Часть первая. Мишата попадает в город

Глава первая. Маленький эпизод из прошлого Мишаты, причем неясно, вымысел это или правда

Впервые Мицель увидела поезд зимой.

Отряд вышел из леса. Некоторые уже начали взбираться на железнодорожную насыпь, но Серый вдруг замер, прислушался, велел всем залечь и ждать.

Братья улеглись немедленно, прямо там, где застал их приказ, и совершенно слились со снегом. А Мицели стало любопытно, и она, вместо того чтобы спрятаться, поднялась еще на пару шагов, хватаясь за обледеневшую проволоку ворот.

Притянутые к земле головокружительными привязями, ворота эти возвышались над рельсами и лесом. Кругом них не было ни заборов, ни стен, ничего. Только черные нити уходили от их наверший, уходили вдаль, к следующим воротам, отсюда казавшимся просто буквой. Дальняя нога ворот, шагнув через насыпь, утопала в овраге на той стороне. Несколько елок выглядывало оттуда, маленьких и настороженных. Мицель посмотрела в правую и левую даль, но и там все было неподвижно. И лес позади стоял тихо — огромный необитаемый зал. Просторно и нехорошо было в нем — нехорошо от близости к рельсам, от оголенности, от того, что слишком редкие стволы здесь не давали укрытия, а стояли просто так, как могли.

Мицель отыскала Серого, чье недовольное лицо выглядывало из сугроба, и покивала: я понимаю, сейчас, мол, ага… Когда она опять подняла взгляд, справа уже был поезд.

Непонятно, как это он возник? Его красные брови быстро увеличивались, но тишина сохранялась в целости.

Бесшумность поезда заворожила Мицель. Она смотрела, как вокруг головы паровоза закипает косматая вьюга, как медленно летят хлопья снега с потревоженных проводов, и восхитительная смесь ужаса и восторга переполнила ее сердце. Тут перестук колес прокатился над лесом, и тишина стала прогибаться под нарастающим воем…

Не помня себя, Мицель выскочила на сугроб и замахала и закричала что было сил! Но не услышала своего голоса и едва не упала от налетевшей вьюги… Вдруг показалось, что плавный изгиб насыпи не удержит полета гигантской машины и та ринется Мицели прямо в объятия… На миг она как бы лишилась чувств, и в ту же секунду главный вагон пронесся над ней, и следующие, страшным своим ветром теребя ее, принялись отсчитывать что-то громадное… Это продолжалось долго, долго — и внезапно оборвалось. Болтаясь, растаяли красные лампы последнего вагона, и все смолкло, будто над лесом опустили крышку. Но пустота, оставшаяся после поезда, оказалась тоже такой огромной, что Мицель никак не могла опомниться… Хлопая глазами, она озиралась кругом и все хваталась рукой, ища опоры.

Рассерженный Серый вывалился из сугроба и замахал, веля остальным подниматься наверх. Мицель, так как стояла выше других, первая оказалась на рельсах. Она сразу же посмотрела вдаль, где над узкой щелью железнодорожной просеки воздух еще дрожал от пережитого напряжения. Теперь уже не хотелось уходить с простора в лесную глухоту… Но Серый нервничал, торопил.

Мицель спрыгнула с рельсов в сторону оврага и зашагала вниз. И в рассеянье позабыв чин ходеб, в двух местах глубоко повредила снег своими валенками.

— Мицель сегодня дважды виновна, нехороша, несдержанна, невнимательна, — раздраженно скрипел Серый, нагоняя ее в елках. — Быстрее, товарищи! — негромко окликнул он двоих, что-то задержавшихся при входе в лес.

Он тревожился, так как после прохода поезда по полотну должны были проехать партизаны с целью осмотра рельсов. Мицель оборачивалась: ей было любопытно. Она нарочно шла медленнее, но партизаны не появлялись, а насыпь уже почти скрылась за елочными стволами. Не выдержав, Мицель тихонько взмолилась:

— Серый, а Серый! Пожалуйста, задержимся немного, я хочу посмотреть партизан!

Спина Серого замерла, и он повернулся к Мицели.

— Это еще зачем?

— Ну должна же я хоть раз их увидеть!

— Что такое? Ты же видела!

— Ну, при дневном в смысле свете, — поправилась она.

С кислым видом Серый покряхтел, пожался… Наконец с неохотой, бросая на Мицель сердитые взгляды, указал остальным на снег. Все присели.

Полотно железной дороги еле виделось сквозь деревья. Стали возвращаться вспугнутые поездом птицы, и ничто, кроме их хлопота, не нарушало тишину, а снег опадал с веток беззвучно и долго сеялся в воздухе. Небо было бледное и только в одном месте пропитанное едким солнечным дымом. Мицель сделалось жарко от колючей шапки, а снимать ее не разрешалось, потому что шапка была белая, как и остальная одежда, и если шапку снять, то рыжие волосы Мицели далеко бы виднелись в лесу.

Сначала послышались стуки, раздвоенные лесным эхом… Следом донеслись голоса… Партизаны разговаривали негромко, но по-хозяйски уверенно, и в безмолвии леса их слышно было хорошо.

Одно за другим появились среди ветвей ядовито-оранжевые пятна. Они горели так ярко, что весь остальной мир, только что полный бледных оттенков дымного, жемчужного, сливочного, серебристого, вдруг оказался просто белесым.

Двое партизан катились на стальной самоходной тележке. Третий шел, придерживаясь за ее борт, и длинным штыком постукивал по рельсам.

Жуткие полупонятные слова партизан раздавались совсем рядом… Их едкий цвет оглушал зрение, от него сороконожка ужаса пробегала изнутри живота, и вместе с тем он неумолимо манил, притягивал… Впрочем, Мицель была осведомлена о подобных чарах и без труда удерживалась, замерев.

В том месте, где отряд пересек рельсы, тележка медленно поехала вперед, а ходячий партизан остановился, Глядя на снег. И вот тут Мицель ужаснулась. Она вспомнила о своих следах. Она быстро оглянулась на Серого. Тот не двигался, глядя пустым и бессмысленным взглядом. Такого Мицель у него никогда раньше не знала. Повернувшись назад, она помертвела: лицо-пуговица партизана глядело прямо на нее. Прошло три секунды тишины. Партизан смигнул и поспешил вслед за остальными. Некоторое время еще продолжалось между деревьями его ядовитое мелькание, но вскоре белизна совсем успокоилась, и уже в ней не было партизан.

Мицель перевела дух и виновато взглянула на Серого.

— Они все равно не пошли бы в лес. Партизаны никогда не отваживаются на это, — процедил Серый ледяным тоном.

Но по смыслу его слова были утешением. Мицель стояла молча, опустив глаза и поджав плечо к замерзшему краешку уха. И на ресницах ее лежал иней. Слабые существа, она знала, не в силах противиться притяжению солярных красок и сами выходят к партизанам из чащи. На свою погибель. Но в сумерках эти чары теряют силу.

— Темнеет, пора торопиться, — сказал Серый и подтолкнул ее туда, где виднелись вопросительные фигуры остальных. Мицель повернулась и, осторожно ступая по поверхности снега, направилась в чащу, и Серый за ней.

Глава вторая. В самом конце ее, будь она фильмом, впервые появился бы зеленый цвет

Мицель знала, что поезд создан для катания земляков. Она так редко видела земляков, и вот теперь, бредя в зимних сумерках, все пыталась припомнить, какие лица были у едущих в поезде. Наверное, лица были радостные — еще бы, ведь ехали в поезде! Но ни одного припомнить не удалось, потому что все окошки размазались от скорости.

