Часть четвертая. Новогодний карнавал

Глава первая. Утром последнего дня удается уговорить мельхиседеков и елку еще добыть

«Ночью 31 декабря механизм жизни приостанавливается, и всякий может побродить по столице ветхого времени, столице, лежащей в развалинах. Внимательное сердце откроет в себе ее купола, полуразрушенные, полузасыпанные снегом. Видимые всего мгновение, развалины оставляют перед собой и позади тени длиною в год — воспоминания о великой ночи и предчувствие ее нового наступления».


«Жуткое одиночество охватывает здесь, оно проистекает из огромного расстояния меж городом и Солнцем. Город катится по краю огромной чаши, вовне которой повисла бездна, и повод, на котором Солнце удерживает город от падения, натянут до отказа. Снег, являющийся ближе к зиме, есть напоминание об этой огромной отдаленности. Снег приходит со звезд бессолнечной стороны, с черного хода вселенной. Зимняя ночь — это репетиция судьбы, что постигнет город, будь он отпущен с привязи: белая пустыня в непроглядной тьме».


«Это одиночество, одиночество эмбриона, космонавта или водолаза, а другой полюс — восторг. Одиночество и восторг в новогоднем языке отчуждены, противопоставлены, как тьма и свет. Новый год — это мерцание на черном фоне, золотое роение в океане тьмы. В новогодней комнате тушат лампы, чтобы не разрушалась граница между горящей свечой и придонной тьмой, откуда глядит жилец. Эта тяга к свету, этот взгляд, ищущий свечи, — все тот же взгляд с земли, улетевшей в бездонный космос, на далекое солнце. И хотя жилец богато и пышно пирует в своих палатах, ровный голос свечи повторяет ему о другом. О том, что жилец никакой не хозяин тепла и стола, а бездомный скиталец, бредущий из гибели в жизнь, С теневой стороны на солнечную, только бродяга, пробирающийся к далекому окну; путник, узнающий в движении главное: что он не принадлежит ни свету, ни тьме и что первое чувство нового года — чувство границы, необходимости и невозможности ее преодолеть, через замерзшее стекло попасть в комнату, полную свечей, где две склоненные девочки перебирают груду волшебных игрушек».


«Но движение к преодолению той границы, единственный род движения во вселенной, — невосстановимо, и путешествия не избежать никому. Пусть пребудет мужество со всяким, решившимся на поход. Этот путник, совершив первый же шаг, оказывается в беде. Покинувший покой, не добравшийся еще до восторга, он целиком попадает во власть тревоги и страха. Он один отвечает за все. Он должен обо всем позаботиться. Как бьется его сердце при взгляде на циферблат! Сколько он должен успеть всего приготовить, обдумать, собрать, раздобыть! Самую густую елку, украшение для нее и свечи, посуду, консервированные закуски и напитки, бенгальские огни, фейерверки, петарды, маски, веревки, кляпы, гранаты с сонным газами, кинжалы и талисманы, отводящие смерть».


На исходе дня 31 декабря Мишата и фара встретились с мельхиседеками. Накануне в каменном полу станции «Арбатская» Мишата отыскала рыбий скелет и шепнула ему: «Уничтожно — важно! В половину восьмого».

Вторая фраза значила и время, и место одновременно: восьмой час, то есть «Киевская», в центре зала. «Уничтожно» — подсказала Фара: мол, иначе они вообще не придут. Фара склонялась над рыбой вместе с Мишатой и шепотом повторяла слова. Ее волосы слегка касались пола, его мраморное зеркало затуманивалось от губ. Слова, ударяясь о скелет, улетали в туннели, — призраки огромного шепота, обреченные теперь вечно жить в подземельях и только редко-редко пугать жильца, случайно задевшего головой нить эховой сети, или, пойманные эхологом, навечно улечься в пыльную картотеку. Узнает ли когда-нибудь эхолог историческое и роковое значение этих слов? Неведомо. Судьба мира и их собственная судьба были скрыты от Мишаты и Фары, когда они поднимались с колен. Несколько часов отделяло их от той границы, за которой неминуемо менялась жизнь. А как ей суждено было измениться — потухнуть ли, вспыхнуть ли с дотоле невиданной силой, — этого Мишата с Фарой не знали и не хотели угадывать. Их ожидал праздник, невероятный, восхитительный, леденящий сердце, он ослеплял воображение и совершенно заслонял потемки будущего.

Мишата, отряхнув быстрые юбки, хотела сразу же скользнуть между арок и скрыться. Но Фара задержалась: нацелившись подбородком в перронное зеркало, слюнявила палец и укладывала им брови.

— Расслабься, чего топыришься, — посоветовала она.

— Пойдем лучше, — опасливо произнесла Мишата. — Вдруг они слушают? Поймали сообщение и бегут сюда?

— Брось! Они перед праздником совсем размякли.

— А я думаю — наоборот. Новый год — самый опасный момент для них в истории.

— Ну гляди-ка на этого!

Огромный часовщик-бобовик расхаживал совсем рядом и, правда, хоть бы посмотрел. Громадной легкой рукою он забрасывал в рот семечки, дул, и шелуха порхала в воздухе далеко.

— Видишь, какой трюфель. Хочешь, проделаю с ним одну штучку?

— Не надо, пожалуйста. Если не придут мельхиседеки, будем терзаться, что это штучка твоя виновата.

Но мельхиседеки явились, двое. Один Языков, другого Мишата не помнила. Да и Языков казался другим. А может, другая была теперь Мишата.

Они без улыбки пригляделись друг к другу. Ощутимее, чем осенью, мельхиседеков окружало нечто странное — упругая, невидимая стена отделяла их от всего. Для беседы они остановились далеко, в четырех шагах. Им это было как раз — слух у них, Мишата знала, тараканий, тонкий. Серые лица, электроупорные резиновые свитера, на руках — меховые перчатки с пальцами из цельных мышиных шкурок с головками на концах.

— Ну, чего пришли?

— Так и вы тоже пришли, — сказала Фара.

— Нет. Пришли вы, а мы тут всегда были.

— Не фихтуй, бросай выпячивать, — сказала Фара, — все серьезно.

— А чего серьезного?

— А не можешь поближе подойти? Или мне на все метро орать?

Они приблизились. В нескольких коротких фразах Фара описала им положение.

— Паровозик, в общем, можно сказать, нашли. Это бронепоезд «Новое время». В военном музее экспонатом стоит. Уже наладили прошлой ночью. Бортмехаником — Бормотехник, корень жеваный, перержавок… Остальной отряд, кроме нас, — человек пять. Нужен кто-то, кто понимает метро. Лоцман, чтобы нас провести на Часы. Этот кто-то должен из вас. И давайте разминайтесь быстрее. У нас заботы хватает.

Мельхиседеки только мигали, медленно привыкая к услышанному. Переглянулись раза четыре, выразив друг другу по очереди недоумение, изумление, сомнение и испуг. Мишата с Фарой ждали, наблюдая этот молчаливый обмен.

«Захотят ли еще? — мелькало в голове у Мишаты. — Метро — их дом. Что бы здесь ни случилось после гибели Часов, жизнь этих изменится, а многие ли согласны изменять жизнь?»

Наконец Языков взялся за пуговицу, вытянул на резинке и свистнул в дырочку. Тут же со всех сторон возникло человек десять. Серая кожа, блестящие умные глазки окружили Мишату. Языков сказал:

— Тут все должны решать, всеми мозгами. Слушайте. Эти ухтырщики намерены завтра ночью попробовать сшибить Часы. Уверяют, что есть бронепоезд на ходу из музея. И оружие. От нас хотят, чтобы их довели до ворот. Кто что думает, спрашивайте.

Остальные всполошились, придвинулись. Мишата с Фарой стояли, пойманные в сети маленьких жестких взглядов. Озираясь, теснясь, стараясь потише, заговорили все одновременно. Фара заткнула уши большими пальцами. Мишата поморщилась, переводя взгляд с одного лица на другое.

— Ты говори, — указал Языков на одного.

— Как вы бронепоезд в метро затащите? — крикнул указанный.

— Рядом на горке, за забором музея, — стала объяснять Мишата, — трамвайные рельсы. Мы поедем мимо Театра зверей, через Цветной бульвар, по Бульварному кольцу до Чистых прудов. Там возле метро — партизанский замок с жестяным петухом. Под петухом башня и шахта с винтовым съездом для вагонеток — ведь идет стройка станции. Съезд соединяется наверху с трамвайными рельсами — партизаны ими пользуются для ночного подвоза грузов.

— Вы не пробьетесь в шахту, — быстро возразил мельхиседек. — Вы максимум пробьете ворота, а партизаны заклинят стрелки спереди и сзади и сожрут вас вместе с вашим поездом.

— Да мы не будем ничего пробивать, — спокойно отвечала Мишата. — Они нас просто пропустят. У Директора полный сундук печатей и бланков часовой канцелярии. Директор сам нам составит все разрешения и пропуска. Мы будем как бы частью правительственных мероприятий в культурной программе «Встреча Нового 2006 года». Название: «Агитпоезд “С Новым годом" для поздравления москвичей в метрополитене». Мы оденемся зайчиками, белочками, поезд по-елочному разукрасим. Они не заподозрят ничего. Мы открыток купим штук по сто специально. Мы им открытки раздадим.

— А электричество?

— Сапоги резиновые наденем, перчатки. Метро перегорит, конечно. Нам это только лучше.

— Ваш поезд расшибется о Часы, там антрацитовая броня.

— Нет, этот поезд небьющийся. Его ничем сокрушить невозможно.

— С чего ты взяла?

