«Восемнадцатый день, как мы в пути. До обеда пересекали пустынные земли. Были подобраны партизанами, как называет их И-ва, часть пути проехали на грузовике. П-ны здесь так наивны! Один на вопрос, как отыскать елочную свалку, отвечал минут пятнадцать, так что можно было проткнуть его шпагой 15 раз. День угасает, вокруг нас свалки. И-ва два раза не ела. Вечером объяснить ей, что ее еда — ее война. Сказать: каждый проглоченный тобой кусок пищи встает поперек горла часовщику. Подбодр. ее (зачеркнуто). Просто разговаривать с ней: да, нет, как дела (зачеркнуто). Не думать о ней (зачеркнуто, написано еще раз, зачеркнуто повторно)».
Мишата закрыла директорский дневник и положила обратно под себя.
Старая пнина загоралась скверно, дымила, тлела. Мишата решила вырвать из дневника несколько чистых, неисписанных листов. Она свернула листы в трубку и подсунула под еловый хворост. Костер потихоньку принялся, и она придвинула к огню ноги.
Направо и налево лежали поля, косо освещенные вечерними окнами неба и горящие золотом на снеговых изгибах. И столь же ярко вспыхивали в лежачем солнце обледеневшие края Мишатиных юбок. Впереди, сразу в двух шагах, начинался квадрат Б-12 — лес и свалка прошлогодних елок.
Только немногие елки росли вверх вершинами, как положено, и располагались рядами, воткнутые натруженной рукою не потерявшего совесть партизана. Большая же часть была свалена грудами. Громадные остовы висели, не касаясь земли, удерживаемые упругим коконом ветвей. Тонкие, словно паутина, ветки перепутались навсегда. В дымном их сумраке едва поблескивали елочные дождинки.
Мишата изогнулась, как могла, и сломала еще ветвей. Из середины костра еле расползался дымок. И дуть было теперь бесполезно. «Последний лист еще, и хватит», — сказала себе Мишата, вынула тетрадь и прочла еще: «Двести четыреста игрушек осмотрено за одиннадцать дней! Неудивительно, что у нее измoжденный вид. Но мне до этого нет дела».
Мишата вырвала лист, скрутила его в жгут и, встав коленями на тетрадь, вкрутила его в глубь кучи хвороста. Потом стала сильно дуть вовнутрь. Огонь заныл и устремился на глубину. Заметались шумы и трески, молодой дым щипнул глаза. «Наконец-то», — подумала Мишата и вдруг застыла.
Кто-то появился за правым ухом.
Нога директора поднялась и опустилась на костер, костер просел до половины и засипел, задохся.
— Я знал, — произнес тяжелый голос, — что зрелище беспечности партизан тебя расслабит и ты забудешь про опасность.
— Как обход? — спросила Мишата, отряхивая колени.
— Лес тянется шагов на пять тысяч вдаль. При этом на осмотр у нас не больше пяти дней. Готовься, надо будет хорошо поработать головой. Ты полчаса отдохнула. Теперь идем в глубину, устраиваться на ночлег.
Не дотоптав костер, он поднял лежащий в стороне велосипед и с саквояжем в руке, с зонтом под мышкой пошел по заметенной дороге, еле заметной среди елей. Тогда исчезло наконец солнце. Поля с чернеющими секторами свалок, такими громадными, что издали казались перелесками, угасли. Сияли только трубы на горизонте. Дальше к северу рябил оставленный город, над ним еле двигались тяжелые тучи. Фабрики окружали горизонт как забор. Тьма уже прилила к огромным цифрам «1», «2» и «3», что опоясывали трубы посередине. Далеко внизу под нумерованными трубами шумела дорога, забитая рядами неуклюжих машин. Их было два вида: оранжевые грубияны, досыта набитые мусором, и багровые автобусы, где в ящиках лежали пустые оболочки людей, высосанных Часами. Город изрыгал на окраины отходы своего дня. Сколько хватало глаз, тянулись колонны этих машин, перепачканные дымом, криком, бранью партизан и шоферов. Мишата углублялась в лес, и шум постепенно глох, но так и не исчез до конца, сохранившись как свойство здешнего неба.
Директор двигался неэкономно, обрушивая на препятствия всё туловище, проламывая, раздвигая, топча. Когда велосипед застревал, Директор, вместо того чтобы отступить и высвободить колеса из ветвей, наоборот, налегал с удвоенной силой, так что елки гнулись, трещали, выворачивались из снега и осыпали Мишату. Дорога между тем окончательно исчезла, и путники лезли совсем уже через чащу.
Но вот впереди появился просвет.
Елочная глушь расселась вокруг Директора, и, выглянув, Мишата встретилась с ледяным взглядом воды.
Она журнала в полыньях на дне снегового овражка, ласково огибала автомобильные шины, пронизывала кроватные сетки… Лес, обрываясь над водой, сразу же начинался на другом берегу. Некоторые елки, не удержавшиеся на краю, лежали прямо головой в тихо бормочущей воде, другие протянули свои зыбкие тела поперек овражка. Пряди елочного серебра легко развевались на закатном ветру. Апельсин и лимон сгорали на небе справа. В полынье мелодично позванивала льдинка, и Мишата закрыла глаза. Призрачные виденья стали медленно затоплять ей голову. Волна озноба, жуткой и сладостной дрожи хлынула по спине, ударила в затылок, подкосила ноги… Понеслись легчайшие наброски комнат, хрусталей, кондитерских жарких запахов, серебряного позванивания, густых мелодий и голосов. И чем они делались яснее, громче, тем легче делалась Мишатина голова, невесомее, невесомее, как воздушный шар, и тело теряло в весе… Но тут колени ее стукнулись друг об друга, пальцы левой руки согнулись, погрузились в снег, и она очнулась. На светящемся снегу оврага шатался Директор, огромный, черный, растопыривший крокодильи руки. Он пытался подобраться к упавшему цилиндру, который лежал возле самой воды. Качаясь на одной ноге, Директор зацепил цилиндр рукоятью зонта. Мишата слабенько улыбнулась. Цилиндр вернулся на голову.
— Здесь можно перейти, — объявил снизу Директор, — заночуем на той стороне, в овраге сквозняк.
«Да, — сама себе сказала Мишата, — тут нельзя останавливаться. Никогда не понимала зимней воды, спящей с открытыми глазами. Возле нее, наверно, холодно ночевать».
Но, перебираясь через овраг, Директор все-таки провалился в воду, и велосипед намок, и рюкзак.
Пришлось развести костер. Мишата разгребла снег, которого тут было по колено, и докопалась до земли.
На этой земле, а вернее, на сморузлом и ржавом слое хвои разожгли костер, подгребли несколько елок, чтобы прилечь, поставили велосипед для защиты от ветра.
Все делали молча. Директор вынул половину оставшейся со вчерашнего ужина утки и разогрел, нанизав на проволоку. Потом они ели, отрезая куски Мишатиным ледяным ножом. Этот нож самозатачивался, непрерывно подтаивая в горячем веществе, и, имея всегда остроту лезвия ровно в один атом, рассекал кости, словно воздух. Мишата, поработав ножом, передавала его Директору, и тот брал, стараясь не коснуться ее пальцев. А когда наставала пора отдавать, он не протягивал Мишате нож, а клал рядом на снег.
А потом они долго сидели, уткнувшись взглядом в огонь. Брюки Директора висели на проволоке, вывернутые наизнанку, обстреливаемые еловыми искрами. Мишата увидела, что директорские карманы пятипалые, сделанные из вшитых целиком перчаток. Пальцы топорщились, и брюки шевелились в дыму, словно нелепая дичь. Директор порой вставал, осторожно ставя костлявые лошадиные ноги, и поворачивал велосипед другой стороной, чтобы тот оттаивал равномерно. И снова сидели тихо.
— Не сиди, — сказал наконец Директор своим коленям, — ложись спать.
— И вы ложитесь.
Директор повернул к ней освещенную половину лица и сразу опустил глаза.
— Если мы ляжем оба, кто останется сторожить?
— Но ведь вам надо поспать.
— В середине ночи я тебя разбужу, ты подменишь.
— Ну уж нет, — сказала Мишата, — вчера вы говорили то же самое, а в результате я спала всю ночь, а вы бодрствовали.
— Мне было необходимо дать тебе отдохнуть, — сухо объяснил Директор. — Ты ищешь паровозик, тебе нужно иметь ясное сознание.
— А вам не нужно ясное сознание? Это вы за все в ответе, не я. Вам нужно о себе заботиться не меньше, чем обо мне.
— Что, дитя, — тяжело усмехнулся Директор, — опасаешься, у меня помутится разум?
— Конечно, нет, — серьезно ответила Мишата, — просто я не хочу, чтобы вы меня обманули и не спали вторую ночь. И потом, — добавила она, — я считаю, сегодня можно и не стеречь. Партизаны не знают леса и боятся его. В своей одежде они живые мишени. По лесу ко мне никто не подберется незамеченным. И вообще, партизаны, я давно убедилась, беспечны во всем…
— Опять просторечия, опять эта дикарская легкомысленность, — сморщился Директор. — «Партизаны», «беспечные… Хоть мы не в городе — да! — не забывай, Иванова, мы в окраинных землях, где зло ослаблено, но добрые силы отсутствуют вовсе. И потому даже слабое, сравнительно с городом, зло царствует тут, царствует тут…
Он сказал это и замер, подняв кверху замерзший перст, со значительностью глядя на Мишату. Та задумчиво сжимала и разжимала над огнем пальцы босой ноги.
— Знаете, — сказала она печально, — сегодня при солнце некоторые из них даже не казались особо ужасными. Обычные жильцы. А сварщики утром под мостом? Пока мы брели, я все думала о них. Всю жизнь они сваривают, соединяют, скрепляют. Они каждый вечер ложатся спать с сознанием того, что за спиной еще один день, после которого мир стал еще немного крепче и целей. Вот хорошо!
Директор повернулся к ней целиком, с костлявыми ногами, во фраке, лохматый, смешной с правой стороны, где костер, и страшный слева, где тьма. Он произнес сумрачно, с силой:
— Что же ты за неведомый случай, Иванова? Тяжело с тобой, Иванова. Которая никогда не жалуется, никогда не обижается, не устает, не грустит, всему на свете рада, даже партизану, и на все на свете готова: хоть целую ночь не спать, хоть погибнуть в битве с Часами… И лицом при этом не дрогнет, и с улыбкой своей не расстанется… Что это? Тайна природы, чтобы удивить нас, или укор природы, чтобы нас терзать?
Мишата подобралась к нему ближе. Выражение его лица заставило ее встревожиться. Она приложила кончики пальцев ко лбу Директора. Тот слегка вздрогнул и отстранился. Лоб горел. Мишата сказала:
— Есть часовой магнетизм, а есть обратная тяга. Это как попутный ветер. Ветер постоянный. Он дует в сторону родины и принесет меня туда. И вы его тоже чувствуете, он и вас несет тоже. Он сильнее магнетизма, и все это знают. И я знаю и не забываю никогда, вот почему мне не бывает по-настоящему плохо.
Директор улыбнулся одними губами. Мишата перевела дух и добавила:
— Если вам, чтобы чувствовать себе лучше, надо увидеть во мне что-нибудь нехорошее, подумайте о том, что я никогда не испытываю жалости, ни к кому и ни к чему. И еще — я не умею прощать. Забывать зло. И мне ужасно не нравятся больные. Пожалуйста, поэтому лягте, завернитесь в одеяло. И я лягу.
Директор, безжизненный и хмурый, лег. и Мишата прилегла на елки. Костер был жидкий и обещал еще минут сорок тепла, не более. «Ну и ладно, — подумала Мишата, — мне костер особо не нужен, а Директора я все равно не заставлю спать. Он и сходит по дрова».
И она легла правильнее и задремала.
…Во сне она снова ехала через свалки, ехала почти до заката — еще тягостнее, еще неудобнее. Грузовик швыряло с боку на бок, чахоточный дым забивался вовнутрь. Мишата сначала кашляла, потом привыкла, потом почувствовала, что голову словно сжимает чугунный шлем, и опять начала кашлять. Было непонятно, почему такое удушье, откуда весь этот непреодолимый смрад. «Горят колеса», — объяснила себе Мишата и попыталась отвернуться от дыма, закрыться одеждой. Но удушье не отступало. Вдруг Мишата совсем проснулась и села. По ту сторону потухшего костра, одновременно с ней, выпрямился Директор. В воздухе было полно дыма. Костер давно потух, но глубина леса медленно затоплялась багровым туманом. Мишата оглянулась, и Директор тоже. Зарево обступало их. Тонкое черное кружево ближних елок дрожало на розовом фоне.
— Сейчас, — сказала тревожно Мишата, — вы скажете, что партизаны нас все-таки выследили и подожгли лес. И что виноват в этом мой вечерний костер. Но я считаю, костер тут ни при чем. Кто-то следил за нами от города. Кто же знал, что они такое выдумают! Зато мы поспали в тепле…
Но Директор не говорил ничего. Мечась вокруг, он хватал предметы ночлега и засовывал их в рюкзак. Вдвоем таща велосипед, они бросились туда, где чернел еще не занятый пламенем лес.
Но они не успели: черный проем впереди растаял, а по сторонам краснота придвинулась, и уже проскакивали в ней золотые блестки. Директор с Мишатой остановились. Навстречу им поднимался треск, как от громадного колеса, едущего по сушеным костям. Не хотелось идти туда, навстречу. Обернувшись, Мишата увидела, что стволы только что покинутого леса уже окрашиваются в цвета брусники.
— Ах, сандалья, — невольно вырвалось у Мишаты, и она, спохватясь, взглянула: не слышал ли Директор? Но он стоял тяжело дыша, все его морщины дрожали.
Бережно, словно к драгоценной вазе, он протянул к Мишате обе руки и, подхватив, усадил себе на шею. Пошатнувшись от тяжести Мишаты, рюкзака, велосипеда и саквояжа, Директор выкрикнул проклятие и, обнажив зонт, зашагал навстречу пламени.
— Михаил Афанасьевич, — пронзительно крикнула Мишата, — к реке! К реке!! Это правее!!!
И она развернула директорскую голову за поля цилиндра, словно рулевой. Бешено молотя заросли, Директор стал ломиться в нужном направлении.
Лес был освещен теперь так ярко, что у всех елок появились дрожащие в ужасе красные тени. На месте дальних елок один за другим стали возникать букеты золотого пламени. Треск переместился и заглушил прочие звуки.
— Левее! Еще левее! А то отрежет, отрежет нас! — кричала Мишата, задыхаясь, кашляя, колотя по цилиндру Директора.
Он бросился в самую гущу елок, но тут из них выросла занавесь дыма, а потом тьма его порвалась, и веселые лохмотья огня ударили навстречу путникам. Директор невольно отступил от невыносимого жара, повернулся и побежал назад, но пламя шло и оттуда стеной. Директор завертелся и заплясал на месте, пойманный, ослепленный огнем.
— В снег! — пронзительно закричала Мишата. — Бросайте меня, зарывайтесь в снег!
И прыгнула.
За секунду перед прыжком она заметила слева темную область, не подверженную огню.
То была громадная башня елки, вздымавшейся надо всем лесом. Небольшая снежная опушка, окружающая елку, к счастью, пустовала. Но огонь уже полностью объел лес вокруг, и оттуда поперек опушки стали валиться деревья, одно за другим, и по ним, как по мостам, огонь побежал на огромную елку.
— Кремлевская! — громогласно объявил Директор, поднимая безумную руку. — Мы в самом центре леса!
Голос его был смыт волной грандиозного гула. Подожженная с десяти сторон, кремлевская елка превратилась в огромную пылающую свечу. Словно солнце взошло над ночной равниной.
И, не выдержав своего превращения, елка пошатнулась и стала медленно падать. Мишата вцепилась в Директора, чтобы повалить его в снег, но тот оттолкнул ее, и она упала.
Он наступил на нее ногой, не давая подняться, а сам замер во весь рост с велосипедом, поднятым на вытянутых руках. В последнюю секунду Мишата разглядела его лицо, хмурое, капризное, с по-детски выпяченной губой. Пылающее небо обрушилось.
Но Директор не упал.
Елка свалилась сбоку, только хлестнув по нему огненными ветвями.
Тогда Мишата из-под ноги Директора стала кулачком бить его по дымным коленям. Но тут что-то обжигающее рухнуло между ними, и Мишата, извернувшись всем телом, ушла на снежное дно.
Снег, облепивший ее, моментально растаял и пропитал всю одежду живительной влагой. Мишата открыла глаза, больные, кислые, слепые, и снег промыл их и исцелил.
Мишата тихонько поползла туда, где, по ее подсчетам, лежал Директор. Судя по нарастанию в окружающей мути закатных тонов, пожар усиливался. Когда наверху опрокидывалась ель, Мишата видела чуть различимое движение теней в снеговой толще, а потом чувствовала толчок. Раскаленные головешки медленно опускались, прожигая себе дорогу. Потом она попала на мелкое место — макушку моментально припекло до боли. К счастью, дальше оказалась глубокая впадина. Рванувшись в нее, Мишата остудила горелую макушку, но потеряла направление. Между тем спине делалось тепло, потом теплее, потом горячо и еще горячее. Снег все оседал и уплотнялся.
«Дышать уже нельзя, — сказала себе Мишата. — Что же, потерплю, сколько получится». И она попыталась прекратить в себе всякую жизнь, даже мышление, чтобы только на подольше растянуть оставшийся воздух. Потом мир вокруг Мишаты стал угасать. «Или это пожар кончается, — сказала она, — или я… Пора».
И она села. Воздух хлынул в нее со всех сторон, перемешанный с пламенем, темнотой, дымом и пеплом. Пока он со свистом рвался в нее через все отверстия, она сидела ошеломленно, но когда наконец давление воздуха внутри нее и снаружи пришло к гармонии, она стерла с лица снежную кашу и осмотрелась.