Колян так и говорил: чем быстрее быстрое, тем невидимее оно для медленного…

Самые быстрые вещи, свет или мысль, невидимы вовсе — до тех пор, пока не утратят скорость: пока свет не повстречает твердь, а мысль не породит дело. И Мицель понимала, что счастье ехать в поезде происходит от счастья частичной невидимости, от счастья приближения своих свойств к свойствам мысли и света, что способна дать только скорость.

Скорость делает земляков счастливыми; но Мицель не могла испытать того счастья, потому что жизнь обители требовала бесконечного покоя и тишины. И от этого Мицель иногда грустила в своей землянке, и участливые попытки братьев создать веселье пропадали зря.

Мицель была, конечно, очень мудрая (так, по крайней мере, считало общество, наперебой восхищавшееся ее умом, сердцем, красотой), но все-таки еще маленькая, восьми с половиной лет. А такой, несмотря даже на мудрость, нужно хоть иногда повеселиться, попрыгать или пошуметь… Она этого никогда не делала. Вовсе не потому, что ей запрещали, а потому, что за годы жизни в обители твердо усвоила привычку особенного молчаливого внимания к миру, необходимую, чтобы видеть скрытое. Почтение к окружающему так глубоко владело Мицелью, что она хоть и могла порою резвиться, как положено маленькой, но сама себе не позволяла.

Колян, как и остальные, тоже привык любоваться легкими движениями Мицели в снегах и тенью улыбки, никогда не покидавшей ее лица, но в конце концов обеспокоился и приказал сделать для нее сани, чтобы кататься с гор и предаваться скорости.

В прошлом году было сильное поветрие устраивать засады на лыжников, и, хотя эту практику быстро признали ложной, в обители скопилось много целых лыж или обломков. Из старых лыж и смастерили сани.

И Мицель с удовольствием каталась на санях, но проходил первый восторг, и ей становилось неловко за покой деревьев, на чьи стволы, она знала, медленно нанизываются кольца времени, и за поврежденный снег — ведь он был отражением звездных карт, невидимых с земли, но видимых тучам, которые и дали снег.

Бережливость Мицели к снегу усиливалась и оттого, что главные его тайны были от нее скрыты в силу ее земляной природы. Она была способна использовать некоторые свойства снега (например, получать от него ночной загар, предохраняющий от холода, или не проваливаться, ступая по верхушкам кристаллических пирамид), но исчислить форму будущих и предыдущих событий, как это делали братья, она не умела.

Однажды она спросила Коляна: как им, таким увалистым существам, удалось отыскать друг друга для совместного проживания? Колян указал на ледяные соцветия, покрывшие окошко землянки:

— А откуда они знают, как соединиться в узор?

Тогда Мицель как бы заново осознала, насколько глубоко родство между снегом и окружающими ее существами, и оставлять поверх их тончайшего мира грубые бессмысленные следы саней стало для нее невозможно. И она забросила сани, но сама сделалась еще задумчивее.

Домой отряд вернулся поздно, в третьем часу, но Мицели не хотелось спать. Насидевшись возле костров, она отправилась бродить по обители и на южном пустыре, залитом лунным светом, отыскала Серого. Склонясь, тот отмечал в дощечке оборот елочной тени на сугробе.

Он не обернулся к Мицели не потому, что не знал о ее приближении, а потому, что был ею недоволен. Мицель постояла рядом с ним, поеживаясь в тишине, и потом попросила:

— Серый! Поговори со мной!

Серый не сразу оставил свое занятие. Еще что-то переправив, он подумал и только потом обернулся.

— Скажи, — продолжила Мицель, посмотрев на луну, на черную тень справа, на строгое лицо Серого, — город, он какой?

— Я не видел, никто не видел, — отвечал Серый. — Только лес… А за ним — длинные башни.

— Башни? Какие они?

— Бум-бум, — покивал он головой в ритме, заунывно доносившемся с опушки вместе с отблесками костра, — бум-башни, трубашни, трубарышни высокие. Высокие-высокие башни, и из каждой идет дым, дым день и ночь. Дым я видел.

— Дым… — повторила Мицель.

Ей было зябко стоять, и она тихонько притоптывала, спрятав руки в рукава и выпятив по бокам локти. Приоткрыв рот, она стала нарочно выдувать дым, и, переливаясь в лунном луче, он скрыл ее лицо от Серого. Серый болезненно поежился: когда лицо скрылось, он попытался восстановить его в памяти и не смог. Он обнаружил, что не помнит, не может представить себе это лицо, самое прекрасное лицо, виденное им за короткие годы жизни, и раздраженно сказал:

— Не надо так делать! Морозная ночь, а Мицель, как всегда, без шапки. Город — трудное место, и те из нас, кто имеет несчастье там родиться, платят рассудком. Мицель это видела. Зло угрожает нам повсеместно, но в городе его родина.

— Шапку я сняла, потому что она сильно замерзла, — сказала Мицель, прекратив выдувать дым. — Трехрукий говорил, что в городе самое скверное на свете соседствует с самым прекрасным. Не только родина зла, но и родина всего наилучшего… Что там каждой трубе как бы соответствует свой колодец, и вообще город, он во всем углублен, равно как и возвышен, словно лес, отраженный в озере.

И она показала на озеро и на лес, и Серый машинально тоже взглянул туда, хотя никакой воды там не было, а был пустынный сияющий снег и тьма. И это заставило Мицель сильнее сгорбиться и поглубже засунуть в рукава руки; исподлобья она глядела на Серого.

— Мицели пора в тепло, — произнес Серый, наблюдая за ней, — у Мицели голубые губы. Трехрукий — серповидец, но может ли он прорицать о городе, где не был ни он, ни кто-либо из его родни? И можно ли полагаться на него в земных вопросах вообще? Талантлив в знамениях и прорицаниях, но таков ли в делах повседневности?

И Серый простер руки вверх, то ли указуя на луну как свидетельницу пророческого дара Трехрукого, то ли сомневаясь в его здравом смысле. Мицель увидела, что Серый еще в раздражении на Трехрукого после их недавней ссоры из-за дров. Она сказала:

— У тебя луна над головой как шляпа. Не сердись, я сейчас пойду спать.

Ласково улыбнувшись Серому, Мицель отвернулась и, ссутулясь, неторопливо побрела к опушке. Глядя ей вслед, Серый приподнял над доской свой уголек, словно готовясь записать что-то. И то, что он мог бы сейчас записать, относилось не к теневой дуге, а к тому, что Мицель уходит, что вскоре покинет их навсегда, о чем знал и Серый, и Федотова, и сам Колян, и каждый житель их холодного поселения.

И это действительно произошло в середине августа, ближе к вечеру, когда они, пятеро провожающих, стояли на пригорке возле края леса и, закутанные по самые маковки, хватаясь за деревья и друг за друга, топтались и тянули головы, чтобы разглядеть на платформе ее фигурку.

Длинный и тонкий поезд остановился у платформы, но они не увидели, как она садилась: несколько земляков столпилось у дверей, и ее совсем заслонило. Поезд тронулся, и вскоре даль, насколько было видно с пригорка, опустела вовсе: только птицы кружились над соседним лесом и тень облака восходила на холм. А они всё стояли, словно потеряв всякое предназначение и смысл, не зная, где найти силы, чтобы вот теперь взять и развернуться, и уйти в лес, и дальше жить без нее. Их лица были полностью замотаны тряпками, так что только носы торчали. Но и приподняв тряпки, трудно было бы прочесть что-нибудь в их лицах: ведь вопреки общему представлению, эти существа не умеют плакать.

