Жила-была одна девочка, Мицель. Жила эта девочка в одном доме с другими детьми. Детей было, наверное, пятнадцать или сто. Они не скучали, потому что у них были воспитатели, игрушки и всякие праздники.
Дети жили в большой комнате на втором этаже. Дом назывался «корпус». Так говорили взрослые, а дети нет, потому что лицо у дома было доброе, а скажешь «корпус» — и словно на огрызке поскользнулся.
Дети говорили просто «дом». Например, когда замерзали на прогулке или надоедало, говорили: пошли домой. И все уходили. Каждое утро начиналось словом «подъем».
Мицель сначала не понимала, почему «подъем», но потом поняла! Надо было, встав, отнести в кладовку: раз — раскладушку, два — матрас, три — белье и подушку. Чтобы не ходить трижды, дети старались все отнести за один раз, вот и получался подъем! Чаще всего из-за матраса, который разворачивался по пути. И такая трудность: матрас должен быть крепко скaтaн, чтобы залезть на полку в кладовке. Для этого нужно было топтать его ногами. А это в одиночку нельзя было сделать — если просто топтать, он еще хуже развертывался.
Когда матрасы удавалось наконец одолеть, дети бежали строиться на встречу зари.
Они строились в той же большой комнате, вдоль стены, разрисованной Винни-Пухом и его друзьями.
Мицель стояла седьмой от начала, под самым дубом. за спиной у нее был дубовый ствол с дуплом, а листва упиралась в самый потолок и была им слегка обрезана. И Мицель думала, что на третьем этаже есть продолжение дуба и небо и солнце. Но на третий этаж, к старшим, детей не пускали.
Они встречали зарю, прыгая и размахивая руками: «Ты, заря высокая… ты, заря широкая… мы допрыгнем до зари. Раз-два-три-да-раз-два-три».
Зимой было холодно в трусах, а летом ничего.
Потом начинался завтрак: яйцо и бутерброд с сыром, или пшенная каша с маслом, или манка с изюмом и чай.
Солнце во время завтрака заглядывало к детям в левые окна.
Потом все шли на прогулку, потом был обед, и солнце глядело теперь в правые окна.
Получалось так, что всего один столик освещался солнцем и на завтрак, и на обед.
И за этим столиком сидела как раз Мицель.
Другим детям было зябко садиться в шортах на холодный стул, и вилки и ложки были у них холодные. У одной Мицели был всегда теплый стул и теплые вилки и ложки. И солнце золотило ей чай, и у тени стакана была красная сердцевина. Солнце съедало масло на бутерброде раньше Мицели, а у других детей масло даже не размазывалось от мерзлоты. Так Мицель ела солнечную кашу, пила солнечный чай и ела масло, облизанное солнцем, а суп могла есть долго-долго, ведь он не остывал на солнечном подогреве. От всего этого Мицели жилось лучше других. Она почти никогда не плакала и была всегда спокойная, и на душе у нее было хорошо. Дети ее любили.
Манька, которой было уже шесть лет и которая вообще много знала, говорила: когда они подрастут, их переселят в другой дом, побольше, где они будут не просто жить, а вдобавок учиться в школе. Но чтобы поступить в ту школу, учиться требовалось уже сейчас: а то не возьмут в первый класс и останешься здесь, с малявками.
Поэтому осенью после завтрака начались уроки.
Уроки Мицели понравились, потому что они были интересные. Она старалась хорошо учиться и к началу зимы знала уже буквы. Воспитательница сказала, что хорошим ученикам будут на Новый год особенные подарки. Мицель этому радовалась и с нетерпением ждала, когда же придет Новый год.
А прошлый Новый год она вспомнить с точностью не могла. Только одно ей запомнилось: как она потянулась к двери и вдруг увидела, что блестящая дверная ручка вся в разноцветных огоньках. Но они сразу потухли, лишь только приблизились пальцы Мицели, и ручка оказалась холодной.
Однажды утром воспитательница сказала, что до праздника осталась всего неделя и пора начинать приготовления.
Вместо уроков детей посадили клеить бумажные фонарики и гирлянды или вырезать снежинки из сложенной вчетверо бумаги. Так они трудились три дня.
На четвертый день, когда гирлянд была уже целая гора, дверь раскрылась на обе створки. Два снежных дядьки, прямо в мокрых сапогах, внесли в комнату огромную елку. Эту елку они установили в углу, в ведре, и ушли. Елка была до потолка и шириной в полкомнаты. На иглах ее таял лед и капал. Дети сперва притихли, но после раскричались радостно и стали толпиться и трогать елку руками.
Пришла воспитательница с большой коробкой, а в ней были елочные игрушки. Это городские дети собрали целую коробку в подарок. Воспитательница велела придвинуть стулья. Дети влезли на них и принялись наряжать елку.
Каких только не было тут игрушек! Сначала шли шишки: зеленые, розовые, серебряные. Некоторые были обсыпаны, как пирожные, стеклянным сахаром.
Потом начались игрушечные вещи, все из стекла: изба, мельница, самовар, паровозик, ракета. И звери, конечно: заяц с барабаном, медведь с гармонью, гусак с трубой и просто золотые рыбы и хрустальные птицы.
На самом дне лежали огромные шары, все завернутые в тоненькие бумажки, и большущая звезда на самый верх — верхушка.
Дело шло медленно — кто-нибудь все время кричал: «Смотрите, что у меня!» — и все толпились смотреть, даже слезали со своих стульев.
Коробка оказалась такая большая, что скоро уж некуда было вешать. Чтобы надеть верхушку, воспитательница влезла на стол — такая огромная была елка. Напоследок она внесла длинные бусы лампочек и украсила ее сверху донизу.