— Пророчества, указания… Это бесспорно. Я к этому поезду несколько лет шла. Долго объяснять. Языков потом расскажет, он помнит.

— Как же вы поезд перетащите на рельсы?

— Там только три сустава рельсов добавить надо. Языки нам помогут. Директор знает недалеко одну стройку, где языки укрепились под видом партизан.

— Как это?

— Ну, языки, которые замаскировались под партизан.

— Никогда не слышал, чтобы языки кому-то помогали, и вообще ты чего-то чересчур, лепишь кафель на картофель… — пробормотал спросивший мельхиседек. Но было видно, что он потрясен услышанным. И остальные тоже. Собрание зашумело.

— Мы вам дадим провожатого, — процедил наконец Язык, — но только одного, потому что дело неверное.

— Мы и можем взять только одного.

— Военной ситуации мы хорошо не знаем, — в тревоге почесываясь, продолжал Языков, — туда, где предположительно Часы, мы не ходим. Знаем только, что существуют съезды. С каждой ветки есть съезды, пыльные, темные, на них начинается запретная зона, шлагбаум, красная кнопка. В старину много про них говорили. И главный дворец, над самой серединой метро, назывался съездов. Сейчас это забыто. Они решили, видно, что пусть лучше о них забудут.

— Ну что ж, мы напомним, — произнесла Фара.

— Вы как поедете? По каким станциям?

— Мы же сказали, с Чистых прудов. А дальше куда — не знаем. С какой удобнее на съезды попасть?

— Вам, значит, удобнее приехать на Охотный ряд. Оттуда можно. И вам недалеко. В конце платформы тогда мы будем. Только скажите, во сколько.

— А сколько оттуда времени до ворот?

— Не больше минут, может, двадцати.

— Таранить мы будем в полночь, с боем колоколов, — заключила Фара, — значит, давайте, чтоб к одиннадцати вы были.


…К одиннадцати, а сейчас начинался четвертый час вечера. Наверху стоял сильный мороз, все хрустело. Песочный скрип множества ног заставлял кричать, обжигая горло. Над толпой проплывали лыжи и елки, завернутые в цветные дерюги. Ложные Деды Морозы кричали и торговали на всех углах. Двери магазинов хлопотали, перебирая толпу. Все было охвачено приготовлениями, предвкушениями, предчувствиями будущей ночи. Мишата с Фарой развеселились.

Они стали заходить во все магазины, толкаться там и смотреть. В одном обувном Фара попросила примерить меховую туфлю взамен своего рваного кедика и потом попыталась сбежать с туфлей. Но ее заметили. Фара бросила туфлею в стражника, и они с Мишатой пустились наутек, взвизгивая от страха и смеха… Бежали долго, хотя никто за ними не гнался. Наконец, поскользнувшись на черном зеркальце льда, они упали и сидели, обессилевшие от смеха, извалянные в снегу. Елочный базар на противоположной стороне шевелился во множестве шапок, шуб, мерцал цветными гирляндами. Покачивалась легкая музыка. Елки лежали горой, немного отчужденной ото всех и сумеречной. Фара отдышалась наконец. Они немного еще посидели и потом встали и отряхнули друг друга. На елочном базаре выпросили очень хорошую елку и пошли с ней домой. Мишата несла за ствол, Фара за верхушку, и люди улыбались, глядя на них. Пьяный Дед Мороз пристал к ним и помогал некоторое время, поддерживая середину. Потом Фара его прогнала:

— Сотрись, Санта Какус.

— Я Дед Мороз!

— Ты боксерская груша… Настоящий Дед Мороз наоборот одет.

— То есть?

— В защитную форму, под цвет елок, чтобы незаметно подкрасться!

Он протянул им конфет, но рассыпал и, подбирая, отстал.

Они втащили елку в подвал, взглянули на забитые пургой окна и увидели, как сильно посинел снег.

Глава вторая. Директор оставляет подвал и забирает Зауча

Так начался этот день, самый медленный день в году. Сидя на табуреточке и шевеля картофельным ножом, Мишата чувствовала небывалую протяженность дня. Каждая минута творилась долго, тягуче, заворачивалась В спираль, отделялась от временной массы неторопливо, как картофельная кожура. «Когда еще!» — говорила себе Мишата, наблюдая, с какой чудовищной медлительностью сякнут минуты. Ночь придвинулась на десять картошек, на три моркови, на один лук. Все это они с Фарой принялись обжаривать, устроив сковороду на спирали обогревателя. Пока закончили с едой, пока нарядили елку, синева снаружи исчезла. Мишата выглянула в окно, но увидела только тьму и морозные искры. В зеркале она отразилась измятая. Шлепая босиком, она отправилась в умывальню, устроенную в одном из бомбоубежищных ходов. Вода бралась из треснутой трубы отопления. Мишата долго возилась в теплом и ржавом ручье. Лампочка еле освещала убежищный ход, бредущий, спотыкаясь, в темную даль. Мишата поежилась.

«Хватит с меня подземелья навеки», — сказала она. Но главное подземелье ей предстояло вскорости встретить. Мишата была, в общем, готова. Причесавшись, она возвратилась в комнату, где Фара уже нюхала пироги. Часы дошли до половины седьмого. «Никакого страха, — отметила про себя Мишата, — пока одно лишь волнение».

Фара успела сложить и заколоть свои волосы и одета была в чистое новое платье. Кружевные рукавчики были аккуратно застегнуты на пуговицы. «Мне тоже пора подготовиться, — сказала себе Мишата. Но, взглянув на часы, добавила: — Успею! Вон сколько еще времени!»

Она набрала до отказа воздуха, подержала и тихо выпустила. Вынула свечи. Сначала, по привычке, зажгла только две, но потом Фара схватила остальные и стала зажигать одну за другой и расставлять везде. Комната заполнилась жарким светом. Здесь никогда еще не было так светло. Мишата словно впервые разглядела подвал: подгнившие ножки стола, кроватную сетку в известковых натеках, многозначительные пятна грибниц по углам… Разноцветные склянки директорской лаборатории набрасывали на все это еле видимую пелену цветного мерцания.

— Сидим будто внутри деньрожденного пирога.

— Директор придет — вот разозлится! «Нарушаете конспирацию!»

— Теперь уже все равно.

— Давай музыку включим!

Фара выволокла патефон и пластинку. Потекли сладкие и вялые звуки старинного танца. На чистой тряпочке Фара выложила горячий пирог, они уселись на диванные подушки и медленно съели почти половину. Съели пирог и выпили чай, и все это торжественно, просветленно, молча.

Почти догорели свечи. Музыка кончилась еще раньше. В комнате стало жарко от свечей, и Мишата встала и пошла их гасить. Она гасила свечу за свечой, и Фару делалось видно все хуже, и, когда сохранился всего один, у окна, огонек, от Фары остались только глаза.

— Смотри, — указала в окно Мишата, — там звезду видно.

Снег загораживал окно почти полностью, лишь на самом верху, у земли, оставалась щель и в ней — укольчик звезды. Фара присела рядом. Они сидели в треске единственной свечки, думая о своем.

— И что же, — тихо шевельнулась наконец Фара, — ты и вправду веришь — после полуночи мы перестанем стариться?

— Ну… как бы утратим возраст. Нам все возрасты сделаются доступны. Если тебе захочется, ты сколько угодно побудешь старушкой.

Они сидели очень близко — свеча между ними, — и шепот Фары наклонял огонь на Мишату, а когда та отвечала, огонь кивал Фаре. От этих перемен волны золотых искр ходили по заиндевелому стеклу, и всякий раз ледяные цветы изменяли облик.

— Вот смотри, — сказала Мишата, — это золото состоит из многих цветов — красного, зеленого, синего. Ледяной кристалл может принять любой цвет, смотря в каком направлении он повернут. Нет цвета, ему недоступного, и все благодаря его чистоте. Часы замутняют жизнь. Падут Часы — и каждая частица снега засветится собственным светом, а на земле станет светло, как на Солнце.

— Ты не очень-то уж мечтай, — подозрительно покосилась Фара.

— Это не просто мечты, — отвечала Мишата, — это знание. Смотри, какая красота! Ведь всякая красота — неспроста, это кусочек будущего, посланный, чтобы в нас силы поддержать. Гляди — кристаллы! Это почерк самого будущего. Оно изображает себя на стекле: стекло — это вечный лед, самый таинственный материал, мой народ так и не научился его делать. У нас считалось, что ледяные узоры — это виды вечной зимы. Это цветники и леса кристаллов, и каждый кристалл раскроется, как бутон, после остановки времени. Пока что все снежинки лежат тихо, но, как только мы уничтожим время, они оживут и расцветят весь мир. Представь себе, что начнется!

— Представляю… Сейчас на улице дубануться можно, а тогда, наверное, и дома дашь дубаря.

— Тебе не захочется сидеть дома! Вообрази только: тебе откроются все тайны кристаллосложения, по одному твоему слову изо льда будет создаваться любое — одежда и обувь, замки и парусники! Можно будет жить прямо в снегу, ни о чем не заботясь, только кататься с гор на лыжах, на санях, в снежки играть и не уставать никогда.

— В снежки я и так могу играть, а в ледяной парусник в жизни не полезу. Значит, если меня сегодня часовщики не придушат, я потом должна буду околеть в твоей зиме?! И наши — освободятся, обрадуются, да тут же сюрпризик и получат: вечная зима! Они, пожалуй, обратно к Часам тогда запросятся.

— Да ты не думай попусту! Будущее велит не думать, а смотреть. Просто смотри, какие на стекле радужные сады до небес! Как только ты увидишь их — забудешь о холоде.