Глава третья. Мишата опаздывает на несколько лет

Кажется, что пойманная птица мечется в клетке. На самом деле это мироздание кувыркается вокруг нее. В безвыходно новом мире птица теряет вертикаль, вселенная летит во все пропасти сразу, и птица напрягает силы, чтобы самой удержаться от полета.

— Иначе собственным сердцем подавишься, — ошеломленно заключала Мишата.

Да, с самого начала все пошло как-то не так.

Казалось, вот-вот она соскользнет в какую-то бездонную яму… И совсем не за что зацепиться! Ни сердцу. ни уму, ничему. Мишату окружал мир совершенно новый и совершенно страшный. Знакомые вещи — заросли, деревья, луга, мокрые после недавнего дождика, — блистали и уносились с невероятной скоростью мимо, а все, что находилось в покое, было чужим. Сжавшись в углу лавочки, у окна, Мишата пыталась унять переполох чувств, но напрасно.

Древесный сук, взглянувший из скользкого склепа лака; створка двери, оживающая внезапно и бессмысленно, как оторванный хвост ящерицы; нехорошая надпись красными буквами, которые не могут из нее сбежать, потому что у них специально перерезаны ножки… А главное — земляки, все без исключения сидящие лицом к Мишате! Это было невыносимо; синица в Мишате, мышь в Мишате, блоха в Мишате напрягали все свои крохотные силы, чтобы не обезуметь… Еще, казалось, немного, и они понесутся кубарем, задыхаясь и вереща, и потянут за собой всю оставшуюся Мишату…

Пришлось закрыть глаза.

Чего не умеет ни синица, ни мышь: внимательные к миру вокруг, они не подозревают о своем в нем присутствии.

— В конце концов, затем и путешествуют все те, у кого разум цветной, — шептала Мишата, постепенно успокаиваясь в собственных потемках. — Когда живешь неподвижно, привыкаешь к вещам и совсем доверяешься им… А о себе забываешь… А когда все вокруг сходит с ума, приходится себя вспомнить… Только страшно побежать в себя и ничего не найти. Но у меня, к счастью, вроде чего-то есть…

Она исследовала себя в темноте и убедилась: да, много всего, просто полно всяких приспособлений, укрытий, запасов, кладов и тайн, и переполох чувств где-то на границе этого мира не долетает сюда. Здесь все подчинялось не чувствам Мишаты, не ее разуму и сердцу, а ей самой. И здесь, если захотеть, можно было находиться и не соскучиться вечно. У этого царства не было одного края, и солнце появлялось оттуда тогда, когда требовалось, его лучи прогревали всю Мишату целиком, до поверхности, и, превратившись в улыбку, гасли. Благодаря этому Мишата, в сущности, могла улыбаться чему угодно и на что угодно смотреть: подумаешь, самый обыкновенный поезд, тем более она мечтала попасть в него столько времени, и что же теперь сидеть с закрытыми глазами как дура.


Итак, забившись в себя, Мишата понемногу накопила силы, а с ними — уверенность, и на ее трепыхающиеся чувства сошел постепенно покой, и пока он сходил, медленная улыбка проступала на ее губах и открывались глаза.

— Но все-таки не так сразу, — извиняясь, прошептала Мишата, — не сразу же поезд.

Она имела в виду, что для начала ей легче смотреть в окно, где проносятся предметы знакомые и нестрашные.

«До свиданья, куст. До свиданья, будка! — мелькало в голове Мишаты. — До свидания, всякая травинка, прощай, коза, прощай, колючая проволока!»

Грусть так сгустилась, что Мишата уже заморгала.

— Еду в город! Увижу город! — пыталась она себя радовать.

Но это мало помогало… Чужой, с пялящимися земляками поезд оставался здесь, а милая земля уносилась от нее прочь.

— Да невозможно просто! — шмыгнув носом, рассердилась на себя Мишата.

И, оторвавшись (даже с некоторым облегчением) от окна, она мельком взглянула на лица земляков, белеющие в сумраке вагона. Куда-то ей надо же было взглянуть!

Земляки по-прежнему сидели лицами к ней, ни одного затылка… И вдруг она заметила, что они вовсе не изучают ее, как ей все время казалось, а или читают, или смотрят в окно.

«Чего же они тогда ко мне лицами сели?» — удивилась Мишата.

«Да они смотрят вперед, чтобы не плакать! — осенило Мишату. — Одна я неправильно села! Спиной к движению! Вот мне и кажется, что поезд меня увозит».

Она немедленно пересела на лавочку напротив… И что же? Мир изменился необыкновенно!

Все кивало ей издалека, махало, приближалось и здоровалось радостно.

Плакать расхотелось.

— Еду! Еду в город! — воскликнула себе Мишата и развеселилась.

И, отвернувшись от окна, принялась рассматривать поезд. Настроение опять испортилось.


Они просто ехали понурясь. Вяло читали, устало смотрели в окна. Никто не веселился и не радовался. Земляки вели себя так, будто ездят в поезде каждый день. И делают это помимо своей воли… Похоже было, что все они просто терпят езду… Коротают езду, словно пресное или даже горькое дело.

Мишате не верилось, что, едучи в поезде, можно остаться равнодушным, а тем более — мрачным.

— И с чего грустить землякам? — недоумевала она, снова и снова украдкой поглядывая на лица. Ни песен, ни улыбок, ни оживленных бесед… Чем-то загадочным веяло от этой картины. Словно земляки не ждали ничего хорошего от своего приезда в город. Холодея, Мишата все глубже всматривалась в них.

В них как бы не было ничего страшного. Страшным было то, что в них как бы ничего не было. Они сидели с таким видом, словно не нуждались в своих лицах. Лица висели у них, как промокшие флаги, не оживляемые внутренним ветром.

Земляки шуршали. Одни расставляли маленькие значки в бумажных гадалках, другие осторожно жевали что-то нескончаемое, третьи шевелили газеты — и так сдержанно, словно перестилали постель спящего ребенка.

И жуткое сомнение шевельнулось в груди Мишаты. На мгновение ей словно приоткрылась ужасная правда, оскорбительная и безжалостная догадка блеснула в сердце. Но она отогнала эти ложные мысли, эту непозволительную слабость.

Два человека с разными лицами, но в одинаковой серой одежде вошли в вагон на полном ходу и впустив за собою немного грохота. Видно было, что они очень хорошо приучены ездить — так умело они покачивались, ни за что не держась. Их одежда хранила строгое выражение. Медленно двигаясь по проходу, они принялись внимательно осматривать каждого земляка или то, что он вынимал из карманов. Стражники, пограничники. Проверяют каждого въезжающего в город.

Их появление сообщает: настала последняя минута, чтобы передумать. Еще не поздно встать, извиниться, пройти назад. Выйти на станции. На то и ходят стражники, чтобы каждый мог еще раз задать себе вопрос — действительно ли решился? Готов лик борьбе с ловушками разочарований, капканами тоски? К лабиринтам бессмыслицы, из которой не выбраться? Увяданию в себе ростков будущего? Кто вынесет подобные муки? Не лучше ли вернуться, пока есть время?

