РАССКАЗЫ

АНИКА-ВОИН

Маленькая человеческая фигурка наконец-то вскарабкалась на вершину, секунду помаячила на молочной плоскости неба и с криком ринулась вниз…

— Есть упоение…

Крик и полет оборвались вместе. Только снежный фонтан ударил и, вынырнув из него, стремительно покатилась вниз красная лыжа…

— Цел? — Я помог Володьке выбраться из сугроба.

Он что-то буркнул, отряхиваясь, и заковылял за лыжей. Потом опять полез вверх.

— Есть упоение…

— Может, хватит?

— Нет, ты понимаешь, в чем тут дело! Главное, допеть фразу, и будешь уже внизу. Пока поешь — удержаться на ногах? Всего две секунды — "Есть упоение в бою и мрачной бездны на краю".

— Лучше ори "мужик что бык"! Короче и точней.

— Нет, это не то, как-то не вдохновляет.

Шут с тобой. Я расчистил площадку, собрал сушняк. Благо в русле и на островах Детрина его пропасть.

— Есть упоение в бою…

— Трах-бах, — машинально отметил я.

В большой закопченный чайник натолкал снега, пристроил его на рогатину, чиркнул спичкой. Слабенький задыхающийся огонек нерешительно подрожал, лизнул бересту, сухие ветки — пых-пых-пых — прямо на глазах стал расти, раздуваться, с победным гулом- замахал дымным хвостом.

— И мрачной бездны…

— Трах-бах!

Тут до меня дошло, что песня стала куда длиннее. Я с любопытством приподнялся.

— Есть упоение в бою и мрачной бездны на кр-р-ры… ах. Чуть-чуть не устоял. Самую кручу пролетел, а на сочленение горы с берегом не среагировал.

И все-таки он допел. Лихо развернулся на вираже и подкатил к костру. Весь в снегу, с царапиной на щеке, но счастливый — как международное первенство выиграл.

— Хочешь попробовать?

— Слуха нет, — отшутился я, всей спиной вдруг почувствовав громадину склона.

…Забулькал на костре чайник. Мы долго смотрели на огонь и пили черный обжигающий чай. До тех пор пока наверху, на сопках, не зашумели лиственницы.

— Ветерок пошел, — перехватил мой встревоженный взгляд Володька, — Пурга будет.

Быстро собрались, погасили костер. Что такое мартовская пурга на Колыме — мы знали. А до жилья километров десять по целине.

Накрыло нас на полпути. Будто хлестнуло по долине, и в снегу мгновенно исчезли, пропали и небо, и земля. Ветер летел с такой силой, что казалось — ляг на него — удержит.

— Может, закопаемся, — прокричал я на ухо Володьке.

Он отрицательно мотнул головой и опять пошел впереди, пробивая сугробы.

Так продолжалось час, два… вечность.

Я устал уже проклинать себя за эту легкомысленную вылазку, за то, что поддался уговорам, что вообще связался с Володькой, как вдруг ткнулся носом прямо в его спину.

— База, — постучал он лыжной палкой по высокому деревянному забору. — Сейчас ко мне, отогреешься.

Скорее в тепло. Сбросить рюкзак, лыжи, сесть, а еще лучше бы лечь, упасть…

Жил Володька в одном из балков, щедрой пригоршнью рассыпанных по окраине нашего маленького северного городка. Вагончик, а к нему уже сам он соорудил пристройку — коридор и комнатку для себя. Был в комнатке стол, скамейка, накрытая толстым войлоком. На полу двухпудовка, на стене гитара и цветные картинки из журналов.

Пока я негнущимися пальцами расстегивал пуговицы и замки, Володька зашел в балок и вернулся с подносом, заставленным тарелками. Из ниши в стене — чем не холодильник — вытащил заиндевелую бутылку.

— Мои уже спят, — вполголоса сообщил он, — придется самим хозяйничать.

Ухала за тонкими стенками пурга.

— Прекрасно погуляли, — заключил Володька.

— Да уж!..

— Что ты, что ты! — загорячился он, — Ведь это же здорово, когда пурга, дождь, гроза. По мне хуже нет, когда погода стоит монотонная, серая, как мертвая. А тишина, туман — знаешь, как они давят. Будто гирю на шею положили и сгибают, сгибают. Любую речку переплыть можно, с любой пургой побороться. А как бороться с тем, что нельзя ухватить, а?

В чем-то я его понимал.

— Да ты, никак, поэт.

Володька замолчал, будто споткнувшись. Потом, поколебавшись, достал толстую общую тетрадь.

— Давно хотел показать, да как-то не решался. Посмотришь?

Он робел. Чувствовалось, как важен для него этот шаг и как страшно ему услышать приговор.

…Всего — кроме робости — я мог ожидать от Володьки Рудакова. Помню, как впервые появился он в нашей редакции. Я как раз расшифровывал диктофонную запись. Перебивая диктофон, рявкнул селектор:

— Зайди ко мне!

Рявканье редактора меня не напугало. Все знали, что у него неладно со слухом.

Но сейчас шеф был явно рассержен. Перед ним лежал вчерашний номер газеты, и я увидел, что мой очерк — на целую полосу — которым я втайне гордился — густо перекрещен красным.

— Ошибка? — виноватым и в то же время будничным голосом спросил я. Когда ошибка, то только так и надо. Мол, виноват, но в нашей работе без накладок не обойдешься. Так что явление нормальное.

— Вранье! — раздался молодой басок, и тут только я заметил незнакомца. В углу сидел коренастый паренек в белом подшлемнике и рабочей спецовке. — Но не по вашей вине, — заторопился он и поднялся. — Вас просто ввели в заблуждение, обманули.

Это он по наивности своей думал, что если журналист наврал потому, что его обманули, кому-то легче. Мало того, что для читателей в любом случае ты так и останешься лжецом, а для обманувших и для себя самого ты еще и дурак.

— В общем, разбирайтесь, — сказал редактор, — Потом доложишь.

— Я из этой бригады, — представился паренек, — Рудаков. А дело тут такое.

Он стал рассказывать…

Да, провели меня как мальчишку.

То, за что я хвалил бригаду, оказалось липой и элементарной припиской. На выемке грунта работал экскаватор, а показали ручной труд. Жилой дом по Советской и вправду бригада раньше срока сдала — только до сих пор там одно звено держат — недоделки устраняют.

— Ну и насчет хозрасчета, — закончил Володька. — Совсем перебор. Никто и никогда не считал, сколько мы расходуем бетона, досок, энергии. Выводят средний, а для "маяков" чуть-чуть и натягивают. Да у нас на площадке даже счетчика нет, о чем речь.

— Ваши замечания все?

— А это не мои замечания, — чуть обидевшись, сказал Володька. — Бригады.

— Ну уж, бригады. Что ж вы, о липовых нарядах только узнали? А когда в ведомости расписывались, что же не возмутились?

— …Словом, так, — заключил редактор, — пусть бригада соберется и обсудит очерк. Я с управляющим трестом договорюсь. Думаю, им самим интересно будет…

Бригада отделывала школу и собралась прямо в одном из классов. Для начальства притащили откуда-то стол, накрыли газетами. Положили доски на козлы, и начальник участка сказал, что очерк вызвал споры и надо обменяться мнениями.

— Дак я-то что, — простодушно развел руками Антоныч. — Сказали — зачитай, я исполняю.

Рабочие засмеялись. Бригадир аккуратно свернул листочек и спрятал его.

— С приписками надо кончать. Мне-то старому (он пропустил крепкое словцо — начальник укоризненно покачал головой), а вот молодых портим. Они уже иногда — и работа есть — не работают: напишут, говорят.

Но тут поднялся начальник планового. Я знал, о чем он будет говорить.

— Стройка, мужики, процесс сложный. Где-то что-то не состыковалось у одного — из наших субподрядчиков, а страдаем мы. Цемент на район не дали, техника поломалась. Да, приходится иногда выводить, брать, так сказать, в долг у будущего. Но давайте сделаем перерасчет хотя бы за последний месяц. Хотите, скажу, чем все это кончится.

— Давай, чего уж.

— Из нас кое-кого накажут, так. Вас попросят добровольно вернуть незаконно полученные деньги — премии, так! Зарплата будет тю-тю! И вы со стройки побежите, так? Ведь побежите?

Собрание молчало.

— А значит, и школу эту вовремя не сдадут. И дом, где многие из вас, в том числе Рудаков, ждут квартиры, — тоже.

— Это что? — опять не выдержал Рудаков, — вы приписки, махинации оправдываете?

— Ну, насчет махинаций еще надо доказывать. Тут пока ты один, Рудаков, это утверждаешь. А Антоныч, он больше об этом в целях профилактики, что ли. Теоретически.

Антоныч только головой дернул да шеей покрутил, будто воротник ему мал стал, но смолчал.

И все смолчали. А потом недовольный чей-то голос пробурчал:

— Давай завязывай. На смену завтра.

И все собрание. Я облегченно вздохнул. В решении, копию которого мне вручил потом секретарь парткома, только и было: "обсудили, сочли правильным… решили работать еще лучше".

А Володьке я сказал, что в общем-то он во многом прав, но плетью обуха не перешибешь, нет. Тут система нужна и долгая кропотливая работа.

Вряд ли он тогда внял моему совету. Но отношения наши заладились… мы оказались соседями, оба любили по сопкам в выходные побродить, в футбол погонять.

…И вот стихи. Я перевернул несколько страниц. Конечно, "кровь-любовь", страсти-мордасти, весь набор из жестокого романса поэта-дилетанта.

— Ты не здесь, — поморщился Володька, — в покое.

Тетрадь я захватил с собой.

Разумеется, на следующий день мне выпала командировка на отдаленный прииск, а потом надо было срочно писать в номер, после в другой, пока еще свежи в памяти лица, звучат в ушах голоса, пока еще можно остановить фразу, так удачно подслушанную в поездке. А потом приспели другие дела… и не было, не было времени взяться за Володину общую тетрадь. Да мало ли подобных тетрадок и стихов прошло через мои руки. Десятки, сотни. Школьницы, торопящиеся загнать в клетку рифм свою весну, пенсионеры с поэмами-инструкциями… Боже, что это за тяжкий труд искать в них поэзию, да просто живое человеческое слово. И отвечать…

"Уважаемый товарищ имярек. Внимательно прочел Ваши стихи. Что-то понравилось (а что, убей Бог, не скажу!). Но поэзия — дело нелегкое (в грамм добыча — в год труды). Надо учиться, читать классиков.

Ждем новых писем…"

Я столкнулся с Рудаковым уже весной, на депутатской сессии. Володька, оказывается, депутат горсовета.

Крепкий, плотный, Володька навис надо мной, на его лице читалась робкая надежда.

— Ну как?

— А знаешь, ничего, — нахально соврал я, — Кое-что, может, отберу для публикации. Но, понимаешь, стихи — дело серьезное.

Дотронулся до его плеча и — как откровение:

— Учиться надо.

Именно так — похлопать по плечу и дать мудрый совет — назидание старшего товарища: учиться надо.

Он радостно встряхнул своим белобрысым чубчиком, заторопился:

— Да я понимаю, читаю — поступать надумал и…

Ах, каким счастьем бывает иногда звонок даже на очень скучное совещание.

А на совещании он отчудил. Уже и проект прочитали. "Дополнения есть?" — спрашивает председательствующий. — "Нету!" — хором кричат все. Но тут поднялся Володька. "Как это нет? — говорит, — я сказать хочу".

Председательствующий пожал плечами. Дело-то обсуждалось простое — помещение для спецмагазина выделяли. Для обслуживания ветеранов войны.

Начал Володька странно — с вопроса:

— А куда сначала это помещение хотели?

Заместитель председатели горисполкома Анохин — дородный, умный мужик, давно бы в председателях ходил, если бы за браконьерство не погорел, властно оборвать хотел:

— Товарищ… э Рыбаков. Мы же договорились — вопросы в письменном виде.

— Рудаков я. А магазин этот под молочную кухню планировался. Я-то строил, знаю. И знаю, что в нынешней молочке творится. По два часа женщины с колясками — на улице — в очереди.

Помолчал и совсем тихо:

— На месте фронтовика, если он настоящий, я бы в такой магазин не пошел.

И все — сел.

Ну тут ему и досталось. Во-первых, он еще не на месте, во-вторых, недопонимает, в-третьих…

Мне его даже жалко стало. И досадно. Аника-воин выискался.

Так я ему потом, на бегу — торопился в номер отчет сдать с сессии — и сказал:

— Аника-воин!

А потом меня перевели в областную газету, и все дела, в том числе и стихи в общей тетради, были отложены и… забыты.

…После долгого отсутствия всегда находишь перемены. Как похорошел, подрос мой городок. Пятиэтажки шагнули и самому берегу. И на том месте, где стояли балки строителей, уже зиял громадный котлован.

Я порадовался за Володьку — теперь квартиру точно получил. Двое детей, да и на стройке лет восемь — имеет право.

Но несколько вагончиков, в том числе и его, приметный, стояли на окраине, правда, уже не на северной, а на южной стороне.

Он был дома. Строгал какой-то брусок.

Поздоровались. Выглянула из балка его тонкобровая Ольга, кивнула и исчезла.

— Дуется, — сказал Володька. — Что квартиру не получил. А чего — так когда-нибудь нас и в Сочи завезут. А там знаешь сколько такой вагончик, да с пропиской — ого! Вот только стенки ободрали, без меня перетаскивали.

— А ты где был?

— На установочной сессии, — небрежно сказал Володька. — В Дальневосточный, на филфак поступил.

Но слова эти он произнес и поздравления мои принял как-то слишком уж ровно. Равнодушно, точнее. Что-то его мучило, и даже о стихах своих, к моему облегчению, не спросил.

Это "что-то" я узнал от других. При распределении жилья против Володькиной кандидатуры был Анохин. Есть, мол, более нуждающиеся. Рассказали и о причине. В составе комиссии Володька проверял мясозавод. Выяснил, что уплывает "налево" мясо-колбаса. Прижатая к стенке, директор огрызнулась: "Вы же и берете, Анохин, к примеру".

На очередной сессии молодой депутат Рудаков встал и громогласно все изложил.

Возмущенный Анохин потребовал разбирательства.

Районная комиссия обвинения Рудакова не подтвердила.

Я представил себе, как оно шло, это разбирательство. Директор мясозавода от своих устных обвинений отказалась, конечно, а взять с нее письменное объяснение еще при проверке — у Володьки опыта не хватило. Наверное, Думал, что если в присутствии людей один что-то скажет, то сказанное всегда легко подтвердить. Он вообще хорошо о многом думал.

Но я уже влезать в это дело не стал, слава Богу, ученый. Да и что я мог поделать — рядовой газетчик.

А тут отпуск, командировки одна за другой — оглянуться некогда.

И то ли от переутомления, то ли от чего другого, но я вдруг надолго заболел, и сразу появилась уйма времени — читай, решай кроссворды, смотри телевизор, а надоест — спи.

И тогда-то, перебирая бумаги, наткнулся я на общую тетрадь.

Взглянул мельком. И этого было достаточно, чтобы тренированный взгляд схватил строчку:

Я сюда прихожу не просто…

Дальше уже сработало любопытство. Куда это "сюда" и почему "не просто"?

Я сюда прихожу не просто посидеть, посмотреть в ручей — здесь слезает с меня короста всяких жизненных мелочей.

Да! Я даже на обложку тетради посмотрел. Точно — В. Рудаков.

Стал читать все подряд.

"Нас нельзя упрекнуть неудачной судьбой — сами выбрали путь к высоте голубой. Ясно видим мечту — хоть глаза завяжи — высоту, высоту, этажи, этажи…" "Дом скрипел, гремел, работал. Брызги, стружки, перестук. "Не робей! — хохочет кто-то. — Подходи, закурим, друг!"

Это были стихи.

"Жизни его этап — упрямые этажи. Строил дома прораб — сам во времянке жил. Строил в жару и снег, наперекор дождям, строил прораб для всех — и не успел для себя!"

Болван, что мне стоило заглянуть тогда дальше первых страниц — тут же наверняка его ранние стихи. Ну да, вот и дата — 1970 год. Это ему лет шестнадцать было…

А вот еще: "Летят над миром чьи-то жены, стучат на стыках их вагоны… Глаза их строги и ясны. Мужья в беде — о женах сны. К ним тянутся чужие руки — стареет женщина в разлуке".

Я вижу дыма жирный жгут.

И мечется огонь проворный

Архивы жгут…

Архивы жгут!

Архивы жгут, и дым их черный

Страшнее мне, чем крематорный.

Я читал долго. Почти всю ночь. И люто завидовал. И потом, даже не пытаясь заснуть, думал. Конечно, у него недостает техники. Техника есть у меня, но так я писать никогда не буду…

Конечно же, я заторопился ему ответить. Сразу. Немедленно. Откровенно и подробно. Испортил несколько листов и остановился.

Как я ему объясню, почему больше года держал тетрадь… не читал? А если читал, то где были мои восторги раньше? Чем я оправдаюсь за то, что у него — поэта! — украл его Время.