Пожар откатился дальше, в сторону, раскинув, сколько хватало глаз, рубиновый ковер. Лес исчез, и ночной ветер ходил теперь свободно, раскаленными волнами горяча уголья. Елки догорали на весу. Тлели останки бумажных серпантинов и рогатые флажки, шевелился снег, он был засыпан пеплом, пепел также покрывал лужи, и нельзя было отличить твердь от лужи, пока ветер не возбуждал рябь. Все время попадая в лужи, Мишата нетвердо пошла отыскивать Директора.
Почти сразу на глаза попался пузырь, по поверхности которого причудливо извивалось тление и испускало ядовитый туман. Это догорал рюкзак.
Мишата упала на колени и принялась отгребать горячий снег и пепел, пока не появилась сначала рука в обугленном рукаве, потом плечо, шея и наконец мокрый зажмуренный глаз.
Директор лежал живой, но без сознания. Ветер дул на его обтаявшую голову и холодил ее.
«Скоро очнется», — подумала Мишата, а пока стала собирать, что могла: и зонт нашла, и велосипед, и саквояж. Все было цело, только у велосипеда сгорели оболочки колес и немного — сиденье.
Она отволокла все это поближе к Директору и заглянула в ямку. Один глаз был уже приоткрыт и моргнул.
Мишата присела.
— Михаил Афанасьевич! Мы спасены!
Глаз смотрел сквозь нее, припоминая. И вдруг заволокся сумраком. Директор закрыл свой глаз обратно.
— Чего это вы закрыли! — затормошила его Мишата. — Открывайте! Все кончилось!
Но глаз закрывался все горестнее, все крепче.
— Вы жалеете паровозик, что ли? Не надо! Его тут, может, и не было! Главное — мы спасены!
— Мы погибли, — прохрипел из-под снега Директор.
— Ну что вы! Поднимите голову, посмотрите — пожар перестал.
— А я буду гореть вечно!
— Да что же это! — вскричала Мишата. — Или вы хотите, чтобы нас поймали? Они зажгли лес, чтобы нас погубить, и теперь обязательно пойдут искать наш пепел. Надо уходить, и поскорее, здесь становится опасно.
Тогда наконец-то Директор сел. Хватаясь за воздух, нащупал ноги и выпрямился. Огляделся. Молча указал на велосипед, саквояж и зонт. Подобрал и нaвьючил все это, пошатнулся и побрел прочь, давя потухающие угольки, увязая в горелой смеси. Цилиндр его поник. Мишата ступала следом, осторожно прислушиваясь.
Мир лежал в беспамятстве ночи. За спиной в полгоризонта стояло багровое зарево.
Пылало восемнадцать секторов свалок, обочины дорог, перелески, мусорные хребты, масляные ручьи. Долина медленно затоплялась коричневой водой. Ветер гнал через холмы лохматые, дикие табуны пламени. Гул поднимался в небо, смешанное из черного и розового дыма.
А спереди, из тьмы, с горизонта, вытягивался угрожающий вой. Вдали, у перелеска, выползли лучи света и синие вспышки. Вот они скрылись, появились опять… Огни выскочили впереди, за ними еще и еще… Путники бросились в сторону, в снежную канаву.
Другого укрытия не было. Внутренний склон канавы хранил изогнутую тень, недоступную свету с дороги. Мишата, не повредив нежную поверхность сугроба, прыгнула и вонзилась в самую середину тени. Но Директор зацепился ногой за дорогу и упал поперек, пробив сугробий хребет. Велосипед остался на дороге. Директор закричал, но вой партизанских машин утопил его крик. Мишата распласталась по стенке канавы, стараясь сплющиться, сколько возможно, и приоткрыла правый глаз.
Ночь над головой лопнула. В воздухе летел велосипед, поворачиваясь с боку на бок. Громадные кубы машин стали перелетать через Мишату. Вой их был невозможен. Сквозь фонтаны безобразного снега мелькала кровавая броня бортов с намалеванными белой краской знаками и заклятьями, на крышах поворачивались смертоносные трубы, извивались черные змеи шлангов, а между ними ослепительно вертелись мельницы синего света. Секунды вытянулись и медленно рвались, как резина, и Мишата ждала, что вот ударят тормоза и со скользящих машин посыплются топоты и крики партизан… Но машины промчались мимо, и ночь начала медленно сворачиваться назад, меркнуть, тухнуть, опадать… Велосипед рухнул в снег.
Спустя еще минуту они шагали, трусили, бежали на цыпочках по дороге. От усталости Мишата шаталась и Директор шатался тоже. Он пробовал катить велосипед, но тот, изогнутый и помятый, все время съезжал в канаву, словно испугался навсегда и мечтал лишь об укрытии.
— Скоро они приедут на пожар, — сказала Мишата, — и обнаружат, что нас нет.
— Да, — ответил Директор.
— Тогда они бросятся в погоню.
— Да, — сказал Директор.
— Нам надо срочно искать укрытие на день. Но я боюсь, здесь нету укрытия.
— Нет.
— Значит, остается бежать быстрее.
— Бежим.
И они побежали быстрее, быстро, как только могли. Но безнадежен бег по декабрьским пустырям. Их просторы подымаются и тянутся к небу, словно равнодушные ладони, предлагая двух иззябших и обугленных путников любому глазу, что пронзает окрестность.
Теперь Мишата с Директором знали, кто устроил на них охоту. Красные партизаны! Поработители пламени! Свирепый партизанский род, от одного упоминания которого трепещут жители развалин и недр! Сейчас, облаченные в несгораемые шкуры и белые черепа, партизаны душили огонь и рыскали среди елок, а может быть, уже перегородили дороги, окружили поля.
До Старого города, в котором можно найти безопасное укрытие, оставалось не меньше двух дней невыносимых тягот, и эти два дня предстояло провести в пустынях и бесплодных землях мертвого города, спального города, населенного партизанами и рабами Часов, что живут не просыпаясь.
Они шагали, пока над фабриками и могильниками восточной стороны не открылась зеленая щель для утреннего ветра. Все чаще стали перекрякиваться над полем вороны. Директор, упав в шестидесятый раз, так и остался на четвереньках.
Пряди его длинных, с проседью локонов облепили потные провалы лица, но сам он трясся от холода. Мишата посмотрела назад, на борозду следов Директора, которая постепенно уменьшалась вдаль, но никак не могла скрыться из глаз, опять и опять возникая на склонах пригорков, бесконечная, как бормотание сумасшедшего.
— Я придумал, — сообщил Директор в сугроб. — Сейчас мы пойдем на станцию и сядем в поезд. Да, да, сядем в поезд. Опасно, самоубийственно? Не перебивай. Этого от нас никто не ожидает, никто. Они думают, мы слишком хитрые, чтобы решиться на безрассудство. Мы воспользуемся их заблуждением. Вставай. — Хотя Мишата стояла. — Вот так и вот так. Вперед, вперед.
Он покачнулся туда-сюда и, перебрав тяжкими ногами, пошел.
К рассвету они добрались до пустынной, полностью обесцветившейся за ночь станции. И сели в подошедший поезд. Сначала устроились на велосипеде, но было неудобно, да и земляки обращали внимание. «Будем как жильцы», — приказал наконец Директор и уселся прямо на лавку. Мишата рядом.
Директор дрожал от напряжения, как барабанная шкура, а Мишата вдруг успокоилась. Настолько, что глаза немного скисли и в правом защекотала слеза. Но Мишата сжала веки, раздавила слезу и размазала по щеке.
Поморгав, она стала смотреть, как убегают и исчезают в окне навсегда тоскливые виды.
Несмотря на ранний час, в вагоне набралось множество земляков, и некоторые уже стояли, не добыв себе места, — всех спозаранку гнала куда-то беспощадная воля Часов.
На горизонте медленно появились дома и поплыли мимо, плоские, в мелкую клеточку светящихся окон, похожие на огромные настольные игры с беспорядочно брошенными цветными фишками. Ближе к насыпи железной дороги тянулся другой город, из бесчисленных жестяных избушек, где содержались автомобили, рабы людей. Земляков набивалось все больше. Директор нашарил под лавкой и протянул Мишате мелко исписанный лист — газету.
— Читай, — велел он полушепотом, — все это делают, а мы нет, на нас и так посматривают. Лица заодно прикроем.
Мишата взяла газету, но читать не стала, а прижала виском ледяное стекло и попробовала, прикрывшись газетой, дремать.
Рассвет холодил ей голову, и, забываясь, она видела другой рассвет, сырой и оттепельный, рассвет того дня, когда они с директором только начали путешествие. Директор тогда еще был другой, не этот угрюмый чудак, а тот, что представал в сказках и легендах — поэт-император, великий и могущественный. Он сиял радостью, наблюдая за Мишатой, берег ее и восхищался ею… Он не мог пройти мимо водосточной трубы, не выколотив из нее зонтом ледяной обвал… Он постоянно менял маршрут путешествия. Мишата вносила изменения в карте, расстелив ее на директорской спине, карандаш продавливал сырую бумагу, ветер заворачивал углы. Воробьи засыпали чугунные ограды, как пригоршни гречки, а по тротуару ходили голуби, видимо, за тысячи лет городского житья принявшие цвета раннедекабрьского асфальта — белое, серое, бело-серое… Ледяная глазурь покрывала тротуары; бродячий продавец зеркал поскользнулся на круче Даева переулка и разбил товар. Осколки зеркал ехали вниз по льду, в них бледно вспыхивало небо, кружилась Мишатина голова…
По всей длине дорога блестела, стояла на собственном отражении, только мутном, словно палитра, где подбирались по очереди цвета окружающих зданий… На Красной площади, главной площади города, при входе увидели вечных солдат у огня, а потом увидели, как бьют сосульки: один партизан спускал с крыши веревку, на середине ее имелся одудок чугуна, а нижний партизан с лестницы взмахивал концом веревки и бил одудком в огромные многорогие стинцеи, висящие над карнизом второго этажа. Ледяные осколки летели вниз, а удары в дом совпадали с ударами огромных башенных часов. Мишата сначала даже вздрогнула от колокольного отзыва дома, а Директор сказал: куранты оттепели. Но Мишата не могла терпеть злодейства. Она кинулась и ледяным ножом отрубила у лестницы перекладины, партизан закричал «а-а-а-а», но не упал, а полетел, полетел горизонтально над крышами. Директор с Мишатой бросились бежать… И как весело было, как смеялся и сердился, поскальзываясь, Директор, как легко ему верилось, что они вдвоем с Мишатой немедленно отыщут паровозик, наверняка он на елочных свалках, а может, под землей, но он найдется, и сколько будет впереди чудесных приключений, а тоски, ужаса, изнеможения не будет… не будет… «Я посплю, посплю сейчас и опять от них вылечусь», — строго кивала себе Мишата. Но ей дали поспать минут восемь, не больше.
Ощущение беды, словно сквозняк, прохватило ее навылет.
Беда приближалась неумолимо. Беда хлопала дверями вагона, беда пускала шепот и оживление в толпу жильцов, поворачивала лица и вытягивала шей, гнала сквозь вагон к спасительному выходу.
Директор привстал. Мишата дернулась было, чтобы оглядеться, но Директор придержал ее и сунул зеркальце заднего вида. Она подняла зеркальце помертвевшими пальцами и, немного повращав, вдруг столкнулась с безжалостным глазком болдуина. Тот шел в проходе, тусклый, всезнающий, и толпа с почтительным Шорохом расступалась. Миг — и стальные орлы болдуинской формы проплыли мимо Мишаты, и бежать было поздно. Она поглубже всмотрелась в зеркальце. Там шли еще двое — болдуин и вооруженный пограничник.
— Как же они догадались? — удушливо произнес Директор. Его пальцы, дрожа, еле вращали рукоять зонта.
— Вряд ли догадались, — быстро прошептала Мишата пересохшим голосом, — видите, до чего скучные. Обычная проверка, я такую видела… Они не знают, что на нас наткнутся…
Директор кивнул. Он встал, она тоже встала не раздумывая. Он указал ей на саквояж, а сам потянул велосипед. Она послушалась. Облизнула сухие губы. Хорошо, что их всего трое. Вдруг ей на миг припомнилось, что впереди мелькал еще оранжевый жилет. Четверо? Толпа загораживала, не давала рассмотреть. Мишата втиснулась за велосипедом в самый проход и, вытянув шею, исподтишка бросила взгляд: нет, это не с болдуинами, это какой-то сам по себе дремлющий партизан. Сразу стало как-то легче, но ослабли ноги, и, как пот, выступила на всех внутренностях тошнота. Так стало скверно Мишате и мутно, так задохнулся пустой желудок, что она, может, и пошатнулась бы, не будь кругом тесной толпы.
— Готовься! — приказал, полуоборотясь, Директор
Почти перед ним, на расстоянии двух-трех земляков, двигались фигуры врагов.
Директор протискивался направо, начиная обход болдуина. Тот занимался изучением бумаг какого-то земляка. На миг показалось: пройдем!
Но пограничник, подпиравший болдуина, протянул руку и ткнул пальцем во фрак Директора:
— У вас что, мужчина?
Спросил, закрыл рот и за остаток секунды, протяженной, словно осиновый клей, Мишата протиснулась мимо велосипеда и встала у Директора под левым боком, пальцами чувствуя лед ножа. Директор выдвинул Мишату перед собой.
— Гляди, — размахнулся над ней громовой голос, — на то единственное, что у меня есть, и ужаснись, проклятый пожиратель времени, узревая свой предел и свою погибель!
Тишина повисла в вагоне. Пограничник, не изменившись в лице, смотрел на Директора из-под фуражки, кивал головой, будто даже с пониманием, и жевал, жевал. Только взялся руками за пояс, где висела сонная дубинка. Перекатив во рту свое лакомство, он нагло приказал:
— Проездные документы предъявляем.
— Ха-ха, — полногрудно рассмеялся Директор, — тебе ли, хроноглот, не знать, что мои документы писаны ржавчиной по древней броне и бронзе, а ее — инеем и зарей во всех окнах рассветной стороны мира?
Пограничник задумчиво перекатил жвачку обратно за левую щеку.
— Кто тут тебе хромоглот? — спросил он, нащупывая дубинку.
Но свистнула сталь, и шпага, освобожденная из обугленного зонтика, протянулась меж Директором и пограничником.
Рядом стоящий болдуин уронил щипцы, и белая бумажка, нежно порхая, скользнула куда-то за скамейки. Словно стон пронесся по вагону.
Пограничник, жуя теперь быстро-быстро, тихо пятился, а директор наступал, не забывая подталкивать за руль велосипед. Кончик шпаги поплясал и успокоился, нашел воротник пограничника под самой шеей, уперся и, совершив пол-оборота, навернул на себя немного материи. Между тем пальцы пограничника дергали и трепали кожаный намордник пистолета.
Но раздался голос:
— Растопырь руки! — и руки, приподнявшись, застыли.
— Обеззараживай, Иванова, — приказал Директор.
Она сделала четыре маленьких шага к врагу, выдернула из кобуры-намордника тяжелое оружие и чуть не выронила.
— Направь, — сказал Директор, чуть повернув к Мишате голову, — направь отверстием на жильцов и, если кто бросится, нажимай на крючок, только держи повыше, чтобы их испугать, но по-настоящему не опалять, ведь они все несчастны, — учил Директор в тишине. Эта тишина напоминала тишину класса, а Мишата чувствовала себя будто у доски, одна, на глазах у всех. И она выполнила задание.
Чуть вытянув шею, она выглянула, далеко ли другой болдуин, и увидела его в толпе: белого, с кривыми губами. На миг оторвав правую руку, она погрозила ему пальцем. Директор тем временем произнес:
— Теперь ты, второй прислужник, покинь уже бесполезного тебе стража и сорви рукоятку тормоза, да-да, эту, в красненькой рамке. Иванова, предстоит рывок, прими позу.
Мишата повернулась левым боком вперед и распустила в ногах и спине все мышцы. Сразу вслед за этим хлестнул оглушительный свист!
Пол со страшным упорством потянул Мишату за ноги, но она выгнула тело, как лук, и не упала и даже не пошатнулась, толпа же земляков перекосилась и провалилась куда-то в сторону. Пограничник рухнул на пол. Поезд стремительно терял ход.
Директор оторвал шпагу от лежащего пограничника, шагнул, борясь с ураганом падения, взял у Мишаты пистолет и рукоятью со всей силой ударил в стекло раз, раз и еще. По стеклу разбежались трещины.
Небо за окном таяло. Директор схватил велосипед и стал бить искореженной рамой в окно — оно провалилось. Мишата взобралась на лавку, выглянула. Высоко… Пустырь, на горизонте дома… Она обернулась внутрь вагона. Пограничник лежал на спине, еще жуя, хотя медленно. Вдруг он перестал жевать. Губы его вспухли, и что-то розовое показалось между ними и стало расти. Мишата замерла. Пузырь скользко-розового цвета увеличивался с каждой секундой. У Мишаты на миг помутилось в голове. («Ведь это не может быть сердце? Ведь Директор не мог его проколоть?») Но тут пузырь щелкнул и съежился. Мишата вздрогнула и прыгнула.
Она расшибла колено о велосипед. Директор рухнул сверху и пробил ногой несколько спиц заднего колеса. Хромая, взбивая снег, он навьючил велосипед и, орудуя шпагой словно тростью, зашагал туда, где на горизонте качался город. Мишата оглянулась. Поезд, чудовищно длинный, стоял в снегах, разбитое окно чернело в пасмурных волнах утра. Мишата напоследок погрозила пистолетом и, отвернувшись, захромала прочь. Поезд удалялся, уменьшался, никто из него так и не вышел.
«Сгореть, но найти! Сгореть, но найти! Вот они, слова, которые раздались во мне при первых отблесках пожара. Но со вторым отблеском обрушилась на меня иная страсть и испепелила мой несчастный разум. Обнаружить паровоз! Уничтожить Часы! Вот решение, вот лечение, а то, что предает во мне мое дело, — вырвать с корнем из сердца, а если не поддастся — и сердце вырвать!» — прочла Мишата и вырвала следующий лист. Хлам, собранный на полу гаража (они провели здесь изнурительный день, дожидаясь сумерек), никак не разгорался.
Но пора уже было идти. Директор завязал ей глаза и раскрутил на месте.