— Ну, вижу лес, допустим… Да никакой не ледяной. Жаркий лес, лианы, джунгли, поняла? Тропическая поросль! Вот что здесь нарисовано! Только тогда я согласна! Чтобы как тут, густо, безвылазная зелень, полные деревья фруктов и даже ночью жара. И не нужны мне твои санки! Когда Часы кончатся, зима уничтожится!

— Не зима уничтожится, — расстроенно сказала Мишата, — а только внутренняя стужа… Ты не поймешь никак…

— Да про то, что после сверженья Часов наступит лето и солнце выйдет, все знают, все дети, об этом и в книгах говорится, и в стихах. Давай твоего Директора спросим хотя бы!

— Директор не скажет, да он и не знает, — задумчиво сказала, глядя во тьму, Мишата. — Он говорит: что изменится в погоде мира — неважно, а в погоде духа — неведомо. Для себя-то он не ждет никаких радостей, ему все равно.

— А чего ему надо?

— Ну, деятельности. У него появится наконец возможность немного переладить жизнь.

— Могу представить! Что же он на этот раз отколпачит?

— У него много разных мыслей. На мусорные баки сделать ступенечки, чтобы небольшие собаки тоже могли доставать. Провода красить светящейся краской, чтобы птицы ночью не натыкались. Все решетки, заборы, железные ограды делать из прутьев разной длины, таких, что, если тарахтишь палкой, выходит мелодия. Люки делать прозрачные, чтобы интересно было вовнутрь земли смотреть… Плоскокрышные дома — все, все, какие есть — и в Старом городе, и в мертвом, — засеять поверху густым лесом. Печное отопление вернуть, и так, что трубы одного дома настроены в один аккорд, чтобы ветра, продувая дома по очереди, звучали музыкой…

— Подходяще! Подходяще! — трясла головой Фара. — Если правда можно будет такое придумывать, то ладно уж, пускай останется немного снежка, я даже на зиму согласна, только чтобы она была короткая, не больше недели!

И тут свечной огонь вдруг пригнуло к окошку, причем сильно, до синевы.

В подвал ворвался холодный ветер.

Дверь была открыта, на пороге, перегораживая собой вход, чернел Директор.

Мишата мало видела его последние дни. Он сильно исхудал и обесцветился. Кости лица сделались еще резче. Одет и выбрит он был чисто, как манекен. Снежной яркости рубашка сияла под черным фраком, высокий цилиндр венчал голову, по бокам завивались снежные бакенбарды. Трость с серебряной рукояткой повелительно протягивалась в направлении детей.

— Готовы ли вы? — спросил Директор. — Готовы ли, сыты ли, собраны, отдохнувши? Нам предстоит ночь, полная трудов.

— Ладно, значит, мне пора, — вскочила и потянулась Фара. — Тогда в десять возле музея. Я прихвачу все, что только получится. Приветик!

И она побежала домой. А Мишата в сопровождении Директора отправилась в зал, неся в одной руке свой ранец и телогрейку в другой.


Просторный каменный зал находился в самом центре подвала, разветвленного, до конца не изученного, вырытого в пору давней и страшной войны. После нее подвалы сделались не нужны, в них устраивали темницы, бассейны, музеи, потом стали забывать о них. Уже два десятилетия не ступала сюда нога земляка.

Теперь здесь горела одна керосиновая лампа. Пар плавал вокруг нее. Сутулые стены сошлись над привинченным к полу столом. Пять фигур сидели вокруг и терпеливо ждали, деликатно покряхтывая. Когда издали полетели шаги, все зашевелились, распрямились, замерли. Стуча сапогами, быстро вошел Директор в развевающемся плаще. Из-за складок выглядывала Мишата. Директор отступил, все взгляды сошлись на ней. Мишата коротко поклонилась. Странно подсвеченные снизу. над столом застыли лица Бормотехника, Господина, старика лифтера. Ближе всех к ней оказался худой и длинный, в котором Мишата признала школьного сторожа Богдыханова. А рядом с ним скрюченный карлик. «Горбынек? — пригляделась к нему Мишата, вспомнив рассказ Фары… На столе лежала коробка. Обычная коробка из-под обуви, но в ней разноцветно поблескивали из ваты елочные игрушки. Их было немного. Мишата подошла. Неспешной рукой коснулась коробки, потрогала вату, холодное стекло. Сердце ее екнуло от едкого волнения. Переведя дух, она нащупала крышку и прикрыла коробку. Все стояли по-прежнему.

— Да, пора, — глухо сказал Директор и щелкнул крышкой резных золотых часов, Мишата видела их впервые. — Попрощайся с подвалом, — сказал он ей. Лицо его, бритое, носатое, казалось теперь чужим. Бакенбарды придавали ему что-то страшное. — Попрощайся. Если ты увидишь его еще раз, ты будешь уже другая и, может быть, не узнаешь его.

— Если я буду другая, то прощаться нужно не с ним, а с собой. Уж лучше я не буду ни с кем прощаться.

— Но нам остается здесь еще одно, самое последнее дело, — прошептал Директор.

Распластавшись по стене, он осторожно поглядывал из-за угла в коридор. Остальные стояли позади, возле каждого чемодан. Все ждали знака. Директор наконец поманил. Мишата высунулась с опаской. В конце коридора, среди запертых темных дверей, одна была обведена золотом. «Зауч», — подумала Мишата.

— Да, — прошептал Директор, — она по обыкновению засиделась допоздна.

Он одернул бакенбарды, вздохнул и решительно двинулся вперед.

Его подкованные сапоги ударили тишину… Один, два, три, четыре шага отсчитали сапоги, и тут же рухнули шаги остальных. То стуча вразнобой, то попадая невольно в ногу, группа приблизилась к кабинету и вступила на середину.

Зауч сидела за столом выпрямившись, успев приготовиться ко входу посетителей. О левую руку ее разбежались бумаги. Дальше, к удивлению, стояла крошечная наряженная елка. Очки Зауча блистали холодным недоумением. Высоко под потолком щелкали часы, равнодушно меряя тишину.

— Анна Вадимовна, — церемонно и твердо произнес Директор, — я предлагаю вам отправиться с нами.

— Во-первых, здравствуйте, — нацелила на него Зауч свои сверкающие очки. — Во-вторых, с кем это с вами? Отправиться — сейчас? И куда? Извольте объяснить.

— Имеются в виду я, моя ученица, мои знакомые и коллеги. Всем нам предстоит срочное, неотложное дело. Прошу вас собраться в две минуты. Наденьте пальто.

— А в чем состоит это дело?

— Дело состоит в том, — неспешно отвечал Директор, — что сегодня, сейчас, мы заканчиваем эпоху власти часовщиков. Мы собираемся к двенадцати ночи овладеть механизмом Часов и разрушить его. И желаем, чтобы вы к нам присоединились.

— О, это очень важное дело, — воскликнула Зауч, — но, к сожалению, вы не согласовали его со мной заранее, так что, увы, я участвовать не смогу. В любом случае дела совершаются в рабочие дни. Сегодня — выходной, и я сама распоряжаюсь собственным временем.

— Сожалею, но возможности распоряжаться временем — своим или, может быть, чьим-то еще — у вас более нет. В эту ночь вы и остальные, подобные вам, будете лишены такой возможности.

Зауч поморщилась.

— Пожалуйста, — устало сказала она, — мне не до шуток, тем более таких неуклюжих. Покиньте мой кабинет, прошу вас.

— Мы сделаем это немедленно и вместе.

— Разговор абсолютно исчерпан, — заключила Зауч и обратилась к своим бумагам.

— Если разговор, вы считаете, исчерпан, — все так же спокойно продолжил Директор, — мы приступаем к действиям. Подумайте, удобно ли вам быть уведенной силой на глазах вашего директора, сторожа и ученицы.

— Ах, вот как обстоит дело! — изумленно откинулась в кресле Зауч. — А я, знаете ли, полагала ваше шутовство насквозь наигранным! Оказывается, оно зашло довольно далеко! Вы и правда серьезно? Поверьте, я поражена, но, если вы действительно искренни, мне придется призвать вас к порядку.

Она потянулась за телефонной трубкой, сняла ее, прижала ухом так, что слегка перекосились очки, и тронула пальцами диск. Но сторож Богдыханов вынул огромные ножницы и, шагнув вперед, перерезал провод. Одновременно с этим карлик извлек откуда-то маленький пузырек, но Директор сделал отрицательный жест, и пузырек исчез. Лицо у Зауча стало такое же, как на сентябрьской линейке, когда ей бросили в лицо живую крысу.

— Собирайтесь, — повторил Директор и шагнул к столу. И остальные приблизились на шаг, только Мишата осталась стоять на месте, изучая Зауча.

— Вы больны, — слабо сказала Зауч, — ваша педагогическая деятельность кончена навсегда. Вас ждет строгое наказание. Вы неудачник. Вы инфантильный, бездарный выдумщик. Посмотрите на себя, посмотрите на своих друзей. Что вы, извините, напялили? У вас элементарно нет вкуса. Ваши выдумки лишены всякой оригинальности. Вы смешны и жалки.

— Смешон и жалок? — спросил Директор. — Однако никто не смеется и никто не плачет. Взгляните!

И правда, все лица, бывшие в комнате, хранили суровое выражение. И Зауч была бледна.

— И кто, — тихо, злобно сказала она, — кто позволил вам втягивать в ваши бредовые затеи детей?

— Это не ребенок, — тяжело промолвил Директор, — это волшебница и воин.