Нет-нет, надо сначала дать подборку в газете. Тогда Володьке можно заявить, что боялся высказать свое мнение, ждал вывода редколлегии. Да он тут, после публикации, на седьмом небе от радости будет. Еще бы — сразу в областной газете, а то и в альманахе.

Я сделал эти подборки. Почистил по мелочам, отпечатал в двух экземплярах и, как только выздоровел, разнес по редакциям.

В альманахе сказали "почитаем", а в газете взяли, и вскоре в праздничной полосе вышли Володькины стихи.

И на следующий же день с первым утренним автобусом ехал я к Рудакову. В портфеле лежали свежие, еще краской пахнущие газеты.

В городке, на автобусной остановке, встретил бывшего своего соседа, лейтенанта милиции Петра Кулешова. Он был на машине.

— О, как кстати. Помоги добраться до южной окраины. У меня встреча с Рудаковым, а времени в обрез.

— С кем-с-кем встреча? — переспросил он.

— С Рудаковым. Да ты знаешь его.

Петр секунду поразмыслил и газанул. Но вырулил почему-то в другую сторону.

— Он что, уже не живет там?

— Не живет.

— Квартиру получил?

Кулешов опять как-то непонятно буркнул:

— Получил.

И тут же резко, так что я в ветровое стекло лбом въехал, остановился.

— Вылазь.

Я оцепенело сидел. Мы были у ворот кладбища.

Какая-то надежда еще догорала во мне, и я жалко, глупо, по инерции продолжал:

— Они что тут, работают?

— Нет, — философски сказал Кулешов. — Они свое отработали.

Он провел меня к могилке, без него я бы не нашел. Маленький деревянный обелиск безо всяких надписей и знаков.

— Фотография была, — вздохнул Кулешов, — Да видно, ветром сорвало.

…В маленькой тесной кухоньке Кулешова мы пили водку и он рассказывал:

— Тут вообще-то темная история: убийство — самоубийство. Жену с детьми к родным отправил, а сам "загудел". Прогулы. С работы раз приходят — закрыта дверь. Второй раз — тоже. Обратились в милицию.

— Постой, он не пил вроде.

— Это он до отсидки не пил.

— Какой… отсидки?

— Ты и этого не знаешь! На учебу он поехал во Владивосток. Подрался. Как он объясняет, кого-то обидели, он вмешался, но свидетелей, доказательств — нет. Свидетелей нет, а парень он здоровый, знаешь. Словом, зацепил одного. Полгода железную дорогу строил.

Вернулся, а тут ему наплели — Ольга твоя, мол, гуляет.

Ну, представь его состояние. То депутат, уважаемый человек, счастливый муж и отец и вдруг… такое. Ты же знаешь, как у нас любят: падающего — толкнуть. Закон самбо. Всякая шваль, что и пальца его не стоит, грязь на него лила.

"А как бороться с тем, что нельзя ухватить", — вдруг вспомнилось мне Володькино…

— Так что косвенные доказательства его самоубийства есть.

— А убийства?

— Пил он не один — еще трое. Все птахи перелетные, та еще публика. И ушли почему-то через окно. И магнитофон его забрали.

— Нашли их?

— Нашли. Думаешь, Кулешов зря свой хлеб ест? В Хабаровске взяли. Ну и что! Магнитофон Рудаков им продал — и правда в квартире деньги обнаружили. Через окно вылезали, потому что хозяин ключи спьяну не мог найти. И главное — время их ухода и смерти не совпадает. Не намного, может, часов на пять-шесть, но не совпадает.

— Ну а твое, личное мнение?

— Мое? Как бы там ни было, погиб он потому, что один остался. Совсем один. И он к этому шел.

— Ольга-то как?

— Ольга замуж вышла через месяц, — жестко сказал Петр и в свою очередь спросил:

— А тебе-то зачем он вдруг понадобился? Ты последний год тоже не здорово с ним контачил.

Я попытался объяснить.

— Да-а, — протянул Петр, — Все мы…

И пошел отсыпаться перед дежурством.

…Цветов в поселке я не нашел и перед отъездом положил на могилу газеты с его стихами, крепко придавив их тяжелым камнем.

"…Прощаясь, не видел я взлетных полос, и поезд не бросил мой крик под откос. На шумный перрон не ступила нога, не сдвинул винтами корабль берега…"

Бежали за окном автобуса волны сопок.

И все звучало его, мной полузабытое:

— Главное, пока поёшь, — удержаться на ногах! Я знаю, почему ты не удержался, Володька! Как жить теперь мне?

…К счастью, все это вскоре прошло.

ВОВИК, ИЛИ НЕРПИЧИЙ КОРОЛЬ

В то лето мы рыбачили на полуострове Кони, на речке со странным названием — Умары. Прямо у ее устья возвышался над волнами залива одноименный остров — тесанная со всех сторон каменная громада. В туман остров был похож на линкор, полным ходом прущий на таран.

От материка остров отделяла узкая перемычка. В отлив она обнажалась досуха, зато в полную воду здесь мог спокойно пройти средней руки траулер. Как и многое на Севере, приливной перепад тут был необычайно большим — до десяти метров.

То ли мы приехали рано, то ли опыта не хватало, но рыбалка не клеилась. В закидной невод, который мы, обливаясь потом, тягали без передышки, горбуша почему-то не шла, а ставник мы нашли в таком виде, что на ремонт его требовались недели, да и вряд ли был среди нас специалист по такому тонкому делу.

Разве что бригадир, Старый Мангут, — бронзоволицый узкоглазый бурят. Но ему и так хватало хлопот. С раннего утра до темноты гонял он нас с неводом по берегу залива, сам, никому не доверяя, чинил засольные чаны, ремонтировал то и дело ломавшийся старенький ДТ-54.

Никто не видел, когда Старый Мангут отдыхал. Прикорнет на косе во время перекура минут на пятнадцать и тут же, сна ни в одном глазу, бодро вскакивает:

— Кончай ночевать, сон на ходу. Давай шлюпку — заводи.

— Это же зверь, — плевался Коляня, — я в лагерях и то таких не видел.

Из сил выбивались, с ног валились, а рыбы все равно не было…

С очередным рейсом катера, доставившего нам соль, продукты и бочки, появился в бригаде Вовик. До нас он был здесь, на базе госпромхоза, сторожем, поранил руку и Долго лежал в больнице — оттого и опоздал к началу рыбалки. Я уже слышал о нем — и слышал разное. И что он славно браконьерничал здесь зимой, и что трактор угробил, и что сам — как трактор — моторку один поднимает… Говорили даже, что необычайно удачлив в рыбалке Вовик и даже слово какое-то знает. И все Вовик да Вовик. Представлялся мальчишка, несерьезный и хулиганистый.

Старый Мангут как-то послушал и сказал:

— Моя с Вовиком вместе работал, только у нас его Нерпичий Король звали.

За что, почему? — ничего не объяснил Старый Мангут.

Некогда, говорит.

Вовик оказался здоровенным мужиком, метра под два ростом, белесое безбровое лицо — и вдобавок говорлив и любопытен.

— Э, ребята, — оценил обстановку Вовик. — Без ставника мы каши не сварим.

Будто мы и сами не знали.

Но растерзанный вид невода Вовика не смутил. Трактором вытащил его из сарая, расстелил прямо на косе и начал латать. Бригадир посмотрел, как лихо, не уступая языку, летает его игла, и дал в помощь еще двоих. Впрочем, у меня до сих пор осталась уверенность, что Вовику нужны были не столько помощники, сколько слушатели.

Через пару часов я знал о Вовике, о его жизни, взглядах на природу, женщин и события в Латинской Америке все. Могучий фонтан красноречия извергался из Вовика вне зависимости от времени, места и обстоятельств. О каком-либо сопротивлении этому стихийному явлению не могло быть и речи.

— Жизнь пролетела, — начинал он очередную свою байку, — как птичка мимо окна. Жалею только, что много сил потратил на город и баб. Уж на что моя последняя вроде ничего была, а приехал с охоты и нашел в квартире только дырки от гвоздей, на каких ковры висели. С тех пор я на это дело плюнул — сам себе хозяин.

— Вовик, — спрашивали у него, узнав, что до рыбацкой своей жизни был художником на фабрике сувениров, — как же ты такую клевую работу бросил?

— Заболел, — серьезно рассказывал Вовик, — И как! Чувствую, что поправляться начал, затяжелел, как на сносях. В бане взвешусь — опять на три килограмма. Не верите — полтора центнера уже тянул, каждый месяц новый костюм шил, бабу чуть раз не задавил, она из-за этого и сбежала. Таксисты не брали — рессоры ломал. Пришлось к врачу идти. А тот молодой, но дока: только глянул — каменная болезнь, говорит. Пыль на работе жрете, а она потом внутри оседает. Порошок мне давали, чтобы камень этот вынести. И точно, пуда три песка с меня вышло, дорожку потом возле больницы посыпали.

Мы гоготали. Довольный, улыбался и Вовик.

— А почему Нерпичий Король? — вспомнил я слова Ман- гута.

Тут Вовик неожиданно смутился и, пробормотав что-то вроде "брешут тут всякое, а ставник еще латать да латать", углубился в работу.

Ставник был вскоре готов и установлен в маленькой, облюбованной бригадиром бухточке. И уже к вечеру, глядя на всполошенных чаек, снеговым облаком кружащихся над наплавами, Старый Мангут заторопился:

— Однако, рыба есть.

Он не ошибся. Отборная горбуша — настоящая серебрянка — заполнила тракторную тележку до краев, и до самых поздних звезд мы шкерили, мыли, солили нашу добычу. Холодильника у нас не было и оставлять работу на утро было рискованно — рыба могла испортиться.

Наверное, мне было тяжелее всех. Нож, неудобный, тяжелый, то и дело выскальзывал из мокрых от рыбьей крови пальцев, надрезы шли вкривь и вкось… с каждой рыбиной я возился вдвое дольше, чем остальные.

В артели это опасно, засмеют и выгонят.

— Давай-ка махнем, — Вовик протянул мне свой ножик — обычный, магазинный. Изолентой к ручке со стороны, противоположной лезвию, была прикручена столовая ложка из нержавейки.

— Смотри, — он прижал горбушину носом к упору, одним точным движением располосовал ее, а вторым — обратным — ложкой выгреб внутренности и кровь. — И все.

Дела! А если самка — ястык с икрой двумя пальцами подцепил и…

Пораженный изяществом и легкостью проделанного, я заторопился.

— А ну-ка, дай, я сам.

Вовик еще не раз подходил ко мне, поправлял и, убедившись, что я освоил эту нехитрую науку, похваливал:

— Ну молодец, Студент. Влет схватил.

Теперь мы вообще не разгибались днями, но настроение у всех поднялось. Рыба шла хорошо, пласт за пластом укладывали мы в чан и вскоре забили его доверху. Три чана — план. План — две с половиной тысячи на нос. Есть за что и пахать.

И вдруг что-то произошло. Не кружили уже чайки над ставником, рыбы попадалось в него все меньше и меньше, и все чаще обнаруживали мы в неводе большие — метр на метр — дыры. Спешно латали, но дыры, словно кто смеялся над нами, на другой день появлялись вновь.

— Нерпы, — сплюнул после очередного просмотра бригадир. И погрозил кулаком в сторону моря, на спокойной глади которого круглыми поплавками качались десятки нерпичьих голов. Словно со всего залива собрались к нам стаи этих глазастых тюленей. Я-то считал, что из любопытства.

С этого часа Старый Мангут распорядился охранять ставник. В шторм, в дождь, днем и ночью кто-то из нас, вооруженный дробовиком, в лодке, привязанной к ставнику, должен дежурить на море. Мы поворчали, но деваться некуда — да и прав оказался бригадир: опять наш невод был полон.

А потом Коляня застрелил молодую, слишком неосторожную нерпу и забагрил ее. Вечером на ужин повариха приготовила жаркое из нерпичьей печени.

Все ели и похваливали. Только Вовика почему-то за столом не было.

Нашел я его на косе… В редкую свободную минуту я любил побродить здесь. Море выкидывало на песок стеклянные шары наплавов, обрывки чьих-то сетей, доски, на которых еще заметны были неведомые разноязыкие надписи. Ночами морская вода странно горела голубоватым искристым пламенем — это светился планктон. И фантастический этот огонь, и вечный шум моря, и бесцельные мои шатания по тугой широкой полосе косы были после трудов и суеты дня как прохладная повязка на разгоряченный лоб, как прикосновение к чему-то, чего никогда не постичь нашему праздному уму.

Вовик сидел на перевернутой шлюпке, у самой воды. Легкие волны облизывали носы его рыбацких сапог.

— Т-ш, — прошипел он, заслышав мои шаги, и указал на лодку, — садись.

Я послушно сел.

Вовик приложил к губам какую-то травинку и засвистел. Слабая нежная мелодия родилась в тишине, дрогнула, выправилась и, набирая силу и высоту, пролетела над светящимся в ночи морем.

Ничего подобного я до сих пор не слышал — а от балагура, весельчака и тертого жизнью мужика Вовика — и не ожидал услышать

Была в этой мелодии печаль. И надежда. Будто до того человеку стало невмоготу, что крикнул он, призывая на помощь близкую душу, — так крикнул, что все, что в этом мире было: звезды, трава, волны и скалы, — дрогнуло на миг.

И откликнулось. Такой же слабый, будто вздох, донесся до меня ответный звук.

И еще, но уже значительно ближе, и еще.

— Нерпы, — прошептал Вовик. — Знаешь, как они музыку любят. Коляня их на транзистор и подманивал…

Последние слова он произнес с такой болью, что мне стало стыдно — всего час назад я уплетал эту печенку так, что за ушами трещало, а сейчас разнюнился. Нарочно грубо сказал:

— Фигня все это. Так и рыб, и свиней — и все жалеть? Жить надо проще.

— Просто живет скот. Пожрал, на самку вскочил… что там еще — сортир да логово.

Ничего больше словоохотливый Вовик не сказал. Встал и ушел в палатку. На леске валялся листок чозении — узкий и длинный, как лезвие ножа. Неужели этим он свистел?

Только полвоскресенья Старый Мангут дал нам передохнуть, и мы устроили баню.

Отмывшись и вдоволь напарившись, я решил познакомиться с островом Умары. Был час отлива, и широкая, ровная, как шоссе, перемычка соединила его с материком. Я неторопливо побрел к острову, мимо морских звезд и ракушек, широких листьев морской капусты.

А подойдя к острову, ахнул от изумления.

Глазам моим предстали огромные каменные валы, ярус за ярусом переходившие в широкую удивительно ровную площадку. Тысячи и тысячи лет неутомимое море шлифовало камень, и теперь он был гладким и сверкающим. Будто на лету остановленный, замер и обратился в камень гигантский водяной вал.

Над площадкой угрюмо возвышались утесы, и, поколебавшись мгновение, я начал карабкаться вверх. От старости узкие пластины сланца прямо под ногой ломались, как пересушенная бумага, и мелкой крошкой осыпались вниз. Осторожно, тщательно выбирая площадку для следующего шага и зацепки, я медленно шел все выше и выше.

Вдруг огромная глыба, казавшаяся такой надежной, под моей ногой дрогнула и вначале со змеиным шипом, а потом с гулким грохотом обрушилась вниз. Падая, глыба, как ножом бульдозера, срезала на своем пути все островки и кустики, цепляясь за которые я поднимался сюда.

Затылок мой похолодел — назад дороги не было.

Но не было ее и вперед. Угрюмые каменные глыбы — прямые родственники рухнувшей — нависали надо мной. Думаю, тут дрогнул бы и видавший виды альпинист. Я ткнулся влево, затем вправо и после одного из отчаянных прыжков понял, что еще шаг и все — сорвусь. До земли не меньше пятидесяти метров: мне, чтобы разбиться, хватило бы и куда меньшей высоты.

Руки и ноги мелко дрожали, мысли путались. Еле-еле я заставил себя успокоиться, отдохнул и стал обдумывать ситуацию…

— Ия-ия, — в лихом вираже скользнула мимо чайка, и неощутимый для меня воздушный поток легко подкинул ее вверх, к облачку, безмятежно плывущему над заливом Одян.

С легким шорохом из-под моей ноги скатился камешек и улегся где-то там, в россыпи.

Увы, я — не чайка, не облако и не камень. Никак не решалась моя задача. А время шло. Пробил час отлива, и волны с шипением наступали на землю. Полоска к берегу становилась все уже и уже.

Лагерь был не так уж и далеко, но кричать, звать на помощь мешали стыд и глупое самолюбие, да, наверное, и не долетел бы мой крик, не пробил слитный шум моря, ветра и птиц.

Вдруг я заметил, как от палаток отделился человек, столкнул в воду лодку, через минуту синим дымком стрельнул мотор, и лодка, поставив перед собой белые усы, ринулась к острову. Я угадал в ней Вовика. Он что-то крикнул мне и повернул за остров.

Я растерялся. Неужели Вовик не сообразил, в какую ситуацию я попал?..