Метод был старый, верный, отработанный еще осенью во время занятий директорского кружка по поводыризму. Полный мрак, окружавший сейчас слепую Мишату, должен был через какое-то время рассеяться, и зрение должно было вернуться, но воображенное, оживляемое только сердцем и памятью. Мир, порожденный воспоминаниями Мишаты, бывал так совершенен, что она рано или поздно забывала о повязке и духом возвращалась в зрячее состояние. На это и надеялся Директор: прозревшая в чудесном смысле Мишата должна была наконец обнаружить паровозик — тот, который так безошибочно нашла в раннем детстве, тот, который должен был помочь Директору осуществить его мрачную, пламенную мечту.
Но сейчас внутреннее зрение не хотело восстанавливаться. Минут пятнадцать Мишата стояла, качаясь на вьюге. Директор терпеливо ждал. Так можно было стоять еще долго, всегда… Мишата пошевелила рукой, слабо потыкала в землю…
— Есть небольшая тяга — откуда-то снизу, из-под земли. Но такая слабенькая! Я даже не уверена, почувствовала я эту тягу или это всего лишь воспоминание.
— Хотя бы направление ты поймала?
— Куда-то туда, — поводила рукой Мишата. — Может быть, пойдем? Пойдем, а по пути я буду еще стараться.
Она тихо двинулась вперед. Директор шел позади Мишаты и придерживал ее за шарф, помогая избегать препятствий.
Она старалась нацелиться, но результата все не было, а была только изнуряющая мысленная борьба. И вьюга мешала: весь мир словно наклонился под резким углом, пространством овладела косая посторонняя сила. Директор, кроме того что одеревенел, еще вдобавок и заблудился. На счастье, встретилась им река.
— Раз река, — сквозь метель покрикивал Мишате Директор, — может, поблизости знакомая мне водокачка, где найдется укрытие! Попробуем пойти вдоль!
«Это не совпадает с моим направлением. Мне опять что-то вроде бы посветило, и вон оттуда! Мне пока что терпимо, пока можно и без укрытия, пока лучше поискать, а то у нас еще одна ночь пропадет!» — хотела ответить Мишата, но удержалась. Нельзя было вести себя слишком мужественно, нельзя было быть слишком сильной — это сразу приводило Директора в растерянность, в отчаянье. Нужно было дать ему о себе позаботиться.
И она ничего не сказала, просто кивнула и пошла, стараясь держаться в безвьюжной тени Директора.
А он двигался все неустойчивее. Наконец они не выдержали и укрылись в брюхе черного хода старого дома. Мишата сняла повязку и разглядела Директора при свете спички.
Директор скрипел зубами. Согнув колени, пытался стряхнуть снег с отворотов цилиндра, но промахивался раз за разом, и казалось, что он подзывает на помощь кого-то… Потом перевернулся на четвереньки и начал лазить по лестничным закоулкам, чиркая спичками.
Скоро он обнаружил манекеновые буквы, намалеванные по кирпичу и осыпанные алмазными искрами.
— Шахта колодезной связи, двойное «К», колокольный колодец! — прохрипел он. — Надо найти люк и вызвать языка — проводника, это наша единственная возможность куда-то добраться.
Мишата опустилась на ступени, приклонила голову на бронзовый завиток перил.
Посреди темноты висел светлый прямоугольник ночи — дверь, открытая во двор, — внизу уже немного размытый вошедшим снегом. Гул метели опадал и снова взмывал наверх, и на фоне этого гула осторожно присутствовали трещинки неожиданных и необъяснимых звуков, живущих в пространстве огромного дома. И еще шорохи Директора, чугунные стуки (он нашел люк) и потом посвист и поскрипывание незнакомой речи, с паузами, когда Директор припоминал слова.
Мишата вдруг поняла, что, как ни поворачивала с Директором во время пути, ветер все равно дул в лицо. «Странно, — сказала она себе и тут же догадалась: — значит, за нами следили… значит, они могут появиться когда угодно». Скверно, тоскливо… Снег на воротнике начал подтаивать и пополз по спине. Она сказала в темноту:
— Не хватит ли сидеть? Не пойти ли самим?
— Нам грозит беда, — пошевелился рядом невидимый Директор, — смертельная беда, а мы измождены и можем совершить ошибку. Необходима помощь.
— Но сколько ждать? — вырвалось у Мишаты. — Если нас ищут, нельзя оставаться в стенах!
— Сейчас за нами придет язык, и мы встанем. У тебя снег есть в сапогах?
— Нет, снега нету, но руки немного замерзли, ведь в карманах два дня уже мокро и лед. — Она вытянула пальцы — показать, но наткнулась на холодный чугун и отдернула руку. Или это лоб Директора? «Да нет, у него ведь жар!» Слышно было, как дребезжат у Директора зубы, «Главное, самой теперь не заболеть», — решила она, спрятала руку и стала греться. И пытаться дремать, чтобы накопились силы. Задремал и Директор. Они сидели по сторонам лестницы, привалясь к перилам, и медленно засыпали.
…Сверху слышались шаги. Шаги! Кто-то спускался! Она не знала, смотрит ли Директор или спит, и для начала просто показала рукой наверх, и он, на счастье, бледно кивнул: тоже, значит, проснулся.
Невидимые ноги осторожно нащупывали ступени, роняли камушки, спотыкались, бранились шепотом.
— Язык? — еле слышно спросил Директор.
— Неясно, — отозвалась она. — Если язык, почему сверху? Ему бы лезть из земли.
— Многие подземные тропы оканчиваются под крышами.
В темноте слабо засветились глаза.
Мишата содрогнулась: впервые таинственное подземное существо оказалось от нее так близко. Побыло один миг и поблекло в метели.
— Почему он не поприветствовал нас, не сказал ни слова?
— Все уже обговорено, а они не тратят слов. Следуем за ним.
Уже торопясь к выходу, Директор приказал:
— Последний переход, и отдохнем. Терпи. И не забудь про повязку.
Следы, оставленные директором и бледным языком, затягивались прямо на глазах. Две тени пробирались к неясным желтым фонарям. Мишата натянула повязку.
Она почувствовала, как двинулся Директор, и ноги понесли ее вперед. Кое-как она догнала велосипед и взялась свободной рукой за багажник, чтобы сослепу не пропасть. Они вышли со двора через арку на улицу, повернули и начали восхождение в гору метели.
Ее затягивала дрема, но надо было отсчитывать фонари, разгорающиеся и тающие под веками каким-то лесным березовым светом, понимать легкие нажимы — указания велосипеда и ощущать языка, нервно зыблющегося шагах в двадцати, почти размытого вьюгой.
И скоро опять стало твориться что-то не то.
Их проводник вел себя все более странно. Уже два раза он останавливался, и им тоже приходилось стоять. Потом резко менял направление, так что едва не терялся, или начинал вдруг двигаться вспять, и приходилось опять проходить одну и ту же арку или красться в обратном направлении вдоль белой стены, отвратительно ярко освещенной фонарем «яшкой». Тогда проводник шарахался в тень. И они тоже прятались, падали, как и куда придется. Директор стал нервничать.
Мишате пришлось снять повязку — назревало что-то тревожное. Кругом громоздился мрак, пустыня, нежилой полуночный мир, оглушенный непогодой. Язык впереди метался, и Мишата вспомнила: ветер! Ветер, который преграждает путь в любом направлении! Она крикнула Директору, когда они в очередной раз присели за колоннами, что вырастали прямо из молодых сугробов:
— Куда мы ни повернем, ветер дует в лицо! Нам препятствуют, за нами наблюдают! На нас могут напасть в любую секунду!
— Папаха, пагода, колдобина-губа, — гулко проклинал из тени директор. Воротник его фрака, космы, цилиндр пропитались пургой и срослись в ледяное целое, пальцы застыли и превратились в продолжение велосипедного руля.
Язык поднялся из сугроба, они вскочили следом, и тут он оглянулся, крикнул и побежал.
«Неужто?» — мелькнуло в мыслях Мишаты.
Крутанувшись на пятке, она мгновенно пересчитала дворы, переулки, расщелины, откуда могла прыгнуть опасность, ничего не увидела и бросилась за Директором, который на ходу обнажал шпагу. По его примеру она нащупала за пазухой пистолет, сжала рукоятку и побежала так, поскольку вытащить оружие не было возможности.
Ночь стонала, свистела, выпрыгивала из самых неожиданных мест. Над багрово горящими рекламами крыш взмывали раскаленные вулканы снега… Язык кинулся в переулки, во дворы, замелькали разнообразные оттенки темноты, замороженные в форме углов, закоулков, арок, тупичка с хлопающими крышками помойки. Здесь, споткнувшись о снежный смерч, язык упал. Директор с Мишатой подбежали ближе. Задыхаясь, Мишата вырвала пистолет, и они закружились с Директором спиной друг к другу с оружием наготове, но, кроме железного хлопанья, лязга и завывания ночи, не было ничего. Язык лежал, закрыв голову руками и стеная.
— Может быть, — крикнул Директор, — это пурга его истязает: в тоннелях метро ветер всегда тепел и дует в одну сторону…
Ноги Мишаты подкосились, и она опустилась на колени — хоть полминуты так постоять, хоть немного выровнять дыхание…
Директор крикнул ей:
— Нет! Не смей! Надо спасаться, бежать, ведь мы даже не знаем, что происходит!
Тогда она поднялась.
— А язык? Не бросать же его?
Тот застонал еще горше и пополз куда-то.
— Куда это он? — растерянно спросил Директор. В углу тупичка что-то чернело — лазейка в подвал.
Они дотащили языка до подвала и спихнули вниз, а сами, не сговариваясь, повернули туда, куда двигался ветер…
Черный предутренний час бросил их, онемевших, каменных, примерзших навеки к велосипеду, к подножию старой водонапорной башни. Пока Директор бил в дверь всем, чем мог — головой, кулаками, башмаками, — Мишата стояла на коленях, а мысли ее, скрюченные пургой, выпрямлялись, светлели и росли все выше и выше. Но тут Директор стал ее дергать, трясти, и она опять провалилась в свое ледяное тело. Кое-как встав на ноги, она увидела раскрытую дверь и за ней свечу в иссохшей руке. Дверь пропустила их, ночь захлопнулась. В головокружительной высоте пространства вращались тени лестницы-позвоночника. «Подъема я не выдержу», — подумала Мишата, но одновременно с этим поднималась и поднималась. Потом, она не помнила как, кругом оказалась комната, и Директор, весь в оперении вьюги, бессильно царапал себя, пытаясь освободиться от тяжких снежных доспехов… Порванная пелена забытья срасталась, и Мишате приходилось с трудом рвать ее снова. Она села на что-то мягкое — это оказался ворох плюшевых медведей, — сняла одежду, как кожу, последним усилием втянула ноги, завернулась в одеяла, почувствовала тепло и медленно исчезла.
Была в городе старая водокачка, а на ней жил старый-престарый Бормотехник.
О его существовании не знал никто. Полсотни лет назад стихло и развеялось последнее слово, которое Бормотехник произнес человеку — Председателю. Утро было солнечное. Председатель, заслонясь от солнца рукой, пытался через стол разглядеть Бормотехника. Тот стоял в тени кабинета, в углу. Оба молчали.
Бормотехник тогда работал распределителем тока в службе «Мосгорсветло». За три дня до того Бормотехник, замечтавшись, запутался: повернул неверно электрокран, и зеленый ток для пешеходных светофоров потек в фонари. Всю ночь город освещался зеленым светом, октябрьская листва стала опять июньской, встречные дамы превратились в русалок… Но был истрачен полумесячный запас зеленого тока, а новый нельзя было достать скоро. Пешеходным фонарям нечем стало преграждать дорогу машинам, люди ходили только вдоль дорог, а машины так чудовищно размножились, что валили сплошным потоком и лезли даже на тротуары.
— И что же мне сделать с тобой, Капитонов? — устало спросил председатель и откинулся в кресле. — Или выкидывать совсем, или, в виде исключения, на время спустить тебя вниз, погонщиком, чтоб ты сам все это расхлебывал?
И он, отняв руку от бровей, указал в окно. Там воздух дрожал от автомобильного рева, и два регулировщика, изнемогая, колотили своими жезлами по рылам и крупам обезумевших машин. Техник стоял, глядя вообще.
— Выбирай, — сухо завершил Председатель, — либо берешь белeдын, либо мы расстаемся. Ну?
— Нет, — угрюмо выдавил Бормотехник. Больше он ничего не говорил, а его никто и не спрашивал. Через пять минут он оказался за дверью в старом оранжевом жилете, штопаной фуражке, и всего-то при нем было вещей, что полупустая кожаная торба с затупленными инструментами, которые застучали, когда он побрел, словно кости.
Правда ли, что Бормотехник затем воевал на чугунных броневиках Горбынека? Бортовые журналы немногословны. Если Бормотехник действительно участвовал в той войне, то после поражения еще больше зачерствели его повадки: красться, съеживаться, бормотать.
За множество лет жизни в заброшенной башне Бормотехник ни разу не обнаружил себя.
Но странно: его имя было известно детям. Кругом размещались большие дома со множеством мелких окон, зловещий Электрозавод, метро «Электрозаводская», река. Детей было много во дворах. У них было принято, забрасывая подальше что-нибудь острое — железяку, доску с гвоздем, — нашептать:
— Техник, техник, кожура,
иди нафик со двора,
а с тобой все гвозди-клещи
и другие злые вещи, —
чтобы острая вещь никого не ранила.
Одиночество глуховатой жизни Бормотехника лишь раз было нарушено.
Случилось так. Правитель завода захотел изготовить железные шары-подшипники. Потом эти шары предполагалось засыпать в трамвайные колеса с целью смягчения хода.
Стали рыть во дворе шаролитню-шахту. Мысль была брызгать в шахту расплавленную сталь, чтобы капли застывали, округляясь в полете, как некогда округлились и застыли планеты небес — такие же капли, брызги взметнувшейся вселенной.
Потом, правда, из этой затей ничего не вышло: шары получались разного размера, как различны и размеры планет; трамваи приплясывали на бегу.
Во время строительства вышла беда: из реки Яузы, текшей рядом, за ночь набиралась в шахту вода. Вода была чистая, забытые инструменты лежали в ней ясные до последней мелочи, и рабочие, приходя с утра, с удивлением показывали друг другу и называли их, словно имена знакомых, увиденных по телевизору.
Для откачки воды правитель завода придумал использовать насос со старой башни. В обеденный перерыв, когда другие рабочие ныряли в ледяной воде шахты и загорали потом на отвалах земли, один специально назначенный бортмеханик приблизился к водокачке.
«Йо-банана!» — услыхал у дверей помертвевший Бормотехник.
Пока бортмеханик недоумевал, широкой рукой потряхивая запертую изнутри на гвоздик дверь, Бормотехник на дрожащих цыпочках бежал вверх по лестнице.
В довольно широкую щель бортмеханик просунул тяжкий гаечный ключ, поддел и вывернул гвоздь. Башня встретила бортмеханика прохладой. Какой-то шорох послышался сверху. Бортмеханик задрал голову в высоту, пробитую столбами пыльного солнца, но все было тихо.
«Яхта!» — выругался опять бортмеханик. Свой ключ он прислонил к двери изнутри: «пусть потужит», сам же налегке пошел вверх. Лестница, оборачивая его вокруг себя, вела медленно. Вдруг скорый бег послышался бортмеханику. Он насторожился и решил спуститься за ключом. Поднял ключ и, бранясь, решительно затопал по лестнице. Поднялся в насосный чердачок, увидел глыбу насоса и сразу стукнул ее ключом, испытывая. Удар попал по колесу, резиновый ремень рассыпался в пепел, но само колесо не двинулось, так как его ржавчина давно срослась с ржавчинами соседних колес. Вид механизма, давно погибшего во сне, разбудил в бортмеханике гнев: «Зря, гонобобель, лез!» Он добавил-бабахнул еще раза два по бессмысленному мотору — столб солнечного дыма, проходившего в люк, забеспокоился. Движение привлекло бортмеханика, и он, поворотясь, с внезапной яростью швырнул ключом по лучу. Ключ исчез в люке, хлопнул, что-то тихо осыпалось. Бортмеханик стоял, ошарашенно глядя вверх. Постепенно гнев уступил досаде на себя. «И что это я», — подумалось ему. Пришлось лезть за ключом по лесенке. Здесь, в огромном солнечном зале с гигантским котлом посреди, бортмеханик пошел вокруг по узенькому проходу, пачкая левый рукав в рыжем кирпиче, правый — в рыжей ржавчине. Нагнувшись, он отыскал ключ и тюкнул для проверки стенку котла, но не услышал эха. Бортмеханик стукнул сильнее. «Не гулок», — удивился он. Мысль, что котел полвека отключенной водокачки полон воды, удивила его. Отложив ключ, бортмеханик по лесенке выбрался на железную поверхность котла. Немного потребовалось времени, чтобы обнаружить люк, ведущий внутрь котла, но — что это? — у люка отсутствовала ручка: начисто спилена! Открыть было невозможно, а ключ, чтобы подцепить люк, остался внизу. Бортмеханика ударил пот. Он осознал, что напрасно и неизвестно зачем залез на самую вершину водокачки. Силы его покинули. И, вяло шевелясь, почти ползком, он спустился, подхватил ключ и навеки покинул башню.
Но если бы ключ не был позабыт и разочарование не сразило бортмеханика на самом пороге тайны, что за небывалое зрелище открылось бы ему! Котел был и правда полон!