— Волшебница? — рассмеялась Зауч. — Пока что за ней, кроме средней успеваемости и плохой дисциплины, ничего волшебного я не заметила. Что же волшебного она может продемонстрировать?

— Ей нечего демонстрировать, она сама — волшебство, — ответил Директор, — и благодаря ей в эту ночь ваша власть и власть вам подобных падет. Я не надеюсь, что вы поможете нам отворить ворота, да мы и не нуждаемся для этого в ваших заклятиях. Вы мне нужны, чтобы в случае неудачи обменять по крайней мере вашу жизнь на жизни ее и Фары. Более высоко, поверьте, вашу жизнь никто и никогда не оценит. Вы считаете себя педагогом, Анна Вадимовна? Что ж, сегодня у вас есть возможность доказать истинность вашего призвания.

— Господи, что за дикий вздор! — простонала, прикрыв глаза своими изящными пальцами, Зауч.

— Ну, так вы оденетесь сами или нам все-таки совершить это принудительно?

Все стояли уже над самым столом. Зауч отняла руку и встретила спокойный и твердый Мишатин взгляд.

— Хорошо, — сказала она наконец, с усилием, пожав плечами, — вы меня заинтриговали. Отчего бы и не посмотреть, как вы срамитесь. Даже любопытно. Подайте, пожалуйста, сапоги и пальто.


Восемь закутанных фигур с чемоданами стояли на разбитом кафеле прихожей. За дверями полыхала метель. Крохотная лампочка освещала всех с потолка. Тени веером лежали на кафеле и были испорчены в выбоинах. Директор поставил чемодан и опустился на колени. Он нагнулся к Мишатиной тени и поцеловал ее; бросил щепотку невидимого порошка, пошептал немного, раскачиваясь.

«Это последняя лампочка и последняя отброшенная мною безопасная тень», — думала Мишата.

A Господин, легонько нагнувшись над нею, сказал:

— Здравствуйте, мальва. Как вы себя чувствуете?

— Привязанной к камню, который на краю пропасти и который я своими же руками сталкиваю.

— Я счастлив быть привязанным к одному с вами камню. Сейчас лучшая минута моей жизни. Минута, которая оправдывает все мое существование. Я близок к счастью, инфанта.

— Возможно, это плохо, — тщательно прислушиваясь к себе, выговорила Мишата. — Ведь мне… ведь для меня ваше присутствие… безразлично. Сейчас безразлично, в данный момент… а не вообще. Не будь вас, я чувствовала бы себя так же… А вы — не так же, не будь меня, а, видимо, хуже, да? Наша армия, значит, плохо уравновешена. Передо мной цель, а вы, значит, отвлекаетесь от моей цели на саму меня.

— Но для вас это и хорошо, хотя бы тем, — сказал Господин, — хотя бы тем, что, обещаю вам, если с нами случится что-то плохое, то с вами это случится с последней.

Мишата тихонько рассмеялась. Она оглянулась, а все, оказывается, смотрели на нее и ждали. Она бросила взгляд на дверь. Ее охватило такое детское, древнее чувство, как в сказке про девочку, которая так же открыла дверь и шагнула через полоску света в прихожую, где лежал мешок Деда Мороза. Мишата нажала на дверь. Чтобы сдвинуть ее, пришлось напрячь все силы, но, едва приоткрывшись, дверь распахнулась сама под напором метели.

Глава третья. Опасность подстерегает внутри и снаружи, но паровоз побеждает

Предновогодний вечер — самый пустынный в году. Ночь — самая многолюдная, а вечер пустынный. Дома забиты людьми, и зажжены все окна, а на улицах никого. Тем более во время вьюги. А если и встречается человек, то он обязательно бежит. Никогда не увидишь столько бегущих, сколько в предновогодний вечер. Над их головами грохочут взрывы, не умолкают лихие посвисты ракет, вспышки и трески распоротого неба. Человек бежит и иногда падает. Потом, переждав, устремляется дальше. Бегут даже те, кому некуда торопиться. В предновогодний вечер нелегко удержаться от бега.

Первые минуты пути отряд тоже бежал.

Но потом Директор взял себя в руки и приказал остальным перейти на шаг.

Двигались цепочкой вдоль стен, еле дыша, глубоко надвинув шляпы и цилиндры и храня молчание. У всех чемоданы, у Мишаты ранец, только Зауч, заточенная в середине отряда со своей бледной презрительной улыбкой, шла налегке, лишь с маленькой сумочкой. — Дома стояли освещенные целиком, до краев полные горячим праздником. И во многих окнах Мишата видела цветные созвездия елок. Елки в каждом окне, тысячи елок, на каждой огни, и эти огни изображают чудо, что должно произойти с Предсказанной елкой. Но люди уже не надеются на чудо и даже забыли о смысле древнего пророчества наряжать. Порывы вьюги несли клочки кухонных запахов, позванивание приборов, шелест ног и пение пира; но никто из празднующих не знал, что Предсказанная елка в эту минуту колышется на плече долговязого Богдыханова, а игрушки к ней едут в ранце Мишаты, и все это творится здесь же, под окнами, и неотвратимо движется к грандиозному своему концу.


Морщась от вьюги, Мишата всматривалась в громаду музея, во тьму меж высоких колонн и наконец с облегчением заметила скорченную фигурку Фары.

— Сюда, лезь сюда, здесь потише, — замахала руками Фара. Между колонн в одних местах дуло особенно жестоко, зато в других движения воздуха почти не чувствовалось. — Ух, какая толпа! — возбужденно прошептала Фара, глядя на подходивших взрослых. — Я мандаринов набрала, держи. И вот еще что взяла, — она отпахнула пальто и со значительностью приподняла из-за подкладки кухонный нож.

Мишата покивала. Из-за колонны, сквозь вьюгу и через забор, рассмотрела красные гирлянды заграждения, тени и взмахи.

— Чего это они как партизаны? — пожаловалась Фара. — Лампы эти красные, в жилетках все!

— Это же языки, — сказала Мишата, — разведчики, которые под видом партизан. Это их искусство — походить на партизан. Пойдем. Языки — наши союзники. Гляди, как они работают. Гляди, уже одни рельсы положены.

Высокая решетка отделяла двор музея, уставленный военными машинами. Снаружи вдоль решетки тянулись дорога и трамвайные рельсы. От решетки внутрь спускался небольшой склон, у подножья которого находился поезд. Теперь же часть решетки была разломана и сугроб весь вытоптан. По всему склону стояли языки и отбойными молотками грызли землю. В багровом полумраке они действительно походили на партизан. Только приглядевшись, Мишата увидела, что лица их бледнее партизанских и глаза очень грустные.

— Они нам не верят и жалеют о нас, — тихо поведала Мишата Фаре. — Они убеждены в непобедимости Часов.

— Их дело — работать! — возмущенно крикнула Фара. — Подумаешь! Их никто и не просит воевать, мы сами управимся. Главное, чтобы нас прямо здесь не стреножили, — понизила она голос, присев и оглянувшись. — А чего охрана? Сторожа здешние?

Мишата пожала плечом.

— Усыпились, должно быть. Так по плану. Вон та будка, наверное, и есть сторожка, помнишь, мы на карте видели. Свет там горит.

— Утром проснутся — повеселились! С Новым годом! — засмеялась Фара.

Но Мишату не оставляла тревога. Молча пробиралась она туда, где тихо тлели амбразуры кабины и неслись тяжелые вдохи пробуждения паровоза, «Только бы, — думала беспокойно Мишата, — скорее! Только бы поскорее!» Минуя удары, огни, дымы, она начала дрожать от напряжения и страха и не могла совладать с этим. А раньше думала, запуск пройдет как-нибудь тихо, украдкой. Как же было не понять сразу, что, для огромного де. ла с огромной целью приводя в движение огромное средство — паровоз, само собой порождаешь и огромные звуки. «Да сейчас сюда полгорода сбежится», — внутренне обмирала Мишата.

Но все было гладко вокруг. Пусто, полуосвещено, и метель стерла с улиц остатки жизни. Только вспышки фейерверков, то слева, то справа застигая крыши, приветствовали вспышки сварок и делали их как бы простительными. Мишата наконец выдохнула.

«Может, и ничего, — думала она, сжавши зубы, — всем безразлично, некому поднять крик».

Правда, одна-единственная собака кружилась на привязи, скакала и все лаяла, пытаясь отогнать чужаков. Наверное, собака спящих сторожей. Да что толку от лая. если работа компрессора заглушала все звуки с верхом, включая метель.

— Странно… — задумчиво сказала Мишата, глядя на заснеженные дупла орудий, — столько непобедимых ужасных машин, и некому их защитить, кроме маленькой собаки. О чем думают часовщики? Здесь же горы оружия. Жаль, что нас так мало, можно было бы кроме поезда еще этих грубиянов двинуть, самолеты поднять!

— Ты умоляй, чтобы поезд поехал, — приплясывая и закрывалась от холода руковом, процедила Фара. — Какие еще самолеты! Ты еще в самолеты веришь? Прямо как маленькая. Я и в поезд не верю почти.

— Самолеты летают, — задумчиво сказала Мишата, — я знаю. Ну, или делали это раньше. Мне еще Гусыня, когда по музеям меня водил, показывал их раскраску. Вон у того, я помню, брюхо синее для полета в ясном небе. У того пасмурное, в пасмуре летать. А этот — у него брюхо черное и крыша в созвездиях — для полета в ясную ночь над безветренным морем, где отражаются звезды.

