Часть вторая. Конец Планетария

Глава первая. Паровозик завозит Мишату все дальше и дальше


Трудно маленькой девочке в городе, захваченном партизанами, особенно если она совершенно одна. Нужно быть разумнее всех, осторожнее всех, внимательней, чутче, неуловимее всех.

И не у кого спросить совета. Агентства не было нигде, а партизаны были повсюду.

Их метелки ощупывали каждый уголок двора, в ранний час, когда город еще пустовал. Бочковозы махали по улицам струями воды, чтобы сбить всю налетевшую пыль, чтобы самой мельчайшей травке было не за что зацепиться. Даже мусор интересовал партизан: каждое утро огненные грузовики въезжали во двор, тискали и трясли помойные короба, и те потом стояли опустошенные, лишенные тайны.

Партизаны брели по крышам и висели на веревках вдоль зданий. То здесь, то там их машины выгрызали в городе огромные дыры. Как сильно устала Мишата за первые дни! Чтобы найти агентство, ей требовалось обойти целый город, но пока удалось не больше трех улиц. Все время ушло на сидение в укрытиях и перепутывание следов. Несмотря на огромные усилия не встречаться с партизанами, Мишата все-таки попадалась им на глаза.

Наконец она заметила, что партизаны очень невнимательны: сколько раз оказывались близко-близко и хоть бы посмотрели на Мишату!

На пятый день она поняла, что могла бы и вовсе не прятаться. Сила партизан была так огромна, уверенность в том, что зима здесь побеждена навсегда, так тверда, что они не опасались врагов.

«А вдруг кто-нибудь из них опомнится? — думала Мишата, пробираясь мимо партизан, и внутри у нее все замирало. — Ведь стоит им порасспросить меня или обнюхать — и все пропало!»

Но тревога была напрасной. И радость невидимости освежила Мишату. Партизаны, не обращая на нее внимания, были беззащитны перед нею. Необыкновенные возможности открывались ей.

Под масляными крышками тряслись внутренности машин; в железных коробах гудели от напряжения запоры, сдерживая накал электрических змеев; бочки с ядовитым солнечным соком стояли боком, и никто не оберегал их от пламени.

«Сколько хорошего тут можно сделать, — думала Мишата, — но я подожду пока. Мне необходимо стать королевой, сперва пускай королевой красоты, а там и Снежной королевой. И тогда мы восстановим зиму, а партизаны уйдут. Но для этого надо сперва отыскать агентство».

И она искала со всем терпением, но напрасно: В картах и вывесках нужного имени не было, а прохожие качали головами еще прежде, чем Мишата успевала о чем-то спросить.


В первые дни она и близко боялась подойти к тому, что называлось «метро».

Потом Мишата поняла, что метро — основа и мотор существования земляков. Все живое, что было в городе, метро перекачивало через себя. Войти в него, а потом покинуть было гораздо легче, чем ей поначалу казалось, Мишата проделала это раз, другой — все с меньшим и меньшим страхом. Сильнее всего пугали клешни-ворота. Но Мишата приспособилась проходить сквозь них, прижавшись к земляку, — и глупые клешни ее не различали.

Вот тут-то, в подземном зале, и открыла Мишата удивительную вещь. Таких залов-ловушек было множество по всему городу! Все они соединялись подземными рельсами, по которым ездили поезда. Потребность оказаться под землей возникала у земляков два раза в день, утром и вечером. Свои дома земляки возводили далеко отсюда, так далеко, как только могли; здесь, в самом городе, они не ночевали. Но, видимо, сил противиться притяжению метро у них не осталось. И каждое утро земляки как зачарованные покидали свои дома и кружились в метро, теснились в вагонах, топтались у лестниц…

A Мишата сидела на лавочке в зале, глядя в толпу, словно в речку. Чего она ждала? Она и сама не знала. Но чувствовала, что, если смотреть и смотреть, что-нибудь рано или поздно высмотрится.

«Если потерялся, сиди и жди, пока не найдут, — мелькала в ее голове мысль. — Может, и меня найдет кто-нибудь?»

Ис каждым днем она привыкала вот так сидеть. Ей уже нравилась красная буква «М» над входом.

— М — Мишата! — говорила себе Мишата и высовывала немного язык. В высовывании языка тоже мерещилось что-то красное.


И вот, день на пятый, Мишата сидела в метро особенно долго.

Люди тысячами толпились мимо. Но после отъезда поезда в зале делалось чуть прозрачнее, и было видно чумазых детей, которые бросали бусину и прыгали за ней по квадратным лепешкам пола.

Внезапно бусина, вертясь, выскочила из-под ног бегущих на поезд людей и застряла рядом с Мишатой. Дети остановились, ища глазами бусину, вытягивая шеи. Один увидел бусину и через весь зал закричал Мишате:

— Эй, ты, глазастая! Эй, размышляга! Глянь, сколько очков?

Мишата пригляделась к бусине и увидала, что это кубик с рисуночками. На верхней стороне была нацарапана ладошка с пальцами в стороны.

— Пять! — крикнула Мишата и, так как завыл поезд, показала вдобавок растопыренную пятерню.

— Слышишь, ты! — крикнул опять ей мальчик. — Иди сюда.

Мишата подобрала кубики подошла к детям.

Их было пятеро. Тот, который кричал, был в шапке и весь какой-то приплюснутый: как будто пожал однажды плечами, развел руками, да и остался так. Лицо было бледное, рот большой, как у лягухи, а глазки водянистые.

Рядом стояла девочка, очень красивая, с пышными, как пыль, волосами, но одноглазая: носила черную повязку. Третий был сам очень высокий, да еще и в высоком колпаке. Еще у одного был вокруг лица завязан платок — трижды и с узлом, как заячьи уши. Малюсенькая девочка неподвижно сидела в самой серединке черного квадратика пола, и глазки были черненькие, умные, как у мышки. Она была босиком, пальцы ног казались очень длинными, сильными, цепкими. Странные были дети.

— Привет, — сказал мальчик скрипучим голосом. — Сыграешь с нами?

— А что за игра? — спросила Мишата. — Опасная?

— Опасная! Это же игра. Называется «поддавки». Играется на полу. Один ходит поперек, остальные — вдоль. Кроме красного квадрата, он стрелка. Если попадешь на него — можешь один раз поменять направление. Кубик бросается по очереди. Один ходит поперек — это поезд. Кому он поддаст, выбывает.

— Я ездила в поезде, — сообщила Мишата.

— Ну и гордись. Сюда, что ли, поездом приехала?

— Поездом.

— Из деревни, что ли?

— Почти. Я рядом жила с деревней

— А чего так выглядишь? Одна, что ли, живешь?

— Одна.

— Давно?

— Дней семь, наверное.

— Наверху или здесь?

— Наверху.

— А там где?

— В комнате для мотора. В нее тайная лестница ведет. Попадать на нее надо через подвал. Там под домом подвал. С улицы залезаешь в дыру, проходишь подвалом и выходишь через дверь на ту лестницу.

Мишата так давно не говорила длинно, что с непривычки запыхалась и помогала себе руками, жестами изображая устройство дома. Дети не двигались, но их зрачки неотрывно следовали за руками Мишаты.

— А ты наверху знаешь кого-нибудь?

— Нет. Никого.

— А здесь, в метро?

— Я в городе вообще никого не знаю.

Дети переглянулись между собой и опять уставились на Мишату.

— А есть, пить как достаешь?

— Я к партизанам в квартиру ходила через тайную дверь. Там у них набирала из кастрюлей, банок, отрезала по кусочку, что режется. Я так, немного, чтобы не заметили. Но они заметили, видно. Ловить меня не стали, просто заперли дверь.

У девочки на полу оживилось чумазое личико. Хихикнув, она поглядела на Мишату как на диковинного зверя. Одноглазая, склонясь к уху мальчика в шапке, прошептала что-то. Тот покачал головой. Сказал:

— Отойдем за угол, об нас тут спотыкаются.

Повернулся и пошел в арку. Дети тоже пошли, кроме маленькой, которая осталась сидеть и подбрасывать кубик. Ей, наверное, нельзя было выходить по игре.

Мишата задержалась на миг и пошла за остальными. Они остановились в темном углу между стеной и железным шкафом. Мишата ждала: что скажут? Но все молчали. Наконец одноглазая попросила:

— Языков! Узнай, а чего ей вообще надо?

Языков, не отрывая взгляда от Мишаты, поскреб свою шапку.

— Да, странная фигура.

— И вы странные, — сказала Мишата.

— Мы хотя бы друг для друга не странные. А ты для всех.

— Я разыскиваю агентство, — сказала Мишата девочке. — Модельное. «Розалия».

— Зачем еще? — спросил Языков.

— Там будут выбирать королеву красоты. Надо, чтобы меня выбрали.

— Почему именно тебя-то?

— У меня в поселке народ живет плохо. Зимой еще ничего, а летом совсем невозможно. Если я стану королевой, то смогу поменять жизнь. Поэтому меня и послали в агентство.

Мальчик в колпаке засмеялся. Но Языков остался строгим.

— Адрес-то есть у тебя?

— Да нету, мы же сперва не знали, что он нужен, и по ошибке отрезали. Вот, объявление только.

Мишата вынула сложенное объявление. Он взял. Прочел внимательно и передал девочке. Та тоже прочла. Все по очереди посмотрели объявление. Языков стоял, хмуро думая. Потом сказал:

— Оно же пятилетней давности.

— Как это?

— Ну, газета напечатана пять лет назад. Ты читать хоть умеешь, считать там, а? Пень-перепень! Двухтысячный год!

— Умею, — тревожно сказала Мишата. — И что же? Агентство, может, не закрылось еще?

— Я думаю, ты ничего не найдешь.

— Не найду?

— Нет. Я думаю, тебе пора обратно ехать.

— Куда же мне ехать? — ответила Мишата. — Нет, ехать мне не получится. Я, когда садилась в поезд, не посмотрела названия станции. Теперь только снега ждать. По снегу я или вычислю дорогу сама, или проводника сделаю. Но снег-то придет дней через шестьдесят пять. Время есть поискать!

— Давай-давай, — сказал мальчик в колпаке, ухмыльнувшись.

Он стащил колпак, на голове его оказалась огромная спящая крыса. Почесав под ней, он напялил колпак обратно. Одноглазая вопросительно глядела на Языкова. Тот недовольно произнес:

— Ведь я уже сказал — не ищи. Сказал? Что же ты не слушаешь? Мы не так уж часто даем советы. Мы вообще с наземными детьми не разговариваем.

— Да нет, я слушаю, — сказала Мишата. — Просто народ готовился много лет, а тут ты говоришь — ошибка. Ты что-то знаешь про агентство?

— Знаю. В этом твоем агентстве из таких, как ты, девочек делают манекенщиц. Понятно?

— Нет…

— Это такие твари вроде людей. На улице посмотри в любую витрину, где одежда… Днем они застывшие, а видела бы ты их ночью! Нам — ладно, мы из метро не выходим… А вот наземным детям просто караул с ними. Одно спасение — собраться в кучу и камнями разбомбить. Но если ты одна попадешься — до свиданья. Никто о тебе не услышит больше… Вот. Это манекены, а еще хуже — фотомодель. Тоже не слыхала?

— Нет. Что это?

— Ну, видела фотографии?

— Нет.

— Посмотри-ка туда. Видишь — лицо как живое. По всему городу их вообще миллион. И все будто живые. А откуда они высосали жизнь? Из девочек вроде тебя. Понятно? Может, ты и отыщешь какое-нибудь агентство… Может, тебя и возьмут — да наверняка возьмут, с твоей-то внешностью. И станут твое лицо фотографировать, то есть расходовать на такие живые картинки, пока ты вся не истратишься. А когда ты вся истратишься, ты станешь девочкой без лица.

— А как же королева? — спросила Мишата растерянно.

— Какая королева, — сказал Языков, — какая королева, если тебя размножат на миллион картинок! Не бывает миллион королев. Королева неповторимая, королева всегда одинока! Как ты сейчас, например.

— Значит, мой приезд был ошибка? — сказала тихо Мишата.

Языков взглянул на нее из-под шапки и облизнулся голубым языком.

— Ошибка? — спросил он. — Ну, это необязательно. Может, агентство был только повод тебе приехать. А тут на самом деле иным ветром было дувано.

— Каким?

— Сама должна думать. Ну, напрягай мозги. Если исключить агентство — тебя тут что-нибудь притягивает?

Мишата пожала плечами.

— Надо сперва привыкнуть, что агентства нету, — ответила она устало, — тогда, может быть, я пойму. Нет агентства, но зато есть что-то другое — ты об этом говоришь?

— Вот-вот. Агентства нету, но зато есть, может, что-то другое. Ты сначала попробуй понять, что сюда тебя привело.

— Здесь много тайн, — осторожно сказала Мишата, — город весь сплошная загадка.

— Ну, это как сказать, — неохотно возразил Языков. Было видно, что он не желает говорить, но превозмогает себя, словно выполняет какой-то долг. — Для меня, например, город ясен, а вот ты — загадка. Я думаю, чтобы ее разгадать, нужно, чтобы ты покопалась в себе, а не в твоем городе.

— Так мне про себя все ясно.

— Ну да, только ты сама не знаешь, зачем оказалась здесь. А говоришь, все ясно.

— Как зачем? Газета вот привела.

— А кто тебе ее дал, кто надоумил?

— Надоумились мы как-то вместе… А газета…

— Ну, откуда хоть взялась газета-то?

— Это было так давно, — ответила Мишата, — прошлой зимой. — Она, нахмурившись, помолчала. — Ну вот, у меня был любимый елочный паровозик. Я гуляла в лесу и повесила его на елку, потому что должен был настать Новый год. Я подумала: хорошо — белая елка и один-единственный белый паровозик. Я хотела ходить туда каждый день, любоваться, размышлять. Но какой-то лыжник его забрал. Он был, наверное, охотник. Он оставил костер, бутылку, газету, а паровозик забрал.

— Так, может, дело в этом паровозе и надо думать в эту сторону? — предположил Языков.

— Может, — вымолвила Мишата.

— А давно он у тебя?

— Не знаю. Сколько я себя помню, был со мной. Это очень важная в моей жизни вещь.

— Что же важного?

— Он ведь привел меня в лес, где меня потом братья нашли. Это он не дал мне замерзнуть, а вовсе не снежная природа, которой у меня и нет вовсе, что бы там ни считала братия. Тайна в нем. Он и сейчас меня манит, мне кажется, я чувствую его, если закрою глаза. Он, я думаю, тоже в городе где-то. Да! Я всегда это понимала, просто сейчас впервые вслух произнесла!

Еще один поезд улетел со станции. Волосы Языкова с трудом приподнял ветер, и Мишата увидела, что они полны черной и бурой пыли. И у других детей были такие волосы, а ладони серые, как железо.

— Получается, — улыбнулась Мишата, — что паровозик меня к вам привез. Или это случайность, что мы встретились?

— Да нет, — ответил Языков. — Ты же часто сиживала в метро? А мы днем все время в залах, играем. Знаешь, сколько игр у нас? Сколько вымосток, столько игр. Мы часто, если нас кто-нибудь заинтересует, кубик ему подбрасываем. Рано или поздно мы бы все равно встретились,

— Что же мне делать дальше? — спросила Мишата.

— Ну, — откликнулся Языков, — это уже совсем, совсем другой вопрос.

Он с размаху хлопнул по шапке и оглядел своих собратьев.

— Что думаете, желваки?

Все подошли поближе к нему, недолгий говор пробежал между всех, и опять расступились, и Языков снова стоял перед Мишатой.

— Вообще-то, шелест про какие-то елочные игрушки идет давно… Может, это так, сказочки… Факт же только один имеется.

Он помолчал и как бы нехотя, хмуро продолжил:

— В прошлом году мы постоянно высовывались-следили. Как-то ночью, зимой, застали компанию чужих, которые залезли в витрину. Там всякая техника была, и мелочь тоже. Но их интересовала одна только елка. Они покрутились около нее и сняли три игрушки. Потом отошли и тут же, между гаражей, эти игрушки разбили. Мы нашли осколки. Один из наших — сейчас его нет — вроде узнал пару курток, из какой они школы. Больше мы их, правда, не заставали. Но той зимой такая картина имелась часто; витрина вскрыта, игрушки вытащены и тут же, рядом, разбиты. Что это, зачем? Похоже, искали что-то. Вот тебе одно сообщение.

Он посмотрел немного на Мишату, она кивнула. Он продолжил:

— Теперь другое. Ты сейчас поезжай на Краснопресненскую. Спросишь или увидишь сама — решетки, замок какой-то… Это злой парк. В нем живут чуваки. Мы их никого не знаем.

— Узнаем еще, — пообещал обвязанный.

— Не знаем, — повторил Языков. — Но слышали: там кто-то, в общем, ходил когда-то в школу, откуда вроде бы и те, кто по игрушкам зимой хоботился. Вот так. Это всё.

— Мне достаточно, — с благодарностью сказала Мишата, — спасибо тебе! Только как же я поеду? На поезде, как земляки?

— Какие еще земляки? Это люди, жильцы. Они ездят, и ты езжай. Ничего с тобой страшного не случится. Главное, не засматривайся в отражения: вместо стекол кривые зеркала вставлены. И не садись по часовой стрелке. Хоть это и дольше, но садись против стрелки. Всегда так езди. И на поверхности, как злой парк найдешь, тоже будь осторожна.

— А то тебе голову там откусят, — сказал обвязанный.

Языков недовольно взглянул на него.

— Не слушай Рукова, — сказал он, — их тебе опасаться вроде бы нечего.

Маленькая девочка — она как-то незаметно оказалась рядом — тронула пальцем колено Мишаты.

— Ничего, что мы посылаем тебя дальше? — спросила она таким странно нежным и мелодичным голосом, что Мишата вздрогнула. — Поверь, мы же тебе даже поесть дать права не имеем.

— Чего болтаешь? — пробормотал Языков. — Все она понимает. И отправляем ее по хорошему адресу. Не нам же ее брать. У нее вообще тема другая.

— Понимаешь, — опять заговорила девочка, — мы сейчас вот играли так, для себя, а вообще у нас разрешено позвать в игру того, кто номер угадал. Видишь? — она показала кубик. Он лежал изображением собаки вверх. — Собака, — продолжила девочка, — четыре. Звезда — один, зайчик — два. Никто не угадывает, а ты угадала. У нас тоже, как у тебя, много домов, и едой бы мы тебе помогли, но у тебя другая тема, потому тебе лучше идти к другим.

— Хотя они и уроды, — сказал обвязанный.

— В общем, еще одно, — добавил Языков, — ты, когда их найдешь, передай там… Чтоб к нам в метро не совались. Ясно? Чтобы забыли лазить сюда.

— Привет им передавай, — сказал обвязанный.

— Ладно, — сказала Мишата. — Ну, я сейчас пойду. Да?

— Да, давай, — ответил Языков.

Мишата еще раз по очереди посмотрела на всех.

— До свидания! — сказала она и пошла.

— Эй, ты! — крикнул Языков.

Она повернулась. Между ними шли люди.

— Тем нельзя, — громко сказал Языков, — но ты — слышишь? — ты можешь приходить. Смотри, — он ткнул пальцем в мрамор пола, — вот здесь, если присмотришься, в камне — скелет допотопной рыбы. Прошепчешь в рыбу, где тебя ждать, и кто-то из нас придет! Это узел эховой сети. Заглядывай, если что! Поиграем!

Он хотел что-то добавить, да махнул рукой и отвернулся. Приехал поезд, Мишата зашла. Одноглазая девочка продолжала смотреть. Мишата выбрала место в самом конце вагона, чтобы запах ее не долетел до людей, двери закрылись, поезд поехал. И пока одноглазая не скрылась, она все смотрела сквозь стекло на Мишату своим пристальным, беспокойным глазом.

Глава вторая. Рассказанная на бегу

Эх, что ж Мишата не догадалась поесть с утра? Живот теперь просто слился. Злой парк, озаглавленный острою крышей, нашелся сразу, но дивные кушанья преграждали путь.

Еда смотрела из окошек будок. Целые мясные башни вращались и потрескивали на хитром своем зайцепеке. Люди, расставив ноги, навалясь на столики возле будок, ели руками. Жирные обрывки бумаг и капли подлив осыпали столики и землю вокруг.

Чуть дальше, через дорогу, пестрела решетка парка, и вдоль нее тоже были усажены люди, и ели, и мусорили. Мишата шла медленно, чтобы наполнить себя хотя бы воздухом, окрашенным пирогами и запахом мясных скворешен… Но, спохватясь, она все это выдохнула и перешла дорогу.

Непонятные это были люди. У некоторых в руках не было ничего, а рты тем не менее жевали без устали. Одна девочка куски хлеба привязывала на веревочку. Большой человек ел яблоки, но не доедал до конца, а всю середину выбрасывал и брал другое.

— Да хватит! — прикрикнула на себя Мишата и остановилась у входа в парк.

Толстый болдуин в синей одежде преградил ей путь и сказал:

— Билет показываем.

Он выслушал объяснения Мишаты, что она идет не гулять, а по делу и обещает, все сделав, выйти назад, и повторил:

— Билет показываем, — да таким противным голосом, словно передразнивал сам себя. Не увидев билета, он сразу потерял интерес к Мишате, поверх ее головы уже тыкая глазами другого посетителя. Мишата отошла.

«Вот неприятность, — думала она, оглядываясь. — Одна надежда: он очень толстый, устанет, может быть, и уйдет? Поесть бы мне, — сказала она себе, опять бредя вдоль скамеек с людьми. — Ишь, выбрасывает серединки! Наелся, ну и не брал бы другое яблоко! А девочка все привязывает… Зверей, может, хочет кормить?»

Из-за решетки пахло зверями.

И Мишата сказала девочке:

— Жалко хлеб зверям отдавать. Давай лучше сами съедим! А зверям отдадим серединки, которые тот земляк набросал.

— Ты этот хлеб будешь есть?

— Да, буду, а что?

— Нет, честно будешь?

— Ну да.

— Ну, на, откуси!

И девочка сунула хлеб прямо к губам Мишаты.

— Давай, кусай! Ну?!