Все вообразимые виды игрушек лежали тут в таинственной и пышной смеси. Обманчивые игрушки-мечты: пластмассовые принцессы и единороги, глиняные поэты, жестяные витязи, скоморохи, чародеи — все, чей образ продляет жизнь за ту границу, которую самой жизни не преодолеть, и вместе с ними ужасные игрушки-опухоли, которые, никуда не маня, зарождаются в самой сердцевине жизни и питаются ею: герои мультфильмов, нарисованных слепцами, солдаты, изготовленные трусами, куклы-красавицы с кровавыми присосочками под платьями… Игрушки-поводыри: медведи, куры, лодочки, аэропланы, грузовики, в любой момент по воле ключа и пружины готовые пуститься бегом, вплавь, влет, в неизвестно какие края, по пути указывая места индейских засад, алмазных жил, зарождающихся вулканов; и просто игрушки-какашки, передразнивающие жизнь без вреда и без пользы: пластмассовые пистолеты, телефоны, фотоаппараты, автомобили — точные и скучные подобия настоящих вещей… Горы плюшевых зверей с за́мками на вершинах и рельсами, проложенными прямо по мохнатым спинам и животам…
А на вершине горы в квадрате солнечного света бортмеханику предстали бы танки, задравшие дула, индейцы, вскинувшие томагавки, пиратские пушки, наведенные вверх, — и в центре этой наспех составленной армии сам Бормотехник, сжимающий натянутый лук со стрелой…
Это богатство Бормотехнику добыли чудесные слоники. Всю силу своей иссохшей, изъеденной электроучением мысли Бормотехник некогда бросил на их создание. Их уши были способны уловить горестные призывы потерявшейся вещи. Гибкий хобот вытягивался на любую длину и проникал в любую замочную скважину. Шкура приобретала какой угодно цвет и сливалась с окружающим. Бормотехник выпускал своих добытчиков в полночь. Утвердившись в окошке башни, бормоча, сморкаясь и утешаясь крепким гаечным табаком, он просиживал в ожидании до рассвета. Несли ему не только игрушки: попадались тут и взрослые вещи, к которым при жизни хозяин относился как ребенок — отчего вещь, потерявшись, могла быть учуяна слониками… В нетерпении хватал Бормотехник добычу. Его пальцы тряслись от жадности. Когда приходил последний слоник, он пересчитывал всех, запирал, а потом залезал в котел и играл и играл, иногда по многу часов подряд, даже не вылезая на поверхность игрушек, а пробираясь по тайным ходам внутри их куч.
Но вот однажды слоники не вернулись вовремя.
До рассвета Бормотехник терзался в котле. Двор все светлел, и по мере этого росло отчаяние Бормотехника. Наконец слоники появились. Но в каком виде! Все они были попарно связаны хоботами! Бормотехник обмер. Неужто тайна его разгадана? И в городе есть теперь насмешливый враг, способный добраться до самого Бормотехника? Весь день Бормотехник раскачивался и ныл, но к вечеру кое-что придумал.
Он выбрал самых тихих и опытных слоников и приделал к ним фотоаппараты, а потом послал в темноту, настроив так, чтобы не нападать, а выслеживать. На рассвете слоники явились и даже привели с собой пропавшего товарища, которого неизвестные злодеи вчера закинули за гараж. Бормотехник схватил аппараты и с нетерпением заглянул вовнутрь. Что же он увидел? Жестокий и каверзный враг оказался одеждой, пустой одеждой! Страшной одеждой, ходящей, мыслящей и безобразничающей! Так Бормотехник узнал тайну Дидектора.
Изумление не покидало Бормотехника, но, скрежеща, пробудилась и задвигалась его фантазия и принялась подсказывать ему планы, сперва смутноватые, потом все более отчетливые.
Возможность невероятного обогащения игрушками — вот что увидел Бормотехник в открывшейся ему тайне.
Ведь слоники были так наивны! Они не могли сравниться с одеждой в ловкости и уме. А та к тому же жила прямо в домах, в детских квартирах, полных игрушек. И главное, одежда тоже искала что-то. Каждую ночь она проникала в витрины и здания и быстро переменяла с наряженных елок одни игрушки на другие, а потом в потаенном месте разбивала добытые игрушки. Уж эту загадку Бормотехник, как ни кряхтел, не умел разгадать. И вот что он придумал в конце концов.
Среди своих куч он отыскал очень приличный китайский пуховик, шапку, непарные варежки и ботинки и велел своим слоникам подбросить Дидектору в раздевалку все это.
Вот одежки собрались на урок Дидектора и обнаружили в углу Пуховик и другие детали. Сначала одежки удивились — откуда это? Потом решили, что кто-то из детей-новичков позабыл. Когда Дидектор вышел к одежкам, они закричали:
— Новенький! Новенький! Он ничего не умеет!
— Ну, примем его, — решил Дидектор и оживил Пуховика.
И Пуховик стал ходить на дидекторские уроки. Сперва ему приходилось врать, но потом уже и этого было не надо, потому что все приняли его и привыкли. Тогда Бормотехник принялся учить Пуховика, что делать дальше.
Вот как-то раз после урока Пуховик выбрал Пальто поскромнее и предложил:
— Тебе в какую сторону? И мне туда же. Давай вместе пойдем, поболтаем.
По пути Пуховик, вроде невзначай, вынул из кармана военные погоны и начал ими поигрывать. Погоны были танковые, с золотыми личинками.
— Сильные погоны! — завистливо сказало Пальто.
— Да, небось тебе и не снились такие! — и Пуховик начал специально подбрасывать погоны вверх, чтобы те поярче сверкали.
Пальто говорит:
— Где взял?
— А тебе-то что? Или нравятся? Хочешь, твои будут?
— А что?
— Нет, ну хочешь или не хочешь?
— Хочу.
— Ну давай: я тебе погоны, а ты мне какой-нибудь хороший танк на управлении, только чтоб батарейки были свежие.
— А где ж мне взять? У меня игрушек нет. Ведь я одежда.
— Зато у твоего хозяина есть.
— Ну есть, — ответило Пальто, — и что с того?
— Ну и возьми.
— Как это я возьму? Он искать будет.
— Тебе-то что? Пусть ищет. Не найдет и успокоится.
— Он же расстроится!
— Да ему новый купят.
— Купят или не купят, — сказало Пальто, — а я, в общем, не хочу.
— Не хочешь — и не надо, — ответил Пуховик и как бы равнодушно убрал погоны в карман, — ну и ходи как бредун. Я думал, ты нормальная одежка, а ты лямка, бретелька. Я думал тебе еще звезду на шапку военную подарить, думал, ты будешь ходить как генерал, всеми командовать. Но раз ты полнейший халат, я кого-нибудь другого найду.
— Ладно, погоди, — закричало Пальто, — погоди, фиг с тобой! Может, принесу…
И принесло на следующую ночь. Утром мальчик, хозяин Пальто, не нашел своего танка. Зато нашел в кармане звезду и погоны, и мама ему их пришила. Начал мальчик в Пальто ходить и кричать на всех — командовать.
A Пуховик уже приметил себе другую одежку, Спортивную Куртку. Сказал ей после уроков:
— Видала на площадке лед?
— Видала.
— Пойдем на него толкаться
Вот они вышли на лед и стали толкаться. Пуховик как толкнул Куртку! Та упала прямо до боли и закричала:
— Ты чего толкаешься?!
— Так и ты меня толкани, — предложил Пуховик.
Куртка толкнула его, но Пуховик устоял. Лишь с подметок искры посыпались.
— Знаешь, почему ты меня никогда не столкнешь?
— Почему?
— У меня шипы на подметках титановые. Ну! Пробуй еще!
Куртка толкнула, снова брызнули искры — и всё. Пуховик рассмеялся да как пихнет Куртку! Та упала и опять ушиблась.
— Ладно, вставай, — сказал Пуховик, — так и быть, принесу тебе такие же шипы. Но не за так, конечно, а за машинки. Разные, железные, штук пять, да чтобы не битых.
Куртка и принесла. Хозяин ее хоть и остался без машинок, но зато теперь мог здорово всех толкать. А Пуховик уже наметил для себя одну Шубку.
Вот он подошел к ней после уроков и говорит:
— Можно, я тебя провожу?
Шубка пожала плечами, но не прогнала. Они пошли.
Пуховик сказал:
— Какой у тебя мех красивый! Так и играет при свете фонаря. Это чей, интересно?
— Наверное, соболий.
— Ух ты! А на рукавах такой перламутровый?
— Горностаевый!
— А на обдоле?
— А на обдоле это лисий, наверное, мех, — сказала Шубка.
— Ай, до чего красиво! А пуговицы какие?
Это он сказал специально, потому что пуговицы были просто серые, пластмассовые. Шубка застеснялась пуговиц.
— Может, из серого мрамора? — предположила робко она.
— Конечно! — вскричал Пуховик. — Серый мрамор — благороднейший материал. Но к лисьему меху больше бы пошло изумрудовое. А кстати, вот у меня есть кое-что… Посмотри, если хочешь! — и достал из кармана четыре пуговицы зеленого стекла.
— Миленький, подари мне, я с тобой всегда ходить буду!
— Ну, это, конечно, хорошо, но просто так я не могу. А нужна мне кукольная посуда. Принеси мне такой посуды побольше, только фарфоровой, а не пластмассовой, и будут у тебя пуговицы да еще и брошка-гусеница.
Шубка обрадовалась, собрала всю посуду, какую нашла, и принесла Пуховику. А сама стала ходить в изумрудных пуговицах и перед всеми красоваться.
И так Пуховик у каждой одежки чего-нибудь выменял. Стали появляться у одежек серебряные молнии, военные значки, индейские ремешки, магнитные застежки, светящиеся шнурки и так далее. Многим это понравилось, и они уже сами начали воровать игрушки у хозяев и нести Пуховику.
Стал Дидектор замечать, что у одежек испортился характер. Одна хочет все время в солдат играть и при этом всеми командовать. Другая выйдет на улицу и так начинает всех толкать, что прямо до боли падают, а она лишь смеется. Третья важничает и красуется, а об учебе совсем не думает. И вообще все стали учиться хуже, зато больше шептаться, и сравнивать себя, и ссориться, и хвастаться…
Призадумался Дидектор. Приглядывался, приглядывался кодежкам, но так ничего и не мог понять.
Помогло одно событие.
Пуховик, в общем, успел почти всех одежек сманить, кроме одной телогрейки да кожаной курточки. Эту курточку он, во-первых, побаивался слегка, а во-вторых, она и появлялась редко: прогуливала в основном все уроки, болтаясь в ночи. Но наконец Пуховик улучил момент и подлез к ней все-таки.
— Знаешь, я давно хотел с тобой поговорить, да все не решался, — говорит он Курточке.
— Ну и дальше бы не решался, — отвечает та. — Противный ты! Какой-то пухлый. Пухлый — тухлый!
— Я не виноват, что я такой толстый! Таким уж я на свет родился, Пухловиком. Я, может, тоже хотел бы быть тонкой кожаной курточкой. Да ведь не всем везет.
— А еще ты очень уж тихий!
— Что ж! Я бы хотел быть храбрым, да не выходит…
— Ну и иди отсюда.
— Есть у меня одна вещь… но чтобы пользоваться ею, смелости не хватает…
— Ерунда какая-нибудь.
— Нет, наоборот, чудесная вещь. Жир невесомости.
А и правда, у Бормотехника был такой странный жир, которым если помазать предмет, то предмет как бы теряет в весе. Если целиком этим жиром намазаться, можно и с крыши прыгать: ничего не будет, опустишься просто, как лист бумаги. Это на рельсах метро слоники отыскали.
— Так, ну ладно, — говорит Курточка, — а что ты за это хочешь?
— Мне другие одежки рассказывали, что у твоей хозяйки есть подруга… Дидектор ее очень любит. И подарил ей какие-то игрушки, куколки, что ли, прямо-таки волшебные. Принесла бы ты мне одну такую куколку, а? Только одну. Я бы дружил с ней. А то со мной не водится никто, я так одинок…
— Ага, значит, я должна своровать тебе куклу? Так. А что же ты ко мне пристал, а не прямо к ее Телогрейке?
— Да ты знаешь, она какая-то… Немного двинутая, что ли… С ней вообще ни о чем не договориться.
— А со мной, значит, договориться?
— Нет, но… Ты все-таки нормальная одежка! Слышишь, соглашайся! Всего одну! Он ей еще подарит. А ты зато сможешь летать. Ты же не тряпка половая, как некоторые. Они пускай себе ползают, а ты лети! Они все наволочки в душе, а ты, я знаю, в душе парус! Вот и лети!
— Ага… — сказала Курточка. — Ну, дай посмотреть свою мазь!
Пуховик поколебался, но дал. Курточка открыла банку и мазнула Пуховика жиром, а когда Пуховик потерял в весе, привязала его на веревочку и повела, как воздушный шарик, к Дидектору.
Тот уже спать ложился. Вдруг услышал стук, открыл — а там Курточка с Пуховиком, который весь обвис со страху.
— Получайте, — отдуваясь, говорит Курточка, — этого дирижабля. Вот откуда у нас вся зараза! Через него пришла. Надо его на тряпки для школьных досок пустить!
— Разберемся, — сказал Дидектор и запер Пуховика в шкафу.
На следующую ночь одежки собрались, как обычно, а Дидектор к ним вышел удрученный.
Нехорошо всем стало.
— Эх вы, бессовестные обличья! — горько сказал Дидектор. — Вы ли победители манекенов? Вы ли хранители тайны елочных украшений? Ничего того в вас не осталось, улетучилась ваша тайна! Отправляйтесь же на свои вешалки, становитесь обратно требухой гардеробов! Эх вы, тряпичные человечки!
Заплакали одежки, но не посмели ничего возразить.
— Но не все из вас соблазнились, — продолжил Дидектор, — и сейчас я хочу, чтобы вы выслушали такого. Выйди сюда, Телогрейка!.
И Телогрейка робко выступила на свет. Рукава ее и подол были подрублены и подшиты толстыми нитками. Пуговицы были желтые, со звездочками, военные, но сама она всегда была самой тихой и застенчивой из одежек.
— Прежде чем мы будем решать, что с вами делать, — сказал Дидектор, — я хочу, чтобы вы выслушали одну историю. Чудесную историю о том, как велика бывает роль одежды в судьбе от роду нагих созданий. Ну же, Телогрейка!
Но Телогрейка, смутясь, молчала.
— Не смущайся, о застенчивая! — попросил Дидектор. — Предстоящий рассказ не только исполнение моей просьбы, но и твой долг. Твои собратья в беде, которой ты избежала. Помоги им, они нуждаются в твоей повести!
И Телогрейка рассказала.
— Это было прошлой зимой. Я висела на кресте возле леса. Меня повесили еще с лета, чтобы пугать птиц. Но они меня не боялись. А потом выпал снег, и птиц не стало. Я висела совсем одна.
Как-то ночью несколько снеговиков пришли, вытащили мой крест и понесли куда-то. Они обращались со мной очень почтительно. Кланялись мне все время. Говорили, что несут меня в свой город, где у них будет праздник, чтобы там меня восхвалять. Я испугалась даже… Я раньше не имела постоянной начинки… так — считалась казенной. В совхозе состояла при силосной секции… А тут…
Они меня несли прямо бегом и вдруг увидели возле леса мешок, в котором была девочка. Они и раньше видели детей, но те были в шубах, а эта раздетая. Снеговики меня на девочку надели. Они, к счастью, догадались, что иначе она замерзнет. Потом я узнала, что тут еще и другое было… Замерзнет, не замерзнет — это даже было не так важно, как то, что ее вот так раздетую нашли. Это совпадало с одной легендой, в которую все снеговики верили.
У них считалось так: когда-то давно были сотворены два рода существ. Одни из земли, другие из снега. Они и чередовались: летом жили земляные, потом они к зиме замерзали, и жили снежные… Потом к лету снежные таяли, ну и так далее. Но затем земляные существа придумали покровы, значит, одежду… И стали жить вечно. А снеговые продолжали таять, никто не мог пережить весну. Но они верили, что однажды придет двуединое создание, которое ни зимой не мерзнет, ни летом не тает, и даст снеговикам спасение, и снеговики тоже станут бессмертны и доживут до полярной ночи, конца времен, когда лета уже не будет. А символом их надежды были покровы, всякие там куртки, тулупы… Их они очень чтили. Говорили: снеговой плотен, непокровен, покров бесплотен, сам собою покровен… И вот, когда они эту девочку одели, получилось, что сбылось пророчество. Они ее приняли за свое двуединое созданье, а она просто не успела замерзнуть… А Михаил Афанасьевич считает, что она и не мерзла, потому что ее паровозик грел. Та волшебная игрушка, которую мы все ищем… В общем, так я получила начинку.
Вот. Жили, жили мы какое-то время… Снеговики очень ту девочку полюбили. Уже весна приближалась… Уже и сроку снеговикам оставалось недели две, может три… Они почти уж не спали, целые ночи устраивали бдения, пения… Готовились к таянию уже.
Один раз снеговик пришел к нам в землянку, посидеть. Сидел, разговаривал. А в печке горел огонь. Снеговику жарко делалось, плохо, потел он. Девочка увидела это и говорит ему: на вот, накинь… Про меня. Ну, он надел меня. Я его холод внутри укутала, ему лучше стало. Он даже не понял сначала, что произошло. Потом другие зашли, увидели… Когда поняли, их словно ошпарило. Ведь всего-то, всего-то им надо было одеться! Они тысячи лет не могли догадаться, а тут… Бегут, кричат, в рельсы забили… Вот была радость, вот счастье-то! Оделись все к весне. Землянки приспособили, льду, снега напасли… Пережили лето кое-как. Вот как пришли, наконец, морозы, снег, начали новые, молодые снеговики появляться в обители. Раньше им бы все заново пришлось создавать, а теперь их старые учат — знания, опыт сохранились. И числом их уже не то что раньше. Уже, наверное, вчетверо больше! А меня с моей начинкой… Ну, можно представить, как к нам хорошо относились после этого. Но отпустили потом. В город отправили. Три дня провожали, рыдали, весь город рыдал… Но отпустили: мы свою роль сыграли. У них теперь новая жизнь. А у нас еще много дел впереди.
— Ну вот, — сказал Дидектор, — вы послушали невероятный рассказ. И я повторно выслушал и повторно изумился. Сколь многое, оказывается, может вместить облекаемая вами пустота! Ведь целый народ, волшебный народ был поддержан в своей вере и спасен от гибели благодаря вашей сестре! Сколько же в вас сулящих поползновений и драгоценных свойств! Но вы их все поотвергли. Смотрите же, кто вас увлек за собой! Этот несчастный Пуховик, слуга алчного затворника. Ему, Пуховику, одно дурное знакомо; но здесь невелика его вина, ведь он и не знавал ничего чудесного. Но вы-то? Вы, кто вкусил чудесного? Что же вы отбросили его? Неужто стоит оно пуха и праха?