Получилось хорошо необыкновенно! Хотелось смотреть и смотреть на елку. И говорить шепотом. Никто в этот день не баловался. А еще воспитательница пообещала, что вечером зажгутся лампочки — тут-то самое главное и начнется!
И вот настал наконец вечер, все дети собрались в комнате.
Закрыли дверь и погасили свет.
И воспитательница зажгла елку. Дети только тихо ахнули. Было так красиво, что даже страшно. Одни лампочки горели ярко-ярко, а другие, в глубине, таинственно. Зеркальные игрушки усеялись огоньками, а старые ватные только тихо искрились, но зато будто ожили. От дождика и мишуры елка вся двигалась и дрожала. Тени выросли на потолке, как загадочные цветы. Дуб Винни-Пуха стал как настоящий, и комната сделалась похожей на лес.
Дети и начали было играть в лес, но воспитательница запретила, потому что пришла пора спать. Все легли, и елка погасла.
Мицели повезло: она лежала так, что с ее места было видно всю елку целиком.
Совсем особенно елка выглядела во тьме.
Ее и видно почти что не было, она угадывалась только по белому блеску.
Теперь, когда огоньки погасли, в елке не осталось ничего игрушечного, а одна только серьезная и тревожная тайна. Что это за елка? Зачем она? К чему она появилась, такая? Почему она не похожа ни на что остальное?
Наверняка и воспитательница не знала. И никто на самом деле не знал. Все спали, кроме Мицели и елки.
Мицель встала и подошла к елке.
Босым ногам было холодно на линолеуме, и одна нога укололась о елочную иглу. Мицель поджала ногу и почесала, не отрывая от елки взгляда. Серебряный дождь искрился. А за ним была глубина, где что-то едва мерцало. Мицель пригнулась, раздвинула ветки и вошла в елку.
Игрушки зацокали и затренькали. От зеленого запаха, густого, как компот, голова у Мицели закружилась. Она закрыла глаза, чтобы почувствовать, как это, в елке. Но не совсем до конца закрыла — оставила щелочки.
Наступила тьма, лишь одна стеклянная искорка сохранилась. Иголки подкрадывались со всех сторон и покалывали Мицель.
«Заблудилась в лесу, — подумала она, — и огонек увидела. Но он еще так далеко».
Мицель играла, как будто идет и идет сквозь чащу и очень утомилась.
«Прилягу здесь, — решила она, — здесь меня никто не найдет».
И на секунду вздремнула. Вдруг Мицель словно что-то толкнуло. Она открыла глаза: прямо перед ней висел серебряный паровозик. То, что Мицель принимала за огонек, было отражением окна спальни в его окошке.
«Паровозик, повернись ко мне», — молча попросила Мицель.
На своей длинной ниточке он поплыл вокруг себя и остановился лицом к Мицели. Она подняла осторожно руку, чтобы тронуть его, и вздрогнула: внутри паровозина что-то пошевелилось. Но это было всего лишь отражение.
«Сколько всего он проехал на свете, — подумала Мицель, — и сколько в нем разного отразилось…»
Она осторожно взяла холодный паровозик пальцами.
— Я тоже хочу в путешествие, хочу уехать, — попросила Мицель. — Я тебя заберу, чтобы ты, когда соберешься в дорогу, забрал меня.
Мицель продела палец в петлю и, слегка уколовшись, сняла паровозик. Спрятав его под майкой, на животе, она вылезла из елки и пробежала к себе в кровать. И прямо так, обнимая паровозик, заснула. Какие-то необыкновенные ей снились сны, и утром она вспоминала их постоянно.
— Какие? — спросила ее Манька.
— Знаешь, рассказать нельзя. Про старика, который плачет все время, то от горя, то от радости, и слезы разноцветные. Какая-то война, дворец огромный, страшный… А за ним, вдалеке, город, светлый-светлый, легкий-легкий. Стрельба такая, и всё салют, всё салют… Этот паровоз вообще волшебный! Я сегодня назад повешу, а вечером опять тихонько возьму. Я его всегда теперь буду брать.
— А Новый год пройдет, елку разберут, и его тоже уберут.
— Ну и что? Я его перед этим спрячу. Я с ним теперь всю жизнь буду.
— Дай посмотреть немедленно.
— Ночью придешь — увидишь.
— А сейчас? Покажи.
Манька долго смотрела на паровозик, нагнув голову. И Мицель смотрела, какой он прекрасный при свете дня — совсем другой, чем в темноте, но не менее чудесный.
— Видишь? — спросила Мицель.
— Вижу, — ответила Манька. — Паровоз как паровоз. Пошли в столовку, поговорим.
В столовой было пусто, темно. Они сели у дальнего столика.
— Значит, он тебе сны показывает? — спросила Манька.
— Потрясающие!
— Ага, — сказала Манька, — ну понятно. В паровозик она смотрелась. А про зазеркальных детей знаешь?
— Нет…
— Вот то-то! Ты лучше послушай, что я говорю. Этот твой паровоз — наверняка ловушка. Не нравится мне это. Для меня он обыкновенный, а для тебя, значит, волшебный! Говоришь, ты просилась к нему? А он тебе отвечал как-нибудь?
— Ничего не отвечал…
— Слава богу! Нет, ну надо же… Хуже всего, что ты сама попросилась. Он теперь от тебя не отстанет. От него теперь не отделаешься. Но мы попробуем. Смотри: когда все заснут, мы незаметно его снимем и спрячем. А утром куда-нибудь забросим или лучше разобьем!
— Еще чего! Только попробуй!
— Минька, лучше послушай меня. Ты маленькая. Он тебя сожрет — да и всё. Или другая беда какая-нибудь. Я тебе говорю.