Фара высунулась из-за рукава и посмотрела, но самолет оказался весь обмерзший снегом, и раскраску было не видать. Тут колючий ветер хлестнул так сильно, что Фара пошатнулась и закричала:

— Нету там звезд, а один снег! И все твои самолеты одинаковые, облепились дурацким снегом, чтобы летать над снегами, над дурацкой землей в дурацком снегу и льду! У меня слезы уже идут! Пойдем же наконец к печке!

— Это Фара кричит? — раздался сверху голос Директора. — Привет тебе, милая злюка! И ты, Иванова, поднимайтесь в кабину, отправление близко, близко!

Его счастливый хохот метнулся и растерзался порывом ветра. Директор спрыгнул вниз и, придерживая цилиндр, устремился к языкам. Мишата с Фарой залезли наверх.

— Отогревайтесь быстрее, и за работу! — строго сказал им сторож Богдыханов, указал на поленницы, а сам, отодвинув штору, перебрался через окно на борт паровоза. В руках Богдыханова находился ворох елочной мишуры, флажков и гирлянд, а следом вылезший старик лифтер держал большую вязанку петард. В кабине сделалось посвободней. Мишата с Фарой уселись на дрова и огляделись.

Их спутники кое-как пристроились на ящиках с петардами и на дровах. На полу было натоптaнo снегу, из-под фанерок и шкурных штор задувала пурга, но такой страшный рев-жар бесновался в топке, что пурга тут казалась кстати. Техник, смешной своими шортами на подтяжках и жуткий ребрами и зрачками, как обезьяна, скакал по кабине. Помня его вялым и бесцветным старичком, Мишата удивилась. В тот момент, когда Техник ее увидел, он наклонился за углем, но от взгляда на Мишату вдруг притопнул, обратив свой наклон в первые движения танца.

— Ах, девчушки, — начал он душевным, замирающим голосом и вдруг, стрельнув ногами, закричал:

— Вы милашки,

ваши ушки!

и кудряшки!

без передышки!..

— Василий Петрович! — гаркнули на него с поленниц. — Не отвлекайтесь…

Молодецки ахнув, Техник провалился куда-то за кучу угля и спустя миг лез уже назад с полными ведрами. По-собачьи раскорячась, так что натянулась и заблестела его потная татуированная спина, он начал остервенело метать уголь в топку, и куски угля вспыхивали прямо у него в руках. Господин и Горбынек тихонько переместились, стараясь занять места подальше от Техника. Третья фигура в углу кабины не шевелилась. Когда накал топки возрос, стало возможно различить Зауча.

— А это чего такое? — в совершенном изумлении обратилась к окружающим Фара.

— Запаслись, — хрипло пояснил Горбынeк.

— Это часовщица! — с мрачной значительностью указал Господин.

— Не успела раньше сказать, — объяснила Мишата, — Михаил Афанасьевич решил ее взять с нами.

— Твои друзья, Фара, — сказала Зауч с достоинством, — пригласили меня на новогодний вечер.

Настало молчание, только Техник распевал, шуруя топку. Фара в недоумении оглядела всех и, наконец поняв, встала. Руки ее по обыкновению уперлись в бока.

— Вот что, — объявила Фара, — это какие-то глупости. К чему нам она? Надо ее немедленно отпустить, понятно?

— Михаил Афанасьевич решил, что она увеличит нашу силу против часовщиков, — добавила Мишата.

Фара опять осмотрелась и теперь уже побледнела.

— Анна Вадимовна, — крикнула она злобно, — идите, пожалуйста, домой, и побыстрее.

— О нет, тут совсем недурно, — ядовито начала Зауч, а Горбынeк, привстав, посоветовал:

— Успокойся, девочка, сядь, никуда она не пойдет.

Не удостоив его и взглядом, только поджав уголки губ, Фара приказала Мишате:

— Спустимся-ка.

Слова прозвучали угрожающе. Мишата вслед за Фарой вылезла снова в метель.

— Друзья! — раздался внезапно директорский голос. Кое-кто высунулся из окошек. — Друзья, — взмахивая руками, воскликнул Директор, — хвала нашим союзникам! Путь открыт! Наш путь открыт, наше время тает. Капитан! Руби якоря! Пробила минута пара!

И гудок паровоза, как бич, ударил в ночь и рассек ее. Но прежде, чем он умолк, другой звук, пусть не такой громкий, зато не в пример более отчаянный и напористый, полетел в директора — Фарина брань.

— Поезд дальше не идет! Освободить вагоны! — орала Фара, на каждом слове подпрыгивая, словно вколачивая их в оторопевшее лицо Директора. Вдруг она расплакалась. — Что же вы, Михаил Афанасьевич, — кричала Фара, и слова летели уже не как камни, а как слякоть, — такую мне сделали жабу вонючую! Ведь сколько уже было обговорено! Сколько раз я просила вас бабку не трогать! Ну и гад же вы оказались!

— Успокойся, Фамарь, — сурово произнес Директор, выждав паузу. — Сегодня решается судьба мира, и решать ее нам. Я не забыл твои просьбы. Но при вступлении в области великие наши личные желания и мнения должны уничтожиться. Нету ни тебя, ни меня, а есть общая беда и одна победа, которая должна совершиться любой ценой! Слышишь? Любой ценой!

— Но какая общая теперь может быть победа, — рыдала Фара, — если вы на меня наплевали!

— Напротив, — перекрикивал, наклоняясь над ней, Директор, — я высоко оценил и превознес тебя, полагая, что перед лицом величайшего в эпохе события…

— Было великое, а стало паршивое, — вылетело из Фары, а Директор закричал:

— Смотри! Смотри кругом! Смотри, как соединились все стихии и материалы во имя нашей победы! Металл и снег, темнота, уголь и пар — все вещества ныне жертвуют собою во имя свержения Часов, и все они будут прославлены в Новом времени. Зауч, отстраненная от предстоящего сегодня сражения, обречена на исчезновение в будущем; но, насильно привлеченная к подвигу во имя воцарения вечности, она спасется от гибели и получит возможность! Наравне с другими! Вступить! В грядущую! Жизнь!

Последнее звучало отрывисто, так как Фара уцепилась за воротник директорского фрака и трясла его:

— Значит, можно сделать ради вашей вечности что угодно! А зачем она тогда сдалась! Если в ней будет тошнить от сделанного! Вечная тошнота! Вот вам чего надо! А мне такого не надо! Меня и так все время тошнит! Я-то как раз хотела…

— Чтобы разделить нашу судьбу, пойми, нашу судьбу в грядущем мире, Зауч должна, пойми, должна иметь общую с нами судьбу в этом мире, — перекрикивал Директор и, забывшись, тоже встряхивал Фару. А она, не чувствуя этого, вопила:

— И никого вы, значит, не любите, кроме своих дурацких Часов!

Пригоршня метели залетела в ее разинутый рот. Фара захлебнулась и закашлялась. Она разжала руки, и Директор разжал. Она оступилась, ухватилась за обледеневшую броню, в отчаянии ударила по ней кулаком — пальто ее, расстегнутое, раздуло ветром, и большой кухонный нож выпал на снег. Сердце Мишаты сжалось. Растрепанная, сморщенная Фара озиралась кругом на лица, растерянно на нее смотревшие. Остановила взгляд на Мишате.

— Скажи ему, — хрипло потребовала Фара, — скажи ты ему, чтоб Зауча отпустил немедленно!

Мишата молчала.

— Ты что, оглохла? — подступая, закричала опять Фара. — Потребуй от него, живо! Живей!

Мишата стояла и не могла шевельнуться. Ей надо было покачать головой, она должна была покачать, но не могла: голова и шея словно окаменели.

— Ну ты, чертова снежная кукла! — крикнула Фара, и слезы как искры брызнули у нее из глаз. — Ну сделай же что-нибудь! — Мишата стояла оцепенев. Фара наставила на нее палец: — И ты хочешь сломать Часы? Да ты сама механизм! Заводная игрушка, болванка на батарейках. Да ты хуже любого часовщика! Посмотри на се. бя получше! Да ты от дневного света воротишься! На тебе волосы все сгорели! Кости торчат, как у падали, в лохмотьях ходишь, в плесени спишь, паутиной питаешься! Да тобой хоть в футбол уже играй, хоть кол забивай! Да ты вообще хоть что-нибудь чувствуешь? Хоть что-нибудь, хоть чуть-чуть? А? Ну, говори, говори, — затопала она ногой, — быстро говори Директору, что уйдешь сейчас со мной, если Зауча не отпустят!

— Я не могу такого сказать, — произнесла Мишата. Она стояла опустив голову, и Фара застыла, — я ничего вообще не могу. Я все чувствую, но внутри. А снаружи меня и нету, я просто туфли, в которых сегодня ходит судьба.

— Гадина! — крикнула Фара даже с каким-то изумлением и отшатнулась. — Ну ладно! Ладно! — повернулась она к Директору. — Оставайтесь вы все, а я пошла. Посмотрим, как вы будете устраиваться с вашей вонючей вечностью! А своих друзей освобожу и без вас! Сама придумаю что-нибудь! Ну, — взмахнула она волосами, — последний раз: меняете меня на Зауча?

Никто не ответил.

— Меняете?

— Нет, — бесчувственно, не глядя, ответил Директор.

— Ну и будет ваша вечность без меня дырявая!

И она, тяжело ступая в снегу, пошла.

— Нет, — сказал опять Директор.

И сразу что-то тяжелое свалилось на пути Фары.

Это прыгнули старый лифтер и Богдыханов, украшавшие котел мишурой и маскировавшие в ней взрывпакеты. Теперь, растопырив руки, эти двое загородили Фаре дорогу…

Фара резко повернула в сторону, обойти их, но чья-то рука толкнула ее назад. Не то чтобы толкнула, просто остановила, но Фаре пришлось шагнуть обратно, чтобы не упасть. Она оглянулась — куда идти? И сразу же пустота справа закрылась фигурой карлика. Фара оказалась окруженной с трех сторон, а слева был паровоз.