— Нет, Михаил Афанасьевич! Ошиблись, Михаил Афанасьевич! Прости, Михаил Афанасьевич, возродим волшебное.
И одежки стали по очереди снимать, и сдирать, и срезывать с себя значки, пуговицы, застежки и нашивки. Их вскоре выросла целая гора, а одежки снова стали такими же, как до появления Пуховика.
— Ну а теперь, — сурово сказал Дидектор, — поднимем весь этот тлен на плечи и отправимся в путь. Пусть ведет нас Пуховик к своему хозяину. Мы потребуем, чтобы он забрал назад свои лукавые дары, а нам возвратил игрушки, что были украдены у детей, ваших начинок.
Как велик был ужас Бормотехника, когда он разглядел с высоты целую толпу, движущуюся к башне! Вот впереди ведут бледного Пуховика, и какой-то огромный человек с ним рядом, а следом целая армия пустых одежд, которая грозно ропщет!
Как заметался Бормотехник! Сперва вниз, припереть двери — но уже отворялись двери… Тогда вверх, спрятаться в котле — но поздно, поздно! Уже топот мягких ног по ступеням, огни во все стороны, блеск кинжалов и звон отмычек… И Бормотехник забился в углу и закрылся какими-то лыжами. Тут же толпа вступила в котельное отделение и окружила Бормотехника.
— Что ж, — густо сказал Дидектор, — здравствуй, пустынный человек! Мы пришли, чтобы вернуть твоего слугу и твои вещи и забрать то, что ты обманом выманил!
Но Бормотехник лишь прятал лицо за лыжами и стонал. Кто-то тем временем взобрался на котел и с изумлением закричали оттуда:
— Да посмотрите, что тут внутри! Тут же все игрушки мира!
Дидектор залез и долго смотрел вовнутрь. Но, привлеченный стонами Бормотехника, с трудом оторвался наконец и сказал:
— Не страдай так уж сильно, отшельник! Мы не ограбим тебя, а только прихватим то, что принадлежит нам.
Но в миллионах игрушек, слежавшихся на всю толщу котла, уж невозможно отделить было те, что принес Пуховик.
А некоторые одежки сказали:
— А разве остальное его? Тоже ведь чье-то. По каждой из этих игрух горевали дети. По правде, так надо все до последней детям раздать!
Бормотехник, услышав это, застонал еще печальнее.
— Слушай, да у тебя же тут денег миллион! — крикнула вдруг курточка, присмотревшись в котел. — Ты что, не можешь купить себе игрушек? Обязательно у детей воровать?
— Как это купить? — охрипнув от слез, спросил Бормотехник.
— Не знаешь, что ли, как покупают?
— Ну так… Немного, — прошептал Бормотехник, но было видно, что он не знает.
— Вот так валенок! — изумилась Курточка, указывая перчаткой на съеженного Бормотехника.
Телогрейка присела рядом с Бормотехником.
— Послушайте, — ласково сказала она, — не грустите! Курточка говорит правду. У людей действительно есть обычай на деньги менять разные вещи. Можно было бы так устроить: попросить наших начинок завтра сходить с вами в «Детский мир» и помочь там купить все, что понравится.
Так они и сделали.
Игрушек купили так много, что пришлось и грузовик потом купить.
А ночью все отправились разносить по городу сокровища из Бормотехникова котла. Все участвовали: все одежки, все слоники, Мицель, и Фамарь, и Гагарин, и каменный лев, и даже манекены, специально ради этого разбуженные добрым словом. Заходили тихонько во все квартиры подряд. Было не до раздумий, и подсовывали тоже всё подряд. Серебряные портсигары, пиратские сабли, глобусы, самострелы, фарфоровые ковбои, свистульки, золотые зубы — как попало доставались взрослым, младенцам, детям, старичкам. И каждый, проснувшись с утра, обнаруживал какой-нибудь подарок — может, не совсем подходящий, но все же чудесный. Только те, кто в жизни ничего не терял, не получили ничего.
А Дидектор открыл Бормотехнику свою последнюю тайну.
И с того дня Бормотехниковы слоники вместе с Дидекторовыми одежками принялись разыскивать паровозик, волшебную елочную игрушку.
Шкуры гор — мягкое минеральное полотно, которым заботливая природа перекладывает слои драгоценных камней и кристаллов окунита, ради сбережения их чистых зеркальных граней. В древности старатели комкали шкуры, нетерпеливо добираясь до драгоценностей. Потом были обнаружены чудесные свойства шкур. Вымоченные в слезах, растертые о живое тело, шкуры приобретали небывалую крепость. Сшитая из них одежда срасталась, как бы сильно ни была повреждена, ботинки не стаптывались, а наоборот, со временем мозолеобразно утолщались в самых нагруженных местах. И вот по прошествии двух дней после пожара дыры на директорском фраке и штанах затянулись, а подкладка Мишатиной телогрейки так сильно отросла, что пришлось местами ее подстригать. Но подстричь — это быстро. Она провела над подкладкой меньше получаса и опять была готова идти дальше.
Они поднялись на крышу водокачки.
Утро явилось ясное и студеное. Заиндевелые, нежные, как перламутр, крыши тихо розовели под цветной морозной зарей.
Пелена тьмы прямо на глазах опадала, дома стояли в ней по пояс, только дворы были полны еще до краев. Так золотились малиновые башни дымов на горизонте, такой дул стеклянный, очищенный солнцем ветер, что тут бы и правда праздновать наступление дня, но Мишата, не поддаваясь обманной радости, видела:
как отлив темноты, отступая в пропасти,
вращает специальной турбины лопасти
и энергия той неприятной турбины
разделяется на две половины:
— половина — дым в небеса выбрасывать,
— половина — жизнь из жильца высасывать.
Мишата знала, что уже давно часовщики научились использовать приливно-отливную энергию тьмы для своих смертоносных целей.
И еще она видела справа новый город, построенный в эпоху Часов. Город скалистый, город — порождение бредившего разума, который утратил свободу воображать и сохранил только способность бесконечного повторения одной жалкой, безвыходной, скудной мысли… Верхние ряды стекол медленно наливались вишневым и золотым огнем, в ущельях скапливалась густейшая синева, но драгоценные усилия утра были брошены зря — глазурные, леденцовые тона расходовались на коробки и упаковки без всякого кондитерского содержания.
— Это никогда не будет съедобно, — прошептала Мишата солнцу.
Тогда тьма окончательно стекла к подножиям города и ниже, через люки, в подземелья. Турбины взревели, дымы удвоили тучность, и солнце скрылось за ними.
Ветер дул с прежней силой, но, покинутый солнцем, сделался злым. Карта рвалась из покрасневших пальцев Директора, когда он, коленями стоя на железе, проводил черную крутую дугу из мертворожденного нового города в старый. Ежась, она посмотрела туда, куда вела директорская дуга. Как хорошо, что нехорошее позади, что они вернулись.
Она сказала:
— И знаете, Михаил Афанасьевич, опять такое чувство, что то, что мы ищем, — под землей.
— Где именно, в каком хотя бы секторе? — спросил Директор, не отрываясь от карты.
— Надо ходить. Не знаю.
— Тогда пока что поставим вопросительный знак, — и Директор свернул свою карту.
Они спустились вниз. Тусклый хозяин водокачки посмотрел на них и пожевал губами. Он все время жевал губами, а сам не ел ничего и им не предлагал еду. И вообще ничего не предлагал. Только сказал вчера, когда, заледеневших и замороженных, впустил в башню:
— Вы можете поспать и попить.
— Василий Петрович, — позвал Директор на второй день, — возможно, нам опять понадобится ваша материальная поддержка. Снаряжение, какое мы имели, сильно пострадало или вообще утеряно в сражениях и погонях. Велосипед мы ваш сохранили, но, увы, больше не уцелело ничего. Нам понадобится оборудование, потому что, возможно, придется спуститься под землю. Хотя бы один кокосовый фонарь, передвижная печка, слуховой перископ, компас и кое-какие мелочи.
Василий Петрович поморщился, поскрипел.
— А обещание свое вы помните?
Директор торжественно встал, качнулся, громадный, над хозяином, заключил в свои руки обе его ручонки и с важностью потряс:
— Непременно! Непременно, Василий Петрович, ожидайте гонцов в двадцатых числах декабря! Отряду не обойтись без вас!
Хозяин кисло улыбнулся, приподнялся и полез куда-то во мрак вещей. Директор, сразу сникнув, уселся на скрипучую табуретку.
В блаженном плюшевом покое Мишата смотрела прямо в лицо Директора, в глаза, пасущиеся на дне сумрачных впадин черепа, на неподвижную глыбу носа, перепонку рта.
— Весть об опасных лазутчиках облетела город, — произнес Директор (или только подумал), — нас везде ожидают, выслеживают, стерегут. Тебе нужно завязать лицо. Не глаза, а все лицо целиком, чтобы нас по тебе не узнали. Это даже пойдет тебе на пользу: не только зрение, но и нюх и слух будут приглушены, и лучше выйдет сосредоточение.
«Что ж, — вздохнула Мишата, — я ничем не могу облегчить его положение», — и обвязала вокруг лица зеленую ткань. Было двенадцать часов тихого морозного дня. Они уже стояли у подножия водокачки. Последнее, что Мишата увидела, — иссохшую руку, закрывающую дверь.
В полдень они вышли, в пять начался вечер; с двенадцати до пяти они двигались короткими перебежками.
Сто перебежек за день. День, измеренный перебежками. Тяжело дались они в голом свете по голым местам! Несмотря на повязку, жильцы очень и очень обращали на Мишату внимание. К вечеру ноги еле несли Мишату, изнемогшую под тяжестью взглядов.
Вечер пришел как помилование, как прилив, раскрывающий глубины для забытых в лужице изнуренных рыб. Но они уже добрались.
…Тут стояло два дома из немногих, покинутых земляками, но еще целых, еще не дождавшихся, пока партизаны проедут сквозь них на своих бонч-бруевичах, выроют котлован, вычистят окунит (непроницаемый воле Часов и защищавший жильцов) и потом выстроят на этом месте фальшивые дома прежней наружности.
Дома были древние. Окна заглушены ржавыми листами железа: земляки боялись покинутых зданий и запирали хранящуюся в них тьму. Ту самую тьму, которую часовщики поклялись истребить и истребляли по всему городу.
Мишата шагнула во двор, под многозначительный взгляд черных окон, откуда проступала настоящая улыбка ночи, ночи, повернутой затылком к бессовестно одураченной часовщиками жизни. Директор прикрыл за собой ворота.
Наконец-то Мишата вздохнула спокойно. Они тут были одни. В снегу виднелись слабые тропки, но все — собачьи или крысиные. Ровная белесость сумерек не нарушалась ничем. Сугробы местами доходили до подоконников первых этажей и потом беспрепятственно расселялись в комнатах. Ветер свободно пролетал сквозь лестницы и залы, донося до Мишаты запах навеки уснувших вещей.
Директор выбрал окно, чей железный лист был отогнут с одного угла, вынул фонарь, отвинтил медный колпачок, и резной звук хорошо прозвучал в безмолвии двора. Насыпал из пробирки несколько кристалликов кокоса и повернул ключик. Внутренность фонаря осыпалась искрами, вспыхнул огонь — сперва оранжевый, но быстро набравший силу до ярко-лимонного цвета. Сначала пролезла Мишата, поскользнулась в темноте на льду. Потом залез с фонарем Директор. Лестничная площадка, заросшая льдом, была развернута одним крылом на верх, на второй этаж, другим — в подвальную пропасть. Директор присел на спуске, поставил фонарь. Тени ступеней, жившие в толще льда так же свободно, как и на воздухе, замерли. Сверху журчала и журнала вода.
— Что ж, — чужим голосом произнесло лицо Директора, — этот дом — один из проходов вниз. Но земляки не отключили воду, наверху лопнула труба, дом зарастает льдом, а через два-три дня заполнится весь.
Мишата кивнула. Говорить было не о чем. Она пристроилась позади Директора. Подняв фонарь, он оттолкнулся ногами. Заклубившись паром, как маленький поезд, они поехали по ледяной лестнице вниз.
Густая, гуще тумана сырость слоями лежала в комнатах, до середины затопляя изгнившую мебель, и зеркала, и бродившие в зеркалах отражения, на которые Директор запретил Мишате смотреть. Они пошли дальше и попали в подвал. Он был тесный, низкий для Директора, и весь угол обрушен вниз. Директор с Мишатой с большим трудом выбрались наконец из руин на подземную улицу.
По уличной вымостке, по сырым камням, квадратным, как буханки хлеба, бежали ручьи. Иногда попадались поперек расщелины, полные глубокой воды. Кое-где толща земли, словно утомясь, опускалась на мостовую, стискивая пространство до узеньких лазеек, а потом вдруг разлеталась громадными пустотами, прошитыми корнями до самых подвалов. Дохнуло затхлым ветерком, и все близился плеск реки. Оказавшись на берегу, путники пошли через топкие болотца к чему-то громадному, смутно растущему из мрака. Оглядевшись, Мишата рассмотрела два великих устоя обвалившегося моста. Между камнями, каждый ростом с Мишату, виднелись на высоте оконца, и одно из них тихо светилось. Директор вытер ноги о половичок у двери и нажал кнопку звонка. Нажал еще и еще, и было неясно — сломан звонок или нет. Ни звука не проникало из недр каменной громадины. Директор приотворил дверь, боком они пролезли вовнутрь.
«…жизнь я питался видениями утреннего берега, ожидающего меня по ту сторону черной стены, Часов. Мои мысли собрались в точку на этой стене, укравшей у меня берег, его дымы, его осоки. О стена! Ты оказалась надежнее моего берега! Двести лет отдал я на твое сокрушение и, как только собрался наконец размахнуться… И что же требуется теперь от меня? От меня, зазубренного и заточенного для удара, от меня, у которого отмерло все, что не предназначено в рывок, в ненависть, в уничтожение? Может ли требоваться, чтобы я остановил разбег, когда этот берег встал между мной и стеной!» — прочла Мишата, и уже нельзя было вырвать лист для растопки, потому что оставался один последний и на него попали две буквы последнего слова. Она еще посмотрела на этот лист, и сердце у нее сжалось. Мишата сняла миску с молчаливой печки и стала есть холодный суп. Голая комната, стол, громадные камни копченых сводов, вялая лампочка, черное окошко, где плещет невидимая река… Директора нет, он опять — исследует все вокруг? Разведывает? Или сидит в укромном месте, обхватив голову? Мишата положила было ложку, но, заставив себя, подняла опять. Подняла, но не донесла до рта: за спиной кто-то стоял.
Мишата посидела тихо.
Потом снова стала поднимать ложку, одновременно стараясь мысленно рассмотреть вошедшего. Наверное, хозяин дома — раз не принес с собой ни одного незнакомого запаха. Он присел на стул.
Мишата спросила:
— Что вы подкрадываетесь?
Никто не ответил, и она обернулась. Глаза. Жгучие, больные и жадные, они как воронки всосали ее взгляд без остатка и тут же исчезли, погашенные ладонью.
Человек сказал глухо, с усилием:
— Не хотелось шуметь, мои куклы спят.
На пальце его сверкало кольцо с блестящим камнем, кружевная манжета завернулась, вся рваная, темная от сырости и грязи. Шелковый бант на шее, перекошенный бархатный жилет, наспех, не на ту пуговицу застегнутый, брюки, съежившиеся на толстых ногах, немножко не достающих до полу, лаковые туфли, распухшие, полные влаги…
Мишата произнесла:
— Так легко разбудить куклу?
— Нелегко, — отозвался он. — Нелегко на это отважиться. Раньше они никогда не спали, а теперь спят все чаще и чаще. И я не могу решить — сон восстанавливает их силы? Или, наоборот, высасывает? Если бы вы знали, как им тягостна эта жизнь! Роскошь, богатство, сверкание — вот их удел, а я похитил их из родного дома, превратил в пленниц, утянул за собой на дно, где вечный мрак, летучие крысы, где у них даже вместо пуговиц спички… О волшебная гостья! Как восхитительны ваши пуговицы! Вы позволите рассмотреть их?
— Пожалуйста, если хотите.
Человек — он был черноволос, мал ростом и толстоват — приблизился и преклонил колени. На один только миг, мельком, он зацепил Мишатин взгляд и тут же впился в янтарные пуговицы ее платья.
— Они так прекрасны, — промолвил он почти шепотом. меняясь прямо на глазах, как будто из него выпустили воздух. — Можно взять хотя бы одну?
— Простите, — вежливо сказала Мишата, — но это подарок Михаила Афанасьевича. — Мишата подумала, что когда-то этот человек был, возможно, артистом. Но потом смех вышел из него, и теперь он весь какой-то сдувшийся, опавший, в складках и нестриженых волосах. А
— Тогда, конечно, ни в коем случае, нет! — воскликнул Господин со рвением… Отступив на шаг, он снизу смотрел Мишате в глаза. — Тогда это неприкосновенно! Я бы никогда не отважился подарить вам что-нибудь…
Он встал на колени, весь вытягиваясь, приближая к Мишате расширенные зрачки.
— Я почти час наблюдал за вами и не мог подойти. Ваш облик ни сердцем, ни сознанием вместить невозможно. Смотреть на вас нестерпимо. К встрече с вами нужно готовиться, годами растягивая душу. Искры, подобные вам, приводят в движение жизнь, но они обычно припрятаны из милосердия! Чтобы мы, земные твари, чувствовали тепло, но не ослепли! Только Додыров, этот василиск, может смотреть на вас не моргая… Он вечно окружен чудесными предметами и райскими существами… Нет ничего удивительного, что вы появились рядом с ним. Все это так, однако…
Он перевел дух.