Не торопясь, стражники сурово и вопросительно всматриваются в лица… На их шапках, на пуговицах и пряжках железные знаки — двухголовая птица, глядящая и вперед и назад, птица выбора, которого у Мишаты нет. Какие бы скверные предчувствия ни одолели — возможности отказаться, передумать нет. И никто не передумал.

Только один земляк вдруг не выдержал, сорвался с места, посеменил назад, грохнул дверями… И Мишата видела, как потерянно, как жалко-напряженно исказилось его лицо… Она отвернулась, перевела дух, взяла себя в руки. Если и была секунда колебания, то Мишата снова стала тверда.

Все молча показывали стражам бумажки.

У Мишаты тоже была при себе бумажка — объявление из газеты, ради которого Мишата, собственно, и покинула лес. Когда старший стражник поравнялся с ней, Мишата протянула ему объявление.

— Это мне? — спросил тот с большой высоты, густым голосом перекрыв грохот поезда.

— Только не насовсем, — крикнула Мишата, приподнимаясь с улыбкой, — мне это самой надо! Но вы можете прочитать.

Пограничник поднес листочек к глазам.

— «Модельное агентство “Розалия", — стал он читать, — приглашает желающих на отборочный тур к конкурсу красоты “Мисс Транснефть 2000". Проживание и питание! Возможность трудоустройства! Стань королевой красоты!»

Прочтя, он не то чтобы улыбнулся в ответ, но утратил свою строгость. Лицо у него было загорелое, а глаза голубые, и пуговицы были красивые, золотые, украшенные птицами выбора, и зубы золотые, хотя не украшенные.

— Что же, родители отпустили? — спросил он Мишату.

— Меня все отпустили!

— И не страшно одной?

— Не страшно! Потому что так надо!

Он покивал с игрушечным уважением в лице, и Мишата перевела дух.

А пограничник все стоял и помахивал объявлением, словно не зная, что с ним делать дальше.

— Где же ты его взяла, двухтысячного-то года? — спросил он Мишату.

— Из газеты, — крикнула она, — а газету в лесу нашла! Но мы ее по праву забрали, потому что этот земляк, охотник, который бутылки и газету оставил, забрал с елки одну елочную игрушку, которая гораздо ценнее этой газеты!

Стражник кивнул опять. Тут подошел второй пограничник, «тень». Как и положено, он был подозрительнее и угрюмее первого. Толстыми пальцами он забрал объявление и, сдавив, поднес к самым глазам. Перечел раза два, шевеля губами, и даже заглянул на другую сторону. При этом он посматривал и на Мишату, как бы сравнивая буквы с чертами ее лица. Наконец с видимой неохотой вернул Мишате смятое объявление, и оба пограничника отвернулись и устремились прочь, где освободили следующий грохот.

Мишата, ослабев от волнения, откинулась на спинку лавочки.

Граница была позади.

Город медленно заглатывал поезд.


По мере того как снаружи разрастались дома, темнело, будто их изобилие порождало сумерки. Бледные остатки неба виднелись теперь только на самой выси, в щели между рамой вагонного окна и зубчатой линией темноты.

И вот за стеклом проплыли громадные дымящие башни. Со страхом и почтением Мишата смотрела их великое шествие. Когда башни скрылись, Мишата увидела первые огни, означавшие поражение и гибель дня.

Вскоре фонари подступили так близко, что подожгли лампы внутри вагона. Те зарозовели в два ряда, мигнули и вспыхнули, вмиг уничтожив остатки дня за окном. Внешняя чернота затянулась пленкой отражения с фигурами задремавших соседей-земляков, желтым свечением лавок и платочком самой Мишаты. Трудно было приспособить глаз к тому, что творилось дальше: отражение отталкивало взгляд, словно масло воду. Тут Мишата рассмеялась.

Отражение, не имея даже ничтожной толщины, заставляло отказаться от целого мира, поверить в то, что там, за окном, все тот же поезд, набитый уродливыми призраками, а вовсе не влажная ночь, полная благоухания железнодорожной смолы.

— Глупости! — встряхнулась Мишата. — Просто померещилась чепуха какая-то.

Ей стало совсем легко, может быть, потому еще, что всегда так становилось после захода солнца. Какая-то тяжесть исчезала с плеч, мысли делались яснее и глубже дыхание.

Наконец поезд застрял и тяжко испустил дух. Тогда Мишата встала и на онемевших незнакомых ногах направилась к выходу.

По блестящей каменной дороге шли в одну сторону земляки.

Вдали стояли огни, сырой подсвеченный туман и что-то огромное.

Мишата шагнула на твердый камень, в дождливый воздух. Холодная капля упала ей на руку, прохожий на ходу переложил сумку из одной руки в другую, поднял руку со скипетром стражник на площади и дунул в свисток, и вдали отозвалась, завыла труба, по всему городу перекликнулись часовые, стрелка звездного циферблата в разрыве туч скакнула на следующее деление, заплясал в подвале безумный директор, а выше, на трубах и шпилях города, зажглись рубиновые огни, предостерегая от чего-то влажную черноту.

Глава четвертая. Начинается диалогом, а кончается побегом

— Скажите, пожалуйста, где выбирают королев?

— Эт-та, пардон, я не поэл.

— Простите, я не поняла.

— Чет-та я тут недопоэл.

— Простите.

— Пардон.


— Добрый вечер! Можно спросить?

— Спроси, бэби.

— Где выбирают королев?

— Игрушечных в ларьке. А настоящих в Англии где-то.

— А где это?

— Ларек — вон. А Англия дальше.

— Так куда же мне все-таки идти?

— Спроси у мамы.


— Чего ты хотела, дамочка?

— Я только хотела спросить. Где тут конкурс королев?

— У нас отдельно. Есть «Королева» за тридцать пять и «Конкурс красоты», набор. Но сейчас его нету.

— Простите, но я хотела узнать про другое. Вы говорите о предметах, да? А мне нужно — явление.

— Как?

— Ну, конкурс красоты как явление. О нем в газетах писали.

— Не знаю я об этом, дама. У нас — товар.

— Может быть, вы знаете, где Англия?

— Я знаю, что уже десять часов.

— Да?

— И тебе не в Англию пора, а спать.


— Не подскажете, как отыскать агентство?

— Справочное?

— Модельное.

— Не знаю. Я не справочное агентство.


Вечер, дождь и толпа! Дождь подхватывал вечер, удваивал количество огней, да что там удваивал — каждая капелька блистала отдельно, каждая кепка и каждый зонт! Свет сделался жидким, тек ручьями из автомобильных фар, тяжелыми искрами сыпался с крыш. Немного света было смыто на асфальт с каждой лампы, витрины, вывески. Вывески были такие: «Желдорпресс», еще: «…ский вокеал», еще: «Зал ожидания»… Ноги топтали пролитые, растаявшие буквы. Однако обходили — жалея — те, что, упав в лужи, сохранились в целости. Лишь иногда эти буквы разбивались вдребезги колесом сумки-каталки.

Потом эта сумка, припадая на одно колесо, неловко спускалась по лестнице… И в какой-то момент пропадала, ее закрывали зонты, блестящие, как маслята. Только маслята сырые под шляпками, а земляки под зонтами были сухие и направлялись домой. Их ждала крыша, постель — что за беда им промокнуть? Вот Мишате, которой мокнуть было нельзя, ибо высохнуть негде, действительно требовался зонт. Но именно у Мишаты зонт отсутствовал.

Толпа все так же двигалась мимо, земляков было много-много, и казалось, что все это один земляк-человек, бесконечно размножившийся.