— Уходи отсюда! И про паровозик забудь! Это мой паровозик!
— Не твой, во-первых, а общий. А во-вторых, если ты не хочешь, я сама его разобью все равно.
— Ах ты! Вот ты как… Знать тебя не хочу! И попробуй только трoнь мой паровозик!
Мицель расплакалась и убежала в комнату. Когда все дети легли спать, воспитательница сказала:
— Спокойной ночи! Завтра у нас праздник. Утром станем разучивать стихи, потому что потом придет Дед Мороз и нужно его чем-то радовать. Будет очень весело! Засыпайте скорее!
И она ушла. Но от ее слов детям совсем спать расхотелось. Они долго сидели в кроватях и шептались про Деда Мороза и какие будут подарки. Только Манька сказала, что Дед Мороз будет не настоящий, а просто маскарадный дядька. Некоторые обиделись, а другие сказали:
— Какая ты, Манька, противная все-таки! Все время гадости выдумываешь. С тобой жить тошнит! — и даже послышались нехорошие слова.
На следующий день настал праздник. После обеда действительно пришел Дед Мороз, спросил, как звать каждого по имени, и начал с детьми свою игру. Были здесь и догонялки, и пляски. Дети читали Деду Морозу стихи, он взамен читал свой. Веселились до темноты. Когда приблизился ужин и Деду Морозу пришла пора уходить, воспитательница вдруг сказала:
— Дети, вот что я придумала. Дедушка Мороз доставил нам столько радостных минут! Давайте и мы ему что-нибудь подарим!
— Давайте, давайте! — закричали в ответ все дети. — А что же мы ему подарим?
Дети переглянулись, примолкли. Тут вышла Манька и сказала:
— А давайте подарим ему вон тот паровозик с елки!
Воспитательница обрадовалась.
— Манюта, молодец! Хорошо придумала!
— Спасибо, детишки, спасибо, внучата, — сказал Дед Мороз, но под бородой не было видно, улыбается он или нет.
Воспитательница дала ему паровозик, и Дед Мороз пошел в столовую попить перед уходом чаю, а дети потянулись за ним, кроме Мицели, которая плакала.
— А ты, Машенька, что же не идешь со всеми? — спросила воспитательница. — Что у тебя такое случилось?
Но Мицель рыдала.
— Зачем мой паровозик этому Деду отдали!
— Да что ты! — расстроилась воспитательница. — Разве паровозик твой? И потом, подумаешь, паровозик. Ведь тебе такие часики подарили!
— Не надо мне ничего! — зашлась в рыданьях Мицель. — Мне паровозик мой нужен!
— Ну подумай, Маша, — сказала воспитательница, — вот Дед Мороз вернется на Север к своей Снегурочке совсем без ничего! Хорошо разве? У всех праздник, а у них что? Будет им очень грустно. А так принесет он паровозик, нарядят они елку, сядут и будут чай пить, и радоваться, и тебя и нас всех вспоминать…
— Неправда! — закричала Мицель. — Не будет он на Севере сидеть! И никакой он не Дед Мороз, а просто дядька в костюме!
— Ну раз так, — рассердилась воспитательница, — если ты, оказывается, такая жадная, скверная девочка, то и сиди тут одна! И нечего портить остальным Новый год!
И воспитательница ушла. Мицель рыдала и все не могла успокоиться. Потом тихонько подошла и заглянула в столовую. Дед Мороз пил чай, а дети сидели вокруг с радостными лицами. Паровозика видно не было.
«Куда же он дел его? — подумала Мицель. — Не в карман же?» Да и не было карманов у тулупа.
«В мешок, больше некуда», — решила Мицель.
Она присмотрелась к вешалке, которая стояла возле двери воспитательской. У вешалки лежал мешок. Мицель стояла и не знала, что делать. Кто-то взглянул на нее, и она сразу ушла.
Она встала в пустой комнате возле окна и смотрела, как из фонаря сыплется снег. Когда стекло туманилось, она отирала его рукой.
И вдруг придумала.
— Вот что! — сказала она сама себе. — Пойду сейчас и в мешок влезу. Он возьмет мешок с собой и меня заодно. Он такой здоровенный, не почувствует, что я в мешке. А я подсмотрю, куда он пойдет: в лес или домой! И узнаю, настоящий он или нет! А потом в мешке дырку прорежу и с паровозиком убегу.
И сердце у нее забилось часто-часто.
Она тихо пробралась к вешалке. Мешок лежал высокой кучей. С лестницы подул холодный ветер. Мицель сделалось на секунду страшно, но она поджала одну ногу и сказала себе:
— Это не страх. Это холод просто.
У нее была шубка в ее шкафчике с картинкой из мультфильма «Маугли». Мицель захотела одеться, но тут в столовой задвигались ноги.
«Не успею», — вздрогнула Мицель и полезла быстро в мешок.
Она села в него как в ванну и натянула сверху. В мешке было много всяких коробок и свертков.
«И вовсе не все он раздарил», — подумала Мицель, тихонько устраиваясь.
Вдруг она нащупала паровозик! Она тут же обняла его крепко-крепко и успокоилась совсем. Паровозик был теплый и как будто кормил ее мужеством. Мицель беззвучно рассмеялась и приготовилась ждать. Слышны были веселые голоса. Вдруг приблизилось шлепанье ног. Мицель затаилась и перестала дышать. Шлепанье стихло возле мешка.
— Мишенька! — послышался шепот.
Мицель молчала.
— Мишенька, я знаю, что ты здесь.
Мицель молчала.
— Минька! Пожалуйста, отзовись! А будешь молчать, пойду, все расскажу.