— И все же, — почти крикнул он, — все же и для додыровского мира вы слишком невероятны! Посмотрите на меня, маленькая фея! Хоть меня и мучает это, посмотрите! Я знаю, кто вы, слышал о вас… Не только я. Знают все полупризраки, все языки во всех складках, швах и тайных карманах города… все, все шепчут об этом… Появилась девочка неимоверной красоты, девочка с посеребренным пупком, способная поднять свечу за пламя, носящая перстень с бездонным колодцем вместо камня… Девочка, воспитанная снеговиками… Девочка, которая сокрушит Часы! Вы — острие, заносимое Додыровым двести лет, вы — его самый сокровенный замысел! Но берегитесь, нежная Офелия! Ваша сила слишком велика. Всякий, вдыхающий от вас хоть немного, заболеет! Как бы Додырову не порезаться о свое собственное оружие! Слышите вы меня? Ответьте мне, поговорите! Это надо и вам тоже, я знаю, ведь нельзя так долго говорить только с самой собой…
И он, дрожа, придвинул стул и сел напротив нее. Руки он спрятал под стол. Совсем запыхался, оказывается. «Ужасно нервный господин», — подумала Мишата. Как могла, успокоилась, убралась немного в мыслях, где кое-что передвинул вихрь его речи, и только потом сказала:
— Пожалуйста, не волнуйтесь так сильно. Вам волноваться нечего. Только ждать, а еще лучше — помогать нам. Когда Часы падут, мы все разделим наступившую вечность.
— Нет, нет, о принцесса, — вскричал Господин и вскинул руку, заграждая путь Мишатиной речи, — я о другом, попробуйте понять, молю… Слушайте: представьте меня, который живьем зарыт в землю! Ползать по грязной изнанке города, дышать через трубочку со дна болота, обрезать и продавать драгоценные пуговицы с платьев своих пленниц, чтобы было на что скитаться, спасаясь от погони… Ни чести, ни будущего, ни воспоминаний… Все, что мне остается, — ждать свержения Часов, и я жду, жду изо всей силы. Я лучший из ожидающих, поверьте… И я бы никогда не вмешался, не подошел бы к вам, если бы не увидел, что надежда моя в опасности, опасности, которую не предвидел и от которой не уберечься. Поэтому я говорю — прошу, умоляю… Принцесса! Будьте осторожны! Додыров непрерывно находится рядом с вами, вот уже много недель наедине с вами, и предел его стойкости перейден. Милое дитя, мечта и боль наша, Судьба настоящего, Царица будущего века, не стать бы вам для Додырова врагом более страшным, чем Часы!
— У вас бант почти развязался, — сказала Мишата.
— Да, — шептал он, не отрывая от нее глаз, — вы должны понять, я не спал второй день… Я знаю: погибнут Часы, и я выйду наверх, мы все выйдем наверх, и пуговиц будет не надо… Но умоляю вас! Идите с ним, повинуйтесь ему во всем, приложите все силы, какие можете, — и все-таки: берегите, берегите себя! Часы пока впереди. а это уже здесь, рядом!
Выборматывая свои речи, он навалился на стол и тянулся ближе и ближе к Мишате и последние слова произнес буквально на расстоянии мороженого от нее…
Мишата сидела, спокойно выдерживая его воспаленный взгляд, сидела твердая, ясная, открытая любым словам, с кусочком льда вместо сердца.
Кожей она ощущала, что освещенные участки лица у нее вычерчены как по таблице, и еще чувствовала огромные запасы улыбки, скрытые в тканях лица, готовые проступить от малейшего нажатия, как роса изо мха. «Если я улыбнусь, — подумала Мишата, — он расплачется», — и сказала как можно ровнее:
— у вас есть бумага?
Господин даже вздрогнул, очнувшись.
— Бумага? Зачем? Много?
— Сколько-нибудь. Самое меньшее — растопить печку. Директор болен, вернется мокрый, а тут и супа не разогреть… А еще, конечно, хорошо бы нам взять с собой.
— У меня туалетная есть.
— Это еще лучше.
— Что же это! Печь не растоплена, суп ледяной! Простите и потерпите, лилия, я слегка опомнился, я обустрою все…
Он забегал, захлопал отстающими подметками.
Пока Мишата ела, он стоял, отвернувшись к окну.
— Куда вы дальше? — спросил он.
Мишата пожала плечами. Господин достал папиросу, пальцы его прыгнули, табак осыпал полы жилета… Послюнив кое-как обломок, он закурил, присел на вежливом расстоянии.
— Ведь я тут служу перевозчиком, — пояснил он напряженно, — переправляю на ту сторону. Трудные там места — газовые болота. Болота, болота, а потом стена — укрепления Часов. Стена из чистого антрацита. Но я там не был, знаю лишь по рассказам. И тут хватает трудностей: утонувшие корабли по всему дну, в середине реки торчит решетка, воткнулась, когда мост взорвали. А течение быстрое. Вам-то куда?
— Да так, — отвечала Мишата, — куда поманит. На ту сторону пока не надо. Я прислушивалась — вон куда надо, вниз по течению. Мы у вас лодку возьмем.
— Я знаю, вы собираете елочные игрушки для особенной елки, — осторожно сказал Господин, — готовите ее как тайное оружие. Какой-то шепот о чудесных игрушках идет давно, но ведь это лишь догадки Додырова, что ваша елка возымеет действие?
Мишата помедлила с ответом. Ее моментальное сомнение коснулось и его, как тень, но прежде, чем он успел взмахнуть руками и выговорить какие-то извинения, она уже приняла решение.
— Это не догадки. Это основано на текстах документов из партизанского министерства, которые Михаил Афанасьевич нашел. А в документах написано про великого прорицателя. Когда часовщики напали на его жилище, он сидел возле елки, и свечи горели кругом, не сгорая, и съеденные бутерброды возникали вновь. Так он сидел уже тысячу лет.
— Прорицатель?
— Ну да. Некий великий прорицатель. В древности он увидал самое окончательное будущее. После этого без перерыва только смеялся и плакал и прекратил свои прорицания навсегда. Единственный раз он нарушил это решение: когда сделал свои игрушки. Он прозрел облик елочных игрушек на тысячу лет вперед и выдул из стекла. И нарядил елку. Игрушки из разных времен собрались на одной елке, и время замкнулось, и в комнате наступил вечный Новый год. Жестокие часовщики построили огромную пушку, зарядили ее вместо снаряда этой комнатой — и выстрелили. Последнее, что было слышно, — смех прорицателя. Смех, не плач! Понимаете? Вот почему мы с радостью смотрим в будущее и не теряем надежды. Ну вот, — закончила Мишата, устроившись с ногами на лавочке, — а игрушки рассеялись по городу.
— И вы надеетесь их все отыскать?
— Они стремятся собраться сами. Все годы они бродят в поисках друг друга. Они никогда не задерживаются на одной елке больше одного Нового года. Потом устремляются дальше: теряются или их забывают и выбрасывают вместе с елкой или кому-то дарят. Отличить такую игрушку от обыкновенной нельзя. Единственное, чем они отличаются, — не бьются. По этому признаку Директор их и собрал. Все, кроме последней. А последняя изображает паровозик. Он из набора современных игрушек, среди других игрушек его вообще не отличить. Тут и пригодилась я. У меня на эти игрушки чутье. Когда мы этот паровозик найдем, мы дождемся Нового года и к самой полночи проберемся на Часы и нарядим елку. Опять будет так, как в древности: вокруг елки — везде, куда долетает ее запах, блеск ее украшений — время перестанет идти. Часы остановятся и умрут. Город освободится от их бремени. Вы, конечно, понимаете, что все это тайна, величайшая тайна, и вы, конечно же, эту тайну сохраните.
— Конечно, — сказал Господин, — я сохраню. Мое положение не лучше вашего, я похитил кукол на четверть миллиона золотом. Если меня поймают, то уничтожат.
— И нам в живых не остаться, — кивнула Мишата. Какая-то беспечность овладела ею. Она сидела, помахивая ногами, поглядывая на Господина. Тот тоже изредка бросал на нее взгляд, но так, словно обворовывал.
«Он просто отвык от людей», — подумала Мишата. и громко произнесла:
— Я верю в Директора. Может, вы правы, и стоило бы сомневаться или там опасаться, но этого не надо для дела. От этого нету пользы. Что-то сделать сейчас можем только вместе, и только мы. И он справится с неприятностями… Поскорее бы найти паровозик. Я знаю — найдем, и все пойдет светлее, в гору.
— Я же думаю, — глухо отозвался Господин, — что он давно нашел все, что ему надо. Нашел свое главное сокровище. И теперь от него убегает, как может. — Господин отер бантом запотевшее лицо.
Мишата сказала:
— Может быть, вам срезать пуговицы со своего жилета? Они, знаете ли, очень неплохи, напоминают цветом жемчуга. Я могу их пришить на ваши куклы — хотите? Я очень хорошо шью.
Но Господин ответил, затуманясь:
— Нет, милая фея! Я не могу в таком виде являться перед своими куклами. Достойная внешность — вот последнее средство поддержать в них хоть какую-то надежду…
Посреди лодки была установлена печь. Лодка делилась тем самым на две части: кормовая — Мишате, носовая — Директору.
Он уселся к Мишате спиной. И Мишата спиной к нему. Она устроилась на кастрюле с гвоздями, прикрыв ее свернутым парусом (Директор взял: пригодится, мол, когда они войдут в область подземных ветров).
Мишата уселась поудобней, ноги установила на дрова (их было мало, но Директор рассчитывал найти впереди угольные пласты) и стала глядеть на берег. Глинистый, он освещался факелами из расщелин скалы. Пламя плакало и с хрустом лилось на блестящую прибрежную слизь. В глубине глухо светилась громада моста, а далее — Тьма. Быстрые воды реки, поблескивая, исчезали в пахучем мраке.
Господин одиноко стоял по щиколотку в грязи. Мишата махнула Господину, он отдал важный неторопливый поклон. Мишата смотрела, как удалялась его фигура вместе с розовым островком света и блестящей полоской воды. Но поворот закрыл наконец Господина, и путники остались вдвоем.
Ночь вертикальна, единственный выход из нее — небо. Каждому, кто оказывался по горло закопанным в темноту, знакомо чувство колодца ночи, колодца, чья крышка украшена серебром.
Но подземная река иная. Сверху на нее села и позабыла о ней тьма. Подземная река — ночь, положенная набок, бесконечно открытая в овальную даль. Мишата легла головой туда, вдаль. Закрыла глаза — ничего не менялось, но так было привычнее.
«Я взлетаю вместе с рекой. Судьба воды теперь и наша. Вода еле плещет, и я тоже отдохну», — сказала себе она.
Но вскоре она уловила в разговоре реки незнакомый призвук. Мишата села и зажгла лучину. Это рука Директора, свесившись из лодки, морщила убегающую воду. Он заснул.
«Придется отказаться от отдыха», — решила Мишата. Лодку нельзя было бросать на свободу.
Темнота была непроглядная, факел не помогал. Пришлось зажечь печь. Красноватый свет почти ничего, кроме полулодки и полу-Мишаты, не освещал — слишком далеки были склоны туннеля, — но хотя бы немного виднелась вода.
Иногда ей чудилось, будто длинная рыбья тень катится наискось из глубины, но всякий раз это оказывалось просто совпадением тени весла и особо длинной волны. Немного беспокоили огоньки, возникающие впереди, — то ли лодочка языков, то ли сигнал прибрежного соглядатая, а вероятнее всего — вкрапление искристых минералов в стенах туннеля…
Еще заботили черные развалины, проходившие иногда в опасной близости от лодки. Не то чтобы они серьезно грозили, а просто имели слишком мрачный, сутулый, многозначительный вид. И их делалось все больше. Мишате пришлось даже взяться за весло, чтобы пройти под мышкой одной развалины, причем в небольшом водовороте тут же лодку повернуло и повлекло некоторое время боком — боком, боком, пока не встала поперек целая стена. Скребя бортом разопревшие кирпичи, лодка потащилась продольно. Волны то слегка заносили ее вбок, то опять стукали в стену. В одном месте от этого обвалилась целая белокаменная губа. Вдруг могучее окно появилось слева; сверху, с замкового камня, Мишате улыбнулся мраморный конь, и лодку немедленно втащило вовнутрь.
Горбатый закопченный потолок убегал от Мишаты, кое-где приседая на колонны, которым не давали развалиться рыжие обручи, мохнатые от ржавой плесени. Мишата запыхалась, отталкиваясь веслом и вращаясь между колонн. К счастью, через пролом в стене ее вытащило на проток — подземную улицу.
Теперь можно было опустить ненадолго весло. Мишата, воспользовавшись покоем, добавила дров. Печь набрала силу, все ее глазки и заушины засияли, и окружающие дома выдвинулись из мрака. Потом лодка вышла на открытое место, где жило самостоятельное, ни к чему не относящееся эхо и над водой бродили туманы. По колено в них стоял остров с огромным основанием башни. Течение здесь немного усилилось, и лодка пошла ровнее…
Еще раз Мишате пришлось притормозить веслом, когда реку пересекала цепочка крыс — аккуратная, голова к голове. На спинках крысы везли столовые приборы, вилочки и ложечки из серебра, а седая царица-матка в туфельках из вишневой кожицы, верхом на живом крысином плоту, держала в лапках опаловую обезьянку. Мишата дождалась последней крысы, плывшей задом, и отпустила лодку.
Недолго еще беспокоили островки, но скоро тоже исчезли, и вот Мишата осталась совершенно одна. Медленно проплывали мимо земные недра.
Слабые звуки — капель, отплеск реки, шорох осыпающихся пород — оставляли здесь длинные тени эха, что протягивались вдаль, ветвились по бесчисленным ходам и туннелям, пропадали и возвращались назад в сопровождении иных отголосков из неизвестных пространств. Будто шепоты недр следовали мелодии, только очень тягучей — такой, что между нот оставались огромные промежутки тишины. Мишата завороженно слушала, пока ей не показалось, что паузы предоставлены ей для ответа. Тогда Мишата запела.
Сперва она пела тихо, останавливалась и ждала голоса пещер… Мишата пыталась понять, отвечают ли ей подземелья или это ее собственное пение отражается в кривом зеркале эxа. Скоро она пела почти непрерывно.
Уже потом, распевшись, она поняла, что слово за слово, будто сами собой, выпевались у нее древние заклинания. Шея и руки, наполовину освобожденные из рукавов, стали покрываться осторожными ледяными точками.
Она не помнила, когда именно увидела первую снежинку, в какой момент бессвязные звуки пения перестроились в торжественные строфы, которыми с незапамятных пор снеговики приветствуют снегопад… А снег шел уже давно. Теперь лодка летела как будто вверх, и встреченные ею крупные снежинки тихо оседали на бортах и дровах, на веслах, на поклаже, на Мишатиной шее.
Снег не таял на ее коже. Забыв о руле, о направлении, о цели плавания, Мишата пела все громче, а снег падал гуще и гуще, будто сами подземелья стали распадаться, открывая белесый бездонный простор… Позади, под своим сугробом, кажется, пробудился Директор и смотрел ей в спину.
Он смотрел, может быть, совсем другим взглядом — изумленным, промытым, ясным. Он лежал и слушал, помаргивая от капель, нарастающих на ресницах.
Чудные и тревожные звуки пения распускались долгими гласными, летящими все выше, звенящими все чище, и вдруг, перелившись незнакомым словом, внезапно уходили вниз — в какую-то новую, низкую, тягучую ноту… Ему были видны худые позвонки Мишаты, ее ладони, открытые вверх, совершенно сухие, полные растущего пушистого снега. Она словно удалялась — все невидимее и невидимее в густеющей белой пелене. Он хотел окликнуть ее, но помедлил, и снег, который пошел еще гуще, окончательно скрыл Мишату, оставив Директора в пустоте.
Когда она очнулась, воздух был морозен и чист. Лодка летела вперед, Директор спал, снега не было. Характер берега изменился и менялся все сильней. Больше и больше камней громоздилось на перекатах и нависало над самой рекой. Вода сделалась говорливее.
Десятки цветов-подсвечников, гнездившихся в каменных расщелинах, стремительно расцветали, попав в слабое облако печного света, и тут же вяли, оказавшись опять во тьме. Порой небольшие ручьи вдруг решали покинуть реку и исчезали в разломах, откуда Мишату обдавало голосом водопада…
Беспорядок движения реки возрастал, и так же беспорядочным делалось ее направление: новые и новые туннели теснились и перехватывали течение друг у друга, повороты реки сделались резче… В голосе воды звучала угроза; сильно похолодало. Когда Мишата попыталась притормозить о стену веслом, оказалось, что прибрежные камни в тонкой корочке льда и весло соскальзывает.
Надо было будить Директора. Зря, некстати — в его состоянии он мог, проснувшись телом, душой окончательно провалиться в пучину бреда. Но не было выхода.
— Михаил Афанасьевич! — позвала Мишата и потрясла его обеими руками за фрак.
Он сел, и обледеневшие складки фрака хрустнули. Пристально взглянул Директор на печную трубу, из которой с гудением било назад огневое месиво. Посмотрел вперед — лодка неслась к пропасти…
— Что делать? — крикнула Мишата.
— Якорь! — грянул он поверх водяного грохота.
Они принялись навязывать на веревку все что можно: топор, кастрюлю гвоздей, сачок и прочее. Выкинули веревку за борт, закрепили весла поперек течения, но это ничего не дало — лодка разгонялась. Холодало все сильнее, и еще увеличился шум — далекий и тяжелый гул, от которого тихонько дрожали скалы. Вода разбивалась о камни и застывала в полете, обращаясь в крохотные ледяные пули. Этот встречный свищущий град сгибал путешественников и загонял под защиту печи.
Окутанная дымом и паром, лодка проваливалась в неведомые бездны, и холод смыкал вокруг нее драгоценный и ужасный свой футляр. Вещи медленно тяжелели, покрываясь льдом, и весла раздулись, потеряли форму и бесполезно стучались в застывшие берега. Изумрудные глыбы тянулись друг к другу поверх воды, и вода помертвела, готовясь принять их плен, и летела все отвеснее и отчаяннее. Директор стоял согнувшись, блистая оскаленными зубами, сжимая в руках весло как копье, словно собираясь поражать бездну.
И его миг настал. Вперед выскочило ледяное жерло: лед смыкался над водой. Перед чернеющей воронкой вода вздувалась, вдвое увеличивая давление; из глубины навстречу летел неслыханный вой.