Вдруг услышал близкий голос:

— Эгей, Студент! Держи.

Вовик восседал на ближайшем гребешке, крепко оседлав его ногами, и — удивительное дело — ни один камешек не осыпался от его движений.

Шлепнулась рядом веревка, и через минуту я уже был возле Вовика, в безопасности.

— Я за ставником смотрел, — предварил мои расспросы Вовик. — Биноклем повел — дела! Надо было предупредить тебя, а я не допетрил. О, здесь горы коварные. Я раз за баранами пошел, тоже — как ты попал, пришлось до морозов сидеть.

— Почему до морозов? — не понял я.

— Осыпь смерзлась, — серьезно пояснил Вовик, — и я по льду, как в этом… бабслее… А еще, был случай…

Я даже и не помню — сказал тогда хоть "спасибо", так Вовик заговорил меня…

В нашей разношерстной бригаде особо выделялся Ко- ляня — профессиональный охотник и рыбак. Впрочем, насчет рыбака крепко сказано — для этого Коляня был слишком ленив, он постоянно увиливал от тяжелой работы. Вместо шкерки и заметов то помогал поварихе, то вызывался топить баню, то возился в цеху… Ребята ворчали, но больше за глаза — Коляню побаивались. От уголовника и психопата держаться лучше подальше.

На Умары Коляня прибыл с тремя собаками. Шустрые голосистые лайки целыми днями шастали по тайге вокруг лагеря, появляясь возле кухни точно в часы обеда и ужина. Собаками Коляня очень дорожил.

Из-за них вся эта история, собственно, и случилась.

В тот день я дошкеривал последнюю партию серебрянки, а все остальные работали на берегу. Надвигался шторм, и надо было отодвинуть подальше от наката наши припасы — доски, бочки с горючим. Из-под навеса цеха я хорошо видел косу, суетящихся на ней рыбаков и тихое, как всегда в отлив, море, на глади которого то тут, то там показывались нерпы. В редкие перекуры я снимал с гвоздика бинокль и с любопытством, пробудившимся во мне после рассказа Вовика, рассматривал их. Были в стае и седые, видно, старые самцы, эти старались держаться подальше. Беспечно резвился, посвистывая, молодняк. А самые маленькие и любопытные подплывали совсем близко. Один из малышей и выбрался на перемычку. Заглазелся на странные двуногие существа на косе и не заметил, как стремительно отошла вода. Пока сообразил что к чему, пока развернулся нерпе- нок, его учуяли собаки и с громким лаем помчались по перемычке. Это были хорошие собаки, и бежали они, отсекая нерпенка от моря.

Малыш с тревожным писком заметался, и расправа была бы короткой и кровавой. Но тут подоспел Вовик. Как он, немолодой уже, грузный, в тяжелых сапогах, угнался за лайками — ума не приложу.

С ходу, сапогом, он и подцепил передовую, самую злобную старую суку Дайну, прикрикнул на остальных и осторожно перенес нерпенка к воде.

И тут-то на него налетел Коляня.

Вопя "Собаки! Мои собаки!", Коляня вдруг нагнулся и что-то поднял с земли. "Камень", — понял я.

Вовик, защищаясь, поднял руки и громко, отчаянно крикнул:

— Не надо, Коляня! Не надо!

Но, похоже, Коляню это только подстегнуло. Беспомощность жертв всегда подхлестывает подлецов, и молить их о пощаде — пустое дело. Он, как-то странно подпрыгивая, чтобы достать, ударил Вовика в лицо — раз, другой. И только когда Вовик, шатаясь, побежал от него, остановился, подозвал собак и стал осматривать их, демонстрируя свою заботу и любовь.

Все это произошло в минуты.

Никто не успел вмешаться. Старый Мангут как стоял, приподняв доску за один конец, так и застыл.

Широким шагом, прижимая ладонь к лицу, Вовик прошел через цех в нескольких метрах от меня, и я услышал его задыхающийся, рвущийся болью голос:

— Да когда же это… когда подлая эта жизнь кончится?!

Меня он не заметил.

В этот же день Вовик ушел к сенокосчикам. Они давно звали его.

Подошел попрощаться:

— Ты все видел, Студент?

— Видел, — жестко ответил я, — Тряпка ты, а не мужик. Глянь на лопаты свои — разок бы двинул…

— Нет, Студент, — грустно покачал он головой, — не могу я, да и не знаешь ты Коляни — он бы за ружье сразу, и в конторе у него родичи, и…

Он махнул рукой, поправил рюкзак и пошел по косе. Я глядел на его широкую, чуть сутулящуюся под рюкзаком спину, на старенькую шапку, вороньим гнездом черневшую на голове, на всю его маленькую на огромном пространстве моря фигурку, и чувство жалости к этому бездомному, безалаберному и беззащитному человеку все больше и больше захватывало меня.

Кому он нужен на этой земле?

И вдруг… Я глазам своим не поверил: все нерпы, до этого беззаботно кувыркавшиеся в волнах, большие и малые, и всякие, вдруг кинулись к берегу, туда, где шел Вовик. Они Дюжинами выныривали из воды и, шустро перебирая ластами, выползали на песок, а сзади появлялись всс новые и новые.

Это был мираж, сон… Неужели нерпы вылезли прощаться с Вовиком, со своим защитником, а может быть, и впрямь — Королем!!

Но тут Вовик повернулся, показал на море рукой и что-то прокричал. Я глянул.

Недалеко от берега черным парусом стремительно резал волну острый плавник касатки — самого страшного врага нерп. Это ее испугавшись, кинулись они на берег.

Хотелось думать — к своему защитнику.

Только какой уж из Вовика защитник, за себя постоять не смог.

…Когда на другой день Коляня, как всегда, с деловым видом пробегал мимо цеха, заваленного рыбой, — после шторма мы взяли хороший замет, — мимо нас, уже обалдевших от нудной и тяжелой работы, я остановил его.

— Кончай филонить, становись к станку.

— Пошел ты, бугор нашелся! — привычно огрызнулся Коляня.

Сам не понимаю откуда — наверное, злость прибавила — взялись во мне силы. Я сбил Коляню с ног, подтащил к бочке, куда мы сбрасывали рыбьи кишки и кровь, и несколько раз с головой окунул в нее.

Не знаю, что сделал бы Коляня, когда вырвался наконец из моих пальцев. Может быть, схватился за нож и впрямь побежал за ружьем. Но вокруг плотным кольцом встали рыбаки, и выражение их лиц было на редкость одинаковое.

Коляня ополоснул с себя рыбьи потроха и молча взялся за работу.

— Однако, — подвел итог Старый Мангут, — шибко ты нехороший человек, Коляня. Катер придет — уезжай в совхоз.

…Много воды утекло с той рыбалки на Умарах. Вовика я больше не встречал, а от рыбаков, которых иногда видел в городе, слышу разное. Кто говорит, что спился Нерпичий Король, кто — замерз, кто — утонул. И это успокаивает: если говорят разное — значит, неправду. Значит, жив Вовик, жив Нерпичий Король.

И от этого у меня на душе хорошо.

ДЕЖУРНЫЙ ПО ОБКОМУ СЛУШАЕТ

Веру Андреевну он, конечно, застал врасплох. Вот, разложила на столе зеркальце, помаду и всякие другие причиндалы. Красу наводит.

— Добрый вечер, Вера. Есть кто? — кивнул он на плотно прикрытые двери кабинетов.

— Ой, Иван Михайлович! — удивилась Вера. — Как вы рано. Нет уже никого — Сергей Сергеевич в Москве, Топ- ков в отпуске. Все в порядке — распишитесь.

В порядке-то в порядке, а проверить надо. Печати, пакеты, ключи. Сейф. Как сейф? Один раз шифр сбили, потом месяц вскрывали. Иван Михайлович в армии служил, знает, как пост принимать.

Удаляясь, благодарно процокали каблучки Веры. Иван Михайлович вытащил детектив, заварил чай и, покончив с этими приятными хлопотами, включил настольную лампу — за окнами уже синими тенями легли северные сумерки.

Резкий электрический свет вырубил из темноты приемной громадную плоскость полированного стола. Полукругом на нем поблескивали телефоны. Черные, белые, красные, с клавишами и запоминающими устройствами, обычные и специальные. Пожелай он, и в любую минуту могли они соединить с любой точкой огромной области, передать его слово и принести ответное.

Строгая тишина, подчеркиваемая мерным ходом напольных в человеческий рост часов да посвистом начинающейся пурги за стеклами, властвовала в комнате. Это была совсем особенная тишина, ни капельки не похожая на сонный покой и мертвенную глухоту безлюдных кабинетов. Она заставляла напрягать чувства, как перед столкновением с чем-то никогда заранее неизвестным.

В эти ночные часы именно сюда из горняцких поселков и совхозов, из городов и деревень, с моря и тундры тянулись все нити… Ему докладывали о всех происшествиях.

Все, случись и самое страшное, он узнал бы первым.

К полуночи мягко протарахтел городской телефон.

"Началось", — подумал Иван Михайлович.

— Дежурный по обкому Лясота слушает. — Он был уже наготове записывать. Если что важное, конечно.

Все звонки-сообщения Иван Михайлович разделял на три разряда.

Звонок-глупость.

Эти самые частые. Звонят среди ночи по поводу того, что под окнами работает машина — спать мешает. Второй день не приходит слесарь. Не могут заказать такси. Поздно поступает почта. Продали в магазине кислое молоко. Обещали шторм, а его нет.

Если голос в трубке не заплетается, Иван Михайлович терпеливо объясняет гражданину или гражданке, что надо обратиться туда-то, дает номера телефонов.

Пьяным Иван Михайлович сурово говорит, чтобы отсыпались и не мешали ему работать, а иначе ему не стоит труда установить номер телефона, и угроза срабатывает безотказно.

Звонок-беда.

Он раздается, когда несчастье уже произошло и дежурный ничего не может сделать — только записать о случившемся с точностью до запятых. И когда он пишет, рука его словно спотыкается на пожарах, авариях, смертях…

В селе Чаун в 20.00 пожар в Доме культуры. Погибли двое рабочих — Рякокин и Тыненет.

На лодке унесло четверых школьников. В поиске участвуют пять судов и четыре на подходе.

Столяр стройцеха Иван Михайлович Пуговкин, 1951 года рождения, на кухне обвязал шею детонатором и подключился к сети. Жена спала.

"Эх, Иван Михайлович, Иван Михайлович, — жалеет тезку Лясота. — На кого же ты так обиделся, что такую мученическую смерть решился принять? А эта дура — спала. Да разве жена она, что мужнину беду не чует".

— Исчез самолет ледовой разведки Ил-14. На борту восемь человек.

"Может, еще найдут, — надеется дежурный, — Хотя вряд ли… В наше время просто так самолеты не исчезают".

Потом, через день, Иван Михайлович узнает: найдены обломки на Шантарах, люди погибли.

— На АЭС рядовая авария. Пострадало двое.

— Балда, — в сердцах выругался Иван Михайлович прямо в трубку. — С каких пор тебе беда человеческая рядовая?

И так без конца. На тысячи километров раскинулась громадная область. Морозы и огонь, горные реки и штормы, неосторожность одних и злоба других множат, множат печальную статистику. Кто же это не закрыл люк нефтеот- стойника, в котором утонул семилетний мальчик, и кто подсунул бутылку "неизвестной" жидкости четверым скотникам?.. Одного только и откачали.

Жизнь в такие моменты кажется Ивану Михайловичу гигантским вращающимся маховиком, густо облепленным людьми. И с каждым оборотом кто-то, кто ближе к неведомому никому краю, срывается и падает в темноту.

Иное сообщение так действует на Ивана Михайловича, что у него начинает болеть сердце. И долго еще после дежурства ходит он угрюмый, будто по близким горюет.

И еще звонки-просьбы.

Не разгружается теплоход с яблоками. Трюмы открыты, а на улице минус сорок.

Тут у дежурного самая работа.

— Диспетчер порта, в чем дело?

— Пятая колонна не поставила машины.

— Ждите на проводе. — Взлетает трубка второго телефона: — Пятая? С вами говорит дежурный по обкому. С кем?.. Сторож? Начальство спит? Дайте номер домашнего. Нет… Тогда адрес. Да-да, там в дежурке у вас список должен висеть, поторопитесь, пожалуйста.

Теперь звонок в дежурную часть милиции:

— Выручайте — надо разыскать начальника пятой автоколонны. Вот адрес — пусть патрульная завернет и в порт его подбросит. Да, очень срочно.

Диспетчеру:

— Сейчас к вам привезут начальника автоколонны. Как разберетесь — доложите.

…Заливает подвалы аппаратной телефонной станции.

— В водоканал звонили?

— Они уже здесь, но не могут обнаружить течь. Воды по колено, а у их машины откачка не работает.

— А что же у "их работает"? — беззлобно передразнивает Иван Михайлович. Задумывается.

И тут на память ему очень удачно приходит случай… Правда, тогда полигон заливало, но какая разница…

Торопясь, он набирает 01.

Командир пожарной части в нерешительности. А если в то время, когда машины будут работать у телефонки, пожар?

— Зальет телефонку — полгорода сгорит, вы и не узнаете.

Действует.

Но этот, первый сегодняшний звонок привел Ивана Михайловича в недоумение — в рамки не вписывался.

— Задержан в пьяном виде инженер Квитко из совхоза "Маяк", — доложил дежурный горотдела милиции.

— Ну и что, — пробурчал Лясота, — вы мне намерены о каждом пьянице сообщать?

— При нем три знамени… он их вроде в облисполком вез.

— Как-как? — ахнул от удивления Иван Михайлович. Разное приходилось слышать, но чтоб такое! Он покрутил головой.

— Знамена в сейф, инженера в вытрезвитель.

— Они у него вокруг тела обмотаны, — ухмыльнулся милиционер. — Так что повредить боимся, не дает.

И смех и грех. Герой. Его любопытство разобрало.

— А ну-ка, соедините меня с ним… Инженер Квитко, с вами говорит дежурный по обкому. Прошу вас сдать знамена под расписку, а сами отдыхайте.

— Не-е-т. Прав не имею. Только в общую часть облисполкома.

"Что-то непонятно, — насторожился Лясота. — По голосу непохоже, чтобы очень уж пьяный. Хотя, какая тут разница, очень или не очень. Знамена!"

Придется ехать. То есть идти — до горотдела три шага. Хоть и не положено отлучаться, но случай-то какой.

Попросил свободного от смены постового минутку подежурить, поднял, поколебавшись, заведующего общей частью облисполкома — тот чертыхнулся было, но, уловив суть, сказал: бегу.

И вправду, видно, бежал. У входа в милицию встретились. Вот он, голубчик, — инженер-знаменосец Квитко пригорюнился за решетчатой дверью. Высокий, плечистый, с непомерно толстым — от знамен — торсом. И не пьян, не пьян. Запашком, правда, навевает, ну и что?

— Поужинал в ресторане, а эти… — зло крутнулся Квитко.

"Эх ты… может, ребята и перегнули палку, а может, они тебя от больших неприятностей спасли".

Пока облисполкомовец писал расписку, а инженер Квитко раскручивал знамена, милиционер спросил тихонько и вроде виновато:

— А с ним как?

— В гостиницу устройте. Пусть отдохнет… перед завтрашним.

…Наконец-то пауза. Второй час ночи, а детектив так и не раскрыт. Тут жизнь почище детективов винты крутит. Налил в стакан чай, но и глотнуть не успел.

— Вы простите за беспокойство, — старчески дребезжащий голос заставлял напрягать слух, — тут мальчик позвонил, 4-20-20 телефон, просто случайно. Лет пяти, видимо. Плачет, говорит мама с работы не вернулась, отца нет, а с ним еще ребенок, совсем малыш.

— Спасибо… что-нибудь придумаем.

"Но что? Как там… четыре-двадцать-двадцать…"

— Как тебя зовут? Рома? Добрый вечер (хотя какой уж тут вечер), Рома, с тобой говорит самый главный ночной начальник. Ну-ка не хнычь и рассказывай, что случилось.

— Мама не пришла.

— Так… а папа где?

— В больнице.

— Ты с братиком?

— Он уже спит, а мне страшно.

— А вот это ты зря… Ты не бойся, я рядом. Писать цифры умеешь? Ну вот, напиши-ка мой номер. А теперь проверь — набери эти цифры и попадешь ко мне.

— Дежурный по обкому слушает (ах, черт, это же малыш. Долго, однако, он набирал). Видишь, я всю ночь буду рядом с вами. А мама скоро вернется. Она, должно быть, во вторую смену осталась.

"Сучка, — думает про себя Иван Михайлович. — Муж в больнице, а она детей бросила. Или алкоголичка — еще страшнее".

Несчастья он не хочет и подразумевать: хватит их, несчастий!

— Рома, телефонный шнур длинный? Ну вот, поставь аппарат возле кровати, ага, на тумбочку, молодец, ложись, и я тебе сказку расскажу… В некотором царстве, в некотором государстве…

Все, по этому телефону теперь долго не позвонят. Рома слушает, иногда переспрашивает, но голос его все реже и тише, и наконец Иван Михайлович с удовлетворением слышит далекое ровное дыхание — спит.