Мишата немного отвела голову и вгляделась в хлеб. Это были два куска, положенные друг на друга, а между ними торчал черный комок волос. Мишата посмотрела на девочку. То были ее волосы.

Черные-пречерные, те же, что и в хлебе, волосы девочки торчали густой копной. Кое-где в них, как огоньки, виднелись заплетенные ягодки рябины. Одна ягодка качалась у самых губ, и девочка нетерпеливо отдувала ее и отплевывала, не сводя при этом с Мишаты диких зеленых глаз.

— Давай! Ам! Ам! — лаяла девочка и тыкала Мишате в губы. Запах был кислый, едкий, совсем не хлебный.

— Да это плохой, кажется, хлеб, — сказала Мишата.

— Ну да, плохой, — сразу согласилась девочка, успокоилась, уселась и продолжила завязывание. — А что же ты тогда? Думаешь, я больная, хорошим хлебом кидаться? Я этот в луже нашла.

— А волосы зачем положила?

— Для зловония, чудачина! Это же селитрованный хлеб! Видела, в террариуме сыпят под лианы? Селитра, поняла? Растворяешь в воде, вымачиваешь хлеб, потом сушишь — всё! И волосы еще добавляются. Потом с этим бутербродом куда хочешь. От него дымовуха — ух!!! Можно полный театр народу выкурить. Но мне не этого надо.

— А зачем тогда?

— В колодцы.

— Зачем?

— Исследование проводить. Поможешь.

Она вскочила и дернула за собой Мишату.

Ноги девочки, в рваной цветастой юбке и деревянных башмачках, барабанили по дороге быстро-быстро. Она держалась очень прямо, расправив плечи, как настоящая королева, а руки ее отводили с дороги зазевавшихся земляков. Волосы мотались и прыгали, и было не видно, где выстрижено для бутербродов.

— Вонючие бутерброды я изобрела, — резко говорила девочка, поворачивая лицо к Мишате. — Попробуй выдай секрет! Ясно?

— Да мне и некому выдавать, — успокоила ее Мишата.

Они остановились возле квадратного колодца.

Невысокий, он стоял вплотную к стене злого парка и хранил следы оборванной сетки. Вниз уходили железные ступеньки.

— Сейчас такое увидишь! Если я, конечно, не ошиблась в расчетах. Вот карта, держи наготове. Я опускаю. Давай, поджигай. Что? Спичек нету? Откуда ты взялась, вообще? Ладно, на, я сама подожгу, а ты опускай тогда.

Она достала спички и подожгла хлеб. Раскаленный лишайник пополз по хлебу, повалил густой дым.

— Ну!

Мишата осторожно ослабила веревочку, и хлеб поехал во тьму колодца.

— А бросить нельзя? — спросила тихо Мишата.

— Чучело! Там же вода на дне, может, — отозвалась девочка, жадно глядя в темноту.

Где-то внизу мигала искорка. Удушливый скверный дым поднимался оттуда. Прошла минута, другая. Ничего не происходило. Веревка ослабла в руках Мишаты.

— Прогорел, — негромко сказала она.

Отступив от ужасного гадкого газа, идущего снизу, она смотала веревочку. Девочка не отрываясь смотрела.

— Есть! — прохрипела она безумным шепотом…

Вцепившись Мишате в волосы, она дернула ее голову вниз, в колодец. Мишата, стараясь не дышать, заглянула. Во тьме раздавалось шипение, храп, толкались мутные пятна. Вдруг донесся отвратительный рев. Что-то приближалось со дна. Мишата невольно вздрогнула. Несколько жутких морд, сморщенных и уродливых в дыме, подымалось из тьмы.

— Отходи! — завопила девочка и рванула Мишату в сторону. — Это надо издали смотреть! Стой! Вот отсюда! — Она остановилась шагах в десяти от колодца. Приплясывая от возбуждения, она жадно уставилась на дымящееся жерло. Ее ногти все глубже впивались в руну Мишате. Из колодца вынырнуло несколько голов и застрялось, задергалось.

— С гребешком… — нежно ахнула девочка и взвизгнула прямо в ухо Мишате: — Смотри! С гребешком! Обычно лезут по одному! А эти застряли! Сейчас выпрыгнут, будто вырвало!

И точно: застрявшие вдруг разом выдавились из колодца и попрыгали в разные стороны. Идущие мимо земляки с ужасом шарахнулись прямо туда, где ехали машины. Ударил гудок… Брань, крики понеслись в воздухе… Девочка прыгала и вопила от восторга. Потом, выхватив у Мишаты карту, принялась отмечать что-то огрызком карандаша.

— Есть бредуны… И здесь тоже… — бормотала она безумным и счастливым голосом. — Я доказала!

Мишата, морщась, незаметно потерла синие следы ногтей на руке.

Два или три бредуна были уже на ногах. Шатаясь, они подбирали камни и палки. Один размахнулся и швырнул чем-то в Мишату. Кусок кирпича ударил под ноги и оставил дымный розовый след. Другой полетел прямо в голову Мишате. Она слегка повернулась, камень пролетел мимо и бесшумно исчез за решеткой парка, не коснувшись прутьев.

— Плямба… росомаха… — доносились злые ругательства.

Бородатый прелый бредун уже набегал с древесным суком в руке.

— Послушай, — неуверенно обратилась Мишата к девочке, которая, высунув язык, все копалась в карте, — может, нам было бы лучше отойти куда-нибудь?

Та покосилась на бредуна и перевела на Мишату изумленные глаза…

— Эй, — взвизгнула она, — мотаем!

Изо всех сил они бросились с места. Вовремя! Палка бредуна махнула где-то мимо, лапа хапнула пустоту. Девочка бежала впереди, карта ее развевалась, лужи взрывались под каблуками. Сзади несся топот бредуна.

— Ничего, — кричала девочка, — он скоро выдохнется, потерпи, еще побегаем!

И они бежали и бежали. Девочка порой поворачивала голову к Мишате и, взмахнув волосами, глядела одним глазом, как птица.

— Меня зовут Фара, — задыхаясь, говорила она, — Фара Безобразова. Тебя?

— Мишата.

— Отлично! Вещей у тебя много?

— Мало!

— Хорошо, — кивнула Фара. Ее ноги мелькали быстро, и, если попадался внизу подходящий предмет — зеленое яблоко или банка, — Фара не забывала, замедлив ход, нагнуться и метнуть его в преследователя. Ветер был попутный, в спину, по влажной дороге ехали вперед листочки, и Фара от них не отставала, и Мишата не отставала, и бредун не отставал.

— Сейчас мы перелезем, — торопливо говорила Фара, — а то он не отвяжется.

Фара совсем запыхалась и наконец перешла на шаг, вскрикивая и хватаясь за грудь. Мишата тоже замедлилась и обернулась.

Бредун был рядом, но и он еле плелся — одет был, что ли, чересчур жарко.

Некоторое время они еще тащились, пока не поравнялись с будкой «таксофон», стоящей близ каменной ограды парка. Камни нависали огромные, грубые, залезть можно было.

— Давай здесь, — сказала Фара, — все равно придется: иначе он не отвяжется. А на стене полно яблок, так мы его добавочно обкидаем. Я первая, ты смотри.

Впиваясь в камни длинными тонкими пальцами, Фара полезла. Мишата с легкостью последовала за ней.

Забравшись на стену, они уселись между железных зверей, которые украшали верх. Фара кинула несколько яблок, но бредун укрывался за будкой, и яблоки зря разбивались о заграждение.

— Ладно, — сказала Фара, — прыгаем. А то пингвины сейчас увидят, разорутся.

Внизу, между деревьев, лежала ржавая крыша с лужицей воды в одном месте. Фара и Мишата прыгнули, и железо дважды бабахнуло.

Не медля, они спрыгнули на землю.

Было довольно высоко, но мягко: все устилала ранняя листва. Сильно пахло гнездом. Мишата оглянулась и увидела, что сзади огромная клетка, а внутри ее, в темноте, совы. И рядом стояли клетки: тесно, одна за одной, они расходились по сторонам.

— Тюрьма зверей? — недоверчиво внюхиваясь, спросила Мишата.

— Какая тюрьма! Просто зоопарк, — ответила Фара и перелезла через заборчик на дорогу, где прогуливались земляки. Неторопливо и важно девочки двинулись по дорожке.

Но не совершили они и десяти шагов, как крыша задней клетки ухнула от удара, и миг спустя туловище бредуна свалилось на листву, словно грязный мешок.

— Черт! — воскликнула Фара. — Опять придется!

И они снова бросились убегать.

По пути Мишата с любопытством заглядывала в клетки.

Странные звери! Иные еще были похожи на лису или волка, которых Мишата встречала, другие походили на виденных во сне, а в некоторых клетках вообще было пусто — тут, наверное, жили и вовсе невиданные звери.

Бежать было тяжелее, чем раньше, потому что приходилось огибать людей. Бредун хрипел, плевался, но не отставал.

Наконец он свалился на лавку. Фара немедленно плюхнулась на другую. Мишата остановилась и тоже присела.

— Ляпа, гантеля! — бранился бредун и удушливо кашлял.

— Придется в воду лезть, — переводя дух, просипела Фара, — иначе это на целый день будет.


Они еще чуть-чуть отдохнули, встали, перебрались через забор и спустились к воде. Несколько испуганных уток покинули береговую грязь и поплыли прочь. Пруд был огромный. Ближе к другому краю виднелся остров.

— Гляди, — сказала Фара, — видишь, лежат? Это наши.

Мишата разглядела несколько детей в трусах.

— Голые вон те?

— Ну да. Дураки — загорают, что ли? Подбирай юбку. А сапоги положи в подол, как я. Здесь мелко, не думай, только ступай точно за мной.

Они неспешно побрели в воде, удаляясь от берега. Одинокий камень плюхнулся далеко сзади.

— Всё уже, — оглянувшись, сказала Фара, — он в воду не полезет. Они воды как чумы боятся.

— Зачем ты им бутерброд закинула? — спросила Мишата.

— Раньше мы в парк через трубу лазили, а теперь — всё! Бредуны заняли. Главное, их число нарастает. Я составляю карту, — она показала подбородком на оттопыренную сбоку кофту, — чтобы нападать на них. А то выживут нас из Планетария — где зимовать?

Говоря все это, Фара покачивала головой заботливо, строго, словно повзрослела, припомнив свои заботы. Куда подевалось ее неистовство! Бледная, с задумчивым лицом, она придерживала пальцами подол юбки и двигалась осторожно, высоко поднимая из воды худые белые ноги.

Мишата тоже так шла, но все равно загребала ногами и делала волны больше, чем Фара.

Розовые птицы появились сбоку. Они мирно паслись, купая горбатые клювы. Фара вошла в их толпу, и некоторые птицы побежали, заторопились прочь, другие захлопали крыльями и подняли брызги. Но Фара двигалась невозмутимо, по-прежнему аккуратно поднимая ноги, сама подобная птице. Несколько алых перьев качалось на волнах, и Фара с сожаленьем постояла над ними.

— Была бы вода поглубже, я бы губами их поймала, — сообщила она Мишате. — Что же делать? И у тебя руки юбкой заняты!

— Да, вот это здорово! — согласилась Мишата, глядя на невиданной красоты перья. — А ты с ними что делаешь?

— В волосы можно заплести, в платье заткнуть. И продать можно. Эй, Гусыня! — завопила она внезапно диким, пронзительным голосом.

Птицы ударили воду и с грохотом взлетели, и вся вода зарябила от брызг и грязи.

На острове, уже недалеком, поднялись головы.

— Чего!

— Сюда, Гусыня!

— Колбасыня!

— Шагай, говорю!

— Чего, перья опять?

Какой-то детина спустился к воде и пошел, плюхая и брызгая.

Он все увеличивался в размерах. Мощные волны раскатывались от его шагов. Но лицо, когда он приблизился, оказалось глупое, как у маленького. Штаны были плохо закатаны и намокли по краям, и к одной штанине прилипла водоросля. Ну, а волосы были рыжие.

— Еще одну рыжую привела! — заржал он, по-доброму взглядывая на Мишату. — Ну? Чем вам помочь, букашки?

— Подержи мне юбку, — холодно сказала Фара.

Раскорячившись возле Фары, Гусыня бережно принял уголки юбки. Фара осторожно пошарила по воде и подобрала перья.

— Сунь мне в башку! — тут же нагнулся Гусыня. Там лазили муравьи. Фара щелкнула ему в темя, очень сильно, согнутым пальцем, и бросила перья в подол Мишате.

Перехватив юбку и поджав губы, она презрительно прошла мимо Гусыни. Гусыня пошарил рукой в подоле Мишаты, выбрал самое большое перо, воткнул в голову ис диким криком бросился к острову.

— Я! Фла! Мин! Гус! — выкрикивал на скачках Гусыня. Тина и грязь разлетались у него под ногами.

— Обалдуй, — пробормотала Фара.

Они добрались до острова и вышли на берег. Здесь росли деревья, кусты, но трава вся была истоптана, и следы были птичьи. С той стороны возвышались лебяжьи дома. Лебеди гуляли по грязи и ни на что не обращали внимания.

— Знакомься, — сказала Фара Мишате, — это Соня. Ну, тот Гусыня, а вон еще Пушкин, — и она указала на дальнего мальчика, с лысой головой и в ржавых очках.

Соня, который недовольно рассматривал Мишату, был страшно худой, ребристый, белобрысый, красноглазый и вялый. Его тонкие ноги лежали как ненужные.

— Смотреть холодно на вас! Чего разделись? — крикнула Фара.

— Мы загораем, — уныло сказал Соня.

— Чего загораете, если солнца-то нет?

— А его никогда нет! Чего же, не загорать совсем?

— Гляди не обгори! — сказала Фара и обратилась взглядом в серое небо. Ей словно надоело разговаривать.

— Новенькую привела? — спросил Соня.

— Не видишь? — отозвалась Фара, наблюдая небо.

— Вижу, — тоскливо произнес Соня, — вот и спрашиваю. Думаю — может, обидеться? Когда я привел хорошего кренделя, оказалось, он, значит, посредственный и едва ли не дубовый. Бузыкина привела подружку — тоже нельзя: блохи. Хотя это были комариные укусы. A Фара, я вижу, все сама решает. И на блох, наверное, проверила?

— Тебя надо проверить! — ответила Фара. — Дурак ты! Посмотри, кого ты водишь, кого водит Бузыкина. И кого привела я. Что ж ты пузыришься?

Соня посмотрел на Мишату глазами карася.

— Я пузырю? Значит, для тебя справедливость — пузырь? Правила — пузырь? Ведь клялись: тропу через пруд никому не показывать.

— За нами бредун бежал.

— Когда это ты бредуна боялась! Да хотя бы и сто бредунов. Договор или есть для всех, или нет ни для кого.

— Подавись ты своим договором! — крикнула Фара. — Смотри, какая девочка! Ты хоть раз таких видел?

— Ну и что, — пробормотал Соня, — а чего от нее толку?

— Ладно, Соня, перестань, — выговорил здоровенный Гусыня добрым голосом, — Мне она нравится!

— А мне ты, может, не нравишься, — буркнул Соня.

Гусыня загоготал. И Пушкин улыбнулся.

— Балбесы вы, — скривившись, сказала Фара, — чего вы тут валяетесь? Сходили бы лучше чего-нибудь добыть. Ее зовут Мишата. Она со вчера не ела.

— В шесть будут тигра кормить, — растягиваясь на помятой траве, произнес Соня, — вот будет и нам мясо.

— Сейчас чего-нибудь, — строго сказала Фара.

— Нету, ну не-ту!

— Соня! — крикнула Фара и топнула ногой. — Ну я прошу!

— Да чего присосалась! — с досадой укорил Соня. Однако кое-как поднялся и стал натягивать синий пиджак прямо на свои ребра. — Что сегодня? — ворчал Соня. — Пятница! Народу никого нету. К ларям не подойти, к пончикам не прижаться, не популесосить…

И он встал, готовый, перед Мишатой, с брюками через плечо.

— С нами? — спросил он у Фары.

— Нет, — сказала Фара, — я позагораю.

— Тебя долго ждать? — недовольно обратился к Мишате Соня.

Они спустились к берегу. Мишата приподняла юбку и вошла в воду.

— Куда? — с раздражением спросил Соня. — Иди за мной. Смотри мимо наступишь — тут по бокам глубина метра четыре.


Соня еле плелся вдоль клеток. Он даже не подымал ноги, а так и тащил по земле или по луже, если встречалась лужа, и мокрые его следы украшались по бокам полосочками от волокущихся шнурков. Мишата, аккуратно обходя лужи, шла сзади.

Голова Сони медленно поворачивалась то вправо, то влево.

Порой он останавливался и, близоруко моргая, глядел на гуляющих людей или клетки. Если на пути встречались прудики с водой, Соня заглядывал ив них. На Мишату он не смотрел, точно забыл о ней. А она терпеливо шла, останавливалась вместе с ним, заглядывала, как и он, в прудики, лужи и клетки.

У лавочек, где сидели люди и дети, Соня остановился надолго. Он вяло топтался, мялся, что-то обдумывал и прикидывал. Наконец обратился к Мишате:

— Попкорн хочешь?

— А что это?

— Дрянь, конечно. Это день сегодня дрянной… Ну, чего, будешь?

Он направился к дальней лавочке, где одинокий мальчик что-то жевал, болтая ногами, одетыми в длинные кожаные трусы. Возрастом он был, может, как Соня, только толстый. В одной руке он держал воздушный шар с мордой веселой мыши, в другой большущий пакет.

— Привет, — сказал Соня уныло.

Мальчик посмотрел на него, затем на Мишату и перестал жевать.

— Гуляешь? — спросил Соня.

Мальчик пожал плечами.

— А пестик дашь посмотреть?

Сбоку возле мальчика лежала черная штуковина. Мальчик немного побледнел и не ответил. Глаза его беспокойно забегали.

— Да чего ты боишься? — спросил Соня. — На фига мне твой драный пистолет? У меня был такой. — Он протянул руку и взял пистолет. — Шариками бьет?

Мальчик слабо кивнул.

— Ну ладно… — в раздумьях протянул Соня. — Слушай… а пару рублей есть у тебя?

Мальчик покачал головой. Соня понурился. Он натянул ствол пистолета и, когда щелкнуло, поднял руку и направил пистолет на шар с мышиной улыбкой

— Сейчас твоему микимаусу капец, — пробормотал Соня, — до двух только сосчитаю.

Мальчик приоткрыл рот и сморщился. Ноги его заскребли по песку и поехали куда-то под лавку.

— Раз, — произнес Соня, — два…

Мальчик сглотнул.

— Давай, — сказал Соня, не сводя пистолета.

Мальчик сунул руку в карман рубашки и вынул несколько серебряных монет. Соня принял их, но не убрал руку.

— Еще там шуршало что-то, — заметил он.

Мальчик задрожал, опять вернулся в карман и вынул денежную бумажку.

— И пакет, — сказал Соня, делая движение пистолетом.

Мальчик не двигался.

— Бери, — сказал Соня Мишате.

Мишата вынула из ослабшей руки пакет. Соня еще постоял в раздумьях.

— Ладно, — буркнул он и бросил пистолет на лавку, — пока.

И, сгорбившись, потащился прочь, туда, где сходились кусты и клетки. Мишата улыбнулась мальчику и поспешила за Соней. Но догнать никак не могла — Соня постепенно ускорял ход.

— Побыстрее! — сердито сказал он ей через плечо, оглянулся, побежал.

Она побежала тоже.

Оказалось, Соня бежит еще быстрее.

Она побежала со всей скоростью. Оба они бежали уже как сумасшедшие. Шнурки у Сони мотались и хлестали, как молнии. Не замедляя дикого бега, они ворвались и проход между клеток и стали юлить и петлять в тесноте.

Наконец явился тупичок, заваленный вениками. Соня тут же плюхнулся и задышал всеми своими костями. Мишата прислонилась к зеленой стенке сарайчика.

— Ешь, не стой, — задыхаясь, сказал ей Соня.

И Мишата стала есть пухлые шарики.

Вкус был приятный, странный, но еды оказалось мало. Соня немного отдышался и вытащил из кармана деньги.

— Двадцать восемь. Он все отдал со страху, все, что было.

Выговорив такие слова, Соня расслабился, развалился и стал рассматривать Мишату, как она доедает последнее. Она вытряхнула съедобную пыль, подвигала в воздухе пустым пакетом и, не зная, куда его девать, наконец протянула Соне.

— Да брось, — сказал Соня и вяло улыбнулся, — наземь, наземь бросай! Ты чего какая-то?.. С луны, что ли, свалилась?

— Нет, я такой же, как и ты, человек, — отвечала Мишата, кончиками пальцев обмахивая крошки с губ, — что ты!

— Так откуда же ты взялась?

— Жила под крышей одна дней восемь, а сегодня вот Фару встретила, она меня и привела сюда. Знаешь — спасибо тебе! Я очень давно не ела. Только вот что: может, ты мне расскажешь, как тут чего-нибудь раздобыть, я бы еще походила, сама. А то очень хорошо, но все-таки мало…

Соня тускло посмотрел на нее.

— Куда ты сейчас пойдешь? Микимаус крик поднял. Теперь надо ждать, пока все уляжется.

— А нас не поймают, когда мы выйдем?

— Где там! Знаешь, какой зоопарк огромный! Его человеку за день не обойти. Бобовики побегают-побегают вокруг, но вглубь не полезут. Злодеи, мол, скрылись в недрах зоопарка…

— Хорошая вещь пистолет! — сказала Мишата. — Надо было забрать его тоже! С ним так легко добывать еду!

— Надо же, а я думал, ты будешь переживать за этого толстого.

— Да нет, чего тут особенного, — сказала Мишата. — Мы привыкли все брать у земляков. У них всего много.

— У каких еще земляков? — хмуро спросил Соня.

— Ну, у людей.

— А ты сама не человек, что ли?

— Я — да.

— А какие тогда еще земляки?

— Ну, существа земляной природы. Это особый род существ. Они — то есть мы — сделаны из земли.

— Ты бредишь, что ли, — недовольно сказал Соня.