— Чего тебе? — мрачно спросила Мицель.
— Знаешь, — прошептала Манька, — я сразу поняла, что паровоз тебя потянет. Поэтому и хотела его разбить. И даже попыталась. Вчера ночью, когда ты спала.
Мицель не ответила ничего.
— Я тоже в нем отразилась, на минутку. И тоже, чувствую, тяга… Ну, я давай его бить, бросать. Ну вот. И представь себе, он не бьется. Его невозможно разбить. Я об батарею била. Мне страшно стало. Тебе не страшно?
Мицель не ответила.
Тут в столовой грохнули стулья. Манькины ноги сразу зашлепали прочь. Дед Мороз зашумел снаружи, большой, словно дом. Он тяжко возился и одевался. Потом нашарил мешок. Страшная сила пришлепнула Мицель о спину Мороза. Он зашагал по лестнице, и спустя миг Мицель оказалась во дворе. Жуткий холод пронзил ее.
«Ну ты, не дай мне замерзнуть! — крикнула она в мыслях паровозику. — Грей меня! Вон как я ради тебя стараюсь!» — и волна потепления разлилась от паровозика.
— Покатились! — с тихим смехом поздравила его Мицель, расслабилась и посмотрела внимательно сквозь мешок, как через сеточку.
Снег покрыл все вокруг. Было очень тихо, лишь скрипели шаги. Сквозь забор виднелись желтые окошечки дома. Они медленно покачивались, как на волнах, от ходьбы Деда Мороза, и удалялись. Потом скрылись в темной куче деревьев, еще померцали и исчезли совсем.
Вдруг Мицель обнаружила, что Дед Мороз покидает поселок. Мицель подумала: не испугаться ли? А дорога вела на станцию.
«Может, он у станции где-то живет», — успокоила себя Мицель.
Однако Дед Мороз отправился прямо на платформу. Он устроился на лавочке и притих. Паровозик берег Мицель, но она чувствовала, что мороз кругом ужасный, еще секунда — и набросится на нее со всей злобой. Вдали послышался свист поезда.
«На поезде поедем», — подумала Мицель растерянно.
Ей стало не по себе.
И тогда она еще крепче обняла паровозик и потребовала:
— Ну-ка, добавляй мне смелости!
Он добавил ей смелости, и она успокоилась. Поезд ревел все громче.
— Настоящий Дед Мороз не ездит на поездах, — сказала себе Мицель. И страх ее совсем ослабел.
Дед Мороз затащил ее в поезд и бросил в темном углу. Сверху виднелась желточек-лампочка. Она затряслась, и в полу под Мицелью что-то застучало и задергалось: состав тронулся.
Холод здесь был еще хуже, чем на улице, и Мицель начала потихоньку замерзать. Она осторожно пошарила под собой и кругом, не найдется ли чего теплого. Но в мешке были жесткие, холодные игрушки. Только одна бородатая маска нашлась, и Мицель надела ее и обняла бороду. Борода хоть немного грела.
Поезд ехал и ехал. Время тянулось ужасно медленно. Наконец Дед Мороз встал и взвалил на себя Мицель. Зубы ее лязгнули. Страх снова схватил ее.
«Или сейчас будет город, — подумала Мицель, — или лес. Если лес, тогда я не знаю что. Город, пожалуйста, пусть будет город», — взмолилась она у паровозика.
Стуча зубами, она всматривалась сквозь мешок. Вот скрылся последний фонарь у станции, кругом стало совершенно темно. Дед Мороз шел не переставая. Что-то начало стегать и царапаться по мешку снаружи. Это были ветки деревьев. Страх с еще большей силой сдавил Мицель.
— Пусть сейчас лес кончится, — загадывала она паровозику, — немножко леса еще можно, а потом, пожалуйста, пусть будет город!
В это время странное сияние разлилось за деревьями. Светилось что-то огромное.
— Город? Город? — спрашивала Мицель у паровозика. Она заметила, что давно уже плачет. Но паровозик молчал. Тут Дед Мороз вышел на поляну. Деревья раздвинулись.
Над ними оказалось черное небо и луна, ослепительная, плоская и совершенно пустая.
— Отпусти меня! — завизжала изо всех сил Мицель. — Ты не настоящий! Тебя нету, нету!!!
Она кричала так громко, что сама чуть не оглохла. Слезы лились ручьем и брызгали из глаз, и еще она пыталась колотить по спине Деда Мороза, но тут обнаружила, что мешок валяется на снегу, а Дед стоит к ней лицом, смотрит вниз и рот у него открыт.
— Нету, нету! — крикнула еще раз Мицель и замолкла.
Дед попятился назад, и на лице у него появился ужас. Внезапно он повернулся и, задев луну, побежал прочь, к темному лесу на другой стороне поляны. Он увязал, падал, полз на четвереньках, потом вставал, бежал, увязал, падал и полз опять.
Видно было, что он убегает изо всех сил, но получалось это у него так медленно, что прошло, казалось, полчаса, пока он добрался наконец до елок и скрылся в них.
Мицель так и стояла по пояс в мешке, глядя ему вслед. Маска мешала смотреть. Мицель сняла маску и повернула. Это была маска Деда Мороза. Мицель опустила маску в мешок. Сбоку на совершенно гладком сугробе сиял паровозик. Мицель дотянулась до него и взяла. Потом присела в мешке, укрылась им с головой, обняла паровозики уткнулась в него носом. Ей стало совсем, совсем спокойно.
— Видишь, — сказала она паровозику, — что ты натворил! Остались мы вовсе одни. Ну, это ничего — мы будем так сидеть, сидеть и греться, а потом кто-нибудь придет и спасет нас, правда?