Тогда Директор пригнулся и упал вперед, грудью навалившись на весло. Весло ударило лопастью в скалу, уперлось в борт, резко развернуло лодку набок… Сразу же, с носа до кормы, она хрустнула от удара о лед; но дыра оказалась меньше, и лодка, прижатая течением поперек, застряла. Подавившаяся река задыхалась, поднимая и роняя лодку, пытаясь то с носа, то с кормы развернуть и потащить ее все-таки дальше.
— Я выскочу! — крикнула Мишата. — Я не соскользну!
Она моментально сбросила сапоги и, дождавшись очередного подъема воды, прыгнула на обледеневшие скалы. Оказалось совсем не трудно: только на миг ее тело как бы пришло в раздумье, но она неуклонно выползала, цепляясь ногтями, и выползла наконец.
Директор бросил ей снизу веревку, и Мишата обмотала ею прибрежный ледяной обелиск. Директор вылез по веревке и закрепил узел. Как только вес Директора покинул лодку, течение сразу справилось: развернуло, как надо, лодку, та нырнула было в ледовый туннель, но затрепетала на привязи. Только корма осталась снаружи.
— Спустись, — указал вздрагивающий Директор, — ты легкая, будешь передавать вещи.
Мишата, цепляясь кое-как, спустилась обратно на корму.
— Сначала шпагу, — сказал с высоты Директор.
Она нашла шпагу и протянула. Подала за ножны, рукоятью вперед.
Директор дотянулся до рукояти и вытащил шпагу, а Мишата осталась в лодке с ножнами в руках. Она еще продолжала протягивать ножны, но потом вгляделась и опустила руки. Директор взмахнул шпагой…
В голове у нее прояснилось, словно настал рассвет: все мысли и изображения предстали умытыми, четкими, аккуратно стоящими на своих местах. Ее сознание целиком, до последней мелочи, находилось в ее распоряжении, в ее власти. Она слышала гул реки, горький шепот Господина в ее начале, рев смертоносного водопада в ее конце, пение языков, танцующих в рудных шахтах, ритмичное биение Часов в глубине, видела сияние паровозика в конце дороги, город, готовящийся ко сну, звезды над ним и посреди всего этого — крошечного смешного Директора с игрушечной шпагой в занесенной руке… Это должно было случиться, и вот случилось, и ничего, никаких чувств не вызвало — словно в лодке стояла не обреченная Мишата, а кукла, пустое место, сама же Мишата была далеко отсюда, высоко, широко, везде. Не поднимая глаз, она отлично видела Директора. Одна странность была в его облике — корона на голове почему-то.
Мишата все-таки взглянула вверх. Директор стоял, занеся шпагу над веревкой, корона на голове сияла. «Откуда? — пронеслось в голове у Мишаты. — Ведь я помню, был цилиндр. Значит, корона из его сна, он так по-настоящему и не проснулся… Но шпага-то настоящая».
И она сказала:
— Это кто в златом венце,
с черной думой на лице
сам не знает, чего просит,
и уже свой меч заносит
над узлом, который сам
перед этим завязал?
Чтобы это разрубить,
надо это разлюбить.
Не сумеет, не сумеет:
или шпага онемеет,
или пальцы разожмутся,
или мысли разбегутся,
или слезы затопят
с головы его до пят.
Она произнесла это в мыслях, наяву лишь беззвучно шевеля губами. Но Директор, конечно, услышал, вздрогнул и закричал в ответ:
— Я сражался двести лет,
нету слез, и мыслей нет!
Стал стрелой в бездонной чаще,
каплей яда в темной чаше,
камнем в шелковом чулке,
бомбой в сахарном кульке!
Заострилось бытие,
превратилось в острие,
чтоб пронзился жизни склеп
и пролился жизни свет.
Пусть нас всех постигнет мрак,
но пускай погибнет враг! —
и ударил с размаху по веревке!
Мишата, стоявшая понурясь, с улыбкой сострадания на лице, качнулась от рывка реки, слегка вcкинула руки, чтобы не упасть, — и этот жест, приподнятая рука, виноватая улыбка — последнее, что увидел Директор за пеной водоворота… В глазах у него потемнело…
Но тут она сказала:
— Все равно на целом свете
крепче, чем волокна эти,
не найдется вещества.
И такого волшебства,
чтоб заставить эту длань
разрубить вот эту ткань,
чтоб заставить этот меч
эту перевязь рассечь,
в целом мире не сыскать.
Пусть попробует опять!
И Директор увидел, что веревка по-прежнему цела и натянута как струна.
Он закричал:
— Нет таких на свете сил,
чтобы меч остановил
свой полет. Руби, рука,
рассекай на два куска!
Но его дрожащая рука не могла занести шпагу, и волосы вздыбились, зубы стучали:
— Не могу поднять руки!
Ну, рука, руби! Руби!
Ну, руби же! Ну, давай!
Мишата ответила:
— Бесполезные слова:
сила с нами есть одна,
вам препятствует она.
И Директор увидел, что на самом деле шпага занесена по-прежнему, а он не может шевельнуть ею. Обессилев, Директор опустился на камни. Дрожащей рукой закрыл лицо… Но в другой руке он по-прежнему сжимал шпагу и, не выпуская ее, тихо спросил:
— Что за сила в мире есть,
о которой слышу здесь?
Отвечай! Я жду ответа!
— Автор! Автор — сила эта…
— Ты в его существованье веришь?
— Даже в этой ванне,
бесноватой, ледяной,
знаю я, что он со мной,
что под шпагой занесенной
это он, мой дух веселый,
не дает мне приуныть.
И его другие сны я подглядываю.
В них вижу север дней моих.
Автор, автор! Где ты, где ты?
Лишь улыбку сквозь предметы
различаю я порой.
И ты знаешь, разум твой
ощущаю я едва:
ты живешь, и я жива.
И свободна. Ты вовне,
только кровь твоя во мне.
Ну а ты, печальный царь,
по веревке сей ударь!
Не пугайся, храбро бей,
чудо явится тебе!
— Я не верю в звуки эти,
нету автора на свете!
Вдруг поддастся волокно
и пойдешь тогда на дно?
— Не пугайтесь, бейте смело!
— Нет, боюсь!
— Тут вот в чем дело:
веры нет у вас в душе!
А была бы, так уже
много раз творец бы дал
нанести вам свой удар.
Дайте мне! Я разрублю.
Волю дивную явлю!
Слава острому ножу,
им я чудо покажу!
(Директор, на миг поддавшись словам Мишаты, неуверенно протягивает ей шпагу. Мишата берется за рукоять и заносит шпагу над веревкой. Директор страшно бледнеет. Мишата бросает шпагу в воду. Директор стоит еще немного, оцепенев, и потом падает без чувств. Он ударяется головой об лед и приходит в себя в полной темноте.)
Холод стоял такой, что директорские кости и мышцы словно смерзлись в том перекрученном положении, в котором он себя обнаружил. Движение причиняло боль. Преодолевая ее, сдерживая стон, Директор повернулся на четвереньки.
Зрение отсутствовало. С закрытыми глазами было даже легче: появлялись хотя бы бродячие пятна света. Зажмурившись, Директор пополз. Он полз туда, где ревела вода и еще как бы отдельно от этого рева стоял некий общий, негромкий, но все проницающий гул.
Дорогу преграждали обломки скал, скользкие накаты, покрывавшие дно пещеры. Директор бился о них до тех пор, пока боль не отступила из кожи в глубину костей. Это не принесло облегчения, наоборот: Ничто теперь его не отвлекало, и другая боль, боль утраты и чудовищной ошибки, переполнила его сознание.
Он застонал от этой новой боли и пополз быстрее. Случайно попал рукой в угли, в золу. Здесь когда-то горел костер. Его остатки были теперь холодные, но в камнях сохранилось крошечное тепло.
Тут же рядом Директор нащупал обломанный ледяной нож. Пряча обломок в одежду, Директор выпрямился на коленях и ощупал себя. Он не узнал себя на ощупь. Он не имел никакого смысла.
Кое-как Директор выкарабкался из пещеры на берег. Шум реки стал сильнее. Он нащупал веревку и проследил ее путь. Один конец был обвязан за береговую сосульку, другой рвался из руки, и его движения казались согласными с ритмом подъема и спада потока. Перехватив веревку поудобнее, Директор вытащил нож и стал резать ее чуть выше места, за которое держался. Резалось с трудом — нож, вернее обломок его, был очень туп. Наконец удалось, и освобожденный конец сильно дернул Директора за руку. Он успел отпустить веревку, но равновесие было потеряно: взмахнув руками, Директор упал. К счастью, в последний миг успел увернуться и упал не грудью вперед, в пустоту, а набок и рукой ухватился за лед. Нож улетел.
Тогда Директор пополз вдоль обрыва туда, где увеличивался грохот и гул. Путь делался все труднее.
В тех местах, где Директор соприкасался с миром, его тело медленно разрушалось. Особенно страдала голова, гораздо менее, чем колени и ладони, готовая к столкновению с камнем и льдом. Но хотя Директор истирался и оббивался о препятствия, расходовался он все-таки медленно и мог бы проползти еще, наверное, тысячу дней.
Но в этом не было нужды. Преодолев самую трудную точку перевала, Директор ощутил неодолимое стремление вниз. Гул окружил Директора со всех сторон. Впереди он увидел скалу — изувеченный край темноты на сером светящемся фоне. Потом под рукой ничего не оказалось, и Директор покатился вниз. Камни били в самые неожиданные места. Последний ударил Директора в живот и остался так лежать. Директор тоже полежал. Ветер пронизывал до костей. Убедившись, что камни успокоились, Директор подобрал к животу руки, ноги, перевернулся спиной наверх и открыл глаза. Перед собой он увидел море.
Оно стояло стеной ровно до половины мира. Подергиваясь живыми, блеклыми и блестящими, как масло, складками, у самого горизонта книзу оно медленно потухало, морщилось. Морщины становились все подвижнее и крупнее и наконец возле самого Директора набегали тяжелыми длинными пластами, шлепались всей длиною о лед и пропадали из глаз. Середина же моря стояла глухая, и там чувствовалась его чудовищная глубина.
Директор попробовал подняться на ноги и сумел. Он побрел направо, осторожно трогая подошвами валунно-льдинную поверхность побережья.
Вскоре путь ему пересек кипящий разлив воды — река, подземная река. Набегая из далекого водопада, скрытого тьмой, вода неслась поверх стертых каменных глыб и отдавалась морю. Совсем рядом от берега, в месте смешения вод, маячила лодка. Она была пустая и совершенно целая. Длинный обрывок веревки поднимался и опадал вместе с волнами.
Директор вступил в реку. Ледяная сила тащила его в море, а ветер, наоборот, сгибал тело в направлении тьмы. Директор наклонился и двинулся, хватаясь за камни пальцами. Рукава фрака отяжелели до самых плеч.
Когда Директор выбрался на другой берег, холод заставил его шевелиться быстрее. Он запыхался. В полумраке он видел спереди и над собой каменные отвалы, обломки, белесые столбы и натеки льда. Это тянулось, сколько хватало глаз, впереди вперед, пока сумрак не растворял очертаний. Запинаясь и валясь во все стороны, Директор шагнул туда. Бесконечность видимого пути сдавила его дыхание.
Напрягая глаза, собрав на это все силы, он видел только пустоту, пустоту и море, море и мрак, спереди и сзади мрак без конца. Здесь не было того, чего ему хотелось, и, может быть, этого нигде не было. Этого настолько нигде не было, что тупые всхлипывания у Директора внутри переросли в короткий визг и умерли. Но ноги держали Директора, и все его туловище было пока еще живо. Оно побрело куда-то вдоль берега. Вдруг, шагах в ста наверху, крошечная звезда, как игла, вспыхнула и исчезла между камней. Директор, будто пронзенный, крикнул.
Гул ветра и моря не пустил этот крик, он отлетел и рассеялся, как комочек сухой травы. Но крик выжег у Директора все силы, все до конца, и Директор сел.
Свет появился опять. Тогда оказалось, что Директор бежит.
Он сам не понимал своего бега. Камни, между которых появлялась и вспыхивала лимонная лампа, должны были оказаться рядом, немедленно, сию же секунду рядом, но не оказывались и не оказывались, не оказывались и не оказывались…
Сначала он увидел фонарь, кокосовый фонарь, стоявший в расщелине, и бледную, полуосвещенную девочку рядом. Она еле улыбалась, тяжело откинувшись назад. Через плечо ее шла белая перевязь, дважды окружающая ее пояс и закрепленная узлом. На узле, подсунутые под перевязь, лежали с десяток длинных, изуродованных и облизанных морем древесных корней. Губы серые, и две крохотные ноздри, и лицо очень худое — маленький, твердый орех. Руки, обнимающие корни, красные, обожженные ледяным ветром. Она показалась Директору совсем взрослой, лет одиннадцати. Но ведь не могло пройти столько времени! Секунду после он увидел ее голову, ее еле отросший ежик, такой же, каким Директор помнил его и прежде, и тогда она опять стала своего возраста и размера.
Девочка указала вниз. В расщелине между камнями застрял изогнутый корень.
— Это выносит в море какими-то речками, — крикнула Мишата, которые начинаются наверху. Вытащите этот! И возьмите у меня часть, а то уже два раза все разваливалось.
Директор взял у нее корни и, сжимая их, стал осторожно спускаться вслед за Мишатой к воде.
— А во льду попадаются водоросли, — кричала, полуоборотясь, Мишата, — но очень редко! Интересно, есть ли тут рыба? Когда мы поплывем, вы же попробуете половить? Я череп видела, весь обкатанный, как поплавок. А там дальше, мы потом сходим, остатки слюдяного корабля. Огромный! Ему, может быть, с тысячу лет, внизу слюда уже превращается в лед, а вверху еще держится, и мельница сохранилась. А вон наша лодка! Смотрите, отвязалась! Держите-ка ее.
Сложив корни у воды, они вытащили лодку на сушу и перевернули ее вверх дном. Уселись на днище рядом.
— Лучше не отдыхать, — сказала Мишата, — лучше отдохнем там, у огня. А то вы из воды. И ветер…
Но они сидели и смотрели на море.
Она сидела, и он сидел.
— Как похоже на угасший закат. Но это не связано с солнцем, — сказала Мишата. — Я сперва думала, что это подземное солнце, но за два дня свет ни разу не переменился. Тогда что это?
— Скопление сонных газов, — прошептал Директор. — Они собираются в верхних пазухах недр и светят на море вниз. Прошло два дня, как я без памяти?
— Да. Даже два с половиной, если считать, что вы потеряли сознание в общем сразу же, как мы покинули обитаемый мост.
— Как же ты справилась?
— Да я, видите, не особенно и справилась — вон куда загнала лодку. А так — ну что особенного? На берег вы вылезли сами, мне оставалось только перетаскать вещи. Костер жгла, и всё. А эту ночь вообще проспала, и дрова все сгорели, и костер потух, вот вы и проснулись от холода.
— Ты хочешь спать?
— Хочется. Но не раньше, чем мы поплывем. А сейчас идемте, идемте. Нельзя сидеть.
Мишата показала свою тропку между камней — совсем узенькую, и Директор сумел пролезть — так он исxyдал… Дошли, разожгли костер и попили кипятка. Перетаскали вещи на берег, сложили в лодку, поставили парус. К полуночи вышли в море.
Холод, охвативший путешественников, был только эхом давней зимы, медленно уходящим вглубь поясом мерзлоты. Прошлогодняя весна уже наступала сверху, и каменные края морской чаши, изрытые, как изнанка гриба, несметными ходами, оттаивали. Глубинные ветры, до предела разгоняясь в кольцевых туннелях и одичало вырываясь на морской простор, несли с собою тепло.
На волнах теснилось бессчетное множество зеленовато-серых, полупрозрачных льдинок. Они бились о лодочные бока, лодка вздрагивала, но не более: сила ее движения была велика, море расступалось, и Директор, довольный, то и дело нажимал большим пальцем на парус, точно пробуя мышцы ветра.
Мишата сидела на носу, поместив голову между колен, и сонно смотрела туда, где над морем раскачивался сонный газ, голубея облачками по краю. Ветер, проходя через облака сонного газа, прихватывал его за собой и тянул длинные горящие ленты, вьющиеся над сумрачной стороной моря.
Резкие крики летучих крыс оглашали простор, а некоторые крысы, засыпая на лету, прочерчивали поперек небес огненную линию и качались потом на волнах, безмятежные, сложившие крылья наподобие маленькой лодки.
«Паровозик мой там, через море и вверх, — думала Мишата, — значит, нам нужно проплыть под газами. Не уснем ли мы окончательно? Не опасно ли это? Надо узнать у Директора. Что он думает?»
И она оборачивалась на директора. Тот был слаб, безобиден, как бульон, и счастлив.
Он ловил рыбу: смачивал сухари в своих кровоточащих ранах и на крючочке выбрасывал за борт. Он поймал уже две большие рыбины.
Рыбы лежали на дне лодки, вокруг них медленно расползались черные туманы: это выходила тьма, веками копившаяся в рыбьем теле, и, пока она не покинет рыб, есть их было нельзя.
Мишата пыталась поделиться своими тревогами, но, только она заговаривала, Директор тихо смеялся и махал руками, словно предлагая ей все окружающее в дар и приглашая не беспокоится о том, что дар его может обнаружить какие-то несовершенства…
«…Как сильно я был простужен последние две недели, — думал Директор. Впервые нет ни озноба, ни жара, а я так себя чувствую, будто и тела вслед за этим нет вовсе. Как я ослаб! Счастье, что ветер несет нас. Плыть не меньше двух дней, и как раз я окрепну. Потом мы отыщем паровоз, придет Новый год, и я сделаю, что хотел…»
Иногда он ухватывал льдину и бросал в кастрюлю на печи: при таянии льда удалялся газ, а просто так нельзя было пить морскую воду, насыщенную коварными пузырьками. Если оказывалась вблизи щепа или корневище, Директор улавливал их и прислонял к печи. Ему попалось несколько черепов-поплавков, скованных серебряными цепями, — обрывок древней снасти, которую безвестные рыботяги приготовляли на какое-то глубинное чудище. Директор выволок и черепа… Вместе с этим он успевал перевязать парус, набрать баклагу светящейся воды, переложить весла, дернуть удочки и совершить много других поступков, помогающих плаванью.