Он хотел было опустить трубку, но подумал, что тогда там, на другом конце провода, раздадутся гудки, и они разбудят мальчика. Бог с ним, с телефоном, их тут и так много. Кому надо — дозвонятся.

Потревожил телефонную, выяснил фамилию владельца телефона четыре-двадцать-двадцать. Затем милицию — не случилось ли что с Эльвирой Николаевной Николаевой?

Таких сведений нет.

Утром, когда приходит уборщица, Иван Михайлович встряхивается от дремоты — предутренний сон только-только настиг его.

Уборщица старенькая, худенькая и любит поговорить.

— Что это у вас трубка лежит?

— А… эта, — Иван Михайлович только теперь услышал короткие гудки. Значит, Николаева вернулась и положила трубку.

Дежурство закончилось. За ночь выпал свежий снежок, и теперь, после бессонной ночи, блеск его режет глаза. Можно бы уйти домой, да в девять важная планерка, попросили присутствовать, а сейчас восемь — ни туда ни сюда.

И тогда он едет к Роме. Ему хочется знать, что же там все-таки произошло.

Дома никого нет. Вышла соседка, сказала, что они уже ушли в садик. Спрашивает у заведующей, в какой группе Рома Николаев.

— А вот его мама, — показывает заведующая на молоденькую полную женщину с темнеющим над верхней губой пушком.

— Я Николаева. А что вам надо? — раздраженно спрашивает она. — Мне некогда.

— Я ночью тоже был занят, Эльвира Николаевна, — говорит Иван Михайлович и представляется. — …Но пытался вместе с милицией разыскать вас.

Мгновенная, кирпичной густоты краска вспыхивает на щеках и шее женщины. Она хватает Ивана Михайловича за рукав, тянет в сторону, умоляюще шепчет:

— Ради Бога! Ради Бога! Простите — подруга подвела: обещала переночевать и не пришла, подвела.

Иван Михайлович осторожно освобождает рукав и уходит. Винить, осуждать — да кто он и что знает? Просто краешек чужой жизни на мгновение приоткрылся перед ним. Приоткрылся и исчез.

На планерку Иван Михайлович опаздывает и получает первое замечание. Второе — за неправильно — не в тот адрес — составленную бумагу. День еще только начинается, значит, не миновать и третьего… Сердце у Ивана Михайловича начинает болеть, он слушает, слушает размеренную речь своего начальника, но совершенно ничего не понимает. Перед ним цветным калейдоскопом проходят события сегодняшней ночи, слышатся другие, расчеркнутые телефонными звонками, голоса.

— Иван Михайлович! — неожиданно обращается к нему начальник.

— Дежурный по обкому слушает, — автоматически отвечает он.

Все смеются, а начальник безнадежно вздыхает. Как раз вчера в конфиденциальной беседе решался вопрос о Лясо- те. Рекомендовали выдвинуть его на самостоятельную работу. Заведующий это предложение не поддержал: нерешителен, рассеян, словом, не потянет. Теперь видит — не ошибся.

После планерки к Ивану Михайловичу подходит сослуживец, Юрий Иванович Чагип.

— Выручай, Лясота.

— Сколько тебе? — полез тот за бумажником.

— Да не… я тебе еще и так должен. Ты подежурь за меня завтра, а? День рожденья у меня, понимаешь.

Чагин врет. День рождения у него в этом году уже был. Иван Михайлович помнит об этом, но все равно соглашается, и сослуживец долго с преувеличенной благодарностью тискает его руку и говорит:

— А впрочем, дай еще десяточку. Для ровного счета.

ДЯДЯ КОЛЯ

Как всегда мой приезд вызывает маленький переполох. Как-никак единственный брат, к тому же из Магадана. У моей сестры, когда она говорит о Магадане, делаются такие глаза, словно речь идет о том свете. И тогда Зина жалеет меня и при встрече всегда плачет, сотрясаясь своим большим рыхлым телом.

— Ну-ну, Зин, успокойся. Не умер пока.

— Занесло тебя, чертушку. Люди вон и тут устраиваются. А это разве жизнь.

Из своей комнаты выходит Аленка, моя племянница. В девятом классе девка, а ростом скоро меня догонит, — а во мне как-никак сто восемьдесят четыре.

— Все растешь, Аленка. Ох, будут твои женихи плакать.

— Отстаете, дядь Валер, от жизни. Я в классе самая маленькая.

— Да неужто, — удивляюсь я. — Ну, если ты самая маленькая, то вот тебе самый большой на свете шарф.

Ослепительно белой шерсти, он так велик, что им можно обмотаться с головы до ног.

Аленка упорхнула к зеркалу.

Сестре — панно, красивое, из кусочков меха сделано.

— Надо было тебе деньги тратить, — ворчит Зина.

— Ты только Верке не отдавай, — предупреждаю я. — Для нее у меня само собой есть.

Но знаю, что предупреждаю напрасно. Такая уж у меня старшая племянница — все выцыганит у матери. И откуда это — в нашем роду вроде не было. Может, отпечаток профессии — она в торговле работает. Кооперативная квартира, всего в ней хватает, а Верка тащит и тащит. Муж — видел я его всего один раз — был наладчиком пианино, так она его погнала на автобус — зарабатывай, мол, деньги.

— А Василий где?

— Спит. Ждал-ждал тебя, чекушку уговорил и улегся. Он слабый стал, Валер, на водку. Стареет.

Спит и ладно. А то бы сейчас: "Давай разливай! Не хочешь со мной, да, зазнался!" Шум, гром, пьяные пустые разговоры. Сколько помнил Василия, трезвым не видел его ни разу. И иногда думаю — какие же силы потратила Зина, живя с ним, чтобы дом вести, дочек на ноги поставить. Да и мне, в нищей моей юности, чем могла помогала.

— Куда сейчас? — спрашивает сестра. Знает, что в столице я бываю или по делам, или проездом.

— В Чебоксары, там у нас семинар.

— От Павлово это далеко?

— Кажется, нет. Аленка, а ну-ка, дай географический атлас.

По карте выходит километров двести.

— А зачем тебе Павлово?

Сестра задумывается. Потом говорит:

— А ты знаешь, что в Павлово наш дядя живет?

Сказанное не сразу доходит до меня.

— Что еще за дядя?

— Дядя Коля, родной брат матери.

Вот те раз!

— А… почему же я о нем никогда не слышал?

— Да так… Как уехал он в сорок девятом, так и порвалось все.

— А откуда ты знаешь, что он в Павлово? — что-то, кажется мне, недоговаривает сестра.

— Он тете Марусе пишет.

Я молчу, соображаю. День заезда на семинар — понедельник. Сегодня пятница. На дворе осень — с билетами проблем не должно быть.

— Билет я тебе на завтра на пять взяла, — читает мои мысли сестра. Я не удивляюсь, слишком хорошо она меня знает. — До Горького, а там час автобусом.

Признаться, планы у меня на эти дни были другими. Повидать друзей, походить по магазинам — жена заказов надавала.

— Что тебе надо купить в Москве? Ты списочек оставь и деньги.

— Ну, Зин, ну, сестренка, — я растроганно и неловко чмокаю сестру в щеку. — Куда Кулешовой до тебя.

— Это кто еще?

— Да так, телепатка одна.

Утром меня бесцеремонно будит Василий. Сестры уже нет, она поднимается в пять утра — два часа на дорогу. Трамвай, автобус, метро. Я иногда удивляюсь, неужели нельзя работу поближе найти.

— Привыкла, — объясняет сестра, — четверть века на фабрике.

Недавно медалью ее наградили "За трудовую доблесть". Я горжусь, я-то знаю, чего это ей все стоило.

— Ты что, спать сюда приехал?! Давай-давай, поднимайся.

— Василий, еще восьми нет — магазин закрыт.

— Для меня открыт. Эт-та моя Москва!

Приходится вставать. Впрочем, сейчас финансирую его и наверняка полдня не увижу. Вытаскиваю червонец.

— Не надо. Ты пока закусь приготовь.

И исчезает.

Это что-то новое. В прежние приезды Василий стрелял у меня безбожно, да и Зинка держит его в черном теле.

Не проходит и получаса, как Василий возвращается с бутылкой.

— Василий, ты сейчас в каком министерстве работаешь? — выражаю я изумление.

— На хлебовозке.

Все становится ясно. Водку дала продавец ближайшего гастронома, куда он поставляет хлеб, а деньги… деньги тоже от хлеба.

— Понятно, — говорю я Василию. — Грузчики на хлебозаводе дают на три-четыре ящика больше, чем записано в накладной. Ну а в магазине за эти ящики ты получаешь наличными. Так?

— Во, угадал.

— Засыпешься — три года.

— Шиш, — говорит Василий, — Я и с охраной делюсь. Ну чего телишься, наливай. Я в отгуле нынче.

Я разливаю и, дождавшись пока Василий опрокинет свой стакашек, лицемерно вздыхаю:

— Эх, жалко, улетаю я в обед. Сам знаешь, как в самолет — выпивши не пустят.

Раньше бы Василий не отстал от меня — пей и все. А сейчас, похоже, даже доволен — больше достанется. Торопясь и расплескивая, наливает еще.

Я гляжу на его красное опухшее лицо, помутневшие глаза, наполовину уже седые волосы и вспоминаю летний день, когда Зина со своим мужем, с ним то есть, приехала в деревню.

Широкоплечий веселый парень в тельняшке, с лопата- ми-ручищами сразу полюбился мне. Он подарил мне невиданный фонарик-жужжелку, вместе с отцом перекрыл свежей соломой крышу избы, а потом вообще подвиг совершил — опустился в колодец и отремонтировал его. Заодно выбросил оттуда новенькое цинковое ведро, неделю назад упущенное мной. За ведро мне уже влетело, и я пожалел, что Василий не приехал чуть-чуть раньше.

Я даже спать порывался на сеновале вместе с Зинкой и Василием, но сестра, не церемонясь, оттуда меня выперла.

А пил как! Ведрами, и никакой хмель его, казалось, не сокрушит.

Но, как говаривал мой отец, "нет молодца, чтобы одолел винца".

Когда я ухожу, Василий уже дремлет, грузно навалйв- шись на стол. Проспавшись, он опять пойдет в магазин и опять купит вина — и так будет до тех пор, пока не кончатся деньги.

И пока не кончится жизнь…

На материке я езжу только поездами. Люблю сидеть у окна, слушать перестук колес и смотреть, смотреть на тихие поля, зазолотившиеся перелески, на белые церкви, призраками мелькавшие на дальних холмах. Соскучился я по этой земле.

И хотя уже давно не пишу стихи, как-то сами собой начинают складываться строки:

"Мне снятся все чаще и слаще — боюсь даже' веки разнять — поляны с травой настоящей и звонкий сквозной березняк. Я думаю: что за провинность меня завела в эту даль — где радость бедней вполовину и вдвое печальней печаль?.."

Громада Горького, вольно раскинувшегося в долине, поражает меня. Эх, было бы время — побродить, посмотреть.

Надо торопиться. Вперед — к дяде Коле. Кто он, этот неожиданно объявившийся родственник?.. Что он расскажет мне о моей матери, слишком рано ушедшей из этой жизни, о моем детстве? Подгоняемый нетерпением, от Горького я беру такси. Смешно, но это удовольствие обходится мне почти вдвое дешевле, чем от Домодедово до Москвы.

— Переулок Кирпичный, дом семь, не подскажете? — обращаюсь я к седоголовому грузному, рослому мужчине лет под шестьдесят. Присев на корточки, он докрашивал дверь гаража, и мои слова заставили его распрямиться.

— А кто вам нужен?

— Николай Федорович Щедрин.

Какое-то мгновение, охваченный догадкой, я вглядываюсь в его спокойное усталое лицо и…

— Валерка, что ли, — неверяще выдыхает дядя.

И крепко обхватывает меня.

Как, как мы смогли угадать друг друга! Ну я-то ладно — ехал к нему, ждал этой встречи. А он?!

— Я гляжу-гляжу, — после улегшейся суматохи в который раз рассказывает дядя Коля, — что-то знакомое в лице. Ну прям Нюра-покойница. И сердце, сердце как током — племяш.

И опять счастливо обнимает меня. И в этой искренности, открытости я опять угадываю наше родовое, и мне становится легко, будто попал я в свою семью. Родня.

Жена его, тетя Тина, вовсю хлопочет, собирая на стол. Пошептавшись с ней, дядя Коля поднимается:

— Я сейчас, на минуточку.

Идем вместе. Не могу я отпустить его — столько вопросов! И просто — хочу на него смотреть.

В магазине расплачиваться я ему не позволяю. По обстановке дома, по одежде понял: не густо живут. Знаю я эти стариковские пенсии.

— Ну смотри, — смиряется дядя Коля, и что-то гаснет в его лице.

И хотя по магаданскому времени уже утро, сна у меня ни в одном глазу. И долго, как на исповеди, рассказываю о своей жизни. Ни с кем, даже с сестрой, не говорил так никогда.

А дядя Коля спрашивает и спрашивает, как будто всю жизнь мою до самой мелочи хочет понять и узнать.

— Дядя Коля, — осторожно начинаю я о самом главном, — а как же так получилось, что мы только сейчас встретились?

Лучше бы я не спрашивал.

… Листок, вырванный из ученической тетради, мелко исписан химическим карандашом. Отдельные буквы расплылись, стерлись. Это письмо моей матери, незадолго до ее смерти:

"Жизнь наша не дюже веселая, Коля. Я уже третий месяц не встаю, и кружку воды некому подать. Видно, уже не встретимся. И Валерий мой без меня тоже не жилец. Боже, и зачем я его только рожала".

Потрясенный, я поднимаю глаза на дядю Колю. Ничего, ни одной мелочи не осталось мне от мамы, и вдруг это письмо… как с того света.

— Я тогда сразу собрался и поехал к вам. Нюру уже похоронили. Что творилось у вас дома — не расскажешь. Вас четверо — мал мала меньше. Голодные, грязные… Тебе чуть больше года было…

— Четверо? — вопросительно смотрю я на него. — У меня две сестры.

— Была еще Мира — года на три старше тебя. Она в тот же год умерла. Ошиблась Нюра. Не выдержал я тогда, — продолжает он, — обидел Мишу, убийцей прилюдно назвал. И уехал. И с тех пор все. Потом-то я понял, что не прав был. Не прав. Вас вытягивал отец, сутками на работе пропадал. А сам-то инвалид. Какой уж тут уход за больной.

Мы бы, наверное, помирились, да тут еще удар. У нас- то с Тиной к тому времени уже четверо ребятишек было. А в день на всех иногда стакан жмыха да лепешки из мякины с корой. Про одежонку, обувку — и не говори. Из голенищ своих сапог придумал я им сшить тапочки — на все времена года. И вот, помню, сижу, шью, а сосед заходит, посмотрел и спрашивает:

— А сапоги сможешь стачать? Заплачу.

— Было бы из чего, — говорю.

Принес он материалу. Сшил я ему, не помню, пар шесть или семь. И откуда же знать, что кожа та — ворованная. Как соучастнику, дали мне пять лет, и на ордена не посмотрели. Тогда с этим строго было. Ну, а после отсидки и гордость, и стыд; словом, откачнулся я от всех. Да и они, — усмехнулся он, — не очень-то стремились… Отец твой партийный был, зачем ему в анкетах такой родственник…

Так и не спали мы в ту ночь. А там рассвет забрезжил за окнами, и уже пора было мне собираться. До Чебоксар я решил добираться на "Ракете". Мы потихоньку шли через сонный утренний город. Дядя Коля часто останавливался, виновато поглядывал на меня, передыхали. Я знал, что он перенес инфаркт.

— Эх, посмотрела бы на тебя Нюра, — в который раз сказал он уже на пристани. — Ну неужели нельзя им оттуда хоть одним глазком на деток своих, а, Валер?

Я молчал.

— Ну ладно. Вот скоро увижу ее — сам расскажу.

— Ну что вы, дядя Коля. Вам еще жить да жить.

Ни он, ни сам я не верили сказанному.

Матрос бросил сходни, и редкие пассажиры пошли на посадку.

— Деньги-то, деньги у тебя есть? — засуетился дядя Коля. Вчерашние неизрасходованные бумажки толкал мне в ладонь.

— Дядь Коль, — горло у меня перехватило, и я ткнулся лицом в его колючую щеку. — Мы обязательно, приедем… в отпуск, посмотрите на моих…

— Дом твой — хоть весь занимай. А пляж какой летом… золотой, Валера. На югах разве так…

И что-то еще, беспомощное, срывал с губ холодный речной ветер.

Отдали швартовы, и "Ракета", разворачиваясь, медленно пошла на стрежень реки.

Удалялся причал, на котором, прощально подняв руку, стоял старик в старом черном пальто. Так неожиданно обретенный родной мне человек.