От ее дыхания паровозик медленно покрывался инеем. Сияла луна, голова Мицели клонилась все ниже, ниже, и все кругом было белое, и мешок был белый с серебряными цветами, и майка Мицели белая, и кожа ее побелела. Все белое, кроме волос, которые, кстати, были рыжие.
Детский дом был родной для Мицели. Он стоял на небольшом пригорке, окруженный сетчатым забором. Когда Мицель ходила еще игрушечно, как плюшевый медведь, этот забор был для нее вроде горизонта. Обведенный забором мир был огромен. Здесь помещалось все: дом посреди, цветники и веранды вокруг, неведомые заросли за верандами. Все это соединялось чистыми каменными дорожками, и заросшими тропками, и сухими тропинками в далеких местах. В небе стояло солнце, и оно, ослепительное, и мир вокруг, увиденный в солнечном свете вдруг весь, целиком, был самым ранним воспоминанием Мицели. Они стояли на припеке вдвоем с Манькой, и Манька учила ее плакать. Мицель была за что-то наказана, и ей нужно было заплакать. Манька заставила ее смотреть на солнце и не моргать, чтобы слезы выступили на глаза. Таким способом получились в конце концов две слезы, и Мицель сразу побежала их показывать. С тех пор, стоило ей заплакать, она тотчас вспоминала солнце.
А сейчас слезы заканчивались, и солнце, сияющее во сне Мицели, гасло. Картины из прожитой жизни путешествовали в дремотной ее голове и меркли одна за другой и исчезали из памяти. Дыхания было у Мицели мало, столько же, сколько воспоминаний. Жизнь, прожитая ею, была коротка, потому запас воспоминаний подходил к концу, и вместе с ним кончался запас дыхания.
«Скоро нечего уже будет вспоминать, и я засну», — думала Мицель.
Между тем ночь продолжала свой путь, оборачивалась звездная карта, и луна добралась до елочных вершин на другой стороне поляны. Мицель забыла уже всю свою прошлую жизнь и почти совсем потеряла память, но тут, к счастью, за ее спиной что-то стало происходить. «Кто-то топчется в снегу», — подумала сонно Мицель.
Правда, доносилось скрипенье снега, но оно не делалось громче или тише, а неслось равномерно, словно приплясывал кто-то усталый. Что-то странное слышалось в снежной возне, и эта странность пробудила наконец Мицель и заставила прислушаться. Тогда она медленно стала узнавать слова и догадалась, что не топтанье на снегу, а разговор скрипучими снежными голосами доносится сзади, разговор, топчущийся на месте.
— Остынем, братья, — скрипело, скрежетало, — осмыслим немыслимое, вонмем невнятному.
— А что тут тебе, брат, невнятно? — отвечал точно такой же голос немного сбоку. — Пред нами тюк. Извне его все обыкновенно.
— Изнутри таинственно, брат. Гляди, как высится крупным комом! Комоватый!
— Поспешим же, братья, вовнутрь взглянуть.
— Сперва осмыслим, поспешный брат.
— Эх, Серый. Невмоготу уже! Уж что-нибудь сделаем, а осмыслим после, народ нас ждет и ругается.
— Что ж ты намерен?
— Да потрогать хотя бы.
— Ощупью рук?
— Да и что ж такого? Ну, ощупью, ну и рук!
— В сомнение меня ввергаешь, брат Серый! Ты будто и не изумился, что нами обнаружилось. Чудо ведь это, чудо! Чудо открылось какое-то. А ты, мнится, и не преисполнился трепета.
— Да я преисполнился.
— Однако ты нетрепетен в желании трогать, не осмысляя. Легкомыслие лихомыслием обернется! Вот как сказано! Сказано: пока очи пучатся, ручи прячутся. А ты порядком пренебречь хочешь?
— Я порядок знаю!
— Тогда повтори: чем туловище увенчано?
— Голвою.
— А обременено?
— Ну, руками.
— А куда голва у нас, брат, устремлена?
— Ввысь, брат Серый!
— Ввысь, к Полярной звезде! Голва нам путь указует, а ручи вширь распространены для одного лишь крестообразия. Известно: ручища — разума корневища. Итак, давай сперва вразумимся, а потом уж ты ручища выпятишь.
— Ну, давай.
— Давай.
— И давай.
Голоса смолкли. Правда, как будто говорил кто-то один и тот же, только переступал то вправо, то влево. И звали оба голоса одним именем. «Две головы, может?» — сонно решала Мицель. Молчанье длилось еще, и наконец левая голова с твердостью сказала:
— Нет… Ощупать надо.
— Ах ты, тягота! Так ведь и я убеждал ощупать!
— Ты от торопливости убеждал, а я от осмысления. Я отважусь.
— Да-а! Вот ты какой, брат, пышный! Отважиться он способен! И к компасу его приставили, и купольщиком определили, ему и трогать теперь? А я, выходит, до полярной ночи в незначительности пребуду? Чтобы морковный нос себе вставить, много величия не надо. Еще и уши себе вылепил! Небось мечтаешь о восседательстве? Стыдно, брат. А ведь мы с тобой однолепки. Нет! Если по справедливости, то сейчас именно мне дерзать.
— Эх, брат, горячишься, а ведь сказано: горячность духа во телесное потаяние. Подержи-ка вот лучше компас.
— Не буду. Важный ты, возвеличенный, ледовитый! А ведь сказано: хладомыслием душа индевеет. Прозябающий да примерзнет — вот как сказано!
— Ладно, брат. Не по справедливости, а по милости прошу: дозволь мне первому. А я тебе компас тогда передоверю. Вдруг там в тюке одна дрянь, разнотряпие? А ты до самого города компас понесешь!