Секунду, словно не понимая, Фара стояла столбом, потом, взвизгнув, бросилась снова вперед и тут же полетела в снег, на этот раз отброшенная по-настоящему.

— Поедут все, — властно произнес Директор.

Тогда Фара моментально вывернулась на четвереньки и, взметнув снег, кинулась под колеса поезда. Мишате показалось, что Фара сейчас нырнет под паровоз, но она подхватила свой нож и вскочила на ноги. Держа нож острием наружу, она выпрямилась. Лифтер-возничий, Богдыханов и карлик бросились к ней, подумав, что она хочет сбежать, но, при виде ножа растерявшись, отступили. Тогда Фара махнула ножом, как бы одобряя их движение прочь, и они на этот взмах, опять неосознанно подчинившись, отступили еще на полшага.

Первым опомнился Горбынeк. Присев, он начал кружить вокруг Фары. Рукой, живущей словно отдельно от всей его мягкой крадущейся фигуры, карлик вынул маленький пузырек… Мишата испытала огромное облегчение. Почти полное облегчение. Только одно, последнее мешало ей, но полвзгляда было достаточно, чтобы и эта помеха исчезла: Директор стоял неподвижно, вытянув лицо, которое впервые показалось Мишате необыкновенно красивым. Неловко, путаясь, она засунула руку в телогрейку и потянула из кармана пистолет. Он цеплялся за подкладку, а она, продолжая дергать, подбежала к Фаре, прижалась сбоку к ней и все тащила…

— Нет, этого нельзя, — спокойно говорила Мишата.

И все пыталась загородить как-то Фару, но Фарина вытянутая рука с ножом не пускала Мишату. Мишата упиралась, а Фара ее давила и теснила, и они неловко топтались вдоль паровоза. Они бы так и упали, но тут шагнул Господин и, повернувшись, подпер их слева. Тогда Мишата с Фарой перестали валиться набок и остановились, уже втроем. Карлик тоже остановился напротив, присев по-заячьи, готовя прыжок; тут Мишата наконец вынула пистолет и подняла перед собой двумя руками за ствол, будто предлагая кому-то в дар. Так держать его было бессмысленно, но Мишата и не думала о смысле. Она следила только за тем, как медленно отваливаются от оставшегося обломка времени секунды, как столь же медленно накапливается в фигурах вокруг незнакомая темная сила и как нарастает чувство безысходности.

Все медлили… Вдруг шевеление справа привлекло их взгляды. Это была Зауч, которая спиной ко всем спускалась из кабины паровоза. Она спускалась суетливо, уродливо, торопясь, сумка мешала ей, но она не догадывалась бросить. Что-то ужасное было в этой торопливости, и ясно что: она единственная не была во власти торжественной и грозной паузы, объединившей остальных. Не так ужасны показались Мишате угрожающие фигуры впереди, как нога Зауча, нащупывающая снег под последней ступенью; и как только он был нащупан, палец Мишаты тоже нашел в пистолете тот изгиб, за которым пропасть. И Мишата поняла, что сейчас она опередит всех, и даже Зауча, что сейчас она прыгнет первой.

— Стойте! — рявкнул Директор.

Зауч замерла на секунду с одной ногой на ступеньке и другой на снегу.

— Стойте, — повторил Директор почти шепотом. Мишата опустила пистолет немного вниз.

— Уходите, — спокойно сказал Директор. — Уходите, Анна Вадимовна. Я настоял на вашем присутствии, но теперь прошу вас уйти. Я признаю свою ошибку. Не надо было брать вас с собой. Наш отряд на краю гибели. Вы, служители Часов, губите все, к чему прикасаетесь.

Голос Зауча прозвучал будто со старой исцарапанной пластинки:

— Вы не посмеете тронуть детей.

— Никто не посмеет тронуть детей, — заверил Директор. — Мы, с одной стороны, и вы, с другой, находились тут, чтобы сберечь детей. Но в результате чуть не погибло все. Покиньте нас. Пожалуйста, покиньте нас поскорее. Ведь тогда ты останешься? — прямо спросил он у Фары.

Фара, отдуваясь, съехала спиной по броне в сугроб.

— Придурки, — хрипло сказала она.

Все вокруг сразу разжалось, обвисло, ослабло. Все шевельнулись и задрожали, и те, кто задержал дыхание, вспомнили об этом и сделали выдох. Мишата тоже. Тяжелая правая рука ее опустилась теперь до земли.

— Я заберу внучку, — сказала Зауч.

Директор пожал плечами.

— Она решает.

— Я, может, тогда останусь, — вяло сказала Фара.

— Хорошо, — продолжила ровно Зауч, — хорошо. Но я говорю не с тобой. Я пытаюсь говорить с Михаилом Афанасьевичем, пытаюсь воззвать к остаткам его здравого смысла. Я со своей стороны обещаю: если вы позволите мне увести детей, я позволю вам совершать все остальное и не обращусь в органы правопорядка; в противном случае я сделаю это немедленно, и ваша затея сорвется наверняка.

— Я знаю, — печально произнес Директор. — Я знаю, что, отпуская вас, обрекаю отряд на вероятную гибель. Единственное, может быть, остановит вас. Подумайте: кара часовщиков обрушится на всех, на всех без разбору. Выдав нас, вы, по сути, обрекаете свою внучку и свою ученицу на уничтожение.

— Перестаньте, — ядовито засмеялась Зауч, — не прикрывайтесь детьми! Вам за все придется ответить, а детям никто, разумеется, вреда не причинит.

Но внезапно маленький злобный кукиш выскочил сбоку.

— И не мечтай об этом! — звонко крикнула Фара. — Если твои поганые часовщики сунутся к нам, если они тронут хоть кого-то из моих друзей, я в них первая вцеплюсь, понятно? Им только и останется, что меня придавить, я уж о том позабочусь! Позабочусь, чтобы мне первой шею свернули — тебе назло!

Она приплясывала, рассекала воздух ножом, ее замерзшие волосы тряслись и стучали, как костяной бубен. Зауч отшатнулась. Сзади Фары взвивался и вертелся карлик, заходясь в танце, Богдыханов подпрыгивал, а Техник сверху кричал воинственные стихи.

— Боже, боже, — бормотала Зауч, трясущимися руками застегивая сумку, пятясь, спотыкаясь, увязая, разворачиваясь, уходя.

А они остались стоять в слабеньком круге лампы, подвешенной к вершине трапа.

Ветер выл и раскачивал свет, и на лицах двигались тени.

Все по-прежнему стояли так, как расположились по требованию надвигающейся катастрофы: Мишата, Фара и Господин рядом с лестницей, вплотную к паровозу, остальные полукольцом вокруг, и Горбынeк, единственный на полпути через границу, отделяющую середину от круга. Но страшный смысл уже испарился из расстановки фигур, она сохранялась просто как пустая скорлупа прошлого, а потом и вовсе раскрошилась и смешалась навеки, когда Директор приказал всем подниматься.

В кабине они набились тесно-претесно, и последний затворил дверь. Директор раскрыл чемоданы. Там лежали костюмы.

— Ну, пора, значит. Оденемся, что ль? — обведя всех каким-то испуганным взглядом, сказал Техник. Он первый шагнул и выбрал себе костюм Волка.

Карлик оделся в костюм Домового.

Возничий оделся в костюм Солдата.

Богдыханов оделся в костюм Трубочиста.

Господин оделся в костюм Медведя.

Фара оделась в костюм Сороки.

Мишата оделась в костюм Снегурочки.

Директор — в Деда Мороза.

Сигнальщики-языки стояли вдоль всех путей, и красные лампы отражались в новеньких рельсах. Превозмогая вьюгу, Директор вылез на крышу поезда. Остальные, кто, кряхтя, через люк, кто по трапу, вылезли следом. Было скользко и тесно, стояли на льду, придерживались друг за друга. Директор поджег бенгальскую свечу, серебряной мишурой прикрепленную к посоху, и, воздев, закричал:

— Собирайтесь все! Собирайтесь, соратники наши! На прощание, на напутствие! Подходите! Подходите!

Языки, вразнобой покачивая лампами, обступали трап.

— Жители недр! — гремел Директор. — Дети сумрачного государства! Вот уже сотни лет, как подземелья оцепенели в ужасе! Мощь часовщиков казалась нам неодолимой! Попытки наши сбросить убийственный гнет кончались трагедией! Отчаяние пригвоздило нас своим бессмысленным взором! Поднявшись в полный рост! Срываем вековые оковы! Рельсы лежат, и котлы кипят! И не чахнуть нам больше в плену бесчувствия и магнетизма! Часы отсчитывают последние минуты своего хода! Граждане подземелий! Готовьтесь! Близок миг падения времени! Сила Часов в эту ночь будет сокрушена! Волшебные фонари уже зажигаются! Ящики столов выдвигаются!! Ключи повернуты, шнурки развязаны, и пуговицы отрываются, не расстегнувшись!!!

Он пошатнулся, вдохнул лохмотья метели, закашлялся, переступил. Слева его поддержала Мишата, а справа подпирал Техник, потрясая своей двустволкой. Директор хотел еще крикнуть, но задохнулся в восторге. Пар окутал кабину и стоящих на ней. Мишата смотрела на толпу внизу в ожидании отклика на директорскую речь, но, когда развеялся пар, толпа стояла все так же безучастно. Вдруг смех, жестокий, безжалостный смех послышался Мишате… Толпа стала распадаться. «Обманутый, обманутый…» — донеслось до Мишаты. И вскоре никого уже не было на снегу под фонарем кабины.