Мишата стояла прямо и глядела серьезно. Соня показал ей рукав пиджака с картинкой: раскрытая книга и желтое солнце на красном фоне.

— Люди произошли из янтаря, — строго сказал Соня и указал на солнце, — тут все дело в солнце, а ни в какой не земле. И книга вот. Ученье — свет, неученье — тьма. А твоя земля — это муpня. Это куличики из земли. Ты из детского сада, что ли? И чего ты все стоишь? Да присядь хоть, гречиха, на веники. Мы все равно раньше чем через час не выйдем. Потерпишь час? Когда выйдем, чего-нибудь мирно купим.


Когда они выбрались наружу, Мишата не успела даже оглядеться, как Соня указал ей в сторону:

— Глянь, бегут… Наши!

Там, среди гуляющих, видно было бешеное мелькание. Раздавались свистки, взвизгивания, брань. Суматоха быстро приближалась, и вот Мишата уже видела совершающего огромные прыжки Гусыню, Фару, скачущую на одной ноге и с диким визгом машущую руками, еще кого-то… один из них запнулся, упал, поднялся и с хохотом бросился дальше…

Кто-то дернул ее за руку, кто-то крикнул:

— Тюленей запускают, бежим!..

Соня толкнул ее в спину, и Мишату подхватило и втянуло в общий необузданный бег.

С первого же прыжка в лицо ей бросился ветер и выдул все мысли, все до одной, и опасения и грусть исчезли, а осталась одна только буйная веселость.

Бежать было необыкновенно легко; с каждым прыжком покидая и покидая землю, Мишата не чувствовала ее тяготы, напротив, земля словно сама толкала ее в пятки, подбрасывала в небеса. Клетки, кусты, онемевшие люди выскакивали рядом и, завертясь, вмиг проваливались невесть куда, словно испепеленные скоростью. И весь мир обратился в ворох цветных обломков, что неслись в горизонтальную пропасть. Одно было постоянно: крики и топот бегущих рядом да еще ровное небо, где сквозь пасмурную пустоту уже проступали улыбки и знаки вечера.

Глава третья. Шепота в которой больше, чем света

Мишата брела вдоль ограды, наблюдая, как парк заканчивает свой неряшливый день.

Дворники сплющивали метлы, стараясь отодрать прилипшие обертки мороженого. Ветра не было… На небесном стекле пруда застыла черная улыбка лодки, а берега уже померкли. Уныло кричали с башен дозорные, далеко над водой разносился лязг: из вольер выпускались ночные птицы. Олени появились из леса на другом берегу, постояли миг и исчезли, не тронув воды. Служители меняли синюю дневную форму на серую ночную и зажигали потайные фонарики.

Мишата и остальные уходили в глубь зоопарка. Все реже встречались по сторонам новенькие нарядные клетки, а потом они исчезли вовсе и остались только ветхие и древние.

Престарелые звери дремали на порогах, лениво настораживая уши, или блуждали в зарослях. Потом стали попадаться развалины клеток, переделанные под человеческое жилье, обернутые в потертые шкуры.

Дым проникал из щелей и висел в неподвижном воздухе. Коричневые старухи стояли в дверях. Их мужья, старые служители зоопарка, лилиеводы, ловушечники, волконавты, крокодильеры, кто с рукой, кто с ногой из чистого серебра, сидели на пустыре и смотрели маленький телевизор.

Звуки и свистки спортивной передачи слышны были далеко. Пары странных кушаний поднимались из-под шкур и беспокоили сердце — запахи и закаты стран, где никогда не суждено побывать. Гирлянды сушеных змей тянулись между клеток вперемешку с матросскими лохмотьями, невиданные цветы светились под рваным полиэтиленом, огромный слоновий череп стоял в грязи…

Скоро улица исчезла. Дальше лежал пустырь, весь в костях и обломках клеток, и змеи растекались из-под ног. На другом конце пустыря стоял остров черного леса, а над ним угадывалось огромное здание. Дымчатый его купол еле различался на фоне неба. Еще дальше висели ранние огни и слышался городской гул.

-— Вон он, Планетарий, — прошептала Фара, указывая на купол. — А за ним — Садовое кольцо, Старый город и центр. Запоминай: идешь домой — обязательно прихвати доску там, бревно, в общем, дровину. Или, если хочешь, можно перпендулий взять и воды из родника набрать: а то у нас течет вода, но какая-то ржавая… А вот и наша клетка! — хмыкнула Фара, когда они подошли к темноте.

Решетчатый забор из толстенных копий, связанных узорными кольцами, сдерживал лес. Вовнутрь едва бы просунулась рука, а вверху между наконечниками слабо блестела терновая проволока.

Всей компанией залезли и повисли в ряд на небольшой высоте, упираясь в колечки-украшения.

И пошли тихонечко влево, переступая с колечка на колечко. Побрела и Мишата. Она оказалась последней. Через ровные промежутки забор скрепляли белокаменные бабы, и надо было оползать их, сжимая в объятиях облупленные бока.

— И всегда так ходи до лазейки, — учила Фара, терпеливо перебирая руками и ногами, — чтобы не светить ее, не вытаптывать рядом землю.

— Это вы хорошо придумали, а то бредуны тут недавно ходили, — прошептала Мишата.

— Да ты что! С чего ты взяла?

— Почуяла. Сейчас их нету. Запах уже еле слышен. Но все равно, где-то рядом они таились.

— Грех-табак! — выругалась Фара, косясь в темноту. — А ты молодец, следи, следи, и если что, говори сразу.

Наконец все остановились. Сверху раздался шепот:

— Эй, ползунки! Увидели вас, да не узнали! Перекличьтесь!

— Это я, Гусыня!

— Самоделкин!

— Пудра!

— Оплеухов!

— Опахалов!

— Пушкин!

— Фара и еще Мишата, — произнесла Фара. — Это наши сторожа, сычи, — объяснила она, — мы так по очереди. Тебе тоже сычить придется. У нас без охраны невозможно.

Тем временем Гусыня отыскал в решетке прут, разболтанный в своих креплениях, и хорошо приподнял.

Открылась дыра, куда все по очереди пролезли.

Гусыне последнему подержали прут, а потом опустили на место.

И пошли по решетке обратно тем же паучьим ходом, чтобы и изнутри возле прута ничего не вытроптать. А слезли там же, где и залезали. Пусть бредуны ломают голову: как это — тропа кончается у забора, продолжается за забором, а в самом заборе-то ни малейшей лазеечки!

…Тут была старая-старая аллея огромных вязов. Их стволы слабо выступали из темноты. В каждом было дупло, и в каждом дупле что-то жило. Под ногами чувствовалась дорога, в древности асфальтовая, а сейчас истресканная, и из трещин росли травы, кусты и даже тоненькие деревья.

Чаща по сторонам шумела, а ветра не было, и Мишата думала — что же это шумит? Порой похохатывала сова, и то и дело чьи-то коготки стрекотали по камням. Вдалеке, сквозь наслоения деревьев, еле сеялся свет фонаря. Иногда его пересекали летучие тени.

— Зверей, что ли, тут полно? — шепотом спросила Мишата.

Фара повернулась к ней. Одна сторона ее лица, нежно-белая от фонаря, была расписана голубоватой паутиной теней. Во мраке рта, как звездочка, поблескивал мокрый зуб, а вторая звезда отражалась в глазу.

— Зверья тут много, но ты привыкнешь, — тихо-тихо ответила Фара, — все беглые звери с зоопарка собираются сюда. Зато ненужных людей тут не бывает. Границу забор охраняет, да и мы следим. Тут как страна: джунгли и развалины, и никого, кроме нас, нету.

— А что это там лежит? — спросила Мишата.

Из земли поднимался огромный сумрачный шар. Чуть дальше лежал еще один, похожий на голову в шляпе, а совсем вдали расплылся, кажется, третий.

— Иди, не задерживайся, — ежась, шептала Фара. — Это всё планеты. Тут Луна, дальше Сатурн и так далее. В Сатурне, видишь, дыра, там гиена Яна живет. Планет тут много, и все пустые внутри. Это же парк при замке звездочетов, вот они в древности и наделали себе этих планет. Тут в чаще много всего: скульптуры созвездий, разные львы да пауки, бассейн, была даже здоровенная астролябия, но от нее только штанга осталась: разломали.

Так, перешептываясь, они приблизились к Планетарию. Травы колосились на крыше. Она одиноко поднималась в небо — самых высоких деревьев едва хватало, чтобы только коснуться ее края, такой огромный был Планетарий. Его стены истрескались, решетки поржавели, и крохотные окошки, темневшие на высоте, молчали.

Гусыня и Самоделкин несли лестницу: ее тяжелый конец чертил в небесах непредвиденные дуги. А сама лестница была хорошая, серебристая.

— От пожарной машины отвертели, — негромко пояснила Фара.

Лестница звякнула о стену, и несколько птиц захлопали крыльями и улетели с купола в лес.

Мишата влезла на лестницу и посмотрела с высоты на лес. Кто-то странный прыгал у него на ветвях. Мишата отвернулась и ступила в окно.

Она попыталась сообразить, какое настроение у темноты, наполняющей здание. Темнота подстерегала звуки вроде большого уха. И была нежилая — пахла гниющим деревом и сырым кирпичом. И не имела никакого особенно мрачного настроения.

Мишата шагнула с подоконника и вдруг полетела вниз. Оказалось, это было окно высокого зала! Пол ухнул по ногам, звякнули и заскользили осколки стекол… Мишата еле устояла на ногах.

— Надо же по витринам слезать, грешница-яишница, — отругал ее Самоделкин из темноты.

Фара осторожно взяла Мишату за волосы и потянула вперед.

— Давай я тебя поведу. А то тут весь пол в метеоритах.

И тут же споткнулась.

Мишата же привыкла к темноте и видела хорошо. Пол был весь усеян камнями разного размера, самые огромные прислонены к стене. С высокого закопченного потолка свисали цепи, на одной качалась полуоборванная табличка: «Метеоритный зал».

Фара шипела и плясала, исстукав ноги метеоритами.

— Давай лучше я поведу, — предложила Мишата.

Но тут впереди вспыхнуло пламя. Подняв факелы, несколько фигур брели между камней обратно, затаскивать лестницу. Паника теней охватила зал до вершины.

— А нам дайте факелочек! — подскочила Фара и, махая факелом, вернулась к Мишате.

Гадко и ярко пылала тряпица, смоченная в партизанском солнечном соусе. Фара зашагала отважнее. Черные дыры туннелей глядели по сторонам. Фара выбрала один. Оттуда шел ветер, гнул пламя факела и приносил глухие голоса. Два рыцаря стерегли вход, один был без руки и с треснутым стеклянным забралом, и тени ползали внутри шлема.

Туннель до половины оказался засыпан бумагами, картами и рваными нотами. Ноги едва волочились в бумажном хламе. Мишата старалась ступать поверху, Фара же брела по самые колена, распространяя шелест и ворошение.

— Расчищаем, расчищаем, — шипела Фара, — а ветер опять все заметает!

— А тут есть что-нибудь интересное? — спрашивала Мишата, поднимая астрономические обрывки.

Но Фара сказала:

— У нас никто читать особо, кроме Пушкина, не любит.

Что ж? В молчании пошли они дальше.

Кончился туннель квадратом черноты, где без всякой опоры висели огоньки передних факелов.

Мишата подошла к краю, и бумаги медленно заскользили из-под ног и посыпались вниз. Она заглянула им вслед. Тихо исчезли бумаги. Эхо голосов наполнило глубину. Это был огромный зал.

— У нас тут мост висючий придуман. Наступай смелее. Иди тихонько. А теперь я покачаю. Тик-так, тик-так! — запела Фара и стала раскачивать мост, связанный из веревок и палок.

Факелы впереди заметались, один кувырнулся и полетел вниз. В полете он разгорелся, свет протянулся через весь зал и стал на секунду виден словно низенький лес — ряды кресельных спинок, разом взмахнувшие своими тенями. Потом факел ударился об пол и стал тихо, ушибленно догорать.

— А ну хорош лошадеть! — понеслись разозленные голоса, но Фара только хохотала, отплясывая над бездной…

Так они добрались до железной площадки. Вокруг была высота. Вниз вела лесенка.

— Это зал для просмотров, — пояснила Фара, — он сто метров высотой. Здорово? А лестница спускается прямо в оркестровую яму. Мы в ней живем. Она в самом центре у Планетария. Это лучшее в мире место!


В облупленной ванне развели огонь, по бокам разложили на палочках мясо.

Гусыня качал насос, надувая воздух в нижнее отверстие ванны, и борода огня поднималась выше человека.

Жар шел такой, что сесть можно было только широким кружком, — двенадцать человек, не считая Мишаты и двух удалившихся сычить. У всех в руках было мясо. Оно было так тонко нарезано, что Мишата, поднося его к глазам, видела розовое сияние костра. Гусыня, размахивая своим мясом, наседал на Мишату:

— И чего ты как мороженая? Ну, оттай! Чего так ешь, словно щиплешь? Ты хапай, хапай! Вот так. Смотри, как я охобачиваю. Потом — никогда, я гляжу, не запьешь. Думаешь, мало воды? Гляди — я на башку лью себе! На пол плеснул… Вот! Не жалей! Воды — гора! Ну что, попьешь? Ага… Вот так… молодец. — Гусыня толкнул ее локтем. — Хочешь, завтра утку словим? Или пеликана? Мяса всегда полно, у тигров мы вытягиваем такие кусищи! А сладкое? В ветреный день сахарная вата по воздуху летает: пасть открой и услаждайся. И попкорн порхает, за час можно мешок напихать. Ну, еще можно павлинить, грибочничать, пулесосить. Ты давай приживайся у нас! Оставайся! В Планетарии здорово жить, а в Темнаташу ты не верь, ее одни дураки боятся! Пожары будем ходить смотреть, у нас Пушкин такой — всегда заранее знает, где пожар. В военный музей сходим, там по настоящему бронепоезду полазить можно, или в исторический. Внутри спрячемся, а ночью вылезем и будем доспехи мерить, ну, или там платья, если понравится. Или в концертном зале схоронимся, а ночью на органе поиграем… По улицам гулять будем, я тебя научу пугать жильцов… Да и мало ли чего выдумаем! Ты дружи со мной! Я, может, и не такой ученый, как разные, зато повеселиться умею! И мощно постихийничать!

— Не слушай этого волдыря, — сказали Оплеухов и Опахалов, — не дружи ты с ним! Все равно что кабана приручить.

— Сам ты кабан-долбан! — закричал Гусыня. — Вы оба — кегли. Счас сыграю с вами в кегли.

Он полез через других, наступая на ноги и на мясо. Бутылка воды опрокинулась и полилась на одеяла, подстилки.

— Что за лихование снова! — заорали со всех сторон. — Не лихуй, Гусыня!

— Да я только одному в поддувало дам и сразу вернусь, — объяснял Гусыня.

Кто-то от смеха подавился и громко каркал. Громадные тени метались на опорах купола. Летучие мыши порхали над костром и один раз пролетели так низко, что Мишата ощутила ветер. Она спросила у тоненькой девочки, которая подпрыгивала и смеялась слева, где у них тут туалет.

— Ты поднимись сейчас на ту сторону, пройди все стульчики, и будет дорога вниз. Потом коридор. Пойдешь налево и увидишь: комната без пола, бездонная. Вот там. Возьми горелку. Череп надень: там сова живет, так и вцепится в волоса! А меня Ниточка зовут.

Мишата тихонько поднялась из ямы и погрузилась во тьму.

Ей не нужен был факел, она и так различала дорогу. А оранжевый партизанский череп надела. Туалет отыскался просто. Он пустовал, хотя действительно слышался легкий запах совы.

Обратно Мишата шла медленно и задержалась при входе в зал. Свет из оркестровой ямы слабо-слабо подогревал необъятную тьму зала. А голоса слышались очень громко, просто грохотали, и эхо превращало каждое слово в птицу. Со дна полетели вверх мыльные пузыри — кто-то пускал их прямо губами. Уже покинув границы света, пузыри были различимы, потому что хранили в своих боках отражение костра. И ощущение внезапности жизни, ее волшебной капризности и лукавства охватило Мишату, и сердце ее забилось. Визг и гoгoтaниe наполняли ночь, и Мишата тоже засмеялась.

Глава четвертая. Завтрак, купание, поцелуй

Ей снились высокие-высокие сосны, они плыли и гнулись в небе и шумели. Мишата проснулась, а шум не утих.

Она лежала, закрыв глаза. Далекий и стройный гул переполнял ей голову.

— Дождь, — произнес кто-то хрипло.

Сбоку, из-под шкур и тряпья, поднимались озябшие лица, белые и больные в полумраке. Все проснулись, но сидели или лежали оцепенев. Только Гусыня, покрытый мурашками, то тряс какую-то банку, то дышал в нее.

— Тут у меня палочники, — пожаловался он Мишате, — чуть не замерзли за ночь.

— Нашел оком думать, — проворчала съеженная Фара.

— А чего? У всех четвероногие друзья, а я чем хуже? У Сони вон устрицы, а я палочников завел.

— Соломы в банки набрал и греет ее, — сказали из тряпок.

— Да ты слепая кишка, — возразил Гусыня, — я тебе сто раз показывал лапки.

— Это соломинки.

Гусыня только отмахнулся и стал тереть банку об живот.

— Они сдохли давно, — прохрипел Соня, тупо выставившись из тряпья.

— Это устрицы твои сдохнут, — огрызнулся Гусыня, — представь, он их каждый день раскрывает ножиком, проверяет, растут ли жемчужины. Он разбогатеть, обормот, хочет.

— Грех-табак! — проклинали из-под тряпок. — Что ж за холод-то дрянной! И ванну из люка залило!

— Почешись, согреешься, — советовала Фара.

Как ни трудно, ни зябко покидать нагретые норы, а пришлось: не было ни пищи, ни воды, ни дров.

Около одиннадцати утра они вскарабкались на окно. Белый свет заставлял их морщиться.

— Дневной — дрянной, — проклинали все.

В саду шатался бредун. По нему хлопнули раза два из рогатки-треуха, и он шарахнулся прочь.

— Уже третий бредун в саду, — бормотала Фара. — И как только залазят?

Они высунули лестницу и спустились в блестящие, поникшие под дождем заросли. Мишата зацепила куст, и вода обрушилась на нее. Пришлось даже снять промокший насквозь платочек.

— Все равно он был криво повязан, — успокоила Мишату маленькая Нитка, — ничего! Не грусти! После завтрака будет повеселее!

— Я и не грустила, — отвечала Мишата, с улыбкой глядя, как дождевая капля висит у Нитки на остром носу, — мне нравится, когда дождь и холод.

— Да ладно, с чего это?

— Глубже чувствуешь свое тепло. Представь, что вокруг огромный лес и ты в нем — единственное теплое существо, сам себе одеяло. И чем холоднее тебе в лесу, тем теплее тебе внутри.

— Я всю жизнь в городе, — отвечала Нитка, — а в лесу и не была никогда.

Дрожа, все проделали свой путь по решетке. Возле лазейки долго приглядывались — нет ли поблизости враждебного пингвина или бредуна? Но пустырь простирался безлюдный, прилегшие травы блестели, и блестела скользкая грязь дороги вдали. Они по очереди вылезли из дыры — будто звери в заброшенном 300парке, по привычке живущие в старой клетке, не нужные никому.


— Щас популесосим, — обещал Гусыня. — Видишь, жильцов поднаперло! Это потому что выходной.

Мишате объяснили: у земляков, оказывается, был обычай бросать в воду монетки. Зачем?

Пушкин сказал:

— Вроде есть у жильцов примета: если встретился глазами со своим отражением в воде — бросить денежку. А чего ради? Отвлекают отражение или откупаются? Не знает никто… Не любят они сами в себя заглядывать.

Потом эти монетки можно было доставать со дна при помощи палки с наконечником из жвачки.

— Пошло тыкалово! — радовался Гусыня и бегал между водоемов, чтобы выбрать тот, где денег побольше накидано.

Мишата очень старалась, но получалось у нее хуже всех, жвачки отлипали от палки вместе с монеткой. Иные уже набрали рублей по восемь, а у Мишаты еле скопилось два. Больше всего было у Гусыни: на его палке торчал еще гвоздь, и им Гусыня накалывал те жвачки, что потеряла Мишата.

— Это потому, что ты несвежие лепила, черствые! — радостно объявил он Мишате. — И растоптанные к тому же, с песочком. С дороги подымала? Ну и дура! А я недожевки собираю, — он отогнул ухо и показал прилепленные там катышки. — Народ перед едой вынимает, но стесняется на пол бросать, а прилепляет снизу на столик. Они внутри всегда липкие, даже вчерашние.

Соня услышал и кисло спросил Гусыню:

— А что же ты, набалдашник, сразу ей не объяснил? Да еще то, что она роняла, себе забирал? Сколько у тебя жвачек отлипло? — обратился он к Мишате.

— Четыре.

— Ну, гони четыре рубля, — равнодушно приказал Соня.

— Ты что, оващел?! — заревел Гусыня. — Там в двух местах было по полтиннику, а в третьем вообще десятик!

— Четыре рубля, — промямлил Соня, глядя по-рыбьи, — за то, что лихуешь.

Гусыня побагровел, крякнул, топнул от ярости, но более возражать не решился. Он сунул руку в свои штанищи и выгреб мокрую мелочь.

— Подавись, кишка! — швырнул он монетки.

Соня вяло перебрал их и два рубля возвратил Мишате.

— Пополам, — и, не дожидаясь ответа, побрел куда-то.

— Ах ты, выползок, — беспомощно сказал Гусыня, глядя ему вслед.

— Возьми, мне не надо, — улыбнулась Мишата и протянула Гусыне деньги.

Но тот лишь махнул рукой.

— Все равно потом в кучу свалим — еду покупать, — сказал он расстроенно. — Оставь у себя пока.

Подошла Фара, взяла Мишату за ладонь, заглянула туда и фыркнула.

— У вас сколько?

У нее был насморк, что ли, губы распухшие. На шее намотан старенький полосатый шарф, одним концом свисавший почти до земли. Вместо юбки оказались брючки, они были коротки, и из-под них торчали зябкие щиколотки. Без носков.