Мишата встряхнула головой, потянулась, топнула. Набрала в ладонь немножко дождя и размазала по лицу. Подняла свой ранец и нырнула в лямки.

Поздним вечером, когда день уже далеко, время словно прекращает свое движение. В эти особые часы тоска покидает сердце, неудачи перестают огорчать, решения выдумываются с легкостью. Остается, пользуясь приливом чудодейственной силы вечера, успеть найти ужин, очаг, постель.

— На сегодня хватит, — твердо решила Мишата. — Запрещаю себе думать обо всем, кроме ночлега! Он там, куда движутся люди. Значит, мне за ними.


Густой поток людей неторопливо и неуклонно двигался вниз по лестнице и исчезал в подземном коридоре, помеченном красной буквой «М». Казалось, тот ведет к огромному «Вокеалу» — зданию в каменном кружеве, железном куполе. Однако вряд ли все люди могли там поместиться.

— Но это не беда, тесно так тесно, я не ищу лучшей участи, — рассуждала Мишата, пытаясь протиснуться в толпу. налетая на столбы и железные ведра для мусора…

Наконец она догадалась — сняла ранец, сунула его в щель среди земляков, и руку сразу втянуло, а следом и всю Мишату. Она сразу перестала мокнуть: над головой сомкнулись зонты. Было душно и влажно; ее сжали со всех сторон, она закрыла глаза и только переставляла ноги.

— Точно в поезд снова села, — сказала она, отдыхая. Ступени кончились, и тотчас же кончился дождь. Толпа повернула в длинный коридор, ход ускорился, и топот возрос. Попалась стеклянная дверь, беспомощно мотавшаяся в густой толпе. Когда Мишата толкнула ее, железная толкалка оказалась прямо-таки горячей от сборного тепла тысяч разных рук, на секунду прикоснувшихся к ней. И очень гладкой, полированной тысячами метров человечьей кожи.

Тут же поперек обнаружились частые воротца, словно расческа на пути у толпы. Мишата, почти вдавленная в чью-то спину, прошла и попала в белоснежное свободное пространство, где растворялась толпа и над каменными цветниками медленно вращалась карусель золотого света, настолько огромная, что даже летали голуби…

— Вот, значит, как они живут, — с тревожным благоговением всматривалась, шагая, Мишата. Но прежде, чем она опомнилась, купол исчез, под ногами открылась головокружительной глубины лестница и без всяких предупреждений стала плавно проваливаться вместе с толпой.

Никто не захотел остаться в прекрасном зале, все стояли теперь на живой лестнице, а некоторые, не сдержавшись, бежали по ней вниз.

— Что же там такое? — гадала Мишата, потрясенная происходящим. — Что же может превзойти этот только что бывший зал? Еще один, еще больше, еще светлее?

Гадай не гадай, а земляки единодушно стремились туда, и Мишате оставалось только преследовать их… Внизу, перепрыгнув на сушу, Мишата продолжила погоню. Скорость движения никак не изменилась, толпа словно и не заметила, что из-под нее убрали лестницу и снова работают ноги. Главным было движение к цели, к цели, неведомой Мишате, но ясной и желанной для всех остальных. Никто не размышлял, не задерживался, не колебался в выборе пути, не удостаивал даже взглядом драгоценные убранства подземелий.

Промелькнул длинный коридор, увитый бронзовыми зарослями; погрозились и исчезли вязанки ружей; одна за другой отстали колонны; толпа повернула, и Мишата чуть не ахнула от нового вида. Перед нею был протяженный зал, столпы которого невозмутимо стояли по колено в бурлящем людском потоке. Мишата замедлила шаг… Но сию же секунду на нее нажали, наступили, наподдали, и ошарашенная Мишата с головой провалилась в человеческую гущу.

Теперь главное стало — не сбиться с ноги, не потерять скорость. Мишата бежала в движущемся колодце, полном матерчатой тьмы и запаха мокрой ткани. Высоко над головой проплывали сверкающие картины, флотилии факелов, но ничего не удавалось рассмотреть, нельзя было отвлекаться…

— Видимо, нас ждет что-то невероятное! — волновалась, спотыкалась Мишата.

Никто не удостаивал взглядом окружающую красоту. Она, значит, и в сравнение не шла с тем, что предстояло увидеть впереди. Нетерпение толпы возрастало, и скорость тоже. Многие земляки спешили не только сами, но и тащили за собою вещи. И какие! Телеги тяжестей, валуны баулов… Спотыкаясь, семенили дети… Вдруг открылась новая лестница, и толпа обрушилась вниз. Иные убранства, еще тоньше, еще чудеснее, полетели над ней, но Мишата нарочно теперь не смотрела.

— Дальше — лучше, дальше — лучше, — ровно дышала она, трудясь ногами. Она видела, как растет напряжение в лицах земляков, как пот заливает их глаза, как скалятся зубы… Но чем утомленнее делались лица, тем мощнее становились движения, громче грохот каблуков, и было ясно, что цель все ближе и ближе.

…Снова лестница, теперь уже вверх, и многие земляки, не довольствуясь спокойной ездой, бросились подниматься пешком. Хотя и нужно было беречь силы, Мишата, захваченная общим порывом, бросилась тоже. Все выше возводила лестница, все яростнее сипело чье-то дыхание за спиной… Вот и конец… Снова колонны, коридорчик, каменные ступени, зал…

Уже не обращая внимания на красоту — а из розовых столбов здесь когда-то ударили каменные фонтаны, растеклись по потолку, сбежали по стенам, застыли потеками меди, — но мимо, мимо — Мишата кинулась бегом. И все бежали. Тяжко тряслись толстяки, ковыляли старухи, Воздух гудел, как рассерженный рой. Мишата понемногу глохла от детского плача, выкриков, брани, заливистого свиста стражи. И чем оглушительнее становился шум, тяжелее духота, плотнее давка, тем неистовее рвалась к своей цели толпа… Все ускоряясь и ускоряясь, Мишата достигла следующей лестницы и вместе с напирающими земляками устремилась вверх. Показалось, яростный восторг охватил пассажирскую массу оттого, что эта лестница коротка и что кончается она озером чистого света, золотящейся глубиной…

— Наконец-то! — едва не крикнула измученная Мишата… Последним рывком преодолев несколько ступеней, она, в завихрении толпы, вынеслась на простор желанного зала.


Зал был обращен к ней затылком. Незнакомо махали двери, казалось, другие голуби сидели на таблицах с лукавыми стрелками, предлагающими Мишате продолжить путь, — и все-таки это был тот самый зал, откуда началось ее путешествие. Тот же зал — как он ни отворачивался, ни переменял свой стороны света. И в плавном купольном изгибе, казавшемся раньше широкой улыбкой, мелькнуло теперь что-то столь хитрое и жадное, что Мишата зажала ладонью рот и укусила рукав телогрейки.

Как ей сделалось плохо на миг, как тошно! В глазах потемнело, и в этой тьме она видела,

как двоится толпа, как часть земляков идет по тому коридору, что ведет к поездам, а часть, ни минуты не колеблясь, пересекает зал и опять исчезает на лестнице, ведущей вниз;

как земляки, столпившись у лестницы, начинают тупо и страшно раскачиваться сбоку набок — точь-в-точь «соленые», безумные шатуны, появлявшиеся в лесу зимой;

как рядом с хрустальной люстрой, похожей на ослепительный торт, гнилостным светом теплится желтая лампочка — но именно она помечена красным знаком;

как за позолоченной решеткой завывает тьма и ветер из бездны качает бороды пыли.

