиваются на пакет, схватывают двумя зажимами путеукладчика верхнее звено и спрыгивают вниз. «Гитарист» работает с пультом управления, и зажимы поднимают звено в воздух. Путеукладчик со звеном отъезжает. Звено висит уже не над платформой, а над земполотном.

— Опускай! — командует бригадир.

И вот многотонное звено плавно опускается на гравий. Затем надо подогнать его ломами к уже уложенному звену. А потом начинается рихтовка — работа с «целовальником» (так называют рубку — метровый кусок рельса). Его зажимают громадными клещами четыре человека и по-бурлацки — раз-два, взяли! — колотят «целовальником» по торцам рельсов. Звено по сантиметру продвигается вперед и соединяется с предыдущим звеном.

А на другом конце рабочие соединяют накладками рельсы звеньев, просовывают в отверстия болты, закручивают гайки. Первое за смену звено уложено. Двадцать пять метров. Если б всегда так шло! А бывает, на повороте намучаешься и на звеносборке нередко неправильно раскладку звеньев производят. Случается, что бригада простаивает, ожидая, пока подвезут пакеты. Никому не известно, на сколько нынче рельсы убегут — на сто, триста, семьсот, тысячу ли метров…

Труд для бригадира — святыня, и он не любит отвлекаться, шутить. Работает без суеты, напрасных движений, по-чалдонски, и при этом везде поспеет: и «целовальником» помахать, и рихтонуть. Все от опыта. «Немудреная ведь наша работа, лишь хотение да внимание нужны», — говорит он.

Эрнест трудится с этаким небрежным изяществом. Даже Каштан с ним советуется. Все диву даются: откуда он, профессорский сынок, знает, как легче стыковать рельсы? Орудуя ломом, «философствует»: «Нашу работу едва ли назовешь захватывающей. С другой стороны, труд создал человека. Следовательно, если мы не будем работать, начнется обратное превращение человека в обезьяну».

Толька всегда спешит, как на пожаре. Спешит он для того, чтобы выкроить свободную минуту и позубоскалить. Веселый человек Толька Груздев.

Изредка кто-нибудь срывает висящее на платформе ружье и бежит в тайгу. Значит, заметил дичь. И действительно, вскоре раздается выстрел, и охотник с добычей выходит к путеукладчику. Ни рябчик, ни косач, ни даже чуткий, чрезвычайно осторожный глухарь (охотники говорят, его убить труднее лисы), как ни странно, не боятся гула техники. Эта дичь не взлетит, если в двух шагах от нее прогромыхает трактор. Птицы боятся шума человеческих шагов.

Сегодня добыча неплохая: несколько рябчиков, которые, будто нарочно, подлетают из чащи на выстрел. Эрнест разделывает дичь, с большим ведром уходит немного вперед по трассе и там разводит костер; когда рельсы прибегут к очагу, обед будет готов. Так и обедают на трассе, чтобы не тратить времени, не гонять лишний раз тепловоз в Дивный.

Эрнест мастер готовить, и жирный суп из птиц, приправленный картошкой, перцем, лавровым листом, удается на славу. И все едят ложками прямо из ведра.

Машинисты путеукладчика и тепловоза, «гитарист» и кондуктор, не имеющие ружья, усаживаются в сторонке, разворачивают свертки и начинают жевать всухомятку, стараясь не смотреть на бригаду.

— Что, особое приглашение нужно? — кричит им Каштан, и они, конфузясь, гуськом идут к костру.

Свертки с вареными яйцами, колбасой, сыром сыплются в общую кучу. Бери кто что хочет.

Мехколонновцы и железнодорожники усаживаются вокруг очага, приговаривают:

— Да, без горячей пищи обед не обед.

Пообедав, немного отдыхают.

— Пошабашили, и будет, — говорит Каштан и встает первым.

И снова лязгают платформы, грохочет путеукладчик, нависают над гравием звенья, и слышится сипловатый бас бригадира:

— Опускай!..

К вечеру, когда на небо лягут цветные закатные полосы и поляны затопит пахучая сиреневая дымка, платформы пустеют. Рабочие, сложив возле путеукладчика инструмент, один за другим садятся на площадку тепловоза. Короткий гудок, и тепловоз, громыхнув сцеплениями пустых платформ, плывет к Дивному. Рабочий день окончен.

Вот такая у них работа. Обыкновенная. Словом, работа — хлеб насущный.


Загрузка...