— Нет.
— Да как же так нет?
— Нет. Если дрянь окажется в тюке, ты у меня потом отберешь.
— Не отберу! Лбом тебе стукнусь, что не отберу!
— Мало этого.
— Ну как же мало? Ну, хочешь, я тебе в ножки поклонюсь?
— Надо подумать.
— Да нечего думать, брат любезный, прими поклон. Примешь? Дозволишь? Вот, придержи компас. На тебе! На тебе! На тебе!
И усилились снежный хруст и снежное фырканье.
Мицель легонько пошевелила складку мешка и выглянула наружу. Глаз едва открылся, потому что заплаканные ресницы смерзлись. Лунный свет просиял в них холодной радугой.
Неподалеку на ярком сугробе стояли трое: пара снеговиков и еще один какой-то темный и длинный. Мицель вгляделась и поняла, что это вообще огородное пугало.
Первый снеговик торопливо устремился к мешку. Мицель бесчувственно наблюдала приближение огромного туловища. Голова снеговика загородила небо и склонилась близко к Мицели. Лицо имело тревожное и глупое выражение, вместо носа была морковь.
Мицель устало прикрыла веки.
— Что там, брат, отвечай, окочнел, что ли! — неслось издалека.
Но большой снеговик молчал. Потом откликнулся хриплым голосом:
— Серый, а Серый!
— Что, брат Серый?!
— Подойди, брат Серый, сюда, да поспешнее, слышишь?
— Ай, ай, да как же я, да ведь у меня компас!
— В снег! В снег утверди компас!
— Да как же в снег, он выворачивается, эх, валкий такой!
— А ты примни ногою!
— Яма от того образуется!
— Да подгреби извне-то снегу, эх, тужилище, да утрамбуй! Быстрее же, брат, восходи сюда!
Второй снеговик наконец тоже явился в небе. Голова его была поменьше, нос сделан из еловой веточки и обмотан для украшения обрывком елочной блестки. Оба снежных лица уставились на Мицель. Снова на минуту сделалось тихо.
— Что, брат, чувствуешь? — спросил морковный нос погодя.
— Я-то? — тихо откликнулся еловый нос. — Я как будто восторг и печаль. А ты?
— Я похожее. Радости и грусти одновременное воздействие. А думаешь ты чего?
— Знаешь, эге, мыслей не соберу. А ты?
— Тоже в смятении. Какая-нибудь снегурочка, может?
— Какая тебе еще снегурочка? Снегурочка — вымысел земляков. Это другое что-то.
— А что же, брат?
— Да вот ты сам и наблюдай. Что видишь?
— Дитя пресветлое. И будто смотрит. Белая вся. Рот не улыбается совсем у нее.
— И в руке какое-то серебристое тело.
— Да. Зеркальное светило, наводящее изумление. Я в трепете, брат.
— И я. Ощущаешь тепло?
— Отчетливо. Что же оно означает?
— Что это земляки потеряли свое дитя.
— Но ведь если это дитя земляной природы, она должна в ледяном состоянии пребывать!
— В том и непостижимость. Ведь она покровов лишена?
— Лишена.
— Как всякое существо снеговой природы. А при этом своего земляного естества не утрачивает?
— Брат, я поколеблен, я сотрясен. Не утрачивает, брат, не утрачивает! Глаза вон моргают у нее! Не утрачивает!
— Что же нам делать, брат?
Они переглянулись и помолчали.
— Бежать что есть мочи, — сказал морковный нос, — ее водрузить на закорячки и скорым топотом…
— В одиночку не унести. Обоим надо. Что же компас тогда?
— А что? Тут, по-моему, ясно. Давай…
— Что ж, давай так давай.
— Эх, давай.
И голоса удалились. Мицель дремотно смотрела, как снеговики качнули пугало и тень его обежала выпуклость сугроба. Потом один снеговик с осторожностью понес к Мицели гору черных одежд. Другой остался стоять и неуверенно озирать голую теперь крестовину, которая косо торчала из снега.
Снеговик, что принес одежду пугала, завозился вокруг Мицели и стал одевать ее.
Он поднял ее, как куклу, и всю замотал морожеными тряпками. Потом он напялил сверху телогрейку. Руки Мицели снеговик продавил внутрь рукавов, паровозик так и остался в правой руке. На голову Мицели снеговик надел старую шапку со ржавой звездой. Огромные рукавицы, которые раньше украшали у пугала бока, снеговик, подумав, натянул Мицели на ноги, бережно вынув их по очереди из мешка.
Руки у снеговика были толстые и короткие, заледенелые, поцарапанные: виднелись разные зарубки и насечки вроде календаря. Пальцев не было. В одном месте показался узор из вмерзших листков и иголочек. Когда Мицель была одета, только нос у нее остался снаружи. Мир едва виднелся из-под съехавшей шапки.
Снеговики с минуту постояли над Мицелью, разглядывая.
— Возьмемся, братья, — важно объявил с морковным носом.
Оба склонились, облапили Мицель, и она взлетела наверх. Задний подхватил ее под мышки, передний поддержал ноги. Неся Мицель, как бревно, и отдавливая друг другу ступни, братья осторожно сошли по сугробу.
— Мешок не забыт?
— Мной прихвачен.
— Как крестовину понести? В жесте совлечения или воздвижения?
— Воздвижения! Повыше вздыми! Прем с торжеством, знаменуем свершение пророчеств!