«Значит, так они и ходят по кругу?..» — прыгали в голове ужасные мысли.

Толпа продолжала нести Мишату, и пасть подземелий вновь приближалась к ней. Душные меха и лохмотья тащили ее мимо сияющих гирлянд, каменных садов, золотых лужаек… Собравшись с духом, она шагнула в сторону — и тут же ощутила мощь толпы, ее поперечную неуклонность. Упругая, душная масса тел немного пропустила ее, а потом с удвоенной силой швырнула назад.

До лестницы оставалось шагов десять, ну пятнадцать.

Сжавшись в комок и хрипло выкрикнув обрывок заклинания — первого попавшегося, на закваску грибного вина, — Мишата кинулась вбок повторно.

Сумки бодали Мишату, сапоги швыряли ее, как мяч, захлестывали полы одежд… Неведомо как, вертясь, извиваясь, ввинчиваясь в щели между телами, Мишата вырвалась.

Она оказалась на сравнительно пустом пространстве. Прямо над нею пучился купол. Стена земляков со стоном двигалась мимо. Мишата оглядывалась: направо, налево, назад…

«Долго стоять нельзя, — билось в ее голове, — привлеку внимание. Что делать? Это ловушка, но ловушка, которая работает в одном направлении! Значит, выходить надо там, где другие входят».

Ей больше ничего не оставалось. Она тихо приблизилась к серым воротцам, сквозь которые входили с улицы земляки.

Короткий отдых — несколько минут или даже секунд — изменил ее состояние: ноги казались тяжелыми, а голова пустой, но страх куда-то подевался, и в мыслях было легко. И на сердце как-то спокойно — хотя Мишата не обманывала себя, понимала, что отсюда так просто не выбраться. Только с дыханием она не могла справиться — как запыхалась от испуга, так и не могла успокоить грудь.

Ей пришлось подождать, пока опустеет дорога.

И как только путь стал свободным, Мишата стремительно бросилась в узкий проход.

В тот же миг из незаметных прорезей в стенках прохода грянули черные клешни.

Они с лязгом стукнулись друг о друга и закрыли путь. Если бы Мишата прыгнула резче, она оказалась бы как раз между клешней и они перешибли бы ее пополам. Но слабость Мишаты спасла ее: клешни громыхнули, едва задев.

Как белка, Мишата скакнула назад. В воздух взвилась громкая музыка: ворота играли тревогу… Заголосили вокруг земляки… Свист привратников пробуравил зал.

Теперь ей важно было не останавливаться ни на миг, прыгать, вертеться, метаться туда-сюда… Цельного мира больше не существовало — его обрывки, как ветви, хлестали ее слух и зрение. Каталка, выбитая ногами у грозящей старухи… Пухлая рука с газетой, занесенная над головой… Выпученные глаза дежурной, толстым телом затыкающей путь… Стеклянная витрина с надписями, пролетающая на цепях высоко-высоко…

По-заячьи вильнув, оторвавшись от преследователей, Мишата на бегу перехватила ранец и, выставив его вперед, метнулась в ворота. Клешни тяпнули ранец. Мишата, отчаянно брыкнувшись, перепрыгнула их. С шипением затормозив по ту сторону, она развернулась, схватила лямку и дернула ранец из клешней. Опять чья-то рука, но Мишата лязгнула зубами, и рука исчезла. В глазах покраснело, однако ранец удалось вырвать. Прямо спиной, сшибая кого-то, она кубарем вылетела на улицу. Лужа, брызги! Огни, гудки, земляки… Мишата бросилась наутек.

Глава пятая. Мишата находит приют

Белое здание поднималось во мрак сотней каменных ребер, и было не различить вершин, потому что, если поднять лицо, глаза сразу начинали щуриться и моргать от летящих брызг дождя.

Дальше лежала площадь, за ней — грузная тьма с костлявым зубчатым краем. Над ним — несколько укольчиков звезд, и всё.

— Темно, — произнесла Мишата, вылезая из щели за мусорными баками… — Вот и хорошо. В освещенные места я больше не сунусь, хватит!

На улицах не было ни души.

Спасшись из ловушки, Мишата сначала бежала куда глаза глядят, то и дело уворачиваясь от земляков, пока не забилась в щель между мусорными баками. Она сидела там часа два, и за это время с улиц исчезло все живое. Под землю всех засосало, что ли? Или с приходом ночи остатки земляков забились в укрытия?

С трудом заставила себя Мишата покинуть убежище, но выхода не было: в таком ненадежном, открытом месте ночевать было нельзя. Железный козырек защищал от дождя, но не от неведомой опасности, которой, казалось, дышит здесь каждый камень.

Она осторожно пробралась вдоль стены и заглянула за угол.

Там продолжалась площадь, и это было тихое, сонное продолжение — с красивой башенкой, темными деревьями и редкими пятнами фонарей.

— Дома́… — прошептала Мишата. — Ни одно окно не горит… То ли они зажигать боятся, то ли и некому зажигать… Всех Вокеал побрал. Но фонари-то горят для кого-то? Не все, может, земляки закружены?..

Она подняла руку и коснулась пальцем стены, шершавой и теплой на ощупь. И, чертя по стене невидимую линию, медленно пошла от фонаря к фонарю.

Когда стена кончилась, Мишата не опустила руку, а так и шла, следуя невидимому продолжению стены и аккуратно, в струнку, выставляя ноги. Издали каждый фонарь казался мутным пятном, но, вырастая, он делался четче. и становилось видно, как сеется из него дождь и бегут по луже внизу серебристые блестки.


…Дождь, похоже, ослабел. Все же голова Мишаты намокла, поникшие пряди прилипли к лицу, и платок, увлажненный, съехал, но ей было лень поправить его.

— Вот буду идти и смотреть под ноги, а как только рука дотронется, остановлюсь, — пообещала себе Мишата и так и сделала.

Угрюмые, сутулые и скупые, в ветхих богатых одеждах, дома нависали вокруг, и крыши съезжали им на глаза, и торчали из крыш у них трубы, точно черные ученые пальцы.

— Все в небо показывают, — прошептала Мишата, вглядываясь в дома.

«Ночь», — сказала она себе.

Ее настроение разом изменилось: словно в душной каморке задули свечу, но распахнули окно. Она вдохнула полную грудь темноты, закрыла глаза и прислушалась.

Ручьи, омывая решетки колодцев, со звоном летели в бездну; тонкие струйки искрились под каждой трубой и мелодично сверлили лужи; дождевой крап танцевал на железных подоконниках и сеял во мрак разноцветные точечки звуков. Все, как тончайшая сеть, покрывала пелена дождевого шуршания. Мишата стояла, стояла, растворяясь в затихающем дожде. Уже и ранец намок и сделался тяжелее, и рука ее в намокшем рукаве опустилась.

— Что же, — вздохнула она наконец, — пора заканчивать день. Дома́ я нашла. Что же дальше?


Дальше надо было, понятно, выбрать дом и зайти. Мишата поднялась по ближайшим ступенькам и потянула дверную ручку, блестевшую от дождя. Но дверь оказалась заперта.

Она перешла улицу и подергала дверь дома напротив. Эта тоже была закрыта.

Выпятив губы, Мишата немного подула на озябшие пальцы.