— Одиннадцать, — сказал Гусыня.

— И у меня восемнадцать. Что купим?

— Давай сгущенки! — радостно проревел Гусыня.

— Тушенки, — проворчала Фара.

Они перелезли через забор.

Магазин был в городе, среди домов, но недалеко. С банкой тушенки, хлебом и пустым перпендулием они вернулись назад, в зоопарк. Расположившись под скульптурной колонной, они принялись открывать банку. Делалось это так: банку терли об асфальт, чтобы наголо сточились бортики и крышка отпала. Гусыня наблюдал жадными глазами.

— Жижа-то вверху, а мясо внизу. Она вытечет. Чего ты банку вниз головой-то гоняешь? — говорил он Фаре. — Поставь ногами.

— Вот присосался, хобот! — закричала Фара, пугая черными зрачками. — Тепло на улице, тепло! Жир давно растаял и наверх переплыл, видишь? Понял? Заткнулся?

Гусыня, надувшись, отвернулся и стал разглядывать белок. Они ловко скакали, и на каждый прыжок Гусыня одобрительно кивал с видом знатока, и губа у него оттопыривалась.

Фара раздраженно гоняла банку и наконец перевернула и выломала крышку. Потом постелила газетку, поставила банку, оглянулась, нагнулась под ноги соседним людям, взяла там пустую бутылку, хлопнула о бортик дороги и оставшимся горлышком с длинным лепестком стекла нарезала хлеб.

— Садитесь! — пригласила Фара. — Гусыня! Что ж ты грязную тарелку суешь, не видишь, кто-то уже поел из нее? Что же ты даже вилок не добыл, перпендулий не накачал?

Гусыня сходил к ларькам и принес чистую тарелку. Они не торопясь позавтракали.


Потом человек десять собралось в фонтане мыться и стирать одежду.

— Здесь это необходимо, — говорила Фара, намыливаясь, стоя по колено в воде, — а то сразу зарастешь тропическими лишаями и всякими там клещами. Вот метрошные дети вовсе не моются, наоборот, накапливают на теле железную пыль. Она их от магнетизма защищает, а заразы никакой у них там внизу нет. Другое дело мы. Три веселей! — И она тряслась и подвывала от холода, но терла себя и терла. Гусыня мылился прямо в брюках.

— Так удобнее брюки-то стирать, на себе-то, — говорил он радостно, — а носки, глянь, я на руки надел! Они у меня вместо мочалки и заодно суперстираются.

Мишата тоже вымылась и выстирала одежду. Все пошли обратно в Планетарий, неся на головах мокрые узлы. Только опоясались: кто рубашкой, кто юбкой, чтобы не рассердить жильцов.

— Они ненавидят, если кто-то голый идет, — объяснила Фара.

Сад вокруг Планетария уже подсох, хотя глубокая трава оставалась мокрой. Опять кто-то шарахнулся в чащобу — бредун или, может, олень?

Они прошли по бумажному коридору и свернули на этот раз в боковую дверцу. Железная лестница вела прямо вверх. Когда пришла очередь Мишаты высунуться в люк, она поразилась.

Весь лес находился внизу. Выше было только небо и самые высокие башни города, который неряшливо скучился в отдалении. Мишата щурилась, ослепленная белым облачным днем. Дул сильный ветер.

— Можно здесь, — крикнула Фара, держась за железный бортик, — а можно и на самую лысину подняться!

Она указала на купол, горой заслонивший небо. Крохотная лесенка тянулась по склону купола к вершине.

Но пока что никто не стремился выше, развешивая по бортику одежду. Красные, желтые, пестрые и клетчатые тряпицы окружили основание купола. Ветер раздувал рукава и штанины, волны катились по кронам деревьев. На миг Мишате почудилось, что весь огромный Планетарий двинулся с места, и у нее захватило дух.

— Сегодня последний день лета, — сказала Фара.

Мишата повернулась к ней. От ветра нос Фары наморщился, лицо затвердело, сжалось и выглядело жестоким, но слова прозвучали печально. Фара отступила на шаг, прислонилась спиной к куполу, распростерла руки и замерла.

— Знаешь тайну этого купола? — спросила она с закрытыми глазами. Мишата покачала головой.

— Этот купол серебряный, покрашенный краской-серебрянкой. Никто про это не знает. Серебро спрятано. Никому не придет в голову искать под краской настоящее серебро.

Мишата увидела, что несколько человек тоже распростерлись и стоят, как Фара. На светлом металлическом фоне чернота ее волос выделялась особенно резко, но лицо и тело по цвету не отличались от купола, только веки были слегка тронуты голубизной.

— Мы так загораем, — медленно говорила Фара, — но наш загар не виден. Это внутренний загар. Он оттого, что скрытое серебро отражает лучи скрытого солнца. Загар остается в нас.

— Мне знакомо это, — сказала Мишата. — Когда снег после оттепели подмерзает и луна восходит, обыкновенный лед-бокал превращается в склянец. Если лечь на него, тоже можно накопить загар, который предохраняет душу от холода… Смотри-ка! Змеи тоже выползли загорать!

Действительно, несколько змей пристроилось в самом низу, где купольное серебро загибалось ложбинкой. И дальше виднелись змеи.

— Только ты их не трогай, — лениво сказала Фара, — они ядовитые, некоторые даже очень. Зато у нас крыс нету ни одной. А метрошные дети вон подыхают от крыс.

— Ничего они не подыхают, — возразил Опахалов, — у них крысы приручены, как собаки, и размером с собак. У них крысы на головах живут.

— Это правда, — сказала Мишата, — это и я видела.

— Где? — удивилась Фара, не открывая глаз.

— В метро. Я вчера познакомилась.

— Ничего себе! — Фара от удивления даже глаза открыла. — Недавно в городе и уже познакомилась! Это не всем удается. И что же, разговаривала и с метрошными?

— Конечно.

— Нормально! Вот это я понимаю. Много их было?

— Руков, Языков и трое без имени. А ты-то их знаешь?

— С ними война, — мрачно сказала Фара. — Мы иногда ходим в метро за золотом. А они считают, что все метро им принадлежит. Они опасные и злые. Их человек двадцать. Когда собираются все вместе, то получается как бы один здоровенный человек, мельхиседек. То, что ты слышала, не имена, а звания. Языков — значит, язык, он занимается у них переговорами. Ну, Руков понятно. И так далее. Раньше, после войны, их много было. Они живы были тем, что грабили товарные поезда. Но скоро охрана усилилась, они на пассажирские перешли. Рельсы заваливали и, когда электричка останавливалась, В окна залезали и потрошили жильцов, а потом назад через окна. Ищи их в подземельях! Сейчас мельхиседеков мало совсем, но жильцы все равно туннелей боятся, в поездах объявляют: «Осторожнее при выходе из последнего вагона». До сих пор! В общем, эти метрошники жутковатый народец.

— А ко мне они по-доброму отнеслись и сюда послали.

— А зачем?

Мишата собралась немного с мыслями.

— В общем, я занимаюсь исследованием одной очень странной елочной игрушки. Это бродячая игрушка: она перемещается и меня манит за собой. Всякими способами, даже до хитрости. Мне важно понять — куда она пробирается? Это все равно, что понять про себя — каково мое назначение? Я ведь не просто так в городе оказалась. Я королевой хотела стать…

— Какая еще королева! — перебила Фара, впрочем, завистливо поглядев на Мишату. — Вот я принцесса. Африканская принцесса. А про елочные игрушки не знаю. Мне вообще все зимние дела до лампочки, хотя говорят, есть какие-то игрушки волшебные.

— Кто говорит?

— Ну, не помню…

— У кого же мне спросить?

— У Пушкина можешь попробовать, он самый у нас ученый. Если он тебе не скажет, не скажет никто. А чего там тебя еще занимает? Твое предназначение? Чепуха! Живи так, чтобы хорошо было, да и всё!

— Как же мне хорошо жить, если остальным плохо?

— Кому это плохо? Здесь всем хорошо. Это в городе плохо, да о нем и думать нечего: город — дело конченое.

— Вот видишь! Целый город пропадает. Значит, надо помочь как-нибудь! Я хотела стать королевой и партизан прогнать…

— Дались тебе эти партизаны! Разве в них дело! — неохотно пробормотала Фара.

— А в ком же? Это ведь они метро построили! У меня доказательство есть.

— Построили, может, и они, но придумал-то кто-то другой! — брякнула Фара и спохватилась: — Слушай, кончай об этом!

— А ты думаешь, кто?

— Не знаю! — раздраженно крикнула Фара. Понизив голос, она добавила: — Говорят, это всё Часы. Метро управляется Часами. Они заставляют жильцов, или, по-твоему, земляков, ездить, бегать, суетиться… Вот жилец побегает, побегает — и готов. А его жизнь Часы засосали…

— И ты думаешь, это правда часы какие-то?

— Откуда я знаю?! Я их не трогала. Ты можешь о чем-нибудь другом подумать?

— А где эти часы?

— Отстанешь ты или нет?! Спроси у Пушкина, он этим специально занимался!

Мишата посмотрела вверх, где виднелся бортик верхушки купола, похожий на корону.

— Наверху кто-то сидит. Не он?

— Может, и он, — сказала Фара и снова прикрыла глаза. — Слазай, посмотри, если хочешь.


Это были просто гнутые железки, припаянные к кровельному серебру. Поднявшись до середины купола, Мишата почувствовала силу ветра. Несколько раз он попытался повалить ее, как игрушку. Но она держалась крепко пальцами рук и ног, и ветер ее отпустил.

Она добралась до вершины. Здесь был не Пушкин, а девочка Нитка. Она тихонько сидела, обняв колени, спиной к жутковатому колодцу купола, и нежно напевала. Мишата прислушалась.

— Ну разве я не умница?

Ну разве не красавица?

Ну разве я не выспалась?… —

пела и покачивалась, улыбаясь пустому, Нитка.

— Ничего, что я сюда? — спросила Мишата.

Нитка пожала плечами.

— Просторно, — сказала она и посветила Мишате лиловатой улыбкой. — Все равно.

Мишата оглядела мир, лежащий в пасмурном равновесии. Не защищенная ничем, кроме кожи, она чувствовала покалывание мелких песчинок и насекомых, которые вместе с ветром путешествовали к океану.

— Такого не было у тебя в лесу, верно? — спросила Нитка.

— Не было, — отозвалась Мишата, — тут все по-другому.

— Ну и как тебе?

— Каждый раз по-разному. И все по-разному разные…

— У нас все собрались разные, — кивнула Нитка, — вроде бы вместе живем — а все разные. И спим, и молчим, и плачем по-разному даже. У всех разные, интересные звуки.

— Как это интересные звуки?

— Ну вот, к примеру, Пудра. Ты к ней подойди и скажи: «Чай пила, баранки ела, позабыла, с кем сидела». Она и заплачет. Ты послушаешь, какие будут при этом звуки.

— А зачем это говорить?

— Чтобы она заплакала!

— А почему, я не понимаю, она заплачет?

— Потому что ты скажешь: «Чай пила, баранки ела, позабыла, с кем сидела».

— И что? Она начнет плакать? Почему?

Нитка пожала плечами.

— Не знаю. Наверное, что-то грустное есть для нее в «Чай пила, баранки ела, позабыла, с кем сидела».

Мишата мысленно повторила эти слова и вдруг ощутила их невыносимую грусть.

— И правда! — воскликнула она. — Делается грустнее.

— Ну вот попробуй, скажи ей это. Услышишь, как она пачит.

— Пачит?

— Ну да, пачит и припакивает.

— Припакивает?

— И попакивает. Так: пя, пя, пя, а потом — паки, и паки, и паки. Мы ее и дразним так: плакала и пакала. Мне кажется, это она пытается что-то сказать, но от слез не может довыговорить. А потом слезы проходят — ну, значит, и незачем выговаривать. Интересно? А бывают еще и няни.

— Это у кого?

— У Оплеухова. Он не плачет, а как-то нянчит. А у Самоделкина противные гыни.

— А Темнаташа — это кто?

— Ее нету, это выдумки всё…

— А Гусыня как плачет?

— А Гусыня не плачет. Он только смеется.

— Как?

— Как… Крякает.

Мишата задумчиво помолчала.

— Ну, а ты? — спросила она.

— Что я?

— А у тебя какой плач?

— У меня бессловесный. Это потому, что губы плохо действуют у меня, они всегда онемевшие.

— А чего же у тебя губы онемевшие?

— Это тайна моя. Но хочешь, тебе расскажу? Я, когда была маленькая, поцеловала каменного ангела, а он был от надгробия. Вот губы навсегда и заледенели.

— И сейчас?

— До сих пор. Мне теперь никого нельзя целовать — заморожу.

— Ты преувеличиваешь, — сказала Мишата, — телесный холод так легко не присваивается.

— Однако, если я тебя поцелую, у тебя губы заиндевеют.

— У меня в любом случае нет, на меня не действуют земные виды мороза.

— Тебе губы отшибет в одну секунду.

— Да нет же. Давай попробуй.

Мишата присела перед Ниткой и приблизила к ней лицо. Нитка глядела неуверенно. Голубенькие слабые ее губы шевельнулись:

— Только недолго.

Мишата поцеловала ее и ничего необычного не почувствовала.

— Видишь, всё по-нормальному.

— Ты просто не успела, — прошептала Нитка, — холод только сейчас выступает.

Тогда Мишата снова нагнулась, задержала дыхание и прижалась к ее губам. Ничего не чувствовалось, кроме шершавой кожи. Мишата ждала долго, пока хватало дыхания и терпения сидеть согнувшись в неловкой позе. Наконец оторвалась и сказала с улыбкой:

— Послушай, всё у тебя в порядке.

Нитка сидела бледная и не поднимала глаз. Потом тихо сказала:

— Я твоего тепла тоже не почувствовала. Это не у меня всё в порядке, это у тебя что-то не в порядке. Ты страннее всех нас.

Глава пятая. Впервые отчетливо слышится тиканье

Настал вечер. На огне выкипал компот. Он плескал, дрова шипели… Яблочный и грушевый пар подымался под купол.

Отверстие люка, над которым недавно сидели Мишата с Ниткой, померкло. Мишата лежала, пристроив ноги к горячему боку ванны, лицо обратив в высоту. Она решила дождаться момента, когда отверстие совсем почернеет и в нем выступят звезды. Они должны были появиться: вечерний ветер изорвал облака.

На ногах находился один Гусыня, огромной палкой перемешивавший варево.

Это он придумал компот. Они с Самоделкиным лично обколотили две груши и две яблони на аллее и, торжествуя, явились с набитыми пакетами. А вместо сахара принесли сахарной ваты, которой удалось наловить на ветру.

Гусыня собирал с поверхности компота мелкий мусор, пробуя, довольно мычал и дул на обожженные пальцы.

— Восемь машин разбомбили, — делился он со всеми, но никто на него даже не смотрел. Он заговаривал об этом в восьмой раз. — Я залезаю на грушу, — рассказывал с радостью Гусыня, — такую, чтобы пара машин внизу стояла. И главное — мощно тряхануть… чтобы удар был кучный, чтобы груша разом всеми фруктами ломанула… По капотам им, буферам, по башкам… Как сирены завопят! Как жильцы побегут!

— Да затырьcя, дундук! — закричали несколько голосов. — Невозможно по сотому разу!

Гусыня обескураженно молчал, ворошил рыжие космы. Но обиды его хватало на недолго. Через несколько минут он опять начинал рассказ.

— Это у четвертого дома, что ли? — печально спросил наконец Соня.

— Ну да, — обрадовался Гусыня, — его самого.

— Что же ты, дышло, жильцов-то свирепишь? — брезгливо спросил Соня. — Это же самый близкий к нам дом. Не мог отойти хотя бы на квартальчик подальше?

— А где там груши? Где?

— Тебе, что ли, груши дороже крова? — со злостью спросил Соня. — И ведь знаешь, что жильцы и так волчатся на нас. Ведь сам по ним слюнявые пузыри пускал! А потом в результате что было — помнишь? Хочешь повторить? Чтобы тебя на этот раз поймали и отправили в вечные грузчики, эскалаторы вертеть или на фабрику календарей?

— Это Пушкин придумал пузыри! — закричал Гусыня и бросил палку в компот, а руки отер об голову. — Он пушку смастерил Световую эту дурацкую!

— А кто придумал плевать на нее, чтобы слюни кипели? Не ты? — поинтересовался Соня.

— Пушкин тоже! — Гусыня швырнул грушей в направлении Пушкина.

— Не ври. Пушкин воспитанный. Он ни разу в жизни не плюнул.

Мишата повернула голову к Пушкину. Тот тихонечко сидел и, ни на кого не обращая внимания, читал. Книга еле заметно покачивалась у него на руках, по строчкам бегал стеклянный шарик. Этот способ с шариком умел только Пушкин. Буквы выскакивали внутри шарика увеличенные и к тому же подсвеченные, ведь шарик собирал в себе свет. Так читать можно было даже в очень темных местах.

Мишата подобралась и заглянула в книгу, которую читал Пушкин. Книга была по небологии: след груши пересекал изображение созвездий.

— Это здесь ты книгу нашел? — спросила Мишата. Пушкин посмотрел на нее и кивнул с недовольным видом. — А мне говорили, здесь не валяется ничего интересного.

— Я целую библиотеку собрал, — проворчал Пушкин. Он встретил Мишатин взгляд и уже без неприязни добавил: — Тут раньше столько всего было! Целые небесные представления воздвигались. Проектор вверху творил небеса. Все начиналось с заката, потом, когда темнело, разыгрывался спектакль из жизни звезд и планет. А кончалось все восходом солнца: оркестр играл радостный гимн, звезды гасли, птицы взлетали, с крыш съезжал снег! — и очки у Пушкина сверкнули. — Представь, каждый день тут происходило заклинание Солнца, показывалось, как оно восходит и уничтожает тьму! Неудивительно, что Планетарий закрыли. Мы хотели потом сами что-то похожее сделать, разжигали костры даже там, за экраном, но только пол прожгли да сами страху натерпелись. Ну и бросили. И очень хорошо, что у нас не вышло. В центре города Солнце заклинать! Сейчас-то! Это не шутка… Кто знает, что тогда с нами было бы? Нас сразу бы тогда тоже… закрыли.

— Я не понимаю, — сказала Мишата. — Кто бы вас закрыл?

Ей не ответили. Пушкин пожал плечами и отвернулся. Мишата посмотрела на остальных и не нашла ничьего взгляда. Пушкин, не глядя на нее, опять раскрыл книгу. Но не читал, шарик стоял на месте, прижатый указательным пальцем. Молчание нарушилось голосом Фары.

— А кто, — спросила Фара, и все сразу замерли, прислушиваясь, — кто сделал так, что я не могу надеть нормальную футболку, потому что на каждой — печать какого-нибудь болванизма, часовщицкая замануха или просто косая рожа, от которой идет дурильное электричество? Даже конфетку съесть не могу: на всех обертках заклятия тупости — разные дебилозверюшки да психолюдишки. Не буду же я такие конфеты есть! А кто сделал так, что нормальной куклы невозможно найти, зато везде продают манекенчиков, которые всем известно, что кровь сосут? Кто сделал, что я в город не могу выйти, что, если я даже просто иду по улице и огрызки не подбираю, я все равно матрешка в ихней гадовой игре! Мы не знаем. Но кое-кто знает, я уверена.

И Фара свирепо шмыгнула носом.

— И кто же это? — спросила Мишата, подождав. Она развернулась так, чтобы всех было видно. Слева сидел Пушкин, справа — Фара, и с другой стороны вышли остальные. Мишата потрогала глазами каждого.

Пушкин спокойно сказал:

— Они в темноте. Дела их рук на виду, но сами они — тайна. Их цель — воровать жизнь. Время бесценно. А они выменивают его за ложные вещи, еду, развлечения, книги, мысли… Человек и сам не замечает, что у него похитили все настоящее и подменили ложным. И продолжает продавать им жизнь. От этого сила их возрастает. Раньше люди старились лет в пятьдесят, теперь в двадцать. И уже все больше детей, которые в десять лет старички.

Мишата перевела глаза с Пушкина на тех, кто сидел или стоял возле ванны. Кто-то потупил взгляд, кто-то почесался.

— Я об этом вообще не думала, — произнесла Мишата. — Конечно, я чувствовала в городе что-то зловещее. Но это как-то, знаете… Отдельно от меня.

— Ну, не говори, — строго сказал Пушкин, — магнетизм на всех действует. Он и на нас действует непрерывно. Правда, здесь он ослаблен: это ничьи земли. По сравнению с другими людьми, которые целый день в метро проводят, мы вообще нетронутые. Мы стараемся не пользоваться метро, ни при каких обстоятельствах.

— Только пулесосить в нем, — сказал Гусыня.

— Ну да, если только пулесосить, — согласился Пушкин, — и запомни, — добавил для Мишаты Пушкин, — если тебе все-таки пришлось ехать в метро по Кольцу, ни за что не садись по часовой стрелке! Никогда! Даже если тебе проехать одну станцию только — все равно едь против часовой, лучше объедь лишний круг.

— Мне метрошники говорили. Да я только один раз в метро и ездила, — созналась Мишата. — И мне вообще не понравилось.

— Это правильно! — одобрил Гусыня. — Тупое развлечение, и голова потом болит.

— Не знаю, может, Часы и вранье, — заявила Фара, — но, уж правда, хуже метро ничего нету. Вот почему: солнца там нет. И ладно бы просто нет — оно и не нужно там, и без него хорошо! Там золото, мраморы, картины вокруг, и все это — приучать людей, что не надо солнца, что и без него можно красиво жить! Потому люди и на земле не обращают внимания на то, что солнце пропало.

— Как пропало? — спросила Мишата.

— Как? — со злостью спросила Фара. — Вот ты сколько здесь? Две недели? Ну и как, вспомнила хоть один солнечный день?

И правда, Мишата не могла вспомнить.

— Что же делать? — спросила Мишата.

Снова настало молчание.