Вцепившись в поручни, не отрываясь смотрел я на него. "Ракета" поддала ходу, и вот уже отодвинулся берег, причал, черная одинокая фигурка, и не взглядом — сердцем угадал я последний прощальный взмах.

…В Москву я опять возвращался поездом. Соседями моими оказались тоненький совсем юный парень и смешливые, шумливые девчонки. По туристическим путевкам ехали они из Удмуртии во Францию.

И, конечно же, всю дорогу распевали песни. Особенно хорошо пел Володя.

— Володя, Володя, — стали просить девчонки, — а спой нашу.

Володя не отказывался. Специально для меня он перевел, о чем песня:

— Если у тебя в доме праздник и у души вырастают крылья, вспомни, где сейчас твой брат. Не холодно ли ему, не грустно… Вспомни свою сестру — весна ли в ее сердце. Всех родственников, далеких и близких, созови в дом, на свой праздник. Никого не забудь. Ведь они — родная твоя кровь.

Как он пел!

И без перевода я бы понял — о чем. Была в песне тревога за близкую душу, тоска птицы, отбившейся от стаи, боль ручья, пробивающегося к реке…

Я отвернулся к окну и снова увидел, как неумолимо отлетает в заплаканную дождями даль стариковская фигурка в длинном черном пальто. Вот она становится меньше, меньше, превращается в каплю и исчезает совсем.

Капля родной крови.

…С московскими заказами моими Зинка справилась отлично, даже слишком. Ворох пакетов, коробок, свертков возвышался в углу прихожей.

Как же я это повезу?

Верка, старшая племянница, примчалась сюда прямо с работы. Если что не возьму — ей останется. Ну что ж — приятно доставить человеку радость.

Я стал перебирать покупки, освобождая их от коробок, бумаги, откладывая не очень нужное и громоздкое.

Зинка помогала мне упаковывать чемодан.

О дяде Коле я рассказал ей еще вчера. Она помолчала, а потом мягко посоветовала:

— Ты не суди их, Валер! Нам сейчас их не понять.

Судить-то как раз я никого и не собирался. Но иного, видно, старшая сестра, верная хранительница наших семейных традиций, и сказать не могла. Она не подозревала, что существует иное.

…Торопясь сами и меня подхлестывая, вприпрыжку помчались дни, недели, месяцы. Время от времени от дяди Коли приходили письма, где он передавал всем приветы и рассказывал о своей жизни. Я отвечал ему в том же духе. Поговорил я и с сестрой, по телефону.

— Я тебя понимаю, — невесело говорила она в трубку, — но жизнь сейчас такая, Валер. Мы хлебнули, помнишь, пусть хоть наши дети порадуются.

Голос ее звучал отчетливо, будто между нами и не шесть тысяч километров с хвостиком. Раньше этому факту я не придавал значения, теперь только дошло, как далеки мы друг от друга.

— Ты тоже хочешь радоваться жизни? — поймал я за рукав сына. С футбольным мячом в руках он уже собирался на улицу. — Ну, готовься, поедем в отпуск… на Волгу, к дяде.

— Сейчас? — Сын отбросил мяч и уже порывался вытащить чемодан.

— Да не сегодня, Вань. Недельки через две — иди гуляй.

Говорил с ним, а сам поглядывал на жену. У нее были свои планы на отпуск, и Павлово в эти планы не входило. "Сложно добираться, незнакомые люди, там плохо со снабжением… чем детей кормить будем?"

— А где сейчас хорошо, Люд. И в Молдавии за мясом в очереди постоять надо, а в Крыму что — забыла? И потом — я же обещал приехать.

— А я хочу отдохнуть. Там хоть мама поможет — устала я.

Дело дошло до слез, и мы полетели в Молдавию. Съездили и на Черное море, и у друзей в Киеве погостили — северный отпуск большой. Загорали, купались, наедались впрок витаминов, в дождливые дни отсыпались.

И однажды мне приснилось, будто со сцены громадного концертного зала голосом давнего моего попутчика и на его языке пел дядя Коля. И как тогда горькое и одновременно сладкое чувство подкатило к сердцу и, наверное, я всхлипнул во сне, потому что жена разбудила меня и велела перевернуться на другой бок… Сон переменится.

А дома, перебирая накопившуюся за отпуск корреспонденцию, я увидел письмо из Павлова.

Уже адрес, написанный не угловатым стариковским, а незнакомым округлым почерком, заставил насторожиться: "У нас горе, Валерий Михайлович, 22 августа умер папа. Вечером копался в огороде, потом сел на скамеечку. Мы думали, уснул. Мама пошла звать на ужин, а он уже мертвый… А он до последнего все ждал вас в гости… Вот Валера приедет, посмотрю, какие там у меня внуки на Севере есть… Две комнаты наверху для вас велел убрать и никому не разрешал заходить…"

Я не суеверен, но сразу же вспомнил сон и понял, что то была последняя весть от дяди Коли.

Он со мной, значит, попрощался.

Перечитала письмо и жена, виновато помолчала, вздохнула:

— Ну что же теперь делать, Валер…

— Как что, — хрипло выдавил я, — продолжать радоваться жизни.

КРИЧАЛА КОШКА

Примерно в тринадцать тридцать по местному времени старпом китобойца "Звездный" Иван Иванович возвращался с берега. Был он слегка подшофе — кореша встретил, когда-то вместе в Новую Зеландию ходили, но подшофе так, самую малость. Ни со стороны, ни вблизи ни за что об этом не догадаться… Несмотря на молодые еще годы, ходил старпом так, будто каждой ногой печати ставил, говорил редко и медленно, а действовал хотя и быстро, но опять-таки после некоторого раздумья.

За это да еще за феноменальную силу его Иван Иванычем и звали. В прошедшее воскресенье китобои с торгашами в волейбол схлестнулись, на пять ящиков пива. Играли торгаши лучше, да это и понятно — на их сухогрузе свой спортзал имелся, хоть весь рейс тренируйся. Но пива китобои хотели больше, и потому игра шла на равных. Особенно когда на первую линию, к сетке, выходили старпом и радист и маркони выбрасывал старпому короткий, точный и такой низкий пас, что чужая защита и глазом моргнуть не успевала, как мяч гвоздем втыкался у ее ног.

Рядом с площадкой блестели рельсы заводской узкоколейки, и договаривались в ту сторону не бить, но в горячке игры договор попрали, и был момент когда, поднимая "мертвый" мяч, Иван Иваныч с криком "Советский штурман рельсов не боится" на рельсы эти грудью и бросился.

Мяч отбили, партию выиграли, и только тогда старпом нашим просьбам внял и задрал тельник. И мы ничего не увидели… так, розовая полоса поперек бочкообразной груди.

— Н-да, — оценили соперники и пять ящиков выставили беспрекословно, а сначала, наверное, зажать хотели. Но и китобои в грязь лицом не ударили, торгашей на борт пригласили да еще и брикет вяленой корюшки выставили к пиву.

Протопал-пропечатал Иван Иваныч проходную порта, а тут в аккурат у третьего причала толпа рыбаков и мяуканье кошачье слышится. Отчаянное, как SOS.

Старпом в толпу внедрился, смотрит — метрах в шести от берега между высоченными бортами двух "бармалеев" кошка плавает, совсем котенок, и по стальной обшивке царапает.

С берега и палуб советы подают, но в воду никто не лезет: холодная в ноябре водичка в Охотском море.

Иван Иваныч тоже в море бросаться не стал, огляделся, увидел в стороне к погрузке приготовленный штабель досок, разворотил его играючи и запустил одну корабликом под днище траулера. А кошка, умница, все поняла и, когда доска с ней поравнялась, цап-царап и оседлала ее.

А дальше прибой вынес к причалу доску с кошкой, и сердобольные рыбообработчицы утащили ее отогревать. Старпом тоже собрался путь свой продолжить, его коробка у седьмого причала обреталась, но тут какой-то мужичонка в форме за рукав его прихватил.

— А доску? — говорит.

Доска тем временем опять в море отплыла, и Иван Иванович плечами пожал, но мужичонка пуще прежнего в рукав вцепился и заблажил:

— Держи вора!

Отмахнулся от него старпом как от мухи, но сил не рассчитал — вохровец кувыркнулся с причальной стенки. Для рыбаков опять развлечение — бедолагу вытаскивать.

Развлечением, однако, не кончилось. Пострадавший рапорт подал по команде, и… завели на Иван Иваныча дело. Трудно сказать, чем руководствовался следователь — очередная кампания или, может, тоже на бутылку с кем поспорил, а скорее всего, не понравился ему лично при первой встрече сам Иван Иваныч.

За точность не ручаюсь, но разговор так примерно происходил…

После всякого рода процедурных вопросов — родился, учился, судился — "следак" пугнуть захотел и прямиком в лоб: вам грозит статья такая-то за попытку хищения и еще такая-то — за нападение при исполнении…

Иван Ивыныч подумал-подумал, а потом сочувственно спрашивает:

— Вам что, делать нечего?

И, на беду свою, угадал!

Ну, вправду, нечем было заниматься в этот день начинающему следователю, студенту-заочнику Юрию Юрьевичу. Серьезных дел ему как-то еще не доверяли, а тут случай подвернулся. И нахала проучить надо — на кого он это хавку раскрывает! Власть распирала Юрия Юрьевича: вчера он был слесаришкой Юркой, за пузырем для старших бегал, а сегодня ого-го!

Не портной был Юрий Юрьевич, а дело на старпома сшил.

Почти полгода работал, китобоец в море дважды выходил без своего старпома — визу не открывали, а весной суд состоялся.

И присудили Иван Иванычу, учитывая его упорное нежелание раскаяться и признать свою вину, два года условно!

Самое страшное, что с китобоя списали, товарищей потерял Иван Иваныч. Скорее всего, они и раньше товарищами только притворялись, а все равно обидно. Но нашлись и хорошие люди — посоветовали, подобрали адвоката опытного. И года не прошло, другой суд, более высокий, вчистую оправдал старпома, во всех правах восстановил и заодно веру было утерянную в нашу социалистическую справедливость вернул.

Веру Иван Иванычу вернули, а на китобоец он не вернулся. Перешел даже на другую базу, на обыкновенный рыбацкий сейнер.

Рыбацкая жизнь к воспоминаниям не располагает. Сходили мы к Австралии, а потом в Чукотское море и в Ледовитый океан — надо было чукчам праздник кита обеспечить. Хотя, между нами, обеспечивали мы не чукчей, а зверофермы и колотили в год не меньше сотни кашалотов вопреки всем международным конвенциям и соглашениям. Но наше дело маленькое: прикажут — делаем. Забыли, словом, о старпоме.

И вот после удачной экспедиции в Чукотское море бежали мы домой в Находку.

И уже после Лаперуза маркони дверь рубки открыл и зовет:

— "Туркмения" просит помощи!

Крутнул верньер, и четко послышалось:

— Пожар на борту. Всем судам в квадрате… просим оказать помощь! На борту дети!

Мы далеко, к нам не относится и остается, затаив дыхание, слушать, как развиваются события.

— "Вашгорск" принял! Уточните координаты! Похоже, я рядом!

— Что "Вашгорск", — пробурчал наш капитан, — сейне- ришко. А там человек триста!

Выясняется, что сейнер находится в двух часах хода от горящего теплохода. Капитан "Туркмении" решает:

— Высаживаю детей и часть экипажа на плавсредства. Огонь распространяется на верхнюю палубу!

Уже известно, что там (теплоход терпит бедствие в шестидесяти милях от мыса Поворотный) волнение три балла. Не страшно, но дети…

Еще полчаса — все в шлюпках и ботах. Огонь охватил надстройку!

Еще час — подошел сейнер. Да, теперь поднять всех на борт тоже не простая задача.

В эфире тесно. Откликнулись плавбазы "Прибалтика", "Советская Бурятия", "Рыбак Камчатки"…

Капитан "Прибалтики" предлагает пересадить детей к нему! Капитан "Вашгорска" в резкой форме:

— Вы что, того… ночью — детей! Иду на Находку!

— Это что же он, в трюм их?.. Но прав, прав, — вздыхает наш дед.

Подошли спасатели, начали тушить.

Потом мы уже узнали, что "Туркмения" осталась на плаву, а "Вашгорск" благополучно доставил детей в Находку — 292 школьника!

— Э-э, — кричит нам радист. Капитан-то на "Вашгорске" Иван Иваныч!

— Ну! — изумляется дед, — то-то я чую голос похожий.

Потом мы слышали, что за эту операцию Иван Иваныча наградили орденом. И еще доходили слухи, что на борту сейнера не терпит капитан никакой живности. Особенно кошек.

Ну что ж, на море что ни судно, то свои правила, и у каждого свои странности. Но если когда кричит кошка ли, другая ли живая душа — надо помочь. Что бы там не думал по этому поводу Юрий Юрьевич.

Хотя сейчас он уже в чине старшего советника юстиции и возглавляет городскую прокуратуру.

МЕСТО ДЛЯ МАНЕВРА

Молоковозку я засек километра за три. Подпрыгивая на проселочной дороге, она направлялась к шоссе. Как будто яркая оранжевая капля стекала с зеленой плоскости повернутого ко мне поля. Минут через пять, оставив на перекрестке жирную грязь, она повернет к городу.

Три километра… Чем выше скорость, тем дальше должен смотреть водитель. Если бы я проходил перекресток после молоковозки, обязательно бы учел грязь от нее, а расходясь встречными курсами, взял бы ближе к осевой, освобождая себе на всякий случай место для маневра. По утрам из деревень нередко выезжают или под легким хмельком, или после вчерашнего…

— Всегда оставляй себе время для принятия решения и место для маневра, — насмешливо поучал меня хирург в те далекие дни, когда я первый раз попал в его маленькую больницу в Понырях. — Ты вот пошел на обгон телеги как малоподвижного объекта, а не учел того, что лошадь испугается, а конюх незнаком с Правилами дорожного движения… да что там незнаком — ему просто чихать на них.

Хирург был шахматист, но правила его подходили и для дороги. И вообще для жизни.

…Стрелка спидометра плясала на ста двадцати.

Модернизированный, с форсированным двигателем "Иж-Планета-Спорт" легко мог бы дать и больше. Но я не хотел рисковать: на шоссе еще лежала утренняя роса и на скорости заднее колесо ощутимо погуливало. Непередаваемое чувство — будто я оседлал дикого, рвущегося из-под меня коня. Первобытная радость силы и свободы — вот чем был для меня мотоцикл, вот что ледяным душем смывало с меня накипь жизни. Час гонки по скоростному рокадному шоссе, и я возрожден, как писано, "для битв и для молитв".

— Сколько это может продолжаться, — говорила жена, и близкие слезы стояли за ее словами. — Тебе уже к сорока, солидный человек, двое детей… Всю жизнь ты меня мучаешь этим чудовищем, — и она с ненавистью пинала машину, отчего переднее колесо вдруг начинало медленно, сияя никелем спиц, вращаться.

— А ну-ка, — бормотал я, опускаясь на корточки, — толкни еще раз: не люфт ли?

Конечно, мне было жаль ее. Конечно, я понимал, что не к лицу уже мне чертом носиться по улицам и дорогам, сшибать кур (было, было), в грязи и пыли заявляться домой, когда о тебе бог весть что думают. Но поделать с собой я ничего не мог.

Сильнее, чем пьяниц водка, картежников преферанс, рыбаков река, тянул к себе мотоцикл.

А началось все страхом.

Мне было лет восемь, когда прямо во дворе сбил меня пьяный или неумелый — в данном случае это не имеет значения — мотоциклист. И хотя дело обошлось царапинами, грохочущий, черный, пропахший бензином обидчик внушил такой невообразимый ужас, что стал серьезно мешать мне жить. В кошмарных снах мотоцикл сбивал меня вновь и вновь. На улице, с кем бы я ни был и о чем бы ни разговари-вал, заслышав мотоциклетный треск, шарахался в сторону. Удержаться было свыше моих сил.

Мотоцикл стал моим проклятьем, страх отравлял все радости, и надо было что-то делать.

Победить страх можно только оседлав его.

Я записался в кружок мотоциклистов.

Научился сносно водить старенький "Ковровец", но этого мне казалось мало.

Стал напрашиваться на соревнования.

Заработал, как шутила жена, одну маленькую медаль и неисчислимое множество травм.

Спорт я оставил, страх прошел, но с мотоциклом расстаться не торопился. Все казалось, что отпусти я его, прошлое опять кинется на меня.

Мои сверстники приобретали магнитофоны, кутили в ресторанах, ездили на юг — я покупал мотоциклы и запчасти.

…Утреннее шоссе просыпалось. С легким щелком пролетали мимо "легковушки", ухали, направляясь в карьер, самосвалы, важно прошелестел автобус.

У развилки дежурил мой старый знакомый сержант

Пантелей. И сбавил скорость. Не потому, что боялся его — уважал. Как-то, пару раз меня оштрафовав и не добившись воспитательного эффекта, он разложил передо мной карту города и предложил:

— Слушай, давай как мужик с мужиком.

— Давай, — весело согласился я.

— Ты на Мясникова сколько шел?