Долго-долго качалась Мицель в медленном хороводе снежных вершин, пыли созвездий, пока не оказалась в самой густой чащобе. Лес был тут такой тесный, что наверху сросся от снега. Единый сугроб покрывал деревья и был только кое-где затоплен лунным сиянием. Из берлоги в берлогу, из норы в нору бежали снеговики, и ни пылинки снега не слетело сверху. Вдали между стволов родилось красное свечение и все росло. Потом огонь мелькнул среди деревьев, и Мицель оказалась на берегу небольшого овражка.
С другой его стороны горели и коптили факелы. Они торчали из башенок, украшавших верхи снеговой стены. Стена была сложена из снежных шаров и комков разного размера.
— Видны! Видны! Овражный угол! — раздался оттуда громкий крик.
Факелы двинулись с места, и тут Мицель поняла, что не башенки, а снеговики стояли на стене и возле ворот. Они засуетились и полезли вниз. Тени заметались по склону оврага, словно их трепал ветер.
— Овражный угол! Отметьте! Овражный вперед всех доложил! — надрывался один снеговик, махая факелом.
Внутри поселения брякнули в железную звонилку, подождали секунду, как бы решаясь, и потом затрезвонили во всю мочь. Гул взволнованных голосов поднялся оттуда.
— Дуй! — грянул вдруг отклик переднего снеговика.
От этого внезапного оглушительного крика Мицель вздрогнула и тут же с испугом увидела, что одно ухо у снеговика отвалилось.
Он схватился за опустевшее место и при этом так сильно встряхнул Мицель, что шапка съехала ей на единственный глаз и все закрыла. Только звуки остались: звон, завывания какой-то трубы и восклицания снеговиков, что покинули стены и скапливались теперь вокруг.
— Дорогу, братья, не гомони, не комкуйся! — бодро вскрикивал передний снеговик. Но гомон только густел.
— Оглоушили!
— Околодили!
— Да что же это!
— Покровы горизонтально влекутся!
— А вознесено лишь голое перекрестие!
— Беда!
— Билберда!
— Эй, — кричали со стороны стен, — эгей! Стену-то низвергать или помедлить? Внесение-то начинаем свершать или как?
— Тихо! — бабахнул снеговик из-под Мицели. Все на миг замолкли, только несся унылый звон. — Кто сейчас на курантах стоит?
— Трехрукий призван.
— Так… ладно. Скажу кратко: событие небывалое. Все мы содрогнемся. Но радостным, братия, содроганием. Покровы, значит, преклонены, так как чудесное обрели в себе содержание. Пусть взволнуется вся обитель. Сейчас, без лишнего чиноизмельчения чудесную эту ношу на площадь доставить.
— А что ж, стену разваливать все-таки?
— Посоветоваться бы с кем-нибудь…
— Да с кем же посоветуешься, брат? Никого не осталось, все на площади собрались, и Колян давно воссел и внесения ожидает. Одни мы здесь по чину медлим, вас высматривая… Да вратари, да вон ребята-молотобойцы стену опрокидывать поставлены. Как все-таки? Стену ворохнем или теперь оставим?
— Вот что: чем оправдываем лом стены? Тем, что компас накренять нельзя. А тут он уже заведомо накренился. Выходит, и стену трогать отпала необходимость. Покровенное в ворота просунем, а крестовину через верх передадим.
— Тебе, брат, по всей строгости отвечать.
— Мне, мне… волокнемся же, мощней! Эй!
И Мицель опять понесли. Потом стиснуло, на нос посыпался снег, кругом раздались покрикивания и пререкания — ее просовывали в ворота.
Кто-то давил сзади ее голову и плечи, а кто-то с другой стороны дергал за ноги.
Наконец Мицель опять была на свободе, и опять ее несли и раскачивали, словно в люльке. Железный звон приближался, и вместе с ним пламя большого костра. Гул волнения большущей толпы охватил Мицель. Звон метался, казалось, прямо над ее головой и смолк в тот момент, когда ее опустили наземь. Настала тишина, полная шепоту и шороху толпы и треска горящих дров.
— Братья, единоверцы! Почтенные восседатели! — громко обратился передний снеговик. Толпа окончательно стихла, даже костер перестал трещать. Серый потоптался и еще громче продолжил:
— Нынче, в ночь стояния Полярной звезды
избороздили мы пространства внешних пустынь,
дабы стяжать там знаменование нашей веры —
компас, указующий в небесные сферы.
И, стяжав, шествовали сюда и достигли места.
И да воздвигнется компас во направление мыслей наших отвесно,
во сохранение сей вертикальности до последней минуты,
когда полярная ночь придет и расторгнет смертные путы
и избегнем мы губительного потаяния,
вкусив бессмертного существования...
Тишина, воцарившаяся было при первых словах снеговика, к концу его речи сменилась таким шумом, что последние слова расслышала, может, одна только Мицель.
— Заканчивай!
— Заворачивай!
— Бросай чиновное бубнение!
— Скажи ему, Колян!
— Брат Серый! — раздался густой, тяжеленный бас, и все стихло. — Говори своими словами.
Серый в растерянности озирался кругом. Но наконец махнул рукой:
— Эхма…
Потоптавшись немного, он продолжил, слегка запинаясь:
— Ладно! Поведаю кратко: мы с братом Серым шли по картофельной тропе. Возле самого края леса, где поля уже видны, мне Серый указывает: гляди, таинственный сгусток виднеется. Я сперва подумал — пенек. Ладно, возразил я после размышлений, на обратном пути убедимся, что это. Пошли, как и следовало, туда, куда разведчики указали, вроде там компас подходящий есть и земляки кругом почти не живут. Достигли, хоть оказалось не двести, а все триста перекатов до того места… обрели компас, все благополучно, лишь Серый бок о терновую проволоку потревожил… Повлеклись обратно. Дошли до того сгустка, думали миновать, да луна отворилась, видим — ну совсем загадочно что-то… Ну и подступили… Эх, братья! И вот что обнаружилось-то!