— Что делать? — задумчиво ответил наконец Пушкин. — Некоторые считают, что можно найти и остановить Часы. Часы, конечно, они везде: это и метро, и наземный транспорт, и дома, свет, магазины, книжки там… игрушки… слова, язык… Но сам механизм — под землей, в нижнем городе. Полное его местонахождение — тайна.

— Отдохни, Пушкин, — нервно сказала Фара. — У тишины острые уши, ты не забывай.


Все замерло, лишь потрескивали и со звоном раскалывались угли. Тьма сомкнулась над оркестровой ямой. Огромное здание Планетария молчало. Только где-то вдали, в глубине комнат и переходов накапывала вода. Все сидели и прислушивались к ее капели и не могли пошевелиться. Вдруг послышался дальний шорох: обои ли отпали от сырости, свалился ли кусок штукатурки, а может, змея проползла? Никто не шелохнулся, но несколько пар глаз невольно покосились во тьму, да так резко, что Мишата вздрогнула: на миг на лицах остались одни белки и дико, слепо сверкнули. Тут Соня осторожно постучал ложечкой по чашке.

— Ку-ку, — сказал он лениво, — просыпайтесь! Компот будем пить или нет?

И сам встал, собрал стаканчики и чашки и раздал компот. Ничего, было вкусно, только, конечно, не хватало сахара.

— Давайте спать ложиться уже, — тихо предложил кто-то.

В огонь подбросили несколько больших паркетин. Лежали молча, открыв глаза в темноту.

— Вот у меня был случай, — начал рассказывать Соня вполголоса. — Подцепил я в метро однажды плеер. Причем ничей, реально, под лавочкой валялся. Было это, заметьте, уже ночью, в первом часу. Плеер новый, лазерный, работает как сахарный, наушники на веревочке висят. Потом заметили — наушники можно вытягивать на какую хочешь длину. Мы с Бузыкиной вытянули на весь зал, и еще можно было бы. Я и подумал — где же там умещается весь этот провод?

Соня замолчал. Все ждали.

— Ну? — спросили наконец. — Ну, так чего дальше?

— Где там, значит, умещается этот провод… — повторил Соня. — Ну, я отломал крышку. А там ничего нет. Только катушка с проводом.

— Как это?

— Да так. Пусто внутри. Никаких там электронных потрохов, винтиков, колесиков, просто пустая коробка. Провод только. А работать он после этого перестал, хотя мы три дня его вначале слушали. Еще удивлялись: какие мощные батарейки.

— Да-а… — протянул кто-то, — страхота!

— Жуть берет, — подтвердили остальные.

— А у меня похоже было, — влез Гусыня, — были мы с дружком раз в метро… На Пушкинской, что ли, наскочили вдруг кочерыжники и давай у нас анализы брать. В общем, дружку моему дали в мясо и руку сломали. Отнесли его в медпункт. Там же, в подземелье. Наложили гипсовую гулю. Ладно. Месяц он походил. Говорит: невмоготу, снимем! Стали разматывать. Мотали, мотали… А руки-то и нету! Одна катушка бинтовая. Вся размоталась и — брык! Пустота. Парень захрапел да так и упал как бревно.

— Чего-то непонятно… — сказал кто-то. — Всё, что ли?

— А тебе мало?

— Достаточно… — протянули в темноте.

Еще помолчали. Потом выступил кто-то третий, четвертый. У каждого был рассказ про какую-нибудь жуть в метро.

Мишата услышала про рабов, которые день и ночь шагают по ступеням внутри эскалаторов: глазами к отверстию выхода, на плечах огромные камни, они идут вверх, не думая ни о чем, кроме дневного света, и таким образом вращают эскалатор…

И про таинственных языков, которые с ледяными молоточками в руках бродят по туннелю и постукивают в стены…

И про поезд с безголовыми машинистами, проходящий ровно в час ночи…

И про скорбные хороводы украденных детей, гуляющих по ночным станциям под присмотром часовщиков…

И много еще чего. Наконец разговоры стихли. И огонь почти прогорел. Чей-то храп пополз в темноту. Гусыня приподнял голову над одеялом.

— Эй, — позвал он шепотом, — я в туалет. Никому не надо? А? А то одному как-то жутковато.

Глава шестая. Проливается немного крови

Наступили первые дни молодой осени.

Листва уже смягчила каменные грани и складки улиц, но внизу ее по-прежнему было меньше, чем вверху, и зелень деревьев стояла крепкая.

А воздух очистился, и Мишата, охраняя лазейку в Планетарий, еще издали различала по лицам, с удачей возвращается компания или нет. И чаще лица были веселые.

Дни проходили теплые, земляки отмечали праздник города. По этому случаю они устраивали развлечения, вечерами ходили огромными стадами, а в метро, залезая в вагоны, сильно тискали, давили и топтали друг друга. Значит, пора было спуститься в метро и немного популесосить на рельсах, куда соскакивали с земляков оборванные в давке драгоценности.

План операции обсуждали два вечера, долго шумели, препирались, но наконец договорились обо всем.

Решено было обшарить центральные пересадочные узлы, вокруг Арбатской и Театральной. Чтобы не навлечь подозрения бобовиков и ломовиков, придумали изобразить школьную экскурсию, задержавшуюся на гулянках. В залежах разной дряни накопали модных значков, нашли надувных микимаусов, свиные прописи, зеркальные очки, банки из-под пупырчатых вод и прочее. Все нарядились как умели. Инструменты поиска — две длинные палки — превратили в номера: прибили кверху картонки и написали «5» и «8».

— Чего пять? Чего восемь? — интересовались те, кто поглупее.

Но Соня ответил:

— Нормально! Пять! Восемь! Номера! Чего еще непонятно?

И правда, встречные пограничники-бобовики равнодушно взглядывали на номера и не выказывали никаких подозрений.


На эскалаторе и в зале по приказу Сони все шумели, отпивали из банок (где была простая вода) и кричали по-английски: «Мугалда! Бебелда!» Без приключений доехали до Пушкинской. Было половина первого, и залы стояли пустынные. Поезда ходили совсем уже редко.

Поиски поручили толстенькой Бомбелине, потому что она считалась самой внимательной. И была коротенькая, что важно.

В руках у Бомбелины двигалась палка с зеркальцем на конце. Бок о бок с Бомбелиной перемещался Соня, который держал свечку на длинной проволоке. Его задачей было светить под кабелем, в то время как Бомбелина с помощью зеркала высматривала там добро. Остальные обступили искателей плотной кучей, чтобы со стороны не было понятно, что происходит. Еще двоих поставили сычить по углам зала.

Очень мешал Гусыня, который сперва терпел, но потом решительно отделился для самостоятельных поисков. У него была палка с пучочком прутиков на конце. Этой метелкой Гусыня махал под кабелем, наблюдая, что вылетает. Казалось, ему все равно, что найдется. Он шумно радовался всему, что выскакивало из-под метелки, будь то пуговица от шляпы или дамский коловорот. Самоделкин двигался вместе с Гусыней. Они гоготали и ухали на весь зал, несмотря на то что Соня уже дважды задумчиво посмотрел в их сторону.

Мишата перемещалась вместе со всеми. Фара вполголоса рассказывала:

— Раньше был удобнее способ — брали на малявку. У нас жила целая гроздь всяких братьев-сестер, мельчайшие, по году или даже полгода величиной. Они, представь, даже ходить не могли, а цепкие! Хватали всё, что видят! Берешь такого за ногу и опускаешь над рельсой, а он уже сам вцепляется во все, что там валяется. Жалко, Их тогда бобовики забрали: мы-то разбежались, а малявки пытались, конечно, расползтись, но разве уползешь от бобовика?

— Что-то ничего не находится. А ведь уже две станции осмотрели.

— Ничего, потерпи. Гляди вниз — видишь, сколько пуговиц? Это всегда хорошая примета. Жильцы мощно сегодня терлись! Ну, значит, и для нас что-нибудь перепало.

Мишате, однако, скоро наскучило участвовать в поисках. Она незаметно отстала и принялась прогуливаться в одиночестве.

Она поражалась величию созданного часовщиками. Душе было здесь просторно и вольно глазам. Светлое безлюдье было залу настолько к лицу, что, когда между колоннами возникло движение, Мишата даже вздрогнула, прежде чем успела туда взглянуть.

А это был маленький незнакомый мальчик на самокате. С виду ему казалось года четыре, не больше. Одет он был в старый костюм и галстук, очень просторные: рукава скрывали его пальцы, штанины — обувь, галстук свисал чуть не до колен. Тихо толкаясь одной ногой и не отрывая глаз от Мишаты, мальчик пересек зал и исчез между колонн как раз там, где были все остальные.

Мишата некоторое время стояла остолбенев. Потом, опомнясь, она оглянулась на сторожей. Их не было. На миг ей показалось, что она вообще тут одна. Мишата побежала под арку. K ее облегчению, все оказались на месте, и сторожа-сычи тоже толпились с остальными — видно, не выдержали от любопытства…

Все наблюдали за извлечением очечника, обнаруженного Гусыней. Очки внутри оказались разбитые и в пластмассовой, а не золотой, как все надеялись, оправе, но Гусыня, радостно ухмыляясь, все равно их нацепил.

— А куда тот мальчик подевался? — спросила Мишата у Фары.

— Какой еще?

— Ну, который на самокате был.

— Сейчас, ты имеешь в виду? Здесь, в метро? — Ну да. Только что. Я его высмотрела.

— Да ты что! — воскликнула Фара. — Ты видела? А сычи чего же?

— Они пулесосить уже ушли.

— Ч-черт!

Фара прикусила губу.

— Пора, значит, сворачиваться, — пробормотала Фара, — пока этот твой высмотрок подмогу не привел.

И они поспешили к остальным. Довольная башка Гусыни снова плавала над платформой.

— Запонка, — говорили в группе, — золотая!

— И часы еще! — ревел Гусыня радостно. — Хоть и разбитые, а все равно я буду носить!

— Гусыня, — произнесла Фара, наклоняясь, — пора собираться! Слышишь? Есть тревожные признаки.

Но Гусыня не слушал. Храпя от жадности, бежал он вдоль рельсы на четвереньках. Все толпой следовали за ним. Нежданно-негаданно Гусыня нашел десятирублевую бумажку. Он только заурчал, показал остальным и, спрятав в штаны, пополз дальше.

— Гусыня, — уговаривала сверху Фара, и уже голос ее нервно вздрагивал, — ты слышишь или оглох? Тревога! Надо стречка давать, всем, да поживее!

Но не только Гусыня не слышал, а и остальные тоже.

— И везет же этому стомаку, Гусыне, — дрожащими голосами переговаривались дети, — вдесятером ничего не нашли, а он все один захапал!

Из туннеля потянуло ветром.

— Поезд! Гусыня, поезд идет! — заволила Фара.

— Счас, счас, — отмахивался Гусыня.

Фара вырвала у Бомбелины палку с зеркальцем и шарахнула Гусыню по спине. Тот выпрямился и, моргая, уставился поверх платформы. Мишата успела еще удивиться, какой странный звук сопровождает нарастание поезда — диковинный заунывный вой. Гусыня стоял не двигаясь, с поглупевшим лицом и смотрел не на Фару и даже не в туннель, а куда-то в сторону. И Фара смотрела туда. Мишата повернулась, и в тот же миг вoй перерос в визг.

Из ближайшей арки высыпалась толпа фантастически замызганных оборванцев. Не медля ни секунды, вся стая бросилась на Мишату.

Ее одновременно ударили в лоб, в плечо и в колено, и она, как сломанная кукла, отлетела в сторону и вдобавок ударилась, падая, головой о скамейку.

Тут же, одна за другой, через нее стали перепрыгивать серые фигуры. Яростный вопль вонзился в уши. Мелькнула безумно мечущаяся Фара и тут же скрылась за бешеным кишением драки. Неистовый рев Гусыни вскипел из-под ног и, разорвав общий шум, раскатился эхом по залу:

— Руку! Дайте р-р-руку!!!

Слева надрывно засвистел поезд. Гусыне удалось уцепить ногу пробегающего чужака. Тот грохнулся и заорал, увлекаемый Гусыней в пропасть… Кто-то из товарищей упавшего успел поймать его и потянул на себя. Гусыня воспользовался этим и уже вылезал, ухватываясь за дико брыкающиеся штанины.

— Небо цвета день рожденья,

победиловка грядет! —

орал Гусыня и в тоненьких очках на огромной, как пень, физиономии казался особенно жутким.

Кто-то ударил его ногой прямо по очкам, и Гусыня рассердился. Он увидел свою палку, которую топтали ноги дерущихся, и нагнулся за ней, но от чьего-то пинка палка, вертясь, улетела в конец зала и ударилась о зеркало, где отражался подъезжающий поезд. Гусыня бросился туда, но по пути был так пнут, что покатился кувырком. Он вскочил на ноги, но был сшиблен тычком в загривок… Тогда, не утруждаясь новыми попытками, Гусыня побежал на четвереньках и наконец добрался до цели. Враги сразу метнулись в стороны. Грозная фигура Гусыни поднялась во весь рост. От гнева он казался еще огромнее. На лице висели полураздавленные очки. Ухватив поудобнее палку, Гусыня поворотился и заревел:

— Эх, понесло-о-о-ось!

Палка взлетела и, описав полукруг, со страшной силой врезалась в зеркало позади. Зал содрогнулся от оглушительного удара. Зеркало лопнуло и обвалилось, осколки с треском посыпались на платформу. Дерущиеся оцепенели.

— Класс, — вымолвил кто-то в наступившей тишине.

Мишата с трудом приподнялась, села на лавочку и огляделась.

Положение изменилось на глазах. Драка прекратилась. И все теперь пятились, озираясь на бегущих с разных сторон земляков.

Двое партизан спешили по краю платформы. Свистя, по лестнице в центре зала скатывались бобовики. Машинист, высунувшись из кабины, остолбенело глядел на ослепшее зеркало.

— Атас! — звонко выкрикнул Соня.

Он сидел на полу, улыбаясь, между губ у него налилась ярко-праздничная полоска крови, и лицо от этого казалось белее мрамора.

Началась паника. Все бросились кто куда. Мишата, прихрамывая, побежала тоже.

…Партизан выскочил внезапно. Мишата извернулась, но острый угол его фонаря ударил Мишате в бок и в колено… Она три шага проскакала на одной ноге, свалилась… и почти успела встать, но поздно: ее схватили за волосы. Попалась! Тогда она повернулась, увидела перед собой замасленный жилет, вцепилась в воротник и прыгнула на партизана, едва не вырвав захваченные волосы, пытаясь тяпнуть зубами его сморщенное горло. Она не дотянулась чуть-чуть — партизан, вскрикнув, успел отклониться, а рукой дернуть Мишату за волосы прочь от себя… Тогда она перехватила руку партизана и впилась зубами в запястье. Рот наполнился горячей кровью. Партизан вскрикнул и отпустил руку. Мишата метнулась вбок и врезалась в убегающего Гусыню. Тот сгреб ее и толкнул в сторону поезда с открытыми дверьми.

Они побежали, задыхаясь, изо всех сил, но двери у поезда уже захлопнулись. Тогда Гусыня прыгнул и уцепился за деревянные ручки в хвосте последнего вагона. И Мишата прыгнула и повисла, поймав ногой опору. Поезд разгонялся, сзади кто-то бежал. Мишата оглянулась. Незнакомый грязный мельхиседек прыгнул, расплющил ее, потом кое-как распределился в остатке места между ней и Гусыней и чуть отодвинулся. Мишата вдохнула поглубже и крепче сдавила пальцы. Поезд набрал ход. На миг сбоку возник Гусыня — выгнулся из-за мельхиседека, проверяя, не сорвалась ли она. Поезд ворвался в туннель.

Все заполнилось грохотом и посвистыванием, вагон начало встряхивать и мотать все сильнее. Мишату дергало и тянуло вниз, нога все время срывалась. Вдруг стенка вагона тяжело навалилась, надавила на Мишату, поезд засопел, потерял скорость и встал.

Сделалось тихо, только ровно шумел подземный ветер. По бокам лежали квадраты оконного света с одинокой тенью головы, а рядом с ней сбитая птица. Мишата повернулась и встретилась с темными, возбужденными глазами мельхиседекa.

— Сообщили о нас, я так понял, — тоскливо прохрипел Гусыня, — и чешут сюда через вагоны.

— Ну, мне пора, — сказал вдруг мельхиседек и прыгнул на рельсы.

— Ку-да-а-а? — заревел Гусыня и ухватил недруга за воротник.

Но не удержал. Мельхиседек рванулся, запнулся о рельсы, не упал, выровнял бег и скрылся во тьме. Секундой позже загорелся фонарик, его свет попрыгал по зеркальному рельсу и свернул в боковой ход. В руках Гусыни остался обрывок воротника и какой-то амулет на веревочке. Гусыня обрывок бросил, а амулет протянул Мишате:

— Держи! Тебе будет. От живого выползка оторвал!

Тяжелая веревочка повисла в руке Мишаты, она поднесла ее к глазам. Амулет был сделан в виде креста с толстым основанием, словно трубка. Вырез в трубке был треугольный. Его форма показалась Мишате чем-то знакомой. Медленно, как во сне, она поглядела на запертую дверь вагона… Амулет надежно сел на стержень замка. Мишата отчаянно надавила, повернула стержень, потом — серебристую ручку… Дверь открылась.

Торопливо, толкая и тесня друг друга, они пролезли в темную кабину.

Перед ними оказалась другая дверь. Они открыли ее мельхиседековским ключом и сощурились от яркого вагонного света. Гусыня ногой захлопнул одну и вторую дверь.

Они перебежали вагон. Тем же способом перебрались в следующий. И больше не успели: сквозь стеклянные преграды разглядели толпу бегущих машинистов. Гусыня пихнул Мишату на лавку.

— Спи! — приказал он ей и тут же сам запрокинулся, раскрыл рот, зажмурился и застыл. Мишата поникла на него головой и аккуратно прищурилась. И еще двое спящих сидели в разных местах вагона. Хлопнули двери, и топот прокатился мимо.

— Вот бы, — прошептала Мишата, — завести поезд, пока машинистов нет, доехать до Часов и ударить в них!

— Тише ты… — испуганно сказал Гусыня. — Не знаешь, Часы из брони сделаны. Это как минимум бронепоезд нужно. А вообще, — добавил он погодя, — прилично придумано!

И оба они замолчали, отдыхая.

Еще погодя поезд дернулся и поехал. Мишата с Гусыней миновали две станции и тихо вышли. На пересадку они уже не успели. Капитанша эскалатора, подозрительно посмотрев, пропустила их наверх и тут же закрыла эскалатор на цепочку. Они ехали долго-долго, рассматривая амулет, вспотевший в кулаке у Мишаты.

— Из олова отливают, — сказал Гусыня, повертев ключ. — Главное, я ведь видел, что у каждого метрошного на шее висюлька, просто забыл. Ну и не знал, конечно, для чего она. А ты молодец! Ты носи, носи его, он тебе счастья еще принесет.

— Не могу же я носить его на шее, я же не они.

— Носи в кармане, — подумав, посоветовал Гусыня.

Они вышли из метро, и никто не остановил их. Не торопясь пересекли половину Старого города и к середине ночи были у Планетария. Они вернулись последними: Остальные пришли давно. Спаслись все до единого.

Глава седьмая. Оказалось, это был ход крестом

Гусыня сидел босиком, и штаны его были закатаны. Kanли дождя сбегали по лицу. В руках у него был зонт. Он грибочничал. Едва завидя издали какую-нибудь жиличку, которая по оплошности бежала без зонта, защищая рукой или сумочкой голову, Гусыня наскакивал на нее с предложением проводить под своим зонтом. Это называлось «грибком работать».

— Тетенька! — вскрикивал Гусыня и вытягивал, как мог, зонт над головой жилички (которая чаще всего не откликалась, а только бледнела и ускоряла ход). — Давайте прикроемся! Зонтик директора зоопарка! Руки свободнее, прическа целая! До метро, до самых дверей! Мы мокнем, вы обсыхаете! — и бежал следом, вытягиваясь на цыпочках и брызгая водой и грязью.

Одна шарахнулась от него на проезжую часть, но машины не давали ей пересечь дорогу. Гусыня преследовал ее по тротуару и все уговаривал, пока она не провалилась одной ногой в решетку слива и не сломала каблук. Другая сразу же дала Гусыне десять рублей, даже не воспользовавшись его услугами.

Еще несколько жиличек убежало, а потом Гусыне повезло: жиличка не только милостиво приняла зонт, но и ходила еще с Гусыней от ларька к ларьку и долго выбирала что-то, пока он мок. Все уже решили, что он неплохо заработает, но Гусыня вернулся в ярости и показал три белые жвачки.

— Ну надо же! — ревел возмущенный Гусыня. — Она купила и себе сначала в рот сунула, потом меня спрашивает: будешь? Я говорю, да, и она мне в руки вот эти выдавила и бегом в метро! «До встречи» еще говорит! Кочерыжница лысая!

Мимо шли под зонтами дети, спеша на уроки в школу.

Дети были нарядные, как конфеты. Под каждым плыл цветной половичок отражения. Портфели выглядели так, как будто внутри лежали пирожные.

— Чубурашки, — мрачно произнес Гусыня.

— Сам ты чубурашка, — ответила Гусыне Фара.

— Я нет, а они да. Их всех вчера только в магазине купили.

— А тебя и даром с помойки не возьмут, — бросила ему Фара, фыркнула и чихнула. — Эй, карамелька! — крикнула Фара на проходящего мальчика. — Нет носового платка?

Но тот лишь ускорил шаги, посмотрев испуганно.

Мишате надоело просто смотреть. Сунув руки в карманы, она стала прогуливаться и остановилась напротив Пушкина.

— Пушкин, не горюй! — ласково сказала она и коснулась его руки. — Мы добудем тебе очки! Украдем или купим.

— Мне не надо, — пробормотал Пушкин, все ниже глядя в асфальт.

— Как же не надо? Знаешь, какие мимо дети идут интересные!

— Заводные, — буркнул Пушкин.

— Зато цветные!

— Цвета и без очков видно. Только границы нечеткие. Но в такую сырость это как раз.