Хотя нет. Какая-то фигура топталась там, узкая, взлохмаченная метелью. Надежда слабо шевельнулась у Мишаты. Она искоса посмотрела на Директора. Тот стоял задумавшись, но, услышав вдруг голос от подножия паровоза, вздрогнул.

— Могу я увидеть Михаила Афанасьевича? — прозвучал вопрос.

Это была Зауч без шапки. Низенькая отсюда, большеголовая, она вышла поближе к свету, щурилась наверх, плохо видя от фонаря и метели. Директор склонился.

— Слушаю вас.

— Извините. Этот наряд… — прокричала Зауч. — Я не признала вас сразу. Я хочу заявить, что поеду с вами. Я шокирована всем, что происходит сегодня. Не скрою глубокой антипатии к вам лично. Но если моя внучка все же предпочла ваше общество, мне тоже, видимо, придется разделить вашу компанию. Вы и ваши сподручные одержимы насилием, психически неуравновешенны. Вы тяжело больны. Вы затеваете что-то безумное, и хотя бы один нормальный взрослый должен находится при детях, которые в это втянуты.

— Этого еще не хватало, — пробормотала Фара. Все посмотрели на нее. Постояла тишина.

— Что же, — произнес наконец Директор, — вроде бы возражений я ни от кого не слышу. Мне лично вы крайне подозрительны. Я предвижу трудности с вами, но, если тут и правда какой-то живой порыв, не мне подавлять его. Из костюмов могу предложить вам только наряд Бабы-яги. Подумайте. Если вы согласны, поднимайтесь в кабину.

Сказка о том, как Дед Мороз и сказочные существа остановили время

Звезды! Звезды! Они высыпались в прорехи туч. Ветер одолел снег: сдул его и скомкал, порвал, прогнал его пелену. И дул теперь, удовлетворясь, сурово и ровно, точно морской. Небо стояло гладкое, словно лед, с выпавшим поверх черноты звездным инеем. Улицы оцепенели от мороза. Бег бронепоезда почти не нарушал их тишины.

Позади остался уложенный языками путь: вспученные, раздавленные рельсы, уже непригодные, но сослужившие свою службу; сплющенные ограждения, пробитая решетка, горы земли и сторожка с бессмысленно ярко горящим окном. Все это было уже далеко. Теперь мимо поезда шли только улицы, улицы, все теснее и все древнее по мере приближения к середине города.

Трамвайные пути были узки паровозу и раздвигались со стоном; вздувался и лопался, будто лед, по сторонам их асфальт. Наваливаясь передними колесами на целенькие рельсы, поезд оставлял позади себя изувеченные.

— Починим, потом все починим! — клялся в кабине Дед Мороз. — Починим все, что за тысячу лет было сплющено. Да будут эти рельсы последним, что сплющено в эпоху Часов!

Карта трамвайных путей лежала, расстеленная, возле топки, где свет.

Карта была столетней давности, и многие рельсы, отмеченные на ней, оказались скрытыми под асфальтом.

Такие места поезд проходил вслепую. На бронебороде у него был закреплен огромный магнит, соединенный со стрелкой компаса внутри кабины. Исчисляя по поведению стрелки градус поворота скрытых рельсов, Волк то давал, то оттягивал скорость, и поезд шел мягко. Ему самому было безразлично, на поверхности рельсы или нет: колеса многотонной туши взрезали любой толщины асфальт, нащупывая в его недрах дорогу. Поезд неторопливо проходил сквозь дворы, детские площадки и ворота зданий. Иногда паровозная труба раздирала своды особенно низкой арки или рельсовый костыль под натугой поезда стрелял в высоту, трескалась изнывшая шпала; но в основном движение было тихое: Волк вылил в мотор полное ведро масла, и он трудился спокойно. Только дрожание и гул сокрушаемой дороги передавались домам вокруг, и только тень поезда беспокоила порой окна. Но жильцы не видели и тени, оглушенные собственным шумом, ослепленные собственным светом жилищ. Лишь раз маленькие дети, мальчик и девочка, которые глядели на улицу из окошка старинного дома, закричали:

— Мама, мама! Поезд проехал!

— Тише, дети, — отвечала мама, — это, наверное, Дед Мороз со сказочными существами торопится успеть к бою часов.


В кабине было тепло, потому что окна загородили одеялами.

Дед Мороз, Снегурочка, Сорока, Медведь, Солдат, Домовой, Баба-Яга сидели тесно на ящиках петард и все время молчали.

Один Волк, неустанно напевая, кормил паровозную печь, да Трубочист отсутствовал: сидел в орудийной башне. Само орудие ее не действовало, лишенное спускового замка, но Трубочист имел огромную ржавую двустволку, какую высунул в амбразуру, и вращал себя вместе с башней, зорко выцеливая ночь.

Скрежет вращения доносился до сидящих в кабине. На полу между ними горела свеча, лежали салаты и сельди, но аппетита ни у кого не было. Дед Мороз следил глазами по карте. Кто-то дремал. Кто-то по третьему разу осматривал свое оружие и одежду. Сорока, привалившаяся к Снегурочке, безвольно раскачивалась от толчков паровоза, словно спала, но глаза ее были широко открыты и устремлены туда, где в прорехе брони висели неподвижные звезды и иногда проплывали флюгера или дымящие трубы. Часто паровоз замедлял ход, Волк спрыгивал на ходу, обгонял паровоз и железным крюком поправлял стрелку рельсов, а затем так же на ходу прыгал обратно и увеличивал скорость.

Долго, долго тянулась дорога, и может быть, каждый хотел бы, чтобы она тянулась дольше, но всему настает конец: поезд, замедлив ход, остановился и потом уже не разгонялся более. Партизанский замок был достигнут и загораживал путь.


Когда эта весть дошла до сидящих в кабине, сначала никто не двигался.

Паровоз тихо сипел и ныл всеми щелями своего котла, а в кабине стоял покой, полный, нежный покой. Все сидели пригревшиеся и размягченные, никто не решался первым нарушить неподвижность. Только Сорока медленно бледнела.

Наконец Снегурочка осторожно высвободилась, добралась до окна и выглянула.

Жутко ей стало. Перед и над ней стояли ребристые ворота. Мир позади был растворен луной. Решетчатые мачты, шипы и прутья, страшная колючая мишура, украшавшая верх стены, и сама башня маркшейдера — все стояло необитаемое, призрачное, пропитанное пустым светом.

— А там вообще-то хоть кто-нибудь есть? — прошептала Сорока. Глаза у нее были круглые от ужаса.

Снегурочка покосилась на нее:

— Точно есть, я чувствую живое.

Она сошла по трапу на нетронутый снег и тихо прошлась, разминая ноги. Щелчки и дроби петард неслись издали в чистом, огромном воздухе.

Она посмотрела наверх. Зубцы стен, обведенные лунной каймой, горели по контуру ледяным светом. Рядом тихо слезали и готовились остальные. Последним, кряхтя, спустился Дед Мороз. Он велел всем укрыться за броневыми выступами и колесами паровоза, сам же остался на виду у ворот. Спокойным и уверенным голосом он приказал:

— Пора, друзья. Машинист! Приветственный сигнал!

— Мамочки! — запоздало пискнула Сорока.

И Волк закричал, с диким криком повис на рукояти гудка, и гудок поднял на себе небо и опоясал собою ночь.

До этого мига они только готовили, наполняли, пододвигали чашу события; но теперь опрокинулась чаша, и поток события подхватил и понес их, как щепку. Покатился наконец камень, о котором когда-то говорила Снегурочка. Собрав все свое мужество, она стояла неподвижно, пока удары прожекторов с ворот и со стен пригвождали ее к земле.

Теперь поезд стоял на блюде ослепительного света, а вместо мира снаружи оказались ряды ужасающих солнц, на которые невозможно было смотреть без боли. Приходилось смотреть на снег, но он так блестел, что было больно. А тени стали такие маленькие и черные, что на них глядеть было страшно, Снегурочка ни разу в жизни не отбрасывала такую тень. Она закрыла глаза и осталась в красной темноте. До нее доносились из крепости звуки рога, и лязг цепей, и топот, и грубые голоса партизан, сотнями высыпавших на стены.

— Кто вы такие и что вам тут нужно? — раздался с высоты ворот тяжкий голос. Снегурочка, морщась, взглянула из-под ладони.

Дед Мороз, отделившись от поезда, прошел вперед, на свободный снег. Он двигался величаво. Поклонился, резво повернулся к ряженым и взмахнул руками.

— Сно! Вым! Го! Дом! — прокричали все, повинуясь взмахам.

Дед Мороз со сладкой улыбкой кивнул им и, оборотясь снова к прожекторам, отставил изящно ногу и ловко развернул свиток. Загрохотал его голос:

— Этот праздник, день сегодня,

Новый год зовется он.

В этот праздник новогодний,

в каждой комнате кругом,

блещет чудо-холодец,

словно мраморный дворец,

кулебяка вся дымится,

над столом толпятся лица,

умоляя телевизор,

чтобы Новый год приблизил.

Мы покинули столы!

Мы пришли восславить труд!

Ради пламенной хвалы

мы сейчас собрались тут.

Метрострой не позабыт!

Тюк подарками забит.

Для работников труда —

газированна вода!

Капитанам глубины —

булки, джемами полны!

Для работников метро —

полных пряников ведро!

Отворяйте ж двери куб,

чтоб попасть смогли мы вглубь!