Дома стояли безмолвно, насупленно хранили свою темень… Сном и пустыней пахло из их щелей. Сколько тут не ступала нога земляка? Десять лет? Больше? Мишата отошла на несколько шагов и посмотрела вдоль улицы. Третий, четвертый дом, и еще много домов. И у всех в окнах — такой крепкий настой черноты, что ясно делалось — везде одно и то же ничего.

Мишата тихо пошла вдоль улицы, размышляя: может, в окно залезть? Но пятый дом оказался как раз с разбитыми окнами, и оттуда тянуло до того жутким запахом, что она заторопилась пройти.

Один фонарь уже давно отстал, второй был пока далеко. Мишата шла к нему, невольно ускоряя шаги.

Гул электричества внезапно возник и все усиливался. Отдельно прорвался вдруг визг какого-то механизма. Что-то звякнуло так, что испуганное эхо метнулось прочь… Свет фонарей, словно пар, поднялся из-за угла.

Впереди выросла стальная стена. Она перегораживала просвет между домами, и подходы к ней окружались рвом. Железные ворота были закрыты. Над ними и вдоль стены ночной воздух сверкал от колючей проволоки. Огромная башня поднималась дальше, башня-дуло с черепаховой избой наверху. Купол прожекторного света стоял над крепостью.

Прожектора горели ярко, но подходы к стене были достаточно замусорены, чтобы Мишата могла перебегать из тени в тень. Когда оставалось только перейти ров, Мишата заметила нечто, заставившее ее чуть ли не вскрикнуть. А сердце так и подпрыгнуло!

На воротах стояла красная буква «М». Та самая, что помечала вход в подземную ловушку, откуда Мишата недавно спаслась.


— Так-так, интересно, — дрожа, зашептала она и припала к земле.

Первым ее побуждением было бежать что есть силы прочь. Но в ней заговорил голос мужества и разума.

— Может быть, — сама себе велела Мишата этим голосом, — сейчас я, если не струшу, узнаю ответ на важные вопросы. Мне ведь нужно все понять, если я хочу остаться в этом городе. Зачем же откладывать?

Колени у нее затряслись от волнения.

Она видела, что ворота накрепко заперты. Вся опасность, значит, тоже заперта внутри.

— Чтобы схватить меня, нужно приоткрыть сначала ворота, — лихорадочно соображала Мишата, — успею…

И она оглядывалась на кромешный мрак позади себя, где лежали пустынные улицы, оказавшиеся почти родными по сравнению с жестокими сооружениями впереди.

Тяжкий непрерывный шум катился из-под ворот. Пахло разрушенной землей и соком партизанских машин.

«Хорошо, что воняет, зато и меня им не унюхать», — повторяла Мишата, выбираясь из тени.

Легко, как мышь, она перебежала мостки и прижалась к стене. Все было спокойно. Тогда она прокралась к воротам. Их створки не достигали земли, оставалась щель, пылающая электрическим светом. Опустившись коленями на ранец, Мишата склонилась низко-низко, так, что волосы коснулись блестящей грязи, и заглянула в щель.

Грозное и отвратительное зрелище открылось ей. Это был партизанский лагерь, огромный, суетливый, в ледяном электрическом свете ведущий свою страшную жизнь. Ворочались и захлебывались глиняной кашей бульдозеры, тяжко ползли железные грубияны; громоздились короба, а за ними, надрываясь, била и била тяжкая баба, выла земля, и брызги грязи смешивались с фонтанами искр. И все кишело партизанами: оранжевые, редкие красные и даже невиданные синие партизаны рылись в грязи, грызли камень, лезли в небеса по цепям и яростно кричали, заглушая даже надрывные стоны машин.

Глаза у Мишаты расширились, рот приоткрылся, она оцепенела и, забыв об опасности, стояла скрючившись очень долго, не в силах оторваться от страшной картины.

Вдруг, опомнясь, она вскочила, подхватила ранец и, зажимая от ужаса рот ладонью, бросилась за угол.

Там она прислонилась к стене дома и стояла до тех пор, пока сердце не перестало плясать.

«Так вот оно что! — хотелось ей крикнуть во весь голос. — Это партизаны строят подземные ловушки! Партизаны захватили город и поработили земляков! Как же я не додумалась сразу!..»

Столько изумления и тревоги вызвало это открытие, что Мишата забыла об опасности, еде, обо всем…

Шум и свет партизанского замка долетали сюда, но глуше. Мишата медленно приходила в себя, и вместе с этим возвращалась усталость, а следом и здравый смысл.

— Сейчас-то что делать? — спросила Мишата.

Она осторожно осмотрелась вокруг и вздрогнула от радости.

В доме, давшем ей укрытие и опору, горели окна. Дверь без труда отворилась, и Мишата скользнула внутрь.


Какая сухая, чуткая тишина встретила ее там! Мишата с минуту стояла, боясь шевельнуться.

Впереди располагалась сетчатая башня, и, оборачиваясь вокруг нее, ввысь восходила лестница. Кое-где горели огни, видимые сквозь сетку. На каменный пол был наброшен легкий узор сеточной тени, и Мишата тоже оказалась закутанной в эту сеть.

Ступая как можно легче, Мишата тронулась в сторону ступеней, и огни заморгали, и пестрая тень побежала через ее лицо.

Остановившись, она подняла руку к глазам, глядя, как скользят по коже серые клеточки. Их прикосновение было столь прохладным и нежным, что Мишата не могла задержать руку, а повела ее плавно в сторону, вниз, вверх и обратно, выписывая мягкие восьмерки, так и эдак купаясь в сумрачной росписи. Но тут она спохватилась.

— Дирижирую, как дура, — сказала она, прекратив. Ячейки сети замерли, четкие, словно нарисованные, а кожа внутри их оказалась небесно-белой.

— Какие у меня пальцы худые, — прошептала Мишата и коснулась пальцем носа, — и холодные. А может, это нос холоден, не понять.

И, протягивая вперед ладони, она двинулась прочь из тени. Рука освободилась первая, а затем и вся сеть соскользнула с Мишаты и, совершенно целая, осталась лежать на полу — Мишата же стояла у ступеней.

Здесь она сняла сапоги и на мягких цыпочках начала подъем. Босые ноги еле слышно поплескивали по камню. Оглянувшись, Мишата увидела за собой мокрые следы.

— Промокли, — сказала она. — Просила ведь Серого запаять сапоги, но забыла, и он забыл.

Возле первой же двери Мишата поставила сапоги и осторожно повернула ручку… Дверь приоткрылась. Подхватив сапоги, она шагнула и спиной затворила дверь.

Стало темно, но в дали коридора стояло немного прямоугольного света. Пахло подгорелой едой, краской, смазкой. Вдоль стен выстроились резиновые боты, висела заляпанная одежда… Звукам было тут тесно, они не получали эха и сразу гибли от глухоты — так что Мишата осторожно обулась. Обулась и ранец опять надела.

Потом пошла по коридору, заглядывая в двери справа и слева.

Все комнаты были заняты, и очень плотно. В первой земляки спали прямо на полу, укрывшись старыми тулупами, выставив на воздух штопаные ступни. В других местах сидели по двое-трое на кровати и угрюмо пировали. Бормотанье, кряхтенье и рыки раздавались повсюду. Тесный для горла, удушливый воздух брел из дверных щелей.

Растерянная Мишата дошла до конца коридора. Последняя комната оказалась пустой. Здесь горела кислая лампочка. Мишата, усталая, присела на стул возле входа.