— Скажи, — попросила Мишата, — а во сне, когда ты спишь… ведь ты без очков… И как ты видишь сны — размыто? Или четко, как полагается?

— Чего пристала? — устало взглянул на нее Пушкин. Морщины побежали по его лицу во все стороны. — Нормально я вижу. И во сне, и наяву. И не нужны мне очки. В них обычные стекла были вставлены.

— Обычные? — Мишата удивилась. — А зачем же ты их носил?

— Для образа, — мрачно сказал Пушкин.

Он повертел очки в руках. Одного стекла не было, от другого осталась половина. Это был результат вчерашнего похода в метро.

— Я их все равно буду носить, — подумав, добавил Пушкин, — на веревочке, на шее.

— А знаешь, — сказала Мишата, — вот эти мельхиседеки, метрошные дети, тоже носят на шее вещи. Вот такие ключи.

И она вынула из кармана Гусынин подарок. Пушкин посмотрел с интересом.

— Можно?

Мишата дала ему ключ. Кожа задвигалась на лице разглядывающего Пушкина.

— Крест, — сказал он, указав на головку ключа, — они крестом воюют.

— Я заметила, — согласилась Мишата, — эта крестовина, она у вас часто тут попадается. На башнях, на шеях у простых земляков или воткнутая в земле. У нас она называлась компас.

— Это почему? — внимательно спросил Пушкин.

— Компас — полунощная тень. Если встать вот так в полунощной луне, все концы твоего теневого креста укажут на стороны света, а голова — на север, где ларец Полярной звезды.

Мишата раскинула руки и показала.

— Да, — уважительно отозвался Пушкин, — каждый этот крест по-своему понимает.

— А земляки по-другому понимают?

— По-другому. А мельхиседеки по-третьему. Но все им пользуются. Для вас он компас, землякам, как ты называешь, — якорь, а у метрошника — ключ. А часовщики ненавидят крест.

— Ненавидят?

— Ну да. Ведь крест всегда с кругом воевал. Он все четыре стороны предлагает: свобода. А Часы — это круг, кольцо. Бесконечное вращение, ловушка. Знаешь игру в крестики-нолики? Эта игра еще до людей родилась. Метрошные дети знают ее, у них вместо креста ключ от поездов. То есть победа над Часами так происходит: крест разрывает кольцо.

— у моего народа, — сказала Мишата, — тоже крестовина вознесена, а главные враги — партизаны, предатели Солнца, убийцы зимы. Но надо же! Что крестовину можно использовать против них, мы не думали. Компас может стать оружием?

Мишата некоторое время еще побыла как компас, на цыпочках, расправив руки, всем телом чувствуя дождь. Капли щекотали лицо, и она отерла щеки о плечи, сначала о правое, потом о левое, не опуская рук.

— Да кто такие партизаны?

-— Ну, те, что в оранжевой одежде, прислужники Часов.

— Почему ты их убийцами зимы называешь?

— А как же? Они все зимнее губят. Они сгребают снег, уничтожают снежные изваяния и отравляют весь остальной снег всякими солями, чтобы вылепленные из него изваяния были безумцы. Сосульки сбивают и сыплют на лед песок. Их машины работают на солярке, солнечном веществе. На их машинах оранжевые солнечные лампы. Они сами в оранжевой одежде — знак силы, украденной у Солнца. Хотя само Солнце зиме зла не желает, оно просто хранит и тепло, и свет. Когда наступит полярная ночь, оно отдаст свой свет снегу, а тепло — живым существам. Снег засветится своим светом, а живые заживут своим теплом и не будут страдать от холода. Но партизаны разжигают ненависть между зимой и летом, как бы от имени Солнца. Они будто Солнцу помогают, а на самом деле просто воруют ту силу, которая иначе досталась бы всем. Пока их армия владычествует, зима всегда обессилена и конечна.

Пушкин выслушал напряженно.

«У него морщины, как у старика, — подумала Мишата, — он очень умный, а морщины — отпечатки извилин мозга».

— Односторонне, — вымолвил Пушкин и поиграл очками, — Для нас твои партизаны всегда были ломовики: ломовые часовщики. Ненавидят зиму? То же самое можно сказать и о лете. Они асфальтируют траву, рубят деревья, загораживают солнце дымом, так что загорать нельзя. Они ненавидят все непредсказуемое. Их цель — однообразие. Чтобы все было пасмурным, ровным, бесцветным — серые шахматы на одной-единственной серой клетке. Ломовики ни за белых, ни за черных, они за прекращение всякой игры вообще. Так что твой снег — это только следствие. Для ломовиков он — беспорядок, не больше.

— А почему же они в солнечные цвета одеваются?

— Это способ маскировки. Вспомни лицо хотя бы одного ломовика! Не выйдет — только оранжевые пятна. Этот цвет ослепляет глаза так, что лица за ним разглядеть невозможно.

— Странно, — задумчиво отозвалась Мишата, — как здесь, в городе, одни и те же вещи различаются с боков и сзади!

Пушкин морщился, как кот, от капель воды и слизывал их языком с краешков губ. Он уныло пожал плечами на Мишатины слова.

— Эта путаница всегда будет, пока каждый смотрит со своего места. А как выглядит вещь, на которую никто не смотрит? Невозможно представить. Но ведь это и есть ее настоящий облик. Чтобы его понять, надо целиком в глаз превратиться. Для этого главное учиться. Побольше изучать. Читать. Я потому очки не выбрасываю, буду и дальше на веревочке носить. А ты свой ключ тоже надевай на шею.

— У меня там уже есть гороховое ожерелье.

— Какое?

— А ты не видел?

— Не обращал внимания.

Мишата оттянула ворот кофты и показала бусы из сухих горошин.

— А что оно означает? — спросил Пушкин.

— Ничего… Это разве обязательно?

— Обязательно. Вот младенцы носят соску — это герб их жизни и ее заглавие. Богатые жильцы носят галстук: это петля, знак тяжелой ответственности. Мельхиседеки, ты видела, крест-отмычку — символ кольцеборства.

— А очки?

— Символ внимания: «Смотри не моргая».

— Я пока что не знаю, какой у меня символ, — спокойно сказала Мишата, — так что подожду что-то вешать. Пускай будет пока горох. Смотри-ка! Побежали! Приехали, что ли, наконец?

Это относилось к оживлению, возникшему среди детей при появлении серой машинки. Машинка возникала сутра возле метро и стояла по многу часов. Она покупала у людей разные драгоценные вещички. Все высыпали на улицу, чтобы продать золотую запонку, найденную в метро. Гусыня и Соня, посланники, перебежали дорогу и склонились над окошком машинки. Остальные с волнением наблюдали. Вскоре разнесся необузданный вопль Гусыни.

— Семьсот дали! — ревел счастливый Гусыня с середины дороги. — Живем! Живем, ребята!

И заплясал, не в силах сдержаться, задрыгал ногами и головой, не обращая внимания на гудки объезжающих его машин.

Глава восьмая. Плохое предчувствие запоздало, зато оправдалось

Дождь лился на полиэтиленовую крышу. Раз в пару часов необходимо было пробудиться, встать и слить тяжелые пузыри воды, наросшие в провислом полиэтилене. Если этого не сделать, крыша могла прорваться прямо на головы спящих, как было вчера. Одеяла так и не просохли с тех пор. Под ними, скрюченные, спали и кашляли во сне дети.

Мишата одна вставала, опустошала висячие озера, подбрасывала дров в потухающий огонь, чтобы гадкая ледяная тьма не сомкнулась над спящими. Потом Мишата опять ложилась и слушала, как постук дождяных капель постепенно сменяется бульканьем.

Она засыпала, и во сне встречала миг равновесия, и видела все будто заново, сказочным, свежим, как тогда, в свою первую лесную зиму.


Неба вверху как бы не было вовсе, одна серая, бесцветная пустота, и лес стоял кругом не шелохнувшись, отдыхая после утреннего снегопада.

Со всех концов обители: дозорных постов на стенах, кузниц, лепилен, жилых сугробов — тянулись к площади братья. Они собирались вокруг серединной ели и, выбрав место, замирали в ожидании.

Мицель тихо стояла вблизи Серого, глядя сквозь щели толпы. Был виден черный висячий рельс в снежной шапочке и Трехрукий, поднявший жезл, чтобы призвать к полному молчанию. Не шевелилось ничего, только редкие хлопья снега отвесно плыли к земле — или это весь мир, наоборот, восходил кверху сквозь неподвижный снег. Трехрукий стоял, как дирижер, ожидающий неведомого сигнала. День медленно угасал.

И вот обесцвеченный лес слился с тусклой землей и небом. На миг связи верха и низа разрушились. Мицель открылось бескрайнее белое пространство, где пропал мир, оставив после себя лишь редкие серые пятна, бессмысленно рассеянные в пустоте. Тогда палка Трехрукого, почти невидимого, двинулась и стукнулась в рельс. Густой звук толкнул, и подхватил, и закачал на волнах Мицель. Он длился, длился, волна шла за волной, незаметно затихая, и наконец стало непонятно, истаял уже звук, или его пение навеки впиталось в мир, или это в голове звенело безмолвие. Мицель закрыла глаза…

Вдруг ее крепко толкнули в бок. Она с удивлением взглянула на Серого.

— Мицель пускай запомнит: в такой момент глаза должны быть открыты! Иначе можно раствориться и стать невидимкой. Как мы тогда отыщем Мицель?

Толпа тихо зашевелилась и начала распадаться. Серый повел Мицель обратно в кузницу.

— Вот, — говорил он, — мы прошли границу равновесия дня и ночи. Прежде небо освещало землю, а теперь оно делается темнее земли. Значит, всем маленьким пора собираться ко сну.

До входа, который стал теперь вдвое шире, вели специальные ступеньки, а дверью служила круглая льдина и горела изнутри жарким пламенем. Из верхушки Холма поднимался дым и развешивался в воздухе, проницаемый крупными хлопьями падающего снега, тоже подсвеченный огнем из сердцевины Холма.

«Ярко пылает огонь-то, — решила Мишата, — какое расточение дров».

Странно было, что при таком на вид огромном огне холод не ослабевает. Но Мишата перевернулась на бок и плотнее закуталась, подтянула ноги, накрылась с головой и, согреваясь, стала опять засыпать.


«Это оттого холодно, — думала она, — что равновесие перешли… Жизнь начинает заваливаться в зиму. Когда же это случилось? Был ведь, был вчерашним летом какой-то особенный день, да прошел стороной… А я от него отвлеклась, проспала, прожила его мимо… Как же я буду теперь жить, не собравшись, дальше?

— Ну и что, — возразил невесть откуда попавший в сон Мишаты Языков, — это на земле тебе кажется: лето, зима, день, ночь и все это очень важно. А мы знаем, что это не важно. У нас нету дня, нет ночи, лампы в залах не выключались пятьдесят шесть лет.

— Как же вы обходитесь? Ведь нельзя пропускать момент равновесия, ведь, уследив за ним, ты устанавливаешь собственное равновесие и тогда за полгода не оступишься, не пошатнешься ни разу.

— Ничего, живем без этого и обходимся, и каждый из нас может бежать с огромной скоростью по рельсу или ехать по рельсу на самокате, не думая и не падая. Жизнь наша ровная!

— Но время у вас есть все равно, — выглянул из-за его плеча старый Дидектор. — Время, сложенное из секунд, а в каждой секунде вершина, на которой жизнь замирает между восхождением и спадом. Тут находится сердцевина жизни, которая принадлежит вечности. И ты живи на вершинах и не достанешься смерти, которая стережет снизу.

— А я это знала, — обрадовалась Мишата, — я ведь именно так и пытаюсь жить. И мне с высоты весь мир видно, значит, я могу поместить в себя мир, значит, я одного с ним размера и смерть не сможет меня забрать, — потому что ей меня некуда спрятать.

— Ты ошибаешься. В мире есть еще и Часы. А в тебе нет Часов, значит, твоя смерть спрятана в Часах.

— Да? Но все-таки ведь и меня у Часов нет, выходит, их смерть спрятана во мне.

— Это правда; значит, тебе нужно поторопиться, чтобы убить их прежде, чем они тебя убьют.

«Да, надо поторопиться, — подумала Мишата. — Надо спешить, а я все сплю и сплю. Костер-то между тем потух».

С трудом прогоняя сон, снимая одну за другой клейкие его обертки, она слышала, как кто-то, задыхаясь, с корнем рвал из себя ядовитые водоросли кашля. Мишата заставила себя сесть и разлепить глаза. Мрак был разбавлен холодной послеполуденной серостью. Сверху сыпался, сыпался дождь. Было двенадцатое сентября, понедельник.


В потемках она набрала дров — кресельных спинок и подлокотников, потом аккуратно слила в котелок скопившуюся на навесе воду и поставила на огонь кипятиться.

Кроме нее, сделать этого было некому: скрюченные от холода, грязные, как коренья, остальные лежали и тряслись в своих мокрых одеялах, вздрагивали и стонали в полусне.

Соня выполз из-под кучи тряпья и сидел возле ванны. Но он почти ничего не соображал — моргал красными глазами да изредка искажался мучительной судорогой. Еще двое больных лежали в углу, завернутые в полиэтилен. Из остальных трое, без сомнения, должны были заболеть сегодня. Другие, хотя и здоровые, наотрез отказывались покидать одеяла. Мишата одна хлопотала за всех.

В эту ночь дождь пошел гуще. Пробовали закрыть отверстие купола фанерками, но тогда через полчаса в зале делалось невозможно от дыма. Сколько хватало, натянули тогда полиэтилен. Но по ногам бежали, не останавливаясь, ручьи, собирались лужами и текли под постели.

Этой ночью и Мишатина постель пропиталась водой. Занимаясь хозяйством, Мишата чувствовала, как что-то сильно сжимает ей горло. Проверив, она обнаружила, что горошины ожерелья разбухли и некоторые готовятся дать ростки. Пришлось развязать ожерелье.

Она сидела с ним у огня расстроенная: ведь это был подарок Федотовой.

— Посадить, да и всё тут: прикольно, горох вырастет кружочком, — посоветовала из тряпья охрипшая Нитка.

Но ее обругали:

— Зима скоро, какие сейчас посадки!

— Давайте павлину скормим, что ж поделаешь, — решила Мишата и уложила бусы в карман. Она все равно собиралась за лекарствами, по пути можно было зайти и к клеткам.

Поборов дрожь, она натянула мокрую телогрейку, сунула босые ноги в сапоги, обвязала голову платком.

— Я вернусь скоро, — пообещала она.

В коридоре она постояла, прислушиваясь. Дождь сыпался на купол, и огромное полукруглое эхо помогало угадать форму зала. Впереди слышался обычный, земной плеск дождя по садовой листве… Сырость расплылась на стенах и сводах коридора, их тонкие росписи, изображающие богов и насекомых, полиняли. Мишата обратила внимание, что хорошо знакомый контур выхода выглядит теперь по-иному: сбоку, среди мусорных куч, виднеется что-то черное. Этого раньше не было. Мишата пригляделась.

Против света видно было плохо, только проступали очертания как бы тряпичной горы, причем появилось неприятное ощущение, что она изнутри живая.

Мишата шагнула.

И тогда гора поднялась. Качнувшись, черная масса пересекла коридор и скрылась в темноте, там, где лестницы вели на нижний этаж.

Мишата постояла еще, но ни звука не донеслось больше, кроме унылого дождевого шуршания. Тогда, пятясь, не поворачиваясь спиной к выходу, она вернулась в оркестровую яму.

Здесь спали все, кроме Сони, который, закутавшись в тряпье, сидел с мокрым, висячим окурком во рту.

— Змеи ушли, — пробормотал Соня, когда Мишата присела рядом, — заметила? Уже второй день. Ни змей. ни пауков, никого.

— Я видела чужого, — сказала Мишата, — только что, наверху.

Соня посмотрел на нее:

— Кто это был?

— Не успела разглядеть. Здоровенный. Вялый. Руки такие длинные. Он сперва вроде бы дремал у стены. Но меня заметил и перепрятался.

— Куда?

— На первый этаж пошел.

— Ночью по саду кто-то все время лазил, — промямлил Соня и плюнул окурок, — всю ночь.

— Как же я пройду теперь по коридору? — спросила Мишата. — Мне за лекарствами надо.

— Ну, пойдем, — нехотя сказал Соня и поднялся. Он очень отощал, отяжелевший пиджак был ему неудобен. В карман Соня засунул боевую рогатку-треух и насыпал свинцовые желуди.

Коридор пустовал. Они дошли до входа в метеоритный зал.

— Здесь он сидел? — спросил Соня, указав треухом на яму, раскопанную среди астрономических бумаг.

Мишата кивнула. Вдруг она вздрогнула: доспехи, охранявшие вход по бокам, были опрокинуты, расплющены, стекла шлемов разбиты вдребезги.

— Ах ты, кляп, — упавшим голосом пробормотал Соня. Он настороженно покосился набок, где чернели входы в соседние залы. Мишата невольно придвинулась к нему и прислушалась. Сквозь бормотание воды доносились потрескивания, шорохи, стуки — все те звуки, что обычно заполняют темноту заброшенных, медленно разрушающихся зданий.

— Может, обезьяна беглая? — тихонько предположила Мишата.

Соня мотнул головой:

— Обезьяны здесь не задерживаются никогда. Сразу бегут за Кольцо, в глубь города. Огни, реклама, музыка — это им интересно. А тут им делать нечего.

— Кто же это?

— Бредун, наверное.

— Как же быть? Ведь он где-то здесь.

— Ну, здесь, — согласился Соня и плюнул. — Здесь три этажа, комнат разных штук пятьдесят, залы, подземелья. и почти во всех темнота. Я что же, буду лазить и искать его?

— Но так же нельзя оставлять?

Соня равнодушно пожал плечами. Они еще постояли молча. Потом Мишата пошла через зал к окну. Под окном было светло. Дождь шумел так, что приходилось повышать голос.

— Возьми, если хочешь, треух, — предложил Соня.

Мишата взяла, сунула в карман и туда же опустила три-четыре желудя.

— Я сейчас растолкаю кого-нибудь, чья очередь сычить, и заставлю поглядеть, — сказал Соня. — Ну а что еще я должен сделать, а?

Мишата, не отвечая, залезла на окно и высунулась под дождь. Веревочная лестница, свернутая на подоконнике, была мокрая. Мишата столкнула ее вниз и, морщась, вылезла наружу. Перед спуском она оглянулась, но застала одну только Сонину спину, скрывавшуюся в темноте. Оттуда на Мишату дохнуло сыростью и гнилью, такой заметной по сравнению со свежестью дождя. Спустившись, она втянула лестницу за тайную веревочку и закрепила конец вокруг куста. И пошла по грязной дорожке, на которой в двух местах попались ей босые следы, огрызки огурцов и колбасные шкурки.


Мишата быстро отыскала нужную хижину. Получив у молчаливой, жалостливо кивающей старухи кулек и бутылочку фруктового бензина, отломав от качающейся в люльке буханки ломоть, Мишата вышла и под дождем побрела дальше, к окраине зоопарка.

Дорогу ей преграждали ручьи и речушки. Плутая, обходя их, она с трудом добралась до клеток, но там никого не было. Соломенные подстилки Мокли под дождем, кормовые мисочки были полны ледяной воды. Дальше, на аллее, боком стояла табличка: «Птицы убраны на осенне-зимний период».

— Что же, — вздохнула Мишата, перебирая в кармане мокрые бусы, — придется самим их съесть. Будет у нас вечером гороховый компот.

Она вымокла насквозь, пока добрела обратно до ограды Планетария.

Возле лазейки она пригляделась: в листве наверху, под зеленым ящиком из-под словарей, кто-то сидел нахохлясь.

Мишата пролезла через забор и поднялась на дерево. Дежурила Бомбелина. Все у нее тряслось, слипшиеся ресницы беспомощно моргали.

— Ой, Мишка, я подыхаю прямо, — закричала она, — я обалдела уже! Как быть-то, а? Ты не подыхаешь? Не обалдела?

— Совсем немножко, — сказала, хмурясь, Мишата. — Это Соня велел тебе пойти?

— Соня, гад. Он доказал, что теперь моя очередь!

— Зря, — заметила Мишата тихо, — я думала, он пойдет. Он самый крепкий. Думала, он, как обычно, откажется, потом посидит да и пойдет.

— Еще чего! — закричала Бомбелина. — Дождешься от этого слизняка! Ведь он за справедливость прежде всего! А ему по справедливости послезавтра! Когда дождь кончится!

— Вряд ли он послезавтра кончится, — пробормотала Мишата. — Не кричи, ведь мы в засаде. На́ бензину.

От бензину Бомбелине сделалось лучше, щеки ее покраснели. Она заплакала.

— Не могу я так больше! Придумай что-нибудь, а? А то остальные уж все полудохлые!

— Ты сможешь донести лекарство? Ну и иди домой. Помни, по крышечке на каждого. Сама отмеришь всем, ладно?

— А ты чего же?

— Я не чувствую холода.

Трясясь синими губами, Бомбелина радостно полезла вниз. Осторожно, чтобы не запачкаться в холоде, она раздвинула холодную мокрую крапиву и скрылась в зарослях.

Мишата, сгорбившись, уселась на ветке, обняла колени и замерла.

«Плохо, — думала она. Предчувствие непоправимой беды охватило ее. — Плохо, вот и Соня уже сдается. А он ведь сильнее всех. Что же тогда говорить об остальных… А Планетарий? Как же в нем зимовать? Даже змеи ушли. И еды осталось до вечера. Завтра с утра уже надо будет что-то добыть. А как я одна, если Соня скиснет? Вообще-то, я, может, и справлюсь, главное, чтобы не было сильно хуже, чем сейчас…»

Раздумья ее внезапно оборвались: ломая кусты и не обращая внимания на летящую сверху воду, бежала назад кривая от ужаса Бомбелина.

«Ну, вот и всё», — подумала Мишата, и сердце ее сморщилось.

В течение малой минуты, пока Бомбелина пробиралась к дереву, Мишата припомнила всю свою здешнюю жизнь, начиная с первого дня, когда познакомилась с Фарой, и почувствовала, что Планетарию настал конец.