Деятельность сильно утомляла Директора, он дышал, сбивался, потел и чувствовал от всего этого небывалую радость. Мишата, напротив, старалась лишний раз не шевелиться. Только однажды перебралась к печке, отпить кисловатой талой воды. Директор протянул ей хлеб, и она ела, раскачиваясь.
…Подземное море! Всякий, кто не избежал его вялых глаз, будет вечно помнить их тоскливую широту, будет чувствовать под собой пустоты там, где другие — твердь. И ветер заведется в нем, как в заброшенной прачечной, холодный ветер, который не скрыть: в самый нелепый момент, внезапно он сквозит из неприметной щели, и собеседник сбивается и отходит, смутясь, и это всегда, до смерти.
«Ну да, — думала Мишата, глядя в застывшее небо, — впредь я буду летать во сне только здесь, и неизвестно — сколько, может всегда».
Морские пустыни медленно излучались в нее, она изнутри линяла в цвета облаков и прибоя. Пока она подымалась и падала вместе с волнами, дремала под заунывное пение директора, бормотание ветра, выкрики крыс, ее изнанка приобретала слабенький новый оттенок, еле уловимый, но невыводимый, как снежный загар, как ночное зрение, как другие особые качества, из которых смешивалась Мишата.
На третий день они причалили к горячему истресканному берегу.
Прямо в пяти шагах обнаружился родник жирной воды, необыкновенного насыщения, до десяти куколей тучности. Мишата глотала воду, согреваясь и чувствуя, как все ее потемки, слипшиеся от голода и горького рыбьего мрака, расправляются и наливаются жизнью. Директор выпил для начала немного и Мишате запретил опиваться. Она оторвалась усилием воли. Вставая с колен, оперлась на глину и почувствовала горячее. Морская вода, сыпавшаяся с юбок, оставляла на глине темные пятачки, которые быстро испарялись.
Глина лежала, истрескавшись на ровные плитки, и так поднималась над морем вверх.
Выше из глинистых щелей и складок дули синие газовые огни. Ветер, летящий с моря, гнул их тугие стебли. Тогда тени Директора и Мишаты нагибались в другую сторону.
Они взобрались на глинистый гребень. Позади гудело сумрачное море, а тут — бескрайняя пустыня, подвешенная к темноте на столбах голубого пламени. Старая, глубоко прорезанная дорога уходила направо, вдоль берега.
— Туда нам и надо, — объявила Мишата.
— Хорошо, — одобрил Директор. — Огни — это хорошо, значит, языки рядом, ведь это обходчики поджигают газы, чтобы не отравлялись жилые недра. А у языков все подземелья размечены, и мы живо найдем дорогу.
Но сначала был нужен отдых возле тепла. Они выбрали один факел, прозрачный и легкий, как ветер. Но шумело так, что приходилось кричать.
Директор лежал, а Мишата больше ходила кругом. Мерцанье чего-то странного привлекло ее.
Удалившись от сильного жара, она добралась до маленьких мраморных развалин. Здесь, меж кусков розоватой минеральной породы, журчал родник. Освобождаемая им вода светилась зеленовато и скоро исчезала в расселине.
Тут было тихо, тише, чем в море и чем возле огней, но холоднее. Зато ветер, дувший из темноты, приносил утреннюю свежесть. Мишата сняла одежду и выстирала в ручье. Вернувшись, она разложила одежду на глине около пламени и уселась сама. Села словно на сковороду — горячая глина обожгла ее тонкую, привычную к морозу кожу. Но Мишата стерпела.
Жара навалилась на нее всей тяжестью. Мишата расслабила мышцы и принялась таять. Тело ее, звонкое, жесткое, размягчилось, и мысли потеряли восторженный и четкий строй и помутились все разом, как запотевает стекло, внесенное в жилище с мороза.
— Ну, обжараюсь наконец, — сказала Мишата. И неожиданно выпавшее Гусынино словечко заставило ее припомнить Гусыню, а вслед за этим явилась мысль про Фару.
«Вот если бы Фара была сейчас здесь, — подумала Мишата, — она бы обрадовалась! Интересно, какая она сейчас, что делает там, в вышине?» И Мишата слабо улыбнулась, представив Фару, колючую, капризную, с белым от холода носом…
Мишате почудилась Фарина узенькая тень, тоненькое пальто и сердитый топот сапожек, когда она, оскользаясь, пробирается сквозь вечереющую толпу, одна, без приюта, злая, странная в городе, как потерявшаяся обезьянка…
Так, мысленно поднявшись над безднами, Мишата представила Фару. Но вот Фара скрылась в толпе, осыпаемой снегом, зеленые папахи светофоров одновременно стали розовыми, и машины затопили место, где только что были люди. А Мишата глядела уже с большой высоты.
Зимняя земля, сколько хватало глаз усеянная драгоценными безделушками вечера, тихо светящимися изнутри раковинами переулков, тонула в густом снегопаде. В этом громадном мире самой Мишаты было не разглядеть: где-то внизу, в глубине, сгорбленной под весом тысяч домов, крохотная белая личинка затаилась и ждет. На миг ей сделалось зябко. Она открыла глаза и увидела свои бока и ноги.
В газовом свете они голубели так странно, так гладко, а в складках и скруглениях смягчались темно-сиреневой тенью — такие нелепые и нежные здесь, в пустующем мире, на виду древнего моря и равнодушных глин, что Мишата еще сильнее сжалась в комок и сказала:
— Я тонковата и вообще не права, разгуливая тут: мало ли, а мне сейчас важно сберечь себя в целости. Я грязная, но не очень.
Она выгнула шею вправо и влево, поочередно касаясь кончиком носа плеч, а потом, сгорбившись, обнюхала собственные колени.
— И нечего мыться, я ничем не пахну, — заключила она. — Разве что совсем немного запах кедровой смолы.
Настала ночь, и все городское движение переместилось в наполненный снегом воздух. Он непрерывно путешествовал вниз, тени предметов и лучи фонарей жили в нем и двигались самостоятельно. Плотный же мир замер.
Глубокой ночью воздух прекратил деятельность и расчистился. Город остался под снегом.
На перекрестках, под ритмично дремлющими светофорами, не чернело ни одного следа. Дороги, тротуары и газоны стали теперь одним — снегом. Лишь партизанские люки, которых снег избегал, чернели на белом. Дома утратили облик, узнать их сделалось невозможно. Деревья сохранили форму и стояли не шевелясь, не роняя и крупинки из своего убранства. Созданное же земляками утратило качество высоты. Всякий, кто вышел бы сейчас из дому, по-особому, заново ощутил бы свою вертикальность.
Таких не было — опередили партизаны. Их машины оказались везде. Оранжевое пламя мигалок хлестнуло по стенам переулков. Бульдозеры опустили жадные ковши и нанесли снегу первые черные раны.
Жестяные каракатицы выли и ползли следом, перемалывая снег своими рачьими жерновцами и отправляя по желобу вверх. Безобразный, свернувшийся, как белок, снег сыпался оттуда в пятящийся самосвал. Некоторые партизаны ехали в кузовах, бросая с высоты ядовитую соль. Недоступный загребаторам снег поражался солью, скисал и мерк. Тысячи партизанских лопат огласили дворы железным ржанием. Подъемные краны сшибали сосульки. Беспощадная тюкалка ехала от дерева к дереву и била по стволам, обрушивая белый пух до голых ветвей.
К тому моменту, когда пробудились самые ранние земляки, партизаны покончили со снегом.
В этот час ночное зрение покинуло Мишату: С рассветающей поверхности в подземелье хлынула тьма.
Мишата сказала:
— Я слепну. Выньте баклагу. Идите вперед пока что!
Они с Директором поменялись местами. Дорога вела вверх по дну каменной расщелины. Море и пустыня остались позади. Громадные скалы и обломки стен подымались в высоту, сверху вниз тоже росли скалы, огромные, как дворцы. Вершины нижних и верхних все чаще встречали друг друга, потом они стали соединяться крепче, срастаться плотней… Наконец Мишата с Директором оказались внутри каменной толщи, во все стороны иссеченной щелями. Мишата остановилась, прислушиваясь к невидимой цели.
Направление указывало круто вверх. Тяга была сильная.
Скорее! Скорее! Близость цели лишила Мишату покоя. И Директор утратил бесстрастие. Они поднимались много часов подряд, не медля и не беседуя, пока не достигли мест, где мерцала по стенам сырость. Мишата огляделась.
Это были все те же подземные пустоты, но обработанные умелыми руками. Кое-где виднелась даже каменная кладка. Между швов накипели дынные стинцеи с гнездами горного сахара внутри. Путники поели чуть-чуть, обмакивая сахар в воду, и без промедления устремились дальше.
— Я узнаю эти места, — сберегая дыхание, говорил Директор. — Когда-то я забредал сюда. Если не ошибаюсь, мы вскорости увидим солнечный круг. Камнями и комьями обложено место, где раз в день возникает солнечное пятно.
— Кем обложено?
— Каким-нибудь молодым языком, который затосковал из темноты по солнцу… Правильно! Это вон там, между столбами.
Действительно, на площадке был выстроен круг. Но он пустовал. Известковые столбы стояли в тишине повсюду. ровные, будто созданные руками искусного каменщика. Путники молчали, сдвинув головы, и пар их дыхания смешивался.
— Откуда здесь взяться солнцу?
— Луч попадает в решетку слива и счастливым образом не гаснет: отражаясь от стекол и алмазов, проникает на глубину. Странно, что здесь его нет. Сейчас ведь снаружи день? Солнце? Видно, снегом замело ту решетку.
— Да вот же оно, у вас на спине! — вдруг обрадовалась Мишата. Золотое пятно горело меж лопаток Директора. Он сразу же вышел из луча, чтобы не перегораживать ему дорогу. Но странно, земля по-прежнему оставалась черной. Мишата присела посмотреть. В неверном свете фонаря она увидела под углом закопанный осколок зеркальца.
— Он просто пересылается, этот луч, — сообщила Мишата.
И путники двинулись, следуя маршруту луча. От зеркальца к зеркальцу, из туннеля в туннель он вел их, медленно ослабевая. Часто терялся, и тогда Директор поджигал страничку своего дневника, чтобы в дыме луч сделался виден.
— Наверное, старшие языки смеялись, — рассуждала Мишата, — или наказывали того маленького. Вот он и решил упрятать пятно от них.
— Заметь при этом, куда оно нас привело, — указал Директор.
Глинистые стены сдерживались на бетонных костях. Пучки проводов свисали во тьму. Далекий запах метро коснулся путешественников и пронесся.
— По моим расчетам, — произнес Директор, — мы вблизи сиреневой ветви Часов, ее серединной части.
— Так скорее же отсюда! — расстроилась Мишата. Им предстояло, покинув ослабший луч, пересечь рельсы.
Некоторое время путники таились в бетонной лазейке под пронизывающим электрическим ядом от рваных настенных жил. По ногам бежала вода. Вверху стояла сухая тьма, сильный ветер позванивал бирочками фонарей.
Потом по туннелю пронеслась воздушная пробка, за нею поползли из-за дальнего поворота золотистые сабли рельсов. Путники переждали оглушительную бурю поезда, вслед за тем перебежали туннель. Ни крика, ни свиста не раздалось над их головами — могильная тишина. Они, сколько могли, бежали по бетонному коридору наперегонки с ручьем, пока не рухнули в изнеможении на заросли пещерного мха. Ноги, которыми они топтали и расплескивали ручей, были до колена мокры. Мишата вскочила первой.
— Мы рядом, — сказала она, — рядом, я чувствую! Не будем задерживаться!
Они опять побежали вперед.
То ли по мере ослабления магнетизма покидаемой ветви Часов, то ли по мере приближения цели чувство скорой встречи с сокровищем переполняло Мишату. Подземелья меж тем делались все тесней и запутанней. Грубые каменные колонны поддерживали их повсюду. Ржавые двери, по пояс в земле, приоткрывались в таинственные комнаты.
Одна комната хранила сокровищницу пузырьков со слезами всех царей земли, собранными в пору их младенчества…
Другая была полна кувшинов и тыкв с нашептанными вовнутрь летописями, и надо было разбить сосуд, чтобы услышать шепот…
В третьей стояли сундуки книг, но от сундуков осталась только серебряная обивка, а от книг — черная земля, из которой прорастали гроздья грибов. Но если поесть этих грибов, появляется способность болтать отрывки из книг на древних языках. Директор поел, а Мишате не позволил:
— Тебе это незачем: древние языки заглушат твой собственный, единственный, а он драгоценнее всех остальных.
Но она и сама не хотела. Вперед, скорее вперед.
Ручей под ногами тем временем разросся до размеров речушки, которая бежала в бетонном желобе. Берега тоже сделались из бетона. По сторонам попадались двери, уже не очень ржавые и глухо закрытые. Сырость стояла страшная.
— Вот и посты фонтанных смотрителей! — крикнул Директор, указывая вперед, где через реку был опущен мост и чернели окна в стенах справа и слева. Тоже холодные, запертые — ведь стояла зима, городские фонтаны спали, смотрители ушли.
От моста в глубину земли вели двустворчатые ворота, поверх их красками была намалевана карта подземного соединения фонтанов — западные фонтаны на левой створке, восточные на правой. Краски сильно расплылись. Кругом по стенам висела коллекция люков, все виды крышек, которые только создавала чугунолитейная фантазия: люки-ловушки, люки — солнечные часы, магнитные, крестообразные люки и сдвоенные люки-очки тянулись на сотни шагов… Но Мишата даже не взглянула на них.
— Уже близко! — оборачивалась она к Директору, который еле удерживал дыханье.
И они почти бегом достигли места, где туннель окончился. Сквозь огромную арку вода вылетала в пустоту и, изгибаясь в дугу, рушилась.
— А вот и шахта, — сообщил Директор.
Он подошел к заржавленному щиту, нажал какую-то кнопку и присел пока отдышаться.
Мишата глянула вниз. Пропасть еле освещалась бусинами тусклых ламп. В стенах шахты чернело множество лазеек и дыр. Все это были выходы, несчетные выходы из подземелий, что терялись в глубине, смешиваясь с летящей водой.
Со скрипом и лязганьем пришла на цепях кабина. Дверь отворилась. Внутри, в решетчатом свете, раскачивался старик. Резина его сапог и фартука блистала, плащ и капюшон сгрибились от минеральной воды. Директор закричал что-то на старинном языке, и старик закивал и заквакал… Когда Мишата осторожно шагнула с причала на зыблющийся пол, старик взглянул на нее веселым и безумным глазом. Он потрогал по очереди рычаги, и ржавая сила потащила путников кверху.
— Здесь это, здесь! — закричала Мишата на ухо Директору.
Лифт, остановившись, качался над бездной, но Мишата с Директором, торопливо поклонившись старику, уже бежали вовнутрь подвалов.
Они раздвигали руками корни, наросшие густо сверху, стукались головами о железные скобы и гайки, которыми были закреплены тут подошвы города, натыкались на земляные столбы могил, у подножия которых блестели золотые перстни с продетыми в них костяными пальцами, — но бежали, не задерживаясь, вперед и вперед… Все больше горячих и холодных труб оплетали стены, все чаще свисали лампочки.
— Всё, — трепеща, прошептала Мишата, — совсем рядом. Завязывайте глаза. И себе тоже.
Слепые, они двинулись снова.
Коридорчик за коридорчиком цель приближалась. Они оказались в комнатке с запертой дверью. Это был тупик, путь закончился. Сокровище лежало где-то рядом, в нескольких шагах. Его близость взволновала Мишату почти до удушья. Но она была как никогда замедленна.
С тяжело колотившимся сердцем она выжидала минуту, прежде чем сделать последний шаг. Руки ее, дрожа, трогали воздух.
Наконец они коснулись какой-то коробки. Мишата сняла осторожно крышку. Не смея проникнуть дальше, она сдвинула на нос повязку и не поверила своим глазам…
Это была подвальная комната Директора. На столе, сделанном из стенгазетного щита, горела свеча, которую они, уходя, забыли задуть. Сухой хлеб, стаканы, тарелки из-под завтрака лежали кое-как. Топчан валялся полузастелен. Голова глобуса мягко сияла в полумраке. Гора паровозиков-пустышек мерцала в углу.
Перед Мишатой лежала директорская коллекция в коробке из-под торта, завернутая в исписанную бумагу. Директор засмеялся.
Мишата оглянулась на него. Директор сидел на стуле, куда опустился в минуту слабости. Удивительный рождался у него смех, он сам, наверное, так смеялся первый раз в жизни. Он смеялся, как будто омолаживался. Смех расправлял его, как ветер расправляет воздушного змея, поднимая в небо.
— Погодите смеяться, — попросила Мишата. Директор взглянул на нее сквозь слезы, но смех прекратил.
Она стояла над коробкой, ожидая, пока выровняется дыхание. Потом подняла коробку и взглянула под нее. Там ничего не было.
— Еще погодите.
Опустившись на колени, она взглянула под стол. Директор подался вперед, наблюдая. Побыв так немного, Мишата выпрямилась и опять замерла.
— Что там? — спросила она, постучав по столу.
Директор пожал плечами. Мишата передала ему коробку.
— Помогите мне.
Он встал и помог ей перевернуть крышку. Там оказалась стенгазета, посвященная пятидесятилетию армии.
Оба они уставились на покоробленный, в желтых разводах лист, заклеенный заметками и фотографиями.
— Ну вот, — коротко вздохнув, сказала Мишата. Она указала Директору пальцем и отошла от стола.
— Смотрите, а я пойду, — сказала Мишата. — Я, как рыба, пропиталась тьмой. Я ничего не вижу почти что. У меня ни рук, ни ног нету. Мне надо срочно наружу.
И отперла дверь и вышла, оставив склонившегося над фотографией Директора. Заметка называлась «Ветеран революции». На фотографии изображался бронированный паровоз с вагончиком, окруженный музейной оградкой. Подпись гласила: «Бронепоезд “Новое время” на последней стоянке».