— Без протокола?

— Ну…

— Минимум восемьдесят.

— Отсюда выскакивает малыш. Тут садик, он в дырку — и бегом.

Я пожал плечами. Ушел влево, вот и весь маневр. Для мастера спорта семечки.

— А если встречный?

— Три венка.

— Почему три?

— От работы, от соседей и от тебя.

— Я тебе дураку веник не брошу! А если и отсюда одновременно ребенок?

— Как это?

— Ну так. Друг другу навстречу. Что — не может быть?

Я задумался, представил ситуацию и признал:

— Сложно.

На Мясникова я больше не нарушал, сдерживался.

А когда однажды вслед за курицей с реактивной скоростью вылетела на совершенно пустынную улицу женщина и, обходя ее, мотоцикл мой промчался по плетню, по огороду, я вообще перестал гонять. Только в исключительных случаях.

Я приручал машину, а она, похоже, меня.

— Привет! — издали поздоровался со мной Пантелей, подняв руку. Его цвета яичного желтка "Урал" выглядывал, замаскированный травой, из кювета. Уловка для чужаков: Пантелей на этом месте дежурит уже лет десять.

Я тоже поднял левую руку и, управляя одной, лихо развернулся так, что щебень у обочины — заехал-таки — брызнул веером. И пошел, набирая ход. В зеркало заметил, как выкатился на полотно "Урал". Это была наша обычная утренняя разминка. Почуяв свободу, зверь подо мной зарычал и кинулся вперед, глотая дорогу.

— Послушай, Люд, — сказал я однажды жене, — а ведь если бы не мотоцикл, мы бы и не встретились. Помнишь…

Я возвращался в Поныри вечером. И встретил у поселка стайку девчат, видно, с электрички.

— Кого подвезти? — лихо крутнувшись на место, предложил я.

— Меня, меня, — наперебой загалдели они.

Самая смелая уже уселась сзади, и я поддал газу. Подбросил пассажирку до ближайшего села и вернулся за следующей.

Последняя — небольшого росточка, белые волосы до плеч, в руках тяжелый портфель — отказалась.

— Спасибо, я дойду.

— Тут волка видели, — припугнул я.

— Мне далеко… В Брусовое.

— Довезу и далеко, мне все равно обкатывать мотоцикл, так что соглашайтесь.

Двадцать километров мы пролетели одним махом. Но, наверное, в первый раз это меня не обрадовало… хотелось ехать и ехать, чтобы ты, пугливо бойкая на ухабах, крепко обнимала меня.

Я мчался назад, беспричинная радость пела в душе, и даже то, что, страшно сверкнув глазами в свете фары, шарахнулась с дороги большая серая собака, обрадовало — выходит, не соврал насчет волка.

Потом мы встретились на каком-то семинаре, и я стал ездить в твое Брусовое каждый вечер. И если тебя не было в школе, разыскивал в клубе, в домах учеников, и мы возвращались в твою маленькую тесную комнатку, где пахло свежей побелкой, мятой и полевыми цветами.

Боже, как я тебя любил!

Это уж потом узнал, что любил тебя не я один…

Я смотрел вперед и ничего не видел под носом.

А когда увидел — было слишком поздно.

— Если бы и знала, — плакала ты. И тут же страстно клялась: — Нет, для меня был только ты, только с тобой…

Все это выяснилось, когда мы из-за идиота-педиатра едва не потеряли сына. И общая боль, а потом и радость соединили нас — не разорвать.

Места для маневра не оставалось.

И ничего не остается — как только клясть судьбу за то, что не свела нас раньше.

Кто виноват… Я поворачиваю на себя ручку газа.

Шоссе вздрагивает и ныряет под колесо…

Однажды жена подсунула мне газету. Под заголовком "ГАИ предупреждает" курсивом было напечатано:

"В последние месяцы на дорогах района участились случаи дорожно-транспортных происшествий со смертельным исходом. Так, шестого марта на участке Поныри — Курск водитель мотоцикла превысил скорость, не справился с управлением и выехал на полосу встречного движения. В результате столкновения с такси мотоциклист пронзил лобовое стекло, пролетел через салон такси и, выбив зад-нее стекло, упал на багажник бездыханным. Пассажиры не пострадали".

— Ну и что, — сказал я, — Пассажиры-то не пострадали.

— Дурак, — кратко заключила жена.

…А вот и моя старая знакомая — молоковозка. Какой-то белый туман едва уловимым шлейфом мелькнул за ней.

На подъеме легко обхожу автобус. За стеклами машут ручонками дети. Наверное, едут в пионерлагерь.

И вдруг — огромное белое пятно на все шоссе. Не лужа — целое море!

Будто по льду, боком понесло мотоцикл. Тормозить нельзя — всем корпусом, отчаянными движениями руля стараюсь удержаться, не грохнуться здесь, на виду у автобуса: испугаю детей… что от меня останется на такой-то скорости?!

Навстречу — черти тебя несут! — выныривают "Жигули". Это все. Не верю! Пронзаю такси… Обещал младшему в кино. Газ!!! Руль на себя!

Нечеловеческим усилием поднимаю переднее колесо и чувствую, как зверь подо мною отрывается от земли… превращается на миг в птицу. Легкий щелк заднего колеса по крыше "жигуленка", и я — невероятно! — приземляюсь на обе точки.

…Я сижу на обочине. Мотоцикл на боку. От него валит пар, как от заморенной лошади. Останавливается автобус. Возвращаются "Жигули". Водитель, маленький, в красной тенниске, с раззявленным от крика ртом, подбегает ко мне, зачем-то хватает за грудки и неумело тычет кулаком в лицо. Наверное, он подонок — нельзя бить в такую минуту. Но он первый человек мира, в который я вновь вернулся. Я не хочу о нем — первом — думать плохо. Я растроганно смотрю ему в глаза, и он опускает руки.

Высыпали из автобуса дети, и один, самый смелый, чем-то смахивающий на моего Ивана, с уважением спрашивает:

— Вы циркач, дядя?

Я мотаю головой. Да, я циркач. Я всю жизнь циркач, клоун, шут! Я выдумал себе страх и тешил его, тешился им. Два колеса, цепь и мотор — это же до какого идиотизма надо докатиться, чтобы всю жизнь — не мою, хрена ли моя жизнь! — на них поставить!

— Успокойся! — Рука Пантелея лежит на моем плече. — Все нормально.

Мир начинает приобретать резкость. Я с усилием разжимаю губы:

— Там… молоко.

Сержант коротко кивает. Понял, мол, приму меры.

« Тогда я поднимаюсь, так же, как моя жена час назад, пинаю мотоцикл и иду в город.

Я иду домой, не знаю к какой, но другой жизни. Но — мама моя! — как же тяжела и бесконечна эта моя дорога.

ПЛАВУЧИЙ МОНАСТЫРЬ

Такая беспечальная у Савелия жизнь — самому не верится, не сон ли? Хорошо еще, что покойный дед Прокофий научил явь ото сна отделять. Очень даже просто: нажми кончиком пальца на глазное яблоко и все предметы и люди вокруг, если они взаправду, двоятся.

— А сновидения, — внушал Прокофий внуку, — они у нут- рях человека гнездятся и никакого касательства к глазам, хучь ты их выколи, не имеют. Вот глянь ты, глянь на меня, ну, каково?

Савелий нажимал, глядел и убеждался. Два деда Про- кофия четырьмя руками вертели две самокрутки и пара синих дымков — столбиком подпирали крышу сарая.

— А чевой-то не ешь? — Спохватывался дед Прокофий за ужином, заметив, как прижав грязную ладошку к глазам, уставился внук на невеличкую горбушку хлеба, хрустально посверкивающую крупицами соли. И хохотал до слез, до надсадного кашля, разгадав нехитрую уловку малого.

Прокашлявшись, говорил ласково:

— Потерпи трошки, Савушка. Зиме скоро капут, солнышко, вишь, как играет. Овощ всякий, травка из земли попрет, рыбачить будем. А там и вообще жизнь наладится… Отец с госпиталя придет, тебя в школу отдадим — двухэтажную, окна — во, как в Панино.

— Нет ее в Панино, — остужал внук деда. — Немцы сожгли, забыл, что ли.

— Построим, — божился дед. — Еще лучшей сделаем, чем была.

— Да мне, — расходился он, — пяток мужиков и через месяц под крышу поставим.

Что правда, то правда. По всей округе знали столяра- краснодеревщика деда Прокофия. До войны редко какая изба не красовалась фигурными наличниками, да резными крылечками, в хату войдешь — шкафчики, столы да тумбочки хоть на выставку. Очередь была к нему не меньше, пожалуй, чем сейчас в зубопротезный.

Но главной своей славы достиг дед Прокофий все-таки через балалайку.

Кажись, хитрый ли инструмент. Фанерный коробок, да гриф — тонкий и долгий, как лебединая шея с тремя тугими струнами. Но до того ладны и певучи были балалайки Прокофия, что из далеких сел приезжали за ними. Птицами выпорхнув из рук мастера, пели его балалайки на свадьбах и вечеринках, а то и на праздничных торжественных концертах.

Над тем, кто купил бы балалайку в магазине, а не заказал у Прокофия, просто бы посмеялись. На одно лицо, унылые, светложелтые казенные изделия рядом с дедовскими выглядели как девы-перестарки перед юными невестами. Дошло до того, что с фабрики этой приехал к деду сам ее главный технолог.

Он долго ощупывал, крутил, только что на зуб не пребывал очередную дедову работу: выспрашивал, как он клей варит, да дерево доводит, а потом прямо предложил ему ехать в город. Квартира, мол, и все, как положено, сразу.

Но и дед отказался тоже сразу.

— Э-э, милок, — сказал он, — ничего ты не понял. Я же по заказу работаю = для человека. Вот приходит он, а я уже прикидываю — какие у него руки, да характер, да манера играть. Люди разные и балалайки разные, оттого у меня интерес к ним не тупится.

— А гитару или скрипку сделать можете? — спрашивал технолог.

— Гитара, — штука нехитрая, — пускался в рассуждения дед. — Грудь у ей большая, настроить на любой голос можно. И не капризная, по этой же причине к дереву. А вот скрипка, скрипка… она особых хитростей требует. Но не было заказов, не было… не идет она в нашей местности. Как мандолина, кстати.

Гость уехал, намереваясь твердо перестроить фабрику на выпуск гитар, скрипок и мандолин исключительно, а деду, чтоб секреты его не пропали, пообещал подослать учеников.

Но приспел сорок первый и фабрику перестроили на выпуск ящиков для мин и снарядов, а дед Прокофий на фронт ушел вместе со своими тремя сынами.

После тяжелой контузии под Майкопом деда списали подчистую и на него-то оставила тогда дочь трехлетнего Савушку и на смертном ее одре поклялся дед Прокофий, что будет жить до тех пор, пока Савушка на ноги не встанет.

На отца к тому времени пришла уже похоронная бумага.

Но бумаге этой дед Прокофий не поверил, как не поверил и таким же извещениям о своих сыновьях. И Савушке пока ничего не говорил, благо еще гремела война, правда уже не на западе, а наоборот — на востоке, с японцами.

И надо же — по дедову сбылось. В сорок шестом вернулся отец. Без орденов, без трофеев, зато костыли — лакированные, кожей обитые — ни у кого в деревне таких нет! — привез.

Жалко, что недолго на них проходил. Маленькую, на год всего, дала ему отсрочку военная смерть.

А Савушка уже в школу пошел. Какой там двухэтажную — в колхозном правлении отгородили досками две комнаты, вот и вся школа. Но все равно — школа. И у деда заказы появились, и смотри-к, наладилась жизнь. Как солнышко тогда засветилось в душе Савушки и с каждым днем все теплее и светлее от него становилось. Не обходилось, понятное дело, и без тучек, но это так — тучка. Дунуло ветром и нет ее.

…Давно уже и деда нет, успокоился за деревянной оградкой кладбища рядом с дочерью — сдержал слово, до шестнадцати лет внука дотянул, и теперь солнышко Савушки- но не гаснет, а наоборот, ярче разгорается,

Вот квартира хорошая в совхозном доме, карапуз Тима носится маленьким вихрем по дорожкам и жена Лена — высокая, красивая, вообще одна такая в мире, хлопочет, накрывая на стол. Вот столярка его с деловитым гулом станков, запахом смолы, дерева, обитая серпантином стружек, наполненная голосами друзей и товарищей.

Вот сам, крепкий и здоровый, счастливый до неприличия, плотник высшего разряда, в следующем году будет сту- дентом-заочником в лесотехническом институте.

Что еще?!

Ощущение полноты жизни и счастья настолько сильны, что Савелий нет-нет, да и прижмет как в детстве пальцы к глазам.

И все вокруг, конечно, двоится, Тимка двоится, Лена двоится и эти две Лены встревоженным голосом спрашивают:

— Ты что, глаз засорил? Дай-ка посмотрю.

Не во сне, значит, взаправду счастье.

Но вот вчера приходит с работы Савелий и жена его, единственная в мире Лена, говорит:

— Давай разводиться, Тимонин. Не люблю я тебя.

На вас когда-нибудь потолок падал?

Однажды увязался Савушка с дедом на работу. Бригадир привел их на склад, показывает — там щиты нарастить, там балку подкрепить — ненадежна стала, изогнулась, как пузо у старого мерина.

А балку прямо на глазах и повело. Дед Савушку в охапку и вместе с ним к стене.

Бригадир отскочить не успел…

Ужас у Савушки остался еще и потому, что до того случая и дом, и стены, и потолок — все казалось ему несокрушимым, вечным. И первые дни Савушка даже спать не мог в комнате, на сеновал перебирался, благо август стоял.

И сейчас старый страх мутной волной качнулся в его душе.

— Ты чего это? — растерялся он. — Ну, задержались нынче, так лес привезли, а разгружать, сама знаешь, некому.

— Да причем тут это, — вздохнула Лена. — Ты хороший человек, но я другого люблю и… любила. Ты знаешь, кого.

Савушка поник головой. Так получилось, что однажды в первые ночи еще, жарко обнимая его, все на свете забыв, шепнула Лена:

— Вовка, милый, любимый…

Обнимала его, а представляла другого.

Пасмурными, новыми глазами взглянул он на Лену.

В другом свете предстали ее отлучки, недомолвки, приступы раздражительности и холодности. И сами собой вдруг легли на стол тяжелые кулаки.

— Савушка, — печально проговорила Лена.

— Уйди! — выдавил он.

И сразу по-другому повернулась жизнь.

Тимку забрала теща, а Савелий ночевал у друга. Боялся не совладать с собой.

Но Лена пришла к нему сама.

— Понимаешь, Савушка, — обычным голосом заговорила она и у него даже ноги дрогнули от близости, и от голоса ее и такого родного запаха волос. — Понимаешь, не хотят нас разводить, нет, говорят, оснований. Ты же больше знаешь, подскажи, как написать заявление.

— А ты что — маленькая? — вскинулся, — Напиши, что изменял, пьянствовал, денег не давал, издевался над вами с Тимкой.

И развернувшись, ушел.

Вот как сказал, так судья на суде и прочитала. Слово в слово. А Савелия и спрашивать не стали — известно, что такой тип скажет.

— Как же вы так могли, — пробился потом к ней Савелий, — ничего не проверив!

— Иди-иди, — не в шутку рассердилась та, а то я сейчас еще тебя за хулиганство!

Савушка домой приехал, в ванну залез и, дождавшись пока она наполнится водой, полоснул себя бритвой по левой руке. Хорошая у него бритва, трофейная от отца осталась, фирма "Золлинген".

Совсем не больно было Савушке.

Спасла его теща. Бог знает зачем приехала. Вызвала "скорую" — успели.

Через месяц совсем здоровым выписали Савушку.

Только солнышко его закатилось.

Но на месте его, свято место пусто не бывает, разгорелся огонек нехороший. Жег он и жег Савушку, и днем и ночью покоя не давал. Пытался вином заливать его Савушка, но огонек от вина еще пуще полыхал.

— Пропаду, — сказал себе Савушка. — Бежать надо.

Пришел за чемоданом в бывший свой дом. После того случая в первый раз.

Дома все оказались. Тима, увидев его, с радостным воплем прыгнул на руки.

— Папка, папка, ты где так долго был. Ты больше не уйдешь? Мама, не отпускай папу-лю…

Лена озлилась, а теща от расстройства чувств заплакала, она поступок дочери не одобряла.

Вытащил Савелий чемодан свой, еще из армии, дембель- ский, нехитрые пожитки собрал. А Тима помогает, от отца ни на шаг, плюшевого любимого медвежонка принес, не пожалел, отцу.

Кроме чемодана, взял еще Савелий балалайку дедову.

А перед тем как уйти, крепко провел ладонью по глазам. Комната, теща, Тимка, жена бывшая — ничего не двоилось.

— Значит, сон все это, — успокоил себя Савелий. — Просто сон.

И поехал, куда глаза глядят.

* * *

Что бы с вами было, дальние страны, без таких как Савелий Тимонин?