При этих словах с головы Мицели бережно подняли шапку.
Ее охватило ледяным воздухом. Перед ней горел костер. Кругом неподвижно стояли снеговики. У некоторых носы были из бутылок и сверкали отражением пламени.
Самый величественный состоял из целых пяти шаров. Носом у него была морковь, раздвоенная в разные стороны. Голову украшала черная шляпа. Он открыл рот от изумления. И все остальные тоже были поражены. Взволнованное кряхтение прокатилось по толпе.
— Слушайте, братья! — возвысил свой голос Серый. — Ведь создание, от стужи не прикрытое, но при этом жизнь сохраняющее, значит, снежного естества! Встрепенемся! Ведь это двуединое существо нам явлено! С небесной повозкой в ладони! Пророчествам согласно! Мост воплощенный, из смерти в бессмертие ведущий!
Тогда шевельнулся громадный снеговик. Медленно-медленно сгибаясь, он приблизил к Мицели глаза-уголечки. В молчании подержался так, а потом откинулся назад с изумленным стоном.
— Серый, а Серый, — прозвучал его испуганный бас, — а ты уверен, что это — нам?
— Сказано же, Колян, — ответил Серый голосом, рвущимся от волнения, — что с нами, то наше. Следы свидетельствуют, что земляк, ее принесший, удалился в беспамятстве. Никто не явится ее возвращать. Она наша, Колян, навеки!
— О восторг! — взревел Колян, вздымая ручищи. — О братья, братья! Начнем же великий праздник, равного которому не бывало! И пусть навеки растает лед отчаяния в наших душах! Сбылось пророчество, от века нам возглашенное! Великий Компас обрел зримое тело!
И грянуло веселье! Завыли трубы, забормотали барабаны. Снеговики стеснились вокруг Мицели, нежно ахая. Еловые прутья, шишки и снег так и посыпались свысока. Ее же охватывало безразличие. Она опять закрыла глаза и, долго ли, коротко ли длился праздник, уже не осознавала. Только почувствовала, что ее снова подняли, и расслышала взволнованные возгласы:
— Гляди, она заиндевела!
— Заморозили! Заморозили!
— Уже не трясется даже.
— Бубубу…
— Бабубы…
— Бабу бы!
— Бабу!
— Ей бабу надо!
— Эй! Эй! Федотова! Нюша! — раздались крики и прокатились вдаль.
Снежные бабы пролезли к Мицели.
— Да что ж вы творите, ледоеды! — запричитали бабьи голоса. — Первичную природу ее всю выморозили!
— А чего же сделать? Трением, может, согреть?
— В кузницу несите! — приказал скрипучий и важный голос. Все так и покатились в сторону.
Меньше чем через минуту Мицель пихали вовнутрь снежного холма, полного дыма.
Ее подтащили поближе к печи, горевшей в сердцевине берлоги. Здесь стояли ведра и громоздились ледяные кирпичи, частично талые. С другой стороны печи вздымались дрова. Серый разровнял их ногой, свалил на них Мицель и тут же отступил, заслоняясь от жара.
Мицель оказалась лицом к печи, к горячему ржавому боку. Здесь было тепло и даже пар не шел от дыхания. Но глаза заслезились от дыма.
Мицель почувствовала, как тепло проникает в мороженый тулуп.
Нос и щеки уже оттаяли и больно горели, исколотые тысячью иголок.
Хуже всего было с ногами, которые лежали далеко от печки, по-прежнему прищемленные морозом, и не хватало сил подтянуть их к теплу. И руки были как будто раздавлены ледяным колесом. Но паровозик в них был живой, и чувствовалось, что и руки живы, оттают. Смертельный ужас холода стал покидать Мицель. Она немного поплакала, но слезы шли теплые и скоро закончились, высохнув возле печки.
— Снегу еще растопить, купать ее велено, все земляки купаются.
— Назначить потопника, сидельца, водоноса, воспитателя, — бубнил у выхода Серый.
— Сейчас огласили: утром собираем экспедицию к месту обретения. Вы оба призваны.
— А еще кто пойдет?
— Ледопыты будут, Пуговкин, Жирный. Жирный будет изучать следы земляка, чтобы дознаться о причинах бегства, он в страхах хорошо разбирается. Немного баб тоже отправятся, прибраться в том месте.
— Федотова-то здесь останется.
— Федотова! Ты бы волосы себе перетыкала, почтения, что ли, ради.
— Я завтра облепиховых себе наломаю. Сейчас облепиховые ветки носят.
— Дров еще потребуется, слышишь, Серый.
— Пусть Серый сходит, охладится.
— А чего вы так говорите: Серый, Серый? — спросила, приподнявшись, Мицель. — Вы же оба белые.
Снеговики застыли, словно каменные. Только Серый совладал с собой. Быстро пиная и встряхивая собратьев, он в несколько секунд выстроил и поровнял всех, и вот уже снеговики стояли пред Мицелью в ряд, согнувшиеся в глубоком поклоне. Серый выступил вперед и, волнуясь, с торжеством промолвил:
— Славна минута вашего пробуждения, о нежданная! Ликует обитель наша! Возблистала надежда в сердце каждой двуногой твари! На ваш же вопрос отвечу: мы с братом однолепки, из одного снежного слоя вылеплены, и оба создателя наши носили имя Серый; согласно обычаю, эти имена и нам присвоены. Нет ли у сиятельной еще пожеланий?
Мицель посмотрела внимательнее на их добрые взволнованные физиономии, и на сердце у нее стало легко.
— Не надо меня купать, — попросила она.