Это чувство оказалось таким полным, законченным, что Мишата совершенно успокоилась, только тоска на миг надавила ей горло. Она откинулась к дереву и закрыла глаза и сидела так, расслабившись, пока снизу летел сорванный шепот обезумевшей Бомбелины.

— Бредуны! — хрипела она. — Лезут из канализации! Их сотни, сотни! И все к Планетарию. Я пройти не смогла, а наши-то внутри, не знают…

Мишата покривилась, открыла глаза и прыгнула с дерева.

— Бежим, — приказала она.

Застонав, Бомбелина побежала тоже.

— Кругом, кругом, — задыхаясь, плача, кричала Бомбелина, — они не успели еще окружить!

— Откуда они лезут?

— С того люка, где глобус.

— А из второго?

— Я не видела. Я не пойду дальше! — взвизгнула она.

Мишата остановилась. Они стояли лицом друг к другу, тяжело дыша, отплевывая воду. Дурацкие косички торчали из головы Бомбелины, в них застряли сучки. Она, поперхнувшись, приготовилась кричать еще, но только протяжно икнула…

Кусты слева затрещали и стали валиться наземь, а меж ними и поверх лезли черные, тяжелые бредуны.

Бомбелина бросилась в сторону, Мишата обогнала ее и, дергая за руку, стала направлять бег, чтоб попасть все-таки к восточной стене Планетария…

Планетарий явился в тумане, но поперек дорожки прямо на глазах нарастало черноватое шевеление вражеской массы.

Бредуны стремительно приближались, уже поворачивались их рыла, замахивались лапы… И тогда Мишата завизжала тоже и нелепо занесла над головой бесполезный треух, словно дубинку.

Бредуны, те, что поближе, повалились в бурьян налевонаправо. Мишата с Бомбелиной прорвались сквозь образовавшуюся затхлую брешь и помчались вперед…

Они добежали до кустов под окном. Мишата, срывая кожу на пальцах, дернула веревку, и сверху хлопнула и свалилась, обрызгав, лестница. Бомбелина, проклиная все на свете, полезла вверх, а Мишата развернулась спиной к стене, нашла закоченевшими пальцами в кармане желудь и, вложив в треух, оттянула резину.

Распухшие бородатые головы уже приближались с озабоченным видом.

Мишата выставила треух и, взглянув сквозь него по очереди на каждого врага, выбрала того, что плелся впереди всех. На шее у него раскачивалась связка вяленой рыбы, обгорелая рука покачивала увесистым суком. Мишата выстрелила. Желудь вспорол листву над головой бредуна, и тихие листочки посыпались вниз, задевая его хоботистый нос.

Брови жалобно поползли по лицу врага, но он все приближался, и остальные тоже. Мишата молниеносно поменяла желудь и снова прицелилась.

Бредуны продолжали опасливо подходить, пробуя ногами землю, словно болото. Мишата выстрелила опять. Она навела треух ниже, чтобы попасть не в лицо бредуна, но в живот или грудь. На беду, в последнюю секунду бредун не выдержал и присел, и желудь щелкнул ему как раз над багровым ухом. Не издав ни звука, бредун свалился целиком, как свекла.

Валенки и полиэтиленовые портянки соседей сразу отдавили его голову, руку… Что-то сообразив, бредуны развернулись и, присев, продолжили наступление задом.

Дело стало совсем нехорошо: ватные спины бредунов были нечувствительны к желудям, грязные кульки волос защищали затылки. Оставалось еще два желудя и шагов, может быть, тридцать.

Чтобы сделать хоть что-то, Мишата выстрелила третий желудь по первой попавшейся спине. Спина только гукнула, но не остановилась.

На какой-то миг Мишата растерялась. Она понимала — если отвернется и отступит к лестнице, бредуны сразу же бросятся и успеют ухватить за ноги.

Оставалось одно: разогнаться, взбежать на спину бредуна и, оттолкнувшись от его головы, спрыгнуть на ту сторону в лес. Это значило навеки уже отрезать себя от Планетария, но все же так было лучше, чем попасться.

Мишата спрятала за щеку последний желудь, напряглась и стала считать до четырех. Внезапно проклятия Бомбелины смолкли, а через секунду сверху рухнул метеорит.

Он ударил в голову толстого бредуна, и тот, упав на карачки, с ревом пополз назад. Остальные остановились.

В воздухе мелькнул второй метеорит, третий, и вот целый метеоритный дождь обрушился на табун нападавших. Враги заметались. Мишата сунула треух, быстро взобралась на окно и втянула за собою лестницу. Рядом злорадно визжала и прыгала Бомбелина. Из зала донесся шум: это Соня волок по полу куртку, набитую камнями.

— Хватит, Соня, отступили, — задыхаясь, сказала ему Мишата.

Подбитый ею бредун уполз последним. Было видно, как кишат садовые кусты: там пучилось множество бредунов, но они пока не выглядывали.

Соня, ловко цепляясь одной рукой, забрался на окно и заволок камни. Бомбелина сразу схватила два, но Coня сказал брезгливо:

— А ну клади назад! Береги припасы.

Мишата все никак не могла отдышаться.

— Ты как здесь оказался? — спросила она в перерыве.

— Да никак. Шел Бомбу заменить.

— Наши знают?

— Нет, отдыхают.

Мишата выглянула на улицу. В стену рядом с ней ударила дынная корка. Два бредуна стояли уже вне кустов, тараща толстогубые лица, размокая в дожде.

А дождь усилился, навалился на траву, кусты, деревья, и купол зазвучал полнее, струи воды выгибались и рушились со ржавых его водостоков и бурили в земле кипящие дыры. Мишата спрыгнула в темноту.

«Что же, — думала она, — по крайней мере, запас воды у нас есть».


Оставив Бомбелину пока сторожить, Соня с Мишатой поспешили в зал.

В яме никто не спал. Хорошо горела ванна, многие сидели вокруг и с живостью что-то обсуждали. Даже тяжелобольные Гусыня с Самоделкиным были усажены вместе со всеми и, как куклы, подперты пустыми ящиками.

— Эй, поднимайтесь! — обратился Соня с моста. — Наотдыхались!

— Мы-то наотдыхались? — крикнули снизу. — Ты ушел, а тут такое творится! Два бредуна какие-то шатаются!

— Два бредуна, — произнес Соня, — это серьезно. А хотите посмотреть еще двести?

Глава девятая. Гороховое ожерелье съедено

Сумерки придавили землю, и так несчастную, избитую, обессилевшую под гнетом дождя. Сад почернел и съежился, склонились кусты, и трава, изнемогая, легла. Лишь купол Планетария стоял по-прежнему величественно и, умытый дождем, тихо сиял в полумраке.

Тяжелым рычагом от телескопа дети расшатали и выбили несколько досок в соседнем окне, и теперь уже два окна, черные в серой стене, предостерегающе смотрели сверху на полчища бредунов. В обоих стояли дети. Внизу шевелился сад, полный темной ползучей силы.

Куда подевалась поляна, окруженная букетами бузины, зимней ягоды и барбариса, лабиринты и омуты заросшего парка, горы хвороста и крапивная гуща? Шатры бредунов заслонили лесную землю, словно невиданные гнилые грибы.

Иные шатры состояли из крысиных и собачьих шкур; другие, попроще, из полиэтилена, картофельных очистков и сношенных брюк. Детеныши бредунов расползались, словно черви, их гнусный визг пронизывал туман, полуголые матери рылись в мусорных кучах и кричали еще пронзительней. Кислый дым подымался из драных жилищ, громадные баки шипели на пламени. Бредуны стояли вокруг и черпали кипящую бурду руками, а некоторые, всхрапывая, лакали прямо с поверхности. Нижние ветви деревьев согнулись под тяжестью тряпья: оно стиралось в дожде. Некоторые тряпки были пропитаны крысиным жиром и подожжены для свету: они пылали коричневым огнем и наполняли сумерки уродливыми тенями.

Ближе к Планетарию бредуны скапливались для штурма: тащили кроватные сетки и дверцы холодильников для прикрытия, сыпали горы мусора, кирпичами наколачивали на головы друг друга кастрюли. Вонючие барабаны и костяные дудки мучили вечер.

А в метеоритном зале защитники Планетария изображали лень и беспечность, насколько удавалось.

Гусыня дремал, трясясь в ознобе. Душные сны терзали Самоделкина. Тихо вздыхала Пудра. Оплеухов сидел, плохо соображая, возле костра и вздрагивал. Пушкин наматывал полиэтилен на древки. Опахалов трясся от возбуждения и тюкал кирпичи на кусочки, пригодные для стрельбы из треуха. Нитка с Мишатой варили гороховый бульон. Соня с Бомбелиной надели растерзанные бредунами доспехи и в полный рост показывались бредунам, дразня и угрожая. Фара бродила, сунув руки под мышки и не зная, куда себя девать. Волосы она завязала узлом и заправила под воротник курточки, и лицо, открытое со всех сторон и от этого странно незнакомое, было у нее строгое, словно взятое из музея.

— Давайте поедим, — позвала вскорости Мишата. На каждого вышло по баночке супа, по одному сахарному сыпку, и был доеден последний хлеб. Больных напоили горячим компотом.

Снаружи окончательно смерклось. Как уютно было вокруг костра! Дым уверенно летел к потолку, к какому-то одному ему ведомому старинному дымоходу, искры выстреливали до самых сводов, где всадники, еле видимые в столетней копоти и тьме, неслись погоней за медузами, невестами и астролябиями. Можно было всю ночь и еще много ночей лежать около этого костра и следить за бегом дыма, провожая путешествие искр… Но Соня злобно вскрикнул в окне. Повскакивали остальные. Рев бредунов опоясал подножие Планетария!

— Бомба, Мишка, наверх! — грозно и протяжно завыл Соня. — Фара, Самодел — на правое! Живее, плюха-букаха, так-перетак! Инвалиды, квелые — камней, камней! Не мочить без команды, подпускай поближе…

Мишата взлетела на витрины и выглянула во тьму. Туча бредунов ползла вперед, медленно пожирая пустоту меж собой и Планетарием.

Передние пропахивали в земле настоящие котлованы, толкая перед собою гору земли, а сверху накрывшись листами шифера, на которых везли горы гадости для стрельбы. За ползунами двигались стрелки и вели обстрел планетарных окон. Где-то сбоку изнывал оркестр.

Пока бредуны были далеко, залпы зловещей дряни почти целиком разбивались о стены пониже окон. Лишь изредка влетали в окна подметка, селедка или горелая лампочка. Засохшей луковицей ударило в костер, и она уже задымилась, но Фара вовремя вышибла ее ногой… С начала наступления Фара носилась и вопила как безумная. Она была одновременно везде: внизу, где хватала снаряды, в окнах, откуда кидалась, у костра…

Соня, невозмутимый, целился из треуха и стрелял, стрелял… Но лицо его делалось все угрюмее.

Стояла уже ночь, и единственный на весь сад фонарь Ослеплял защитников своей белесой радугой. Зато бредунам, напротив, прекрасно была видна стена с черными мишенями окон. Точность стрельбы бредунов росла, Сонины же пули не давали никаких плодов попадания.

— Да рассади ты фонарь, — посоветовала Фара.

Соня стал стрелять по фонарю. Трудно было угодить под колпак, прямо в белую щель, откуда оскалилась лампа. А метатели били все метче. Бутылочная шишка расцвела у Сони под глазом… куском асфальта Фаре зашибло локоть… пакет кислятины ударил в Бомбелину и забрызгал ее банты.

Но тут, наконец-то, лампа взорвалась и кроваво померкла. Как взвыли внизу бредуны!

В первый миг защитники растерялись от мрака, но скоро проступили для них очертания обыкновенного мира, и радостный крик озарил лица измученных детей.

Новый мир освещался луной, что летела в дырах дождя, и ветер продолжал его комкать и гнать, и дыры росли, давая довольной луне дорогу. Огромная тень Планетария наискось перегородила поляну, и все бредуны оказались на свету, отчетливо видимые на серебряной траве, а оборонная выпуклость Планетария скрылась во тьме, и метатели потеряли цель.

Соня и Фара, Бомбелина и Нитка, Пудра и Опахалов ударили залпом битого кирпича по вражьей каше, по грязи, ребрам, лбам и доспехам бредунов. Но увы, как ни ревели, ни ныли ослепленные бредуны под градом стрельбы, ничто не могло остановить их. Они ползли неуклонно — так растут древесные корни.

— Что ж, — молвил Соня, — настало время метеоритного боя.

Он оборвал с метеорита табличку и бросил вниз. Мелькнув, бумажка скатилась по воздуху и замерла беленькой точкой. Вслед за ней Соня обрушил метеорит.

Камень вышиб искру из кроватной спинки, звякнула ночь. Это словно дало бредунам команду. Притихшие было, они заволновались, приподнялись разом и всей огромной массой полезли на стену.

В первые секунды показалось, что вялые, слизистые бредуны присосутся к камням и начнут восхождение будто улитки. И правда, многим удалось расплющиться глинистыми животами и немножко всползти по стене. Однако они неизбежно съезжали обратно или, немного повисев на месте, с тусклым чавканьем отлипали и шмякались на головы нижних. Среди бредунов нарастало странное завывание, блеяние, бормотание. И вдруг в общем нытье стали различаться слова.

— Пусти-и-те нас, — тянулось снизу, — пусти-и-те, всем хватит места…

— Сидели бы в своей канализации! — звонко крикнула Фара. — Чего к нам полезли?

— Нас га-а-ды зае-е-ли… — ревели бредуны, — га-ады задуши-и-ли…

— Так вот оно что, — пробормотал Соня и указал Фаре на обрывок змеи, валяющейся под ногами среди прочих Ошметков. Фара затряслась от злости.

— Га-а-ды истязу-у-ют, — стонали бредуны, — пусти-ите, не тро-о-нем…

— Так вот это что за гады! — завопила Фара. — Да вы их гаже в сто раз!

Она в ярости схватила и швырнула в бредунов метеорит. Бросили и Соня, и Нитка, и Бомбелина нагнулась. Махнул рукой, отбивая летящий огрызок, Оплеухов… Беспорядочный стук запрыгал в ночи.

Куски лунных кратеров, остывшие брызги звезд, бутыли с межпланетным газом, ключи и замки от ракет, выпиленные из драгоценных камней стекла старинных телескопов, гири для борьбы с невесомостью, старая билетная касса — все обрушилось на полчища врагов, но не смогло остановить нашествия.

Они лезли, лезли, и вскорости нечего уже стало кидать.

Тогда выпрыгнул угрюмый Пушкин, поджег и раздал всем полиэтиленовые факелы. Гудя, устремились вниз раскаленные ручьи полиэтилена, горящие синие звезды. Но бредуны лишь почесывали места, куда укусила их злая капля, отмахивались, как медведи от пчел… И продолжали ползти наверх.

Тут минута усталости настала для детей. Злобно белело Сонино лицо, расползлись губы у Бомбелины. Ниточка всхлипнула. Мерзкими словами тошнило обкиданного Оплеухова. Пушкин, не сказавший ни слова, и Мишата, которая единственная ни разу не взяла камень, молча смотрели в лица друг другу.

— Весь я порохом пропах,

целый день пих-пах, пих-пах, —

в бреду распевал Гусыня.

Кто-то нервно рассмеялся… Апатия охватила всех. Отогнать бредунов было, видимо, невозможно. Но и самим бредунам, тупо возившимся у подножья, надеяться было, очевидно, не на что. Штурм провалился, теперь предстояла изнурительная, тоскливая осада.

Мишата сказала:

— Пойдемте попьем чайку, а то совсем потухнет костер. Все равно тут, в окошке, мы сейчас не нужны.


— А ведь я испугалась сначала, — призналась себе Мишата.

Главное, что она испытывала, — печаль и утомление. и Мишата сказала стучащей зубами Фаре:

— Ведь еще ничего не кончилось! Ты не размякла?

— Сама ты мякла! Со мной все отлично.

— Пойдем поднимемся пока на купол? Оглядимся.

Висела маленькая ослепительная луна, и все серебро над Мишатой и Фарой сияло. Они прислонились спинами к куполу и стояли, раскинув руки, закрыв глаза, чувствуя, как и спереди, и сзади проникает им под кожу прохладный лунный загар. Кишение бредунов внизу неслось равномерно. Мишата стояла, Вслушиваясь, и вдруг поняла, как далеко углубилась ночь.

«Весь город давно спит, одни мы шумим, — подумала Мишата, — но мы тоже скоро уляжемся…»

Она открыла глаза и оглядела горизонт. Нет, город спал не полностью, в ближайшем к Планетарию доме горело несколько окон. И еще увидела Мишата главную аллею Планетария, обведенную лунным светом, узорные ворота в ее конце, причудливые тени на дороге и травах, два закрытых грузовика без огней, тихо подъезжающих к воротам и на колеса наматывающих узоры тени.

Любопытство и удивление вызвали эти грузовики, с такой вежливой осторожностью подкатывавшие.

Сбоку у одного было написано «Почта», а у второго — «Хлеб», будто кто-то решил поддержать осажденных в крепости детей письмами и едой.

Морды у грузовиков были самые простодушные. И вели они себя не как другие: вместо того чтобы с храпом напирать и коптить, деликатно, беззвучно медлили… Мишата покосилась на Фару. Та стояла не шевелясь. Вдруг, не двинув ничем, кроме руки, она схватилась за Мишатино запястье. И еще прежде, чем Мишата осознала, как ужасно изменилось Фарино лицо, она содрогнулась от этих пальцев, буквально за миг ставших холоднее льда.

А в следующий миг передний грузовик вспыхнул бело-синим огнем и с диким воем ударил ворота.

Створки чугунных бревен выгнулись и разлетелись, как крылья бабочки. Разрывая блеском и ревом ночь, грузовики отшвырнули аллею и вломились в сад.

Подобно волне отлива, прокатился от Планетария Вглубь вой обреченных бредунов… Стреляя грязью, передний грузовик развернулся, приотъехал назад, а потом с разбегу только что ушибленной мордой ударил в Планетарий, пробил его, ушел в него носом, лбом, затылком до плеч. Купол подбросил Мишату с Фарой, кинул их к самому люку. Перед прыжком в темноту Мишата глянула вниз и успела увидеть, как сыплются наземь из кузовов черные бобовики, пехота Часов.

Глава десятая. Мишата и Фара опять идут вброд

Едва скатившись по лестнице в коридор, они были сметены общим бешеным бегством.

Соня совершал огромные скачки с таким видом, будто исполняет важный и серьезный труд; падал, скользя на бумагах, Пушкин; плача, держались за руки Нитка и Бомбелина; спотыкалась Пудра, семенил Самоделкин, орал Опахалов, полз Оплеухов, волочился Сказалдов, и последним топал Гусыня, по такому случаю даже очнувшийся от бреда.

Почему все бежали в одну сторону, в сторону своих постелей, хотя умнее было бы рассыпаться, спрятаться в бессчетных тупичках и комнатах здания? Почему изменили им навыки беззаконной жизни, не помог охотничий опыт, отказал рассудок, покинуло мужество? Потому, что слишком внезапно и безнадежно изменилось их положение и, ослепленные ужасом, они позабыли все, кроме желания закрыться с головой одеялом…

— Прут, прут уже по лестнице! — надрывался Оплеухов, в безумии тыча назад.

Там, в темноте, с кошмарной четкостью звучал стук часовщиков, спрыгивающих на закиданный дрянью пол метеоритного зала.

Как только выдержал веревочный мост под толпой детей, ошалело рвущейся ко спасению? Цепляясь, срываясь, воля, они ссыпались в яму — а тем временем огромную пустоту купола уже пробили лучи фонарей.

Один Гусыня задержался в этот миг на мосту. Он собирался уже прыгать, но, почуяв на спине горячие глаза фонарей, обернулся.

Часовщики выбегали к обрыву. Гусыня крикнул и замахнулся на них… Часовщики замерли, но замешательство охватило их не перед Гусыней, а перед мостом, повисшим на тонких веревочках.

Один часовщик уже примерился шагнуть, но Гусыня, поняв его страх и ухватясь за перильца, принялся со всей силы раскачивать мост.

— Крыла-а-атые каче-е-ели!!! — орал Гусыня, растопырясь и летая как на качелях…

Дети, задрав головы, с ужасом смотрели на фигурку, мечущуюся под куполом в перекрещенных лучах фонарей.

— Разлетайтесь кто куда-а-а! — пел Гусыня. — Бегите, кочерыжники! Спасайтесь, балабаны!

Но секунда шла за секундой, медлили бобовики, Гусыня носился над пропастью, а дети не двигались с места…

Тогда дверь, завершающая лестницу через зал к оркестровой яме, раздулась, усмехнулась и лопнула, и отряд бобовиков, что ворвался в Планетарий через пробитое грузовиком окно, обрушился на детей.


И тут Фара опомнилась. Остальные, вопя от ужаса, бросились из ямы наверх, в кресла, чтобы укрыться в их низких зарослях, одна лишь Фара осталась на месте, присела и дернула Мишату за волосы.

— Умри, — произнесла Фара угрожающим голосом.

Мишата поняла: разбегавшиеся по залу дети рассеивали внимание ловцов. Лучи, сперва сошедшиеся на яме, метались теперь во все стороны. И настал момент, когда яма опять упала во тьму.

Фара пала на четвереньки и рванула доску библиотечного шкафа Пушкина.

Дико колотя ногами, Фара пролезла вовнутрь. Мишата на секунду оглянулась.

Она еще увидела, как Гусыня, остолбенев, уставился вниз и как первый часовщик, быстро пробежав мост, хлопнул Гусыню усыпляющей дубинкой по голове; увидела, как кто-то бьется, словно птица, пытаясь вырваться из луча… Ее настиг вопль Фары.

Мишата извильнулась и только успела задвинуть доску, как луч света прошел по тому месту, где Мишата только что стояла, и позолотил щели.

Зашипев, Фара ударила в заднюю стенку шкафа. Тот опрокинулся, но вместо грохота Мишата услышала тяжелый всплеск. И сразу последовало еще два плеска — это Фара и Мишата упали в затопленный проход под сценой. По грудь в воде, раздвигая руками плывущие книги, Мишата с Фарой побрели в темноту.