Редкое, очень редкое дело, чтобы благополучного строя человек отрывался от своих корней и катил в Мирный или на Сахалин, а то и на саму Колыму.

Зачем, спрашивается?

За длинным рублем… Нет, человек знающий в две минуты докажет вам, что нет его сегодня на Северо-Востоке, заработка, а коэффициент и надбавки — все уходят на фрукты-овощи и отпуска. И не просто уходят: уважающий себя северянин с берегов Черного моря без тысячи другой долгу не возвратится.

За романтикой… Так она давно уже понятие не модное и тем более не географическое. Еще говорят, правда, о романтике в профессии, в поиске, но даже самый безответственный болтун не осмелится приладить это слово к поселку Мустах, к примеру, на Колыме.

Какая там к черту романтика в этих унылых низких бараках, в глыбах желтого льда возле общественных уборных, в беспредельной снежной долине, насквозь продутой ветром и до звона выстуженной морозом… градусов, эдак, под шестьдесят.

Попадаются, правда, отдельные чудаки, не забывшие это слово, но погоды они не делают. Делает ее "кадр", как правило, не^юнец, огни и воды прошедший, на все руки мастер. Бурить, рвать, строить, мыть.;, в шахте, на бульдозере, на деляне лесной, у монитора — нигде не оплошает.

Но никогда бы, ни в жизни не уехал из родных краев мастер, если бы… если бы. Крах в личной жизни, стукнулся с начальством, ссора с другом. И вот уже по маршруту "куда подальше", лишь бы с глаз долой мчатся в высокие широты Погорельцы Семейного Очага и Искатели Непрописных Истин.

Работал Савелий на "Мустахе", в каменной промерзшей земле шурфы бил. На Аркагале ТЭЦ строил. На Атке, в поселке колымских шоферов, директор автобазы его даже в начальники столярного цеха вывел.

И комнату дали теплую, и заработок хороший — остановись, передохни, в себя приди, Савушка. Ан нет… жег его огонек и гнал все дальше и дальше.

Бывало, ночью проснется, к окну подойдет, лунку продышит и смотрит. Луна огромная, на полнеба, плывет над темными тихими бараками, льет голубой мертвый свет на дикие сопки, на ледяное полотно трассы. А там, посверкивая фарами, идут и идут машины. Серебристые, на ракеты похожие, наливники, разноцветные рефрижераторы, пэпэ- эры, доверху груженные углем.

— Лена, — забудется он, — глянь, красота-то какая.

Или во сне почудился — пришлепает босыми ножонками Тимка, умостится под отцовский бок и легким, сладким своим посапыванием враз выстроит суматошные скачки Савушкиного сердца в спокойную и крепкую мелодию.

Черт знает, что делают после таких ночей, куда бегут иные!.. Савелий в отдел кадров.

Ну и очутился наконец у пределов Отечества.

Приехали.

* * *

Бешеным курьерским поездом пролетел над Тихим океаном циклон "Беби". Вдоволь поиздевался над круизным теплоходом, как щепки разбросал зазевавшиеся рыбацкие сейнеры, пополам, навроде пирожного, переломил японский супертанкер. И теперь сам умирал здесь, у южной оконечности Сахалина.

Но еще круто катились на берег громадные зеленые валы, с чудовищной силой ударяя в земную твердь. И взрывались мириадами брызг, и в грохоте их слышалась нечеловеческая, космическая музыка, странно подчеркнутая бабьими всхлипами чаек.

— А-а-а-ах! — Со всего размаху гигантской водяной ладонью хлопал по скалам океан.

— И-и-и! — Голосили чайки.

А на узенькой полоске песка метался в пляске, бесстрашно вколачивая в океанский разгул свою песню, маленький человек с балалайкой в руках.

— Сербияночка моя — дзень-брень!

— А-ах!

— И-и-и!

— Дзень-брень!

Ах, дед Прокофий, думал ли ты, что балалайка твоя в одном ансамбле с самим Тихим океаном звенеть будет.

Музыка бушевала, песок из-под сапог и пыль водяная взлетали к небу, белое холодное пламя горело на гребнях валов и бледнел, отступал перед ним жалящий сердце Савелия огонек.

— Силен! — Неожиданно раздался над ухом восхищенный и насмешливый одновременно голос.

Савелий резко остановился и бережно положил на чемодан балалайку. Недоверчиво взглянул.

В черном костюме с золотыми нашивками покачивался перед ним небольшого росточка, но плотный как огурец- семенник, моряк лет пятидесяти. Фуражку с крабом он держал в руках и ветер шевелил редкий венчик волос вокруг лысой макушки. Синие глаза смотрели с простодушной хитрецой.

— Пляшешь, говорю, хорошо.

— Так, нашло, — буркнул Савелий. Медленно стекало с него возбуждение. Сел, вытряхнул песок из сапог, спросил у лысого:

— Гостиница тут хоть есть?

— Есть, как же. Мест, правда, вряд ли. А что — на работу?

Савелий помолчал. Разве не ясно.

— А специальность какая? — Не отставал моряк.

— А какую надо? Сварщик, бульдозерист, кочегар… документ есть.

Называл Савелий самые дефицитные здесь специальности.

— Ну, а топор в руках держать умеешь?

— Что-о? Топор? — переспросил Савелий и засмеялся тихонько. Он же сразу понял, почувствовал, что не случайна встреча его с океаном. Отсюда, отсюда начнется новая — хорошая — полоса его жизни.

— Тогда давай знакомиться по-настоящему. Я капитан — директор дизель-электрохода "Чемпион". Мне нужен плотник и немедленно, так как сегодня мы уходим в Нагаево. Вы мне подходите, в душу не лезу, на это есть у нас первый помощник, но предупреждаю — пароход мой за глаза окрестили монастырем да еще плавучим… А я этим горжусь. Так что… прикиньте, чтобы потом разговоров не было.

— Подходит, — твердо сказал Савелий. Добавил, подумав: — Вы это, не смотрите, что я такой… ночевал здесь.

— Если курите, — уже на ходу наставлял капитан, — то лучше бросить. Половина пожаров на кораблях из-за этого.

Савелий, покраснев, заталкивал сигареты назад.

Не в монастырь ли, действительно, вели его.

Бюрократов на море меньше, это все знают. Любители согласовывать да утрясать рискуют вмиг, без всяких проволочек оказаться в приемной высшей морской инстанции — Нептуна. Правда, в последнее время и бюрократ пошел особой выделки — непотопляемый. Всепогодный и с неограниченным районом действия, универсальный, так сказать.

Сила его заключается в том, что в шторм он присоединяется к ветру, в жару к солнцу, застит глаза в туман и ночь. Бюрократ слился с хамелеоном и жутковатый этот симбиоз еще только начинает расправлять окрашенные в соответствующий цвет знамена.

Но тогда Савелий всего-навсего отдал старпому (чифу, как подсказали ему) паспорт и трудовую книжку и пошел вслед за вахтенным в свою каюту.

Каюта оказалась симпатичной комнаткой с койками в два этажа, диваном и столиком, намертво вделанным в переборку.

— Вот, занимай Васину, — указал наверх вахтенный. — Сосед твой на вахте.

Очень все Савелию понравилось. И пароход, чистенький, розовый, с выпуклыми бортами — ну, как поросенок с рождественской открытки. И новое жилье, и люди. Гля-ка, кровать с хрустящим крахмальным бельем, три полотенца на одного — надо же! Тишина, уют — в жизнь не уйду.

— А чего этот-то ушел, — подражая жесту вахтенного помощника ткнул.

— Кейпроллер забрал, — грустно ответил тот.

— Переманил значит, — подытожил Савелий — У нас тоже — как хороший "кадр" нужен, так и сразу и квартиру пообещают и зарп…

— Салага! Кейпроллер — волна-убийца.

Савушка прикусил язык.

И как-то немного померкла его первая радость. И подозрительно ненадежно стало. Стенки у кают тонкие, голоса слышны. А окна зачем такие здоровые — стукнет этот самый… кролик, что ли и заберет.

Только балалайка, когда ее Савелий на стену приспосабливал, бренькнула презрительно… а брось. В ванной не захлебнулся, а тут и подавно.

Где наша не пропадала!

И сон навалился непобедимый. Шутка ли — трое суток по аэропортам.

Проснулся он уже в море. Сосед, бородатый худощавый мужик, с глубоко посаженными глазами, таких на иконах рисовали, разбудил. Завтрак проспишь.

В столовой Савелий ел кашу и поглядывал в иллюминатор. Ничего особенного — море ему показалось похожим на пашню. Только вместо борозд волны, да такими кривулинами, будто пьяный тракторист напахал.

…Блеск и чистота "Чемпиона" могли обмануть только такого, как Савушка. А на самом деле "Чемпион" дохаживал последние мили в своей бродяжьей судьбе. На нижней палубе и в трюмах из-под толстого слоя краски лезли грязь, ржавчина и старость. Мощные когда-то дизели сегодня всей четверкой еле-еле осиливали гребной винт. По срокам "Чемпион" должен был стать на капитальный ремонт, но вверху решили, что дешевле его списать и приспособить в межрейсовую гостиницу для моряков.

И теперь со скоростью восьми узлов шлепал он к месту своей последней стоянки.

На вторые сутки перехода, капитан, проснувшись, долго не мог выбраться из постели.

— Ишь, какой крен, — удивился он, — с чего бы это?

Но потом он о крене запамятовал и это было вполне простительно, если учесть, что и капитан — директор Полу- шин тоже совершал свой последний рейс. Как только загремит в Нагаеве якорная цепь и сойдет на берег списанная команда, от звания Полушина останется только вторая половина — директор. Той самой межрейсовой гостиницы: капитаны с кораблем предпочитают не расставаться.

Именно потому и потребовался срочно Полушину плотник — переделывать каюты в номера, а еще Полушин мечтал задействовать Савелия и как балалаешника: по линии организации в гостинице культурного досуга.

Вот как далеко вперед смотрел капитан Полушин. И, как ни странно, именно эта, чрезмерно, до ненормального развившаяся в последнее время предусмотрительность и явилась главной причиной его ухода.

А началось все с пустяка… Расходясь со встречным танкером в Японском море, Полушин приказал штурвальному взять правее. "Левыми бортами, — полагал он и разойдемся". Но танкер почему-то шел прямо в лоб. На связь не выходил. А уклониться еще правее капитан уже не мог — лоция показывала в этом районе камни.

Капитан приказал осветить рубку приближающегося судна мощным прожектором и сигналить, но и это не изменило ни курса, ни скорости танкера. '

Разошлись буквально впритирку. И тут-то с мостика Полушин отчетливо разглядел, что в штурманской танкера, полным ходом рассекавшего темноту и волны, не было ни одного человека. Судно шло на автомате.

— Старый болван, — выругал тогда себя капитан, — надо было предусматривать и это, знал же, что авторулевой в моде у японских и американских моряков.

С тех пор капитан старался предусмотреть.

Каждую свою команду, каждый маневр Полушин рассчитывал как шахматист варианты в сложной позиции, стараясь не упустить ничего абсолютно.

Получалось примерно так…

— Если я дам тридцать градусов вправо, волна ударит в борт, кренометр покажет пятнадцать, у Дуни… у Дусеньки на камбузе опрокинется кастрюля с борщом и вероятно, может ошпарить ей ногу. Без Дуни экипаж всухомятку не выдержит, первым сбежит Дед, у него язва, хотя язва у него оттого, что попивает втихомолку, под одеялом, но сбежит, он давно грозится, а жалко, Дед специалист хороший. Без Деда мотористы машину загубят, плана нет, заработка нет и значит, французскую дубленку жене не привезу, а она и так меня терпит только за запас плавучести… Это что же, разводиться из-за несчастного маневра?!

— Пора менять курс, — деликатно напоминает второй штурман.

"Фигушки вам, а не курс. Борщ сейчас, наверное, как кипяток".

— До тридцати ноль-ноль (пока обед не кончится) держать прежним.

Штурман почтительно смотрит на мастера. Наверное, нашел ошибку в счислении, вон как перед тем, как скомандовать, задумался.

Хорошо хоть, что штурман не телепат.

Но начались и неприятности. Так далеко в будущее простирал свою мысль капитан, что частенько упускал из виду и само настоящее. Однажды, последовательно рассчитывая этапы отхода от причала — швартовы отдать! Малый назад! Пятнадцать влево — малый вперед, пятнадцать вправо — полный вперед! — он забылся и гаркнул именно последнюю команду: "Полный вперед!"

Машина дисциплинированно исполнила и всей своей тысячетонной грудью "Чемпион", как пьяный мужик на прилавок, навалился на причальную стену.

Шуму и грому было по пароходству много и тогда-то и прозвучало в первый раз роковое — берег.

Полу шин встал и тут же, чтобы сохранить ровновесие, побежал по каюте и уперся в переборку. Так сильно накренилось судно.

Встревоженный, капитан быстро оделся и поднялся в рубку.

На вахте стоял третий — худощавый, носатый с чистыми, почти ангельскими глазами — Жженный. Три судна сменил в своей жизни капитан и так получилось, что со всех трех он Жженного списывал. Списал бы и с "Чемпиона", но, вероятно, уже не успеет.

— В чем дело?

— Горючку с левых танков съели, вот и повело.

— Механик! Закачать балласт в танки левого трюма для ликвидации крена.

— Закачать-то нетрудно, — отозвался снизу Дед, — да куда потом льяльные воды девать будем.

— В самом деле, — сообразил капитан, — куда? Но не тонуть же…

Где-то глубоко внизу в железном брюхе корабля застучало, завыли насосы, нагоняя воду в пустые танки.

Прошло время и "Чемпион" потихоньку, вздрогнув, начал выравниваться и вдруг, набирая скорость, с такой силой ухнул на другой борт, что верхнюю палубу на мгновение захлестнуло. Полушина швырнуло к иллюминатору и так приложило головой к барашку, что перед глазами у него закружились звездные спирали.

— Машина! — Разъяренно завопил он, — почему контроль не держите!

— Как его держать, — ответила машина, — водомерные трубки все забиты.

Теперь крен уже был за тридцать и похоже увеличивался с каждым часом.

Пришел первый помощник — "первый помещик", как его прозвали. А что виноват человек, что нечем ему заняться? Сам не найдет, а подсказать некому. Сейчас на его припухшем лице неприкрытый страх.

— Что? Что? — спрашивал он.

Но капитану Полушину было не до него. Щелкнул в голове невидимый тумблер и помчались, обгоняя и захлестывая друг друга, суматошные мысли-расчеты.

"Дальше танкероваться опасно. Теперь может так сыграть, что не поднимемся. А горючку жрем, все равно к точке заката ползем. А не дай Бог, ветерок".

Итогом этих мыслей было то, что на всех палубах, в каютах и отсеках залились звонки громкого боя, сея легкую панику в экипаже. Семь коротких, один продолжительный.

Оставление судна.

Заслышав эту зловещую трель, каждый, где бы он не находился, бросал все и мчался на шлюпочную палубу.

Сигнал тревоги дублировался по принудительной трансляции и понятное дело, Савелий тоже, неуклюже топоча по трапам, мчался со всеми, иных даже обгоняя.

— Привести в готовность плавсредства! Спустить боты и плоты на воду!

— Так мы же их рыбакам на той неделе подарили, товарищ капитан, — сказал вдруг Жженный, отводя глаза. — Нету ботов.

— Ка-а-к подарили? — И выскочив ошалело на мостик, Полушин оглядел корму. Точно, ни одного бота на лебедках не было.

— Пропил, подлец! Спишу! Под суд отдам! — потрясал кулаками капитан.

Жженный бросил штурвал и побежал спасаться. За ним шагнул было и первый помощник, да капитан остановил.

— А вы куда? По инструкции… вместе со мной… в последнюю очередь.

— Капитан! Дорогой, — рухнул вдруг тот на колени, — что я вам плохого сделал… пощади, только дачу купил.

Глядя на него, Полушин неожиданно успокоился, сказал с презрением:

— Иди… комиссар. Только документы не забудь.

— А… документы… щас документы.

И кенгуриными мощными прыжками, будто ему ракету сзади приставили, он помчался в каюту.

Но ключ, черт подери! Куда подевался ключ от сейфа! А ведь именно в сейфе находилась та синяя папка с грифом "Для служебного пользования", за которую головой отвечал первый помощник и если не мог сохранить — обязан был уничтожить.

Ключ, конечно, пропал. И тогда первый помощник, рыхлый пожилой мужик, вот уже четвертую пятилетку не поднимавший ничего тяжелее шариковой ручки и ложки, с неожиданной силой вывернул сейф через комингс, выкатил на палубу и как макаронины разогнув сантиметровой толщины леер, столкнул его вниз.

Сейф ухнул в воду глубинной бомбой. Волна от его удара едва не захлестнула ближайший плот. — Будьте свидетелями, — вопил сверху первый помощник, — Я его утопил!

— Это кого он, капитана, что ли?

— Нет, наверное, третьего за боты!