Из трубы в обугленную кастрюлю накрапывала вода. Менее грязная посуда высилась в шкафу с полуоткрытой дверцей, чья тень, разрастаясь до невероятности, погружала во мрак полкомнаты, а далее стоял пустынный стол с хлебной крошкой и горелой спичкой и целая стена липких, блестящих банок, а за ними черное окно, где все отражалось в обратном порядке и оканчивалось бледным лицом Мишаты.

Посидев, она подошла к посуде и взяла оттуда чайник без крышки, с водой на дне; обняв чайник, стала пить его хмурую воду и пила так долго, что вспомнила почти весь прошедший день.

Потом тихонько поставила чайник и новыми глазами осмотрелась вокруг.

Это была единственная незанятая комната. Здесь можно было лечь у стены. И под столом довольно места. Но совсем не хотелось, несмотря на большую усталость. Не хотелось тут спать совершенно.

Что-то опять творилось непонятное.

— И запах плохой, — сказала Мишата. — Как же быть?

Вдруг что-то загрохотало в коридоре… Участились шаги… Показалось, они приближаются! Испуг охватил Мишату!

Хотя земляки не обращали внимания на нее, заглядывающую в комнаты, сейчас почему-то ей очень не хотелось попадаться им на глаза.

Хорошо, слева была дверь. Мишата скользнула за нее, уперлась спиной во что-то мягкое и, сколько могла, прикрылась.

Могучий земляк, сотрясая пол, вошел и остановился. Мишата наблюдала сквозь щелку. Было видно, как земляк покачивает чайник, взвешивая остаток воды… Ударила и смолкла струя. Гукнул огонь и загудел иначе, придавленный тяжелым чайником. Белая майка временно растворилась в темноте коридора, удалились шаги…

Мишата тихонько толкнула дверь. Скрипнув, та поворотилась, и вновь Мишата увидела себя и всю комнату в черном зеркале окна. Только новый, яркий, невиданный раньше цвет маячил теперь в отражении. Сразу над головой Мишаты. Она повернулась и чуть не вскрикнула.

То мягкое, к чему она прижималась спиной, оказалось партизанским жилетом.

Это были не земляки, а партизаны.

Все комнаты занимали партизаны. Весь дом был партизанский. И Мишата оказалась в самой его глубине.

Вот как все объяснилось! И какая дрожь охватила ее от этого страшного объяснения!

Первым движением она кинулась было обратно в коридор — и замерла. Там раздался топот, лязгало оружие… Значит, таинственные и всесильные духи неведения, сделавшие ее невидимой для партизан, уже отлетели. Стук сердца и запах страха теперь, наоборот, привлекали партизан с удвоенной силой. Даже не видя Мишаты, они могли, повинуясь чутью, заглянуть сюда. Уж, кажется, и шаги какие-то придвинулись!

Мишата, задыхаясь, стояла посреди комнаты… С отчаянным усилием, преодолевая оцепенение, она искала, где бы спрятаться.

И тут она разглядела нечто, не замеченное ею раньше.

Еле видимая, цвета стены, в дальнем углу находилась еще одна дверь: старая-престарая, не открывавшаяся, казалось, множество лет. И запор ее, крупный крюк, находился здесь же, внутри.

Как стрела метнулась к двери Мишата!

Умоляя, чтобы дверь вела не в какой-нибудь шкаф или кладовку, обдирая пальцы, она еле-еле откинула липкий, жирный крючок и нажала что было силы…. Привыкшая за века к своему месту, дверь не поддалась сразу, но наконец скрипнула и шевельнулась. За ней появилась щель темноты. Мишата пролезла туда и немедленно, до рези в глазах, навалилась на дверь. Прислушалась. Но толстенной дверью наглухо закрыло все звуки из комнаты. Должно быть, партизаны ничего не заметили. Все заняло секунды три, не больше.

Свежий ветер слегка коснулся рук и лица Мишаты. Он дул через разбитое стекло в узком полукруглом окне.

Уличный свет, изломавшись, взбегал по ступеням вверх. Мишата осторожно побежала тоже — вверх, неизвестно куда, на ощупь.

Местами было так темно, что она бежала с закрытыми глазами. Вот лестница кончилась. Свет косым окошком лежал на потолке. Окошко вело дальше.

Не раздумывая, Мишата влезла по приставной железной лесенке и, поднатужась, приподняла обитую жестью крышку.

За спиной оказалась стенка, а сбоку — пустота. Туда и вползла Мишата, стащила ранец и уселась, прислонясь к стене.

Никто за ней не гнался… Весь огромный колодец лестницы был полон безмолвия и мрака, пробитого на площадках пыльным уличным светом. Но Мишата еще заставила себя привстать и опустить тихо крышку. Потом уселась окончательно.

Сидела и смотрела, как по мере пришествия ночного зрения сереет мрак и проступают в нем очертания комнаты, крошечной, шагов в пять поперек. Посреди возвышалось огромное колесо, наполовину скрытое в полу. Маленькая лесенка виднелась чуть дальше и завершалась дверцей в потолке.

Превозмогая усталость, Мишата встала и, обойдя молчаливый мотор, взобралась по лесенке и нажала на дверцу. За ней оказались звезды.

Мишата высунула голову и задохнулась от свежести и сощурилась — мокрый ветер толкнул ее в лицо, подхватил и растрепал волосы. Дуло ровно, мощно, и было очевидно, что здесь такой ветер всегда. От дождя остались только белые обрывки облаков. Железо под пальцами было мокрым. Мишата осторожно вылезла по пояс и осмотрелась.

Впервые ей открылась столь страшная высота, и впервые с этой высоты Мишата увидела так много мира и так много ничем не загороженного неба над ним.

Город лежал внизу. Начинаясь в глубоких пропастях между крышами, он расходился и разветвлялся в стороны вереницами редких фонарей.

И вот что потрясло Мишату. Несмотря на то что каменные донья улиц блестели от влаги и число фонарей в них удваивалось, темнота царила во всей середине города. Но этот пустынный и мрачный город был окружен целым морем огней.

Дома, дома! Тысячи ярко освещенных домов стояли гигантским кольцом, и края ему не было: огни сливались в единое дрожащее покрывало и потом обращались в зарево, которое опоясывало горизонт.

— Этот город, да он же невероятный! — прошептала Мишата. Да возможно ли здесь что-то понять? А тем более найти?

Ответить ей было некому. Только провода раскачивались и гудели под ветром. Становилось все холоднее. На западе небо поблекло — оттуда ползли новые тучи, предназначенные новому дню.

Мишата забеспокоилась, не протекает ли крыша люка. Вернее, заставила себя побеспокоиться об этом.

— Если я промокну, вряд ли начну соображать лучше, — сказала она и полезла вниз, припоминая, что на лестнице видела картонки… И она их действительно нашла.

Крышка люка закрылась плотно. Стало темно, но зато тепло и уютно.

Мишата улеглась на картонки с ранцем под головой, а телогрейкой закутала ноги.

Напряжение дня ее не покидало, сон медлил.

В обители среди братьев сохранился обычай рассказывать ей сказку на ночь, и за три с половиной года это правило ни разу не нарушилось. Мишата улыбнулась во тьме, припомнив странные и порой бестолковые эти сказки.

И сейчас она свернулась клубочком, накрылась с головой, чтобы не терять тепла собственного дыхания, сунула руки под мышки и, затихнув, принялась сочинять сказку и рассказывать самой себе.

Загрузка...