Здесь все гудело от грохота, топота наверху. Щели фонарного света плясали и ломались на волнах, сапоги бухали прямо по головам, труха осыпала волосы. Но по мере того, как Мишата с Фарой уходили вдаль, тьма и тишина густели, и последняя книга отстала наконец совсем.

Фара скрипела зубами и тихо постанывала: Вода была ледяная. В полной темноте появился и приблизился мягкий приплеск: волны пробовали кирпичную стену зала. Мишата вытянула руку и уперлась в слезящийся камень.

Они двинулись влево, все так же по грудь в воде, хватаясь за стену пальцами. Никто не нарушил молчания. Порой гулкий отзвук или эхо дальнего света долетали поверх воды, но вскоре опять ничего не было слышно, кроме шепота слепых волн. Но вот под водой что-то случилось: ноги нащупали твердь ступеней. Лестница подымалась куда-то вверх. Фара с Мишатой покинули воду.

— Отжать одежду, — прохрипела Фара, — каплет, выдаст.

Они принялись отжимать друг на друге одежду.

Точно слепые, которые пытаются на ощупь узнать друг друга, топтались они на лестнице. Краешком мозга, где еще бродили мысли, не онемевшие от отчаяния, Мишата подумала: «Словно заново знакомимся…»

Теперь она запоминала Фару пальцами: какие-то лишние острые кости, дрожащие веревочки мышц, тонкие ребра, пустые изнутри, горячая кожа подмышки… Когда вода иссякла, они на цыпочках пошли вверх.

Мишата была впереди и, кое-что различая, помогала Фаре.

Тут была громадная галерея первого яруса. И справа, и слева она медленно заворачивалась, там и сям перегораживаясь тонкими лунными лучами из щелей между досок, загородивших окна. Нога человека, может быть, целое столетие не ступала здесь.

Как можно быстрее и легче Мишата с Фарой скользнули к окну. Трясущимися пальцами они попробовали оторвать доски, но те стояли намертво…

Где-то рядом, за поворотом, зияла пробоина часовщиков, и от этого ходить по галерее было страшно. Весь пол был засыпан старым мусором, а сверху прикрыт многолетней пылью. Мишате удавалось чувствовать ногой опасные вещи и не тревожить их, а Фара то и дело будила какую-нибудь консервную банку или ведерную дужку, которая так громко звала часовщиков, что приходилось замирать надолго на одной ноге, и лунный свет выбирал какой-нибудь странный кусок Фариного лица: сморщенный нос, приотворенную мокрую губу, безумный уголок глаза.

— Больше невозможно, — еле прошептала наконец Фара.

Скорее знаками, чем словами, она объяснила: придется идти туда, где часовщики, и проскочить мимо их машины.

Мишата это давно поняла. Опять появился страх, такой сильный, что мышцы ног и живота словно растаяли. Ослабшими ногами они миновали одно, второе, третье, четвертое окно, и вот впереди появилось пятое, лишенное решеток и досок, на обломки которых лунный свет взошел и возлег целым, довольным квадратом.

Медленно сходя с ума от страха, они выставили по глазу на улицу. Грузовик с поцарапанной, утомленной мордой дремал поодаль. Луна озаряла поляну, шагах в сорока чернел лес, в кабине плыл огонек сигареты.

— Ты, потом я, — выдавила Фара, бросив шептать: уже не было сил на шепот. — Если схватят, кусай все, что можешь…

Мишата кивнула. Сигарета в кабине погасла. Вдохнув побольше, Мишата наступила на свет.

И сразу почувствовала, что бежать нельзя: побежишь — и, как во сне, увязнешь, задохнешься, забарахтаешься на месте…

Мишата пошла. Страх так защекотал ей пятки, что ноги в сапогах свернулись улитками. Но она шла, неловко, на поджатых пальцах, волоча сбоку свою тень, какую-то безобразно огромную.

«Двадцать два… двадцать три…» — обнаружилось у нее в голове. Оказывается, она считала шаги.

Это длилось невыносимо долго… Наконец кусты остановились перед Мишатой. Она вытянула руку и погладила блестящие листочки.

Вдруг суматошная буря налетела сзади и так толкнула Мишату в лопатки, что она кубарем покатилась, проломив кусты. Бранясь ужасными рваными словами, Фара потащила Мишату в темноту, но Мишата отняла руку, поправила растрепанные волосы и оглянулась.

В неподвижном свете луны Планетарий стоял огромный, ясный, видимый до мельчайших трещинок и травинок. Купол мягко светился, и были видны забытые кем-то крохотные штанишки, висящие над пропастью на одной ноге.


Они сидели на пустой остановке, и Фара хрипела, не в силах отдышаться после десяти минут бега вдоль Садового кольца.

Мимо бежали сырые огни Кольца, дальше стояла черная ломаная стена домов Старого города, где не горело ни одного окна.

Бодрые часы показали три. Рядом пылал фонарь, внизу отражались не достающие до асфальта ноги, одна Фарина была босая, и это казалось особенно ужасно.

— Думай о себе, думай о себе, — твердила Фара, стуча зубами.

Положение их было скверное: еда, теплая одежда — все досталось врагам, пар шел от плаща, ночь не обещала приюта. Но сколько Фара ни твердила свой приказ, мысли ее опять и опять возвращались туда, где черные сапоги давили то, что недавно было Фариной жизнью.

— Думай не о них, а о себе, — повторила Фара и наконец замолчала.

Мишата исподлобья взглянула на нее. Фара сидела одна, чужая всему миру и Мишате тоже.

Мишата сказала:

— Пойдем в мою лифтерку.

Фара не посмотрела и не ответила. Она сидела понурясь и выглядела горбатой, сломанной посередине. Похоже, она могла бы так сидеть до утра. Мишата надела ей свой сапог, взяла за мокрую руку и тихо повела через дорогу.


Они проснулись в Мишатиной башенке и долго не могли понять, куда теперь двинуться.

Нужно было теперь все, все выдумывать заново, создавать новый способ жизни, а как? Жить особенно и не хотелось. Но потом захотелось есть, и волей-неволей они спустились в город.

Был пасмурный день, уже переваливший за половину. Путь их пролегал по Садовому кольцу, но они бездумно заворачивали, заворачивали и к вечеру оказались возле мокрого парка, откуда выглядывал купол.

С тысячью предосторожностей они проникли вовнутрь через выбитые ворота. В светлых сумерках узнавали детали вчерашней битвы: глину, где там и сям сидели изюмины метеоритов, обрывки бредуновской одежды, черные пятна от сгоревших шатров.

Впервые они вошли в Планетарий тем же путем, что и зрители древности, — по широкой лестнице, остаткам старых ковров. На ступенях Фара подобрала свой шарф, неизвестно как сюда угодивший.

В зале царил разгром. Ряды кресел потеряли порядок, они были взломаны, сдвинуты, опрокинуты. Яма и пространство вокруг нее безжизненно белели, густо засыпанные ядовитым порошком, хлоркой, от которой Мишата с Фарой немедленно расчихались.

Мишата с Фарой присели в проходе. И так они сидели молча, ждали, пока не поняли, что пора уходить, что становится страшно, холодает, темнеет и что никто никогда не вернется.

Глава одиннадцатая. В школу

Еще три облачных, пустынных дня они прожили в одиночестве.

Железные мачты, кресты и крючья, одичавшие на крыше от простора и высоты, непрерывно гудели, и в их вершинах иногда ночевали тучи.

Сырые пропасти дворов открывались всего в четырех шагах от башенного основания. Внутри же было уютно.

Вечерами с горизонта, из бирюзовой щели между облаками и городом являлся ветер. Он залетал в чердаки, и кровельное железо хлопало, вздуваясь изнутри, как пустой пакет. Но ветер не мог попасть в башню, потому что Фара залепила все щели воском.

Они с Мишатой нашли на чердаке коробку старых свечей и набили карманы, рукава, даже дышла Мишатиных сапог свечными огарками. Теперь вечерами в башенке могло гореть двадцать, тридцать свечей, так что даже Фара потела и наконец снимала кофту.

От свечного треска приходилось повышать голос. И свечи прогоняли тоску, они будто намекали на какие-то невероятные события в будущем и тем заставляли на миг отвернуться от воспоминаний.


Первый день Фара только лежала или сидела потупившись. Молчала. Не ела, не пила, не занималась хозяйством… Но ночью она так замерзла, что пришлось, хочешь или нет, как-то обустраивать дом. Фара прошла по всем этажам, собрала придверные коврики и соорудила постели.

Постели разделялись гигантским колесом, старым хозяином башни. Мишатина постель находилась со стороны люка, Фарина — со стороны угла, и, разговаривая, Фара с Мишатой поглядывали друг на друга сквозь чугунные дольки спиц. Когда надо было что-нибудь передать, руки не могли сразу встретиться, попадая в разные ячейки. Когда находилась наконец ячейка встречи, Мишата с Фарой уже смеялись, забывая на миг свое горе. Но страшно было совать руки в таинственное колесо.

— Оно точно вовеки не заработает?

— Точно! — отвечала Фара, глядя блестящим глазом в ячейку. — Это же от сквозного лифта, а они вроде все взорваны еще во время войны.

— А ты помнишь войну?

— Нет, я была тогда маленькая. Но, говорят, в ней много детей участвовало.

— И девочек?

— Я слышала, там был целый отряд xодульных девочек. Они отлично бегали на ходулях. У них были на разной высоте ступеньки, у ходулей, и девочки могли на бегу забраться или спуститься на ту высоту, какая требовалась. Они ходили огромной башней, пятиэтажной, человек в пятьдесят. И все стреляли на ходу из треухов или обессиливающим раствором из водяных пистолетов, кроме самой верхней, свирельщицы, которая на дудочке играла, чтобы всем в ногу идти.

— Их часовщики победили?

— Ну да, хотя не сами, конечно, а ломовики. Ну, партизаны, как ты называешь. Но зато перед этим они столько партизан посшибали!

— Что, никого из тех девочек не осталось?

— Да, говорят, часовщики похватали их всех. — Фара потускнела. — После боя однажды они зашли во двор, всей башней, и начали по команде пи́сать, а раненый партизан со сварочным автоматом выполз и ткнул электроды в землю! Их всех током и оглушило, они и попадали. Партизаны, гады, здорово ток умеют применять. Потом и лифты взорвали, чтобы никто уже не смог часовщикам в Тылы зайти.

— И этот, наш?

— Ну да. Говорят, один только и остался. Знаешь где? На Поварской улице, тут рядом, где еще школа, куда я ходила.

И Фара задумалась.

— Что же, и лифтер там живой?

— Ну да, — отвечала Фара. — Но он давно сошел с ума. Лифт-то сквозной, до самой придонной мглы. Лифт эту мглу внизу набирает, а наверху выпускает. У людей от нее забывчивость. Ну, и этот дедок забыл давно все.

Фара многое знала о городе, о Часах, о войне крыш и подземелий, о древних героях. И все с чьих-то слов, из секретных рассказов. Где она только этого набралась?

— Я, знаешь, как только не жила, — говорила Фара, — чего только не насмотрелась! Здесь надо держать ухо востро! Жуткие дела тут творятся!

Мишата была рада случаю порасспросить Фару. Раньше ведь им и не доводилось долго поговорить — отвлекала, требовала участия жизнь. А сейчас жизни никакой не было, зато были долгие вечера, когда налетает на стены ветер, хлопает, как подбитая птица, кровельное железо.


Днем Фара уходила добывать еду, одна или с Мишатой.

Было такое место недалеко, где у троллейбусов от крутого поворота часто слетали рога. Водитель-партизан выбегал поправить, кабину оставлял открытой, а Мишата с Фарой открывали там ящик, где всегда оказывался сверток с обедом, и похищали его. До часу дня (позже партизаны уже съедали обед) удавалось утащить свертка три-четыре.

— У вас жрачку стырили?

Что ж вы плохо зырили? —

орала Фара Гусынины стихи и плясала, издали показывая партизану его обед.

Партизан ни разу не сумел их догнать. Но вскорости надоело и это.

Фара вообще заметно поникла. Разговоры с Мишатой еще могли ее оживить, но затеи и приключения только раздражали.

Вялая, с выражением брезгливой усталости или равнодушия, бродила Фара по городу, то и дело присаживаясь отдохнуть. Она к тому же ужасно мерзла — потеряла свою куртку во время бегства. Мишата через пару дней походила по крышам и с помощью веревочки и гвоздя, как учил ее Соня, выудила с одного балкона подходящую куртку, висевшую для просушки. Фара куртку надела, но отругала Мишату:

— Не могла подальше отойти, чучело лесное! Под самым носом нагадила жильцам!

Мишата не обижалась. Она чувствовала: с Фарой что-то происходит, важное и непонятное. Все чаще Фара сидела угрюмая и словно решалась на что-то. Мишата пыталась утешать ее как могла.

— Смотри, какое у нас хорошее место! — говорила она. — Мы спрятались здесь, как птицы! Мы слишком высоко, чтобы нас кто-то нашел!

— Наступит гадова зима, и мы сами слезем, — буркнула Фара. — Знаешь, как мороз прожигает камень? На картонках не перезимуешь.

— Мы же нашли, где ночуют троллейбусы. Пойдем сегодня, снимем сиденья? Вдвоем ведь одно мы донесем? Сходим раза два, будут постели к зиме.

Фара сидела и вместо ответа чиркала спички. На стене появлялась огромная тень колеса. Потом, когда тух Кислый огонь, делалось еще темнее.

— Свечей наберем, наготовим, заведем крысу. С крыши можно мультфильмы в окнах смотреть. Будет снег, я тебя научу пироги из него печь, — говорила Мишата. Но Фара молчала.

— А если, — продолжала Мишата, — наверху между труб сжигать пару ящиков, а угли набивать в чайник и сюда приносить, будет так натоплено! Никакой мороз нам не будет страшен.

Не отвечая, Фара зачиркала, но теперь все спички подряд ломались. Одна фыркнула и выстрелила синюю искру в волосы Фаре. Та схватилась за голову и закричала:

— Мозги у тебя из снега, что ли? Или тебе Планетария мало? Ну надо же! Только едва спаслись, только отмочалились чудом, а она, пень-голова, полюбуйтесь, на крыше собирается жечь!

— Да ведь, — расстроенно сказала Мишата, — не будет ни с улицы, ни с окон видно, из трубы идет дым или нет!

— Ах ты, сосулька слабоумная! — заорала Фара. — Да у тебя и вправду на голове куб! По-твоему, здесь из труб валит дым, как в твоей деревне или где там? Ты что, не знаешь, что это город?

— Ну, можно не жечь, — сказала Мишата, еще сильнее расстроясь, — ну, давай что-нибудь другое придумаем.

— Что придумаем, зачем?

— Чтобы жилось лучше, чтобы зимовалось легко…

Фара взглянула на нее с яростью, разинула было рот, чтобы еще что-то крикнуть… Но померкла, отвернулась, отбросила коробок. Настало молчание.

— Знаешь, — сказала Фара наконец в стену, — дело тут не в дыме. A в том, что вообще пора прекращать.

— Что прекращать?

— Да вот это все прекращать.

— Как это?

— Обыкновенно. Всё, погуляли, и достаточно. Довольно уже такой жизни.

Мишата растерянно молчала, приподнявшись на локте.

— Я не понимаю, — сказала она с тревогой. — Что, менять место?

— Покидать место, — ответила угрюмо Фара, — прощаться с этим местом и вообще со всеми местами.

— И куда же деваться?

— Домой.

Мишата в полной растерянности села. Фара махнула на нее рукой:

— Успокойся ты, ляг.

Помолчав, подумав, она серьезно сказала:

— Слушай. Дело не в том, что холодно. Дело в том, что так, как мы живем, это неправильно, понимаешь? Люди, а особенно дети, не должны так жить.

— А как?

— Ты не видела, что ли, как живут люди? Не смотрела никогда в окна?

— Ну, я смотрела, — ответила неуверенно Мишата, — но ведь это земляки, жильцы! Они всегда так живут.

— Ну хорошо, земляки, допустим. А мы-то с тобой кто?

Мишата, сбитая с толку, пожала плечами.

— Мы — это мы.

— Мы-то мы, — строго сказала Фара, — но и мы не должны быть бездомными. У всех есть дом, так устроен город. И у меня есть дом. Там бабушка живет. Я ее люблю, но злюсь на нее, потому что она бывает противная. И сбегаю, иногда надолго. Но сейчас уже середина сентября, и вообще-то, пора бы в школу к тому же ходить.

— Подожди, подожди, — вскричала несчастная Мишата, — у тебя бабушка? Это которая колдунья? Мне Пушкин как-то говорил…

— Сама ты колдунья, глупости, — сердито сказала Фара. — Никакая она не колдунья, а завуч в школе.

— А жить? — ошеломленно спросила Мишата. — Где я буду жить? В школе?

Мишата от волнения не могла уже даже сидеть и вскочила на ноги.

— Жить будешь у нас.

— Да ты что? Правда? Там квартира настоящая? А бабушка старая?

— Успокойся, — утомленно сказала Фара, — не бурли. Бабушка не старая.


Вот так и случилось, что на следующий вечер они распрощались с башней и привалили люк кирпичами.

Крыши стояли свежие, умытые дождем, и Мишата с Фарой не торопясь побрели по сырым залатанным склонам. Город шумел внизу так, будто дождь там еще не кончился. Голуби гроздьями жались в чердачных окнах, пока не решаясь вылезти, но вороны уже сидели на шапочках труб или реяли в яснеющей высоте.

Мишата с Фарой залезли в чердачное окно. Спугивая голубей, они пробрались во тьме чердака, полной старинных кукол и птичьих скелетов, спустились в подъезд и тихонько вышли на улицу из соседнего с башенкой дома. Никто их не заметил.

Небо, в изогнутой раме переулка, к тому времени остыло совсем. Оно стояло нежно-зеленое и прозрачное, как стекло, и по мере того, как Мишата с Фарой все дальше уходили от покинутой башни, зелень медленно холодела и звезды проступали из ее глубины.

Начались старые и очень высокие дома, небо постепенно удалялось, и вскоре от него остались крохотные квадратики. В таком городе Мишата была впервые.

Дворы, как огромные комнаты, наполнялись голосами играющих детей и распевом качелей, который на двух своих странных нотах без конца опадал и взлетал опять. Глубокие каменные норы, где была уже включена желтенькая ночь, вели из одного двора в другой.

Миновав множество дворов, Мишата оказалась перед домом Фары. Он был шести этажей, с черными трубами, одна из которых украшалась звездой.

Сетчатый лифт вознес их на четвертый этаж. Пахло тут незнакомо. Фара сказала в тишине лестницы:

— Не вздумай отвечать ни на какие вопросы! Вообще не раскрывай рта. Все, что надо, я за тебя скажу.

К удивлению Мишаты, Фара звонить не стала. Она залезла себе за воротник и вытащила грязный шнурок с двумя заржавленными ключами. Потом поерзала немного в замке, щелкнула, и перед Мишатой открылась прихожая, полная пахучей чужой темноты. Из притворенной двери и напротив в прихожую попадало немного света и музыкального журчания. Фара сняла куртку и повесила ее, не глядя, на крюк, а потом указала Мишате: раздевайся. Но лишь Мишата коснулась пуговиц, из-за двери раздался величественный холодный голос:

— Надеюсь, это ты, Фара?

— Я, — спокойно отвечала Фара, при этом делая Мишате торопящий жест.

Мишата разомкнула пуговицы и уже приготовилась снять пальто, как двери отворились и хозяйка дома свысока глянула на пришельцев.


— Вот она какая! Настоящая статуя! У нас в школе некоторые думают — она манекен. Ощутила жуть? — полчаса спустя кричала Фара, плюясь и отфыркиваясь от воды. — Она у тебя будет выведывать! Да ты, слышишь, не поддавайся! Лучше наври ей чего-нибудь!

Фара сидела на дне ванны, а сверху душ помахивал по ней своим водяным веником.

Струи лились по Фариному лицу, от этого и слова ее пузырились. Какая маленькая стала у нее голова, обклеившись волосами! Зато они оказались очень длинны и очень черны, а кожа была белая и зеленоватая, как у курицы, на ней шевелились пиявки волос, и между тоненьких ребер были заметны удары сердца.

Мишата сидела рядом с ванной на табуреточке. Сидела молча. От Зауча, от их разговора с Фарой, полного ледяной язвительности одной и яростного многословия другой, осталось немного виноватое и тревожное чувство. Но Фара утверждала, что все нормально.

— Она сама виновата! А теперь она потерпит немного и снова примется меня глодать. Я потерплю, да и заново смоюсь. Так мы уже года два живем. В общем, ты не волнуйся, ясно?

Потом Фара вылезла и спросила:

— Ну а ты чего? Надо отмываться, ты как из помойки вся!

— Я буду, только сама себе воду сделаю.

И Мишата залезла в ванну, пока Фара надевала толстый халат. Фара попробовала воду и взвизгнула.

— Совсем овaщела?! У тебя вообще горячей не включено!

— Мне и не надо.

Фара, не в силах смотреть, выскочила из ванной. Мишата домылась одна. Она завернулась в ткани, какие нашла, и покинула ванную. Голос Зауча раздался поблизости:

— Маша, пожалуйста, проходи сюда и садись за стол.

Здесь все сияло. Серебряные зайчики плыли в тарелке, вспыхивали на лезвиях вилок, а ножи лежали не просто так, а на бархатных мягких бумажках.

Еды было мало, зато причудливой. Мишата ела осторожно, чтобы как можно меньше запачкать зеркальные инструменты ужина. Фара же размазывала и размахивала едой, и говорила сквозь еду, и во время рассказа вскрикивала, так что крошки летели изо рта и половина слов звучала пережеванно.

Зауч тонкими движениями перерезала свои кусочки и лишь хмурилась или приподнимала бровь на Фарины россказни. Чистая, причесанная Фара выглядела незнакомо и неожиданно по-девчачьи наклоняла от себя тарелку, доедая суп (правда, все равно под конец, воровато покосившись, допила через край).

Доели и сразу же пошли спать — вставать завтра надо было в полседьмого.

Загрузка...