Первая паника схлынула. Моряки разместились в плотах. Стали было пересчитываться, но тут крутая волна ударила в борт "Чемпиона" и капитан заорал в мегафон:

— Отходите, туды вашу! Разобьет!

А и орать не надо было. Волны и ветер откинули плоты и теперь уже при всем желании трудно было приблизиться к судну.

Легко крутясь на волнах, как оранжевые фантастические птицы все три плота помчались к горизонту.

— Подберут, — спокойно проводил их капитан, — SOS дали, течение здесь к берегу гонит, прилив скоро. Все за них. Может и меня успеют.

Последнюю мысль, впрочем, он воспринял равнодушно. Удивительно, но сейчас Полушин даже легкость какую- то в душе почувствовал. Страшно подумать, как давно он не отдыхал, сколько уже лет ему не удавалось побывать в такой вот покойной тишине, в полном расслабляющем одиночестве.

Ага, в полном!

— Борщ-то остынет, — раздалось со вздохом над ухом.

Капитан дернул головой. У порога стояла Дуня — повариха, грустно, с жалостью глядя на него.

— Как… ты здесь. Зачем же, Дуня?

— Куда я от вас, Левонтий Иванович?

Дуня подошла и с высоты своего гренадерского роста поцеловала капитана в лысину, как мальчишку прижала к себе.

— Да не боись, все одно Бога не обманешь, а людей тут нет никого.

Что-то дзенькнуло и натренированным за много лет подпольной любви движением капитан и повариха отпрыгнули друг от друга. Дверь рубки медленно распахнулась и, ошалело оглядывая их, появился Савушка с балалайкой.

Все долго молчали, потом Савушка счел необходимым пояснить:

— А я это, балалайку забыл. Пока бегал…

— Пойдем-ка обедать, — сказала Дуня и тронула капитана за плечо.

Левонтий Иванович ловко ширнул ее локотком и прошептал:

— Не забывайтесь, здесь команда.

И тут ему показалось, что стоять стало значительно легче. Он оглянулся и увидел, что стрелка кренометра медленно ползет к нулю.

"Чемпион", скрипя всеми шпангоутами, выпрямлялся.

А в кают-компании корабля, непонятным образом восставшего из мореной пучины, сидел Дед с мазутным пятном на щеке и хмуро жевал луковицу.

— Куда это народ подевался? — спросил он у капитана.

— На соревнованиях по гребле, — подумав, сформулировал Левонтий Иванович. — Если крен совсем устранил, то пускай дизеля, собирать пойдем.

После обеда все разошлись по своим местам. Савелия капитан поставил за штурвал — если на велосипеде умеешь, то и тут справишься. Дед наддал оборотов и, описывая под рукой Савелия залихватские кривулины, "Чемпион" помчался догонять бросивший его экипаж.

Капитан тем временем прошел по палубам. В распахнутой настежь каюте первого помощника, на глаза ему попала синяя папка с грифом "ДСП".

— Чего же он сейф топил, — удивился Левонтий Иванович и забрал папку.

Часа через два показались плоты. "Чемпион" обогнал их и остановился, подрабатывая против волн самым малым. Натерпевшиеся за эти часы страху, замерзшие и голодные беглецы и впрямь как на спортивных состязаниях, наперегонки погнали плоты к "Чемпиону". Скоро все уже поднялись на борт и разбежались переодеваться и обедать. Только на последнем плоту стоял первый помощник, держась за трап и не решаясь ни отпустить его, ни шагнуть вверх.

— Все же видели, как я его утопил, — уныло повторял он. — Все одно не жизнь теперь.

— Да бросьте, — терпеливо уговаривал его капитан, — из- за куска железа сокрушаться. А если вы за документ боитесь, так вот он — документ.

Он помахал синей папочкой и первый помощник полез вверх, не сводя с нее завороженных глаз.

И над всеми палубами прозвучало:

— Отбой учебной тревоги! Отбой учебной тревоги! Всему экипажу за умелые действия в условиях, приближенных к действительным, объявляю благодарность… Третьему штурману Жженному зайти в каюту капитана.

"Чемпион" выходил на прямую, в конце которой он должен был превратиться в гостиницу.

— Назову ее, — мечтал капитан, — "Плавучим монастырем". Дуня буфетом будет заворачивать, Тимонин на балалайке играть, на мне, конечно, общее руководство. А тулуп этот французский пусть она сама себе покупает.

…Причал был полон встречающих, но Савушке он показался безлюдным, так резко в глаза, в сердце ударили эти две фигурки. Тоненькая женщина вперед выставила, будто защищаясь мальчика. И в нескольких шагах чемодан с широкими ремнями, вместе еще в Киеве покупали.

Бесконечно долго швартовались, вечность, покачиваясь как в тумане, шел Савелий по трапу пока наконец не остановился, как будто в тяготение мощных планет втянутый в сияние родных глаз и лиц.

— Папка! Мы уже забегались за тобой, — по-взрослому вздохнув, сказал Тимка и мертвой щенячьей хваткой обнял отца за колени.

— Одного нет, — критически оценил ситуацию капитан — сверху ему было хорошо все видно.

— Левонтий! — вдруг раздалось на весь причал и колени у капитана предательски дрогнули. — Ну что Ты стоишь истуканом, иди сюда, я уже договорилась…

Капитан огляделся в поисках спасения. Но за спиной, насколько глаз хватало, простиралось море и кажется в его беспредельной дымке миражом таяла мечта о спокойной старости в плавучем монастыре.

А возможно в этот момент и действительно увидел Левонтий Иванович учебный парусник, гордо резавший кромку моря. Но сказать себе определенно — явь или сон — капитан Полушин не мог, он не знал секрета деда Прокофия.

РАЗРЫВ-ТРАВА

На Кубаку мастер прилетел в субботу. Прямо на летном поле, сплошь заросшем вейником вперемешку с розовыми свечами иван-чая, его встретили двое.

— Стив, — представился коренастый крепыш с жесткими как отлитыми чертами лица, — служба безопасности.

— Джон, заместитель директора, — протянул руку второй. Этот вроде был попроще, с лица у него не сходила мальчишеская под ихнего президента улыбка. И сложение у него было как у юнца — гибкий, вертлявый… все у него двигалось почти одновременно. Руки, язык, каждая черточка лица. Даже стоять он не мог спокойно, все пританцовывал.

И чего они все улыбаются, с легким раздражением подумал мастер. Будто вся жизнь сплошная радость и все им братья и любимые.

Впрочем, ему они могут быть и действительно рады, если дело обстоит так серьезно, как обрисовывали ему в головном оазисе их компании.

— В гостиницу? — предложили хозяева.

— Я хотел бы сначала посмотреть, — решил Георгий Иванович, — так звали мастера. После четырехчасового перелета в этой громыхающей, вонючей вибрирующей консервной банке, по недоразумению называемой вертолетом, ему ужасно хотелось добраться до кровати и уснуть, уснуть хотя бы на сутки. Болела голова, иногда заглушая голоса окружающих, звон наполнял уши, и он опасался, что заболеет. Да еще ломило давным-давно осколком задетую спину.

— Посмотреть, — повторил он. Даже в таком состоянии привычке своей не изменял. Все равно, если не взглянешь, бессонница обеспечена: будешь воображать, что да как. А воображать без конкретной, так сказать, информации, хоть и многотрудное, но пустое дело.

Не дожидаясь ответа, Георгий Иванович пошел вперед. Со спины он напоминал изработанную лошадь, которой даже этот сверкающий июньский день и луг цветущий уже не в радость.

Американцы с сомнением переглянулись. Они не ожидали, что обещанный им специалист будет так выглядеть. В их представлении только молодость, во всяком случае здоровье, ассоциировали с успехом, успех с деньгами, деньги — с улыбкой. Русские в массе своей потому и неулыбчивы, что вечно нет денег. Даже зарплату не дают — неслыханное в истории человечества дело. Правда, рабам в Римской империи тоже не платили, но их кормили, одевали, давали крышу, а по праздникам расщедрившийся хозяин мог налить даже вина.

— Так что, русские хуже рабов? — в запальчивости спросил как-то Стив у своего друга, миссионерствовавшего в Магадане.

— Нет, — поправил его друг, — Это жизнь у них хуже, чем у рабов. Но в таких условиях может очутиться любой из нас — и ты, и я.

— Но не нация! — твердо возразил Стив.

— Не нация, — согласился миссионер, — Вот поэтому ты и качаешь из русской земли золото, а я вычерпываю золото из русских душ.

— Считаешь месторождение перспективным? — съехидничал Стив.

— Не то слово.

— Но мое золото вот, на виду, его можно пустить в дело, а пригодится ли нам твое?

— Если даже оно не пригодится нам, — веско ответил миссионер, — мы лишим его русских. И поверь, что по сравнению с этим даже потеря золотого запаса — пустяк.

Кстати, о золоте. Если русский не справится с этими чертовыми замками от хранилища, босс ему голову оторвет. Стив помотал головой, отгоняя неприятные мысли, и догнал Георгия Ивановича и Джона, когда они уже садились в машину.

Можно было бы сказать, что это комната, но на самом деле это был громадный сейф с бронированными стенками, толщина которых смутно угадывалась массивной, будто утопленной в бетон громадой куба. Дверь охраняли два кодовых замка. Код в свою очередь блокировался замком механическим. Если у Стива был ключ, то Джон владел шифром. Только вдвоем могут они открыть дверь, то есть, тьфу, могли. В прошедшем времени. Потому что один из замков заклинило. Во второй раз, месяц назад, прилетел специалист из Аляски, провозился три недели, получил пятьдесят тысяч баксов, а ровно через неделю замок опять тю-тю.

Тогда вот босс и сказал им, Стиву и Джону:

— Еще раз пятьдесят тысяч платить я не намерен, ищите выход. Разрешаю за свой счет.

— Сэнкью вери матч!

Так что хоть как ни крути, выход в этом божьем одуванчике, Георгии Ивановиче, которого кто-то из русских руководителей компании аж через ФСБ (говорят, такие специалисты, или, как их странно зовут "медвежатники", стоят на учете) отыскал.

Георгий Иванович равнодушно осмотрел замки — и сломанный и исправный, и они отправились в гостиницу. По лицу старика Стив прочитать ничего не мог, а спрашивать остерегался. Зато Джон не удержался:

— Ну как, старина, справимся? — и даже ручкой этак панибратски похлопал Георгия Ивановича.

На руку Джона старик посмотрел как на муху, и тот ее поспешно убрал, усмехнулся:

— Ключ сильнее замка.

В номере обговорили условия. Сияя улыбкой, Джон, будто копями царя Соломона одаривал, сказал:

— Пять долларов в час. Питание, проживание, билеты — все за наш счет.

— Отсчет с момента вылета, — поспешно добавил Стив, удивляясь наглости коллеги. Перед этим они говорили о десяти.

Георгий Иванович молчал.

— Если справитесь быстрее, чем за неделю, двести баксов премия, — по-своему истолковал паузу Джон.

— Считай, тридцать долларов я уже заработал, так? — спросил старик.

— Так, так, — дружно закивали американцы.

Подписали какие-то бумаги, и хозяева, облегченно вздохнув, ушли.

Оставшись один, Георгий Иванович разобрал вещи, из походного своего видавшего виды кейса достал бутылку водки "Магаданская", пакет с едой, заботливо приготовленный ему в дорогу дочерью, налил полный чайный стакан и выпил залпом. Посидел, ожидая, пока огненная жидкость дойдет по назначению, не торопясь закусил и рухнул мертвым сном. Спал он, как и мечтал, ровно сутки. Номер был угловой, почти звуконепроницаемый, с кондиционером, так что отдыхалось ему без помех.

В понедельник он принялся за работу. Снял замок и на громадном два-на два метра столе, покрытом чистой простыней, разбросал его на составные.

В комнату попеременно заглядывали то Стив, то Джон, и когда они сунулись к нему вместе, Георгий Иванович, поманив их замасленным пальцем, сказал:

— Меня не предупредили, что замок уже вскрывали. Кто?

Его-то интересовало только одно — специалист или какой-нибудь дурак с инициативой. В последнем случае пришлось бы идти поэтапно, а замочек ой-ой, со шкалой надежности до тысячи секретов, попробуй узнай, найди, где, кто наследил. Но Джон этот вопрос понял так, что русский хочет пересмотреть цену, и от волнения заговорил на родном языке.

— Э компани сикрет…

— Да какой там секрет, — досадливо перебил его Стив, он понял мастера. — Из нашей фирмы был, да толку.

Георгий Иванович успокаивающе раскрыл ладони, дескать, все в порядке, ребята, и работа пошла дальше.

В сущности, замок ему был знаком — аналог японских сейфовых, небольшие изменения в механической части, но это примитив. Нечто похожее он разбирал в областной администрации. Почему же его клинит?

Прикрыв глаза, он попытался мысленно представить весь механизм в действии. Закрывается, этот цугалик поднимается, пружина давит на этот рычаг в форме латинской буквы "с", а вот при закрытии. "Все правильно, все сходится, но почему сразу-то замок работал, а вышел из строя только через неделю. Значит, при динамике что-то меняется".

Регулировка!

Ну, конечно, надо смотреть свободный ход всех этих винтов, шарниров, пружин, рычагов. Где-то он ограничен и быстро теряет параметры.

Это "где-то" оказалось крошечным никелированным винтиком. Всего пол-оборота, полнитки. Почти незаметный для глаз поворот отвертки.

Произошел этот поворот на третий час. И из этих суток спал Георгий Иванович от силы часов шесть. Уходил в гостиницу за полночь, а поднимался с рассветом, который, как известно, в июне на Колыме тоже начинается за полночь.

Сначала и Стив и Джон пытались протестовать против такого безумного, на их взгляд, распорядка, они тоже не имели права оставлять мастера одного, да и боялись, выдержит ли старик такую нагрузку. Но эта старая лошадь, как уважительно отозвался в конце работы Стив, пожалуй, переплюнет и их.

Наконец, замок вернулся в родное гнездо, пришел босс, раз пятьдесят, как капитан, крутил штурвал, открывали и закрывали замок. Но Георгия Ивановича уже не волновало, в своей работе он был уверен так же, как в том, что земля круглая, время на дворе хреновое, а без водки русский человек не живет.

Вот остаток ее той же "Магаданской" он опять вылил в тот же стакан и опять отсыпался ровно сутки. Тем более, что вертолет по причине погодных условий не ожидался.

В кассе конторы он получил валюту — шестьсот восемьдесят баксов, цент в цент, не обсчитали капиталисты.

Перед отъездом появился в номере Стив и, протягивая ему аккуратный сверток, пояснил:

— Презент от босса.

Георгий надорвал упаковку. Камуфляжный костюм. А что, сгодится, на рыбалку там или мусор выносить. Хотя на месте босса он бы такой мелочью не занимался.

— Слушайте, — помялся Стив, — как и где вы научились такой высокой… э квалификации. Колледж или как там у вас…

Колледж? Георгий Иванович усмехнулся. За плечами у него всего мореходка, да и та не совсем законченная по причине войны. Но тайна механизмов мучила его с детства. Как так — неживые, а живут, крутятся, работают. Начал с бабкиных ходиков, во время войны прицелы, затворы, хитроумные взрывные устройства — ничего по причине своего сверхлюбопытства не упускал. Дорогу одолеешь ногами, работу — руками и головой, конечно. А в замках повозиться было для него удовольствием несказанным. Где-то читал, что настоящий художник сам готов заплатить за возможность творить. Вот так и он.

— Просто я родился в Иванов день, — пояснил он ошалевшему от такого ответа Стиву, — В этот день в полночь цветет разрыв-трава.

— Трава?

— От нее замки и запоры распадаются и клады даются. Но вам, американцам, она не доступна.

— Почему?

— Цвет на траве держится не дольше, чем успеешь прочитать "Отче наш", "Богородицу" и "Верую"… А вы же другому богу молитесь.

— Как это другому, — слегка обиделся Стив, — У нас тоже Христос.

— Мамоне вы молитесь, — жестко сказал Георгий Иванович, но тут же пожалел, — Впрочем, вы тоже разные. У тебя, может, есть шанс найти разрыв-траву. Кстати, завтра же Иванов день! Вот те раз, дочка, наверное, именинный пирог мне печет, а я тут прохлаждаюсь. Не застрять бы в дороге с винтолетами этими.

В дороге он не застрял и к пирогу именинному успел. А долларов хватило за квартиру заплатить, за свет (почти за год накопилось), да внуку куртку американскую купить. Но Георгий Иванович расходов не боялся, люди сегодня под замками стали жить, в сейфы все друг от дружки прятать.

И совсем, совсем другие заботы мучили Стива. Никто не знал, даже Джон, где он пробыл всю ночь на Ивана-Ку- палу. Вернулся в гостиницу под утро уставший, мокрый от росы и какой-то задумчивый. От вопросов отмахивался.

Правда, как-то при встрече с приятелем своим, миссионером, во время постороннего совсем разговора вырвалось у него вдруг:

— Неизвлекаемо.

— Что — неизвлекаемо? — не понял друг.

— Золото твое, — твердо сказал Стив.

Загрузка...