Наступила тишина.

— На ваш счет не поступало распоряжений, — произнес наконец тот же голос и равнодушно смолк.

— Все здесь, все здесь, — заторопился, заюлил Дед Мороз. — Все, все документики здесь. И распоряжение, и разрешение, и график согласования, и все, что душа только просит-желает! Берите, миленькие! Берите!

И он, лебезя и счастливо смеясь, подтанцевал к самым воротам. Прожектора, скрипя, толчками подвигались за ним. У ворот Дед умилительно встал на цыпочки, помахивая и маня бумагами. Ворота молчали. Потом что-то лязгнуло наверху и пошло свешиваться. Это была клешня на цепи, живая, цапающая воздух, покрытая проволочными волосами. Сорока издала долгий колодезный звук… Клешня спустилась до Деда Мороза. Он вложил в нее бумаги, и она тут же вознеслась в высоту. Дед немного отошел от ворот и повернулся.

— Пляшите же! Пляшите! — прошипел он яростно, на миг показав из-под сладкого своего лица другое, полное муки.

Броня паровоза осыпалась тысячью цветных огоньков, заполоскались флажки и воздушные шарики, и вслед за этим полились звуки рождественской шарманки, которую вращал на паровозе Волк. Хоровод героев с притопами и прихлопами двинулся по кругу.

И те, кто был на снегу, и те, кто вылез на крышу, ударились в пляс. Кто шел вприсядку, кто старался на месте, кружась, вертясь и подпрыгивая. Треснули и посыпались фейерверки. Зажигательнее всех выплясывал Дед.

— Ай, молодцы! Ай, дружочки! Вот еще! И добавь! И поднажми! — кричал он и заливался радостным смехом.

Напор веселья все увеличивался. Надрывалась и ускорялась шарманка оттуда, где неистовствовал и выплясывал Волк, высовывая морду наружу, бодро аукая стенам. Домовой хохотал и распевал во весь голос, Медведь приседал и умоляюще воздевал к стенам руки, а Трубочист протягивал прожекторам мешок конфет и. доверительно кивая, пересыпал из рук в руки… И это тянулось бы бесконечно, но тут — переломилось, передумало наконец что-то на стенах, прожектора мигнули и сбавили ярость.

Снег посыпался с зубчатых решеток наверху ворот. Цепи поползли с нехорошим лязгом. Плахи ворот встряхнулись. Узкая щель обозначилась между ними. И, стеная, повреждая воздух унылыми возгласами механизмов, ворота стали разваливаться шире, шире, пока не раскрылись совсем.

Снегурочка увидела пустынный двор, угрюмые здания партизанских казарм по бокам, псов, надрывающих цепи, и продолжение рельсов, что блистали в снегах и скрывались в черной дыре подножия башни. Галдя и махая фонариками, сыпались со стен и заполняли двор партизаны.

— Валяй помалу, помалу валяй, — призывали их голоса, и хохот скакал в морозном воздухе.

Смесь счастья, ужаса и недоверия окрасила лица членов отряда. Сорока так и застыла, разглядывая открывшийся путь. Другие, наоборот, уже лезли и суетились… Не сразу совладав с собой, Дед Мороз приказал:

— На вагон, деточки! Вперед, миленькие!

И бросился первый, подхвативши полы тулупа. За ним в кабину бросились остальные. Просто давка началась на трапе! А внутри уже вовсю бесновался Волк, натягивались рычаги и разъярялась топка. Труба изрыгнула пламенный вопль. Миг — и колеса стрельнули горячей ржавчиной, и все колоссальное здание паровоза мягко тронулось и покатилось на партизан.

— Пошел, родименький! — орал и рыдал Волчище, едва не лопаясь от натуги и вращая стальной шуровкой.

Свистанули клапаны, захлебнулась пламенем печь, и приборы показали безумные цифры. Сорока, вцепившись в Снегурочку, завизжала, но в грохоте визг этот был словно вата. Партизанская ночь в окошках, с багровыми огнями и блеском железа, медленно-медленно проваливались назад.

Партизаны бежали вдоль колес и поодаль, кричали что-то — не разобрать, дружественное или враждебное. Несколько партизан копошились впереди на рельсах, но перед растущим паровозным рогом бросились наутек, и спустя секунду забытый ими инструмент хрустнул под бронебородой. Никто в кабине не успел даже испугаться, прежде чем поняли: партизаны перевели стрелку, чтобы направить поезд в метро! Башня теперь надвигалась все неуклоннее.

— Ура! Ура! Ура! — орали звери и люди, хохоча, валясь друг на друга, обнимаясь, и цветные дожди подарков и сладостей выплеснулись из всех окон кабины за миг до того, как бронепоезд скрылся во тьме подземелья.

Обернувшись, Снегурочка наблюдала за плавным уменьшением лунного квадрата въезда с ярко-лунными партизанами, дерущимися из-за подарков в снегу. и вдруг это скрылось за поворотом. Поезд вступил на путь винтового снижения к цели.


Гулко и безмятежно пустовал зал станции метро «Лубянка».

Туннельные часы устали ждать поезда и показали многоточие.

Редкие фигуры украшали перрон. Запоздалый белобородый старик с кассой на шее дремал в коляске для безногих; унылый бобовик толкал и пихал его, но он не просыпался. Крупная женщина-скуфья стоя читала. Другая, подальше, тоненькая, в шубе, с ногами как две селедочки, нетерпеливо высматривала вдалеке поезд. Трое багровых гуляк в углу тузили друг друга и хохотали. По залу летел их хохот да еще долгий стон, что, подобно пению моря, никогда не смолкает в метро и от которого теряют покой и начинают наяву грезить жильцы, слишком долго задержавшиеся под землей.

Ветер и вой приближения поезда пошевелил ожидающих.

Густой, отчаянный крик электровоза пронизал зал. С горящими фарами, с орущими сквозь стекла людьми обезумевший поезд налетел и пронесся мимо, ударив ожидающих упругим воздухом. Трое гуляк повалились как один. Книгу выхватило из женских рук и бросило в арку. Проснулся лежащий на лавке старик нищий с раздувшейся бородой.

Но не успели еще стихнуть крики испуга и негодования, как новое зрелище, нестерпимо более ужасное и фантастичное, оцепенило всех. Черная, ревущая громада в громе и молнии вырвалась из туннеля. Сплющенная труба изрыгала тучи дыма и с визгом раздирала потолок. Косматые искры били с нее, как фонтаны. Выпученные фары паровоза были разбиты, оскаленная морда торчала вперед, и лохмотья мишуры, флажков и драгоценных елочных гирлянд развевались кругом, как космы на голове беснующегося колдуна.

«Конец Часам! Конец Часам!» — исступленно кричали и пели звери. Домовой пиликал на скрипке, Трубочист колотил в барабан, и только Волк как одержимый трудился, кидая, и кидая, и кидая уголь в печь. Горсти конфет и шоколада взвились из кабины и иссекли попадавших на пол жильцов: и гуляк, и скуфью, и визжащую шубку, и деда… Броневагон, весь в ослепительных молниях и синих вспышках, промчался, взорвал семафор при выезде, и следом рухнула тьма…

А чуть позже поезд, выкатившись на станцию «Охотный ряд», мирно отсопел и притих у платформы, как самое добропорядочное транспортное средство.

Зал выгорел и погас ровно наполовину. Обрывки гирлянд и серебряного дождя обвисли на черных бортах паровоза и мелко сверкали, шевелимые паром, что со слабым свистом бил из щелей котла.

Здесь возле зеркала уже ждал Языков с двумя товарищами.

— Я до самого конца не верил, — признался задравший голову Языков. Он был похож на ошарашенного ребенка, впервые попавшего в игрушечный магазин.

Сорока, подбоченясь, глядела на него с подножки.

— Что, сдулся? Лизнул нашей мощи? — крикнула она. — Хочется небось прокатиться?

Все трое внизу покивали зачарованно. Сорока, Дед Мороз и еще кое-кто попрыгали на платформу.

— Да не стойте вы кольями! Что у вас? — напустилась на метрошных Сорока.

— Вот, короба.

На стене в уголке висели железные короба, исхлестанные партизанской скорописью. Два из них висели обособленно. На их крышках прищурились красные иероглифы: «А1305 41 авар. осв. до съезда».

— Аварийное освещение! До съезда! — крикнул Языков. — Поняла? Если это врубить, обозначится фонарями путь как раз до съезда.

Тут же несколько рук отодвинули детей и разом ударили в замки ружьями и клещами. Отскочили крышки. Варежки и лапы протянулись и надавили внутри. Цепочка огней высыпалась вдаль по туннелю. Несколько партизан, дотоле стоящих в остолбенении, вскрикнули было и начали подступать, но под дулом ржавой винтовки попятились в будку. Здесь они связались телефонным шнурком и заперлись снаружи на совочек.

— Только шевельнитесь! — крикнул им сквозь стекло Языков и погрозил кулаком. Он уже прыгал на одной ноге, натягивая на свою кольчугу из юбилейных рублей костюм Мышиного короля.

— Быстрее, твое величество, — помогала ему, ругаясь, Сорока.

Паровоз опять уже горячился и закипал, сказочные морды торопили с высоты и звали… Быстро вскарабкавшись, Король в восторге замахал остальным. Ухнув, паровоз затрясся и тронулся, окатив пара́ми угасающий зал.

До полуночи оставалось двадцать минут.


Беги, громыхай, паровоз, лети, непобедимая масса! Озаряйся, туннель, из конца в конец могучим гудком! Трепещите, угрюмые Часы, отсчитывая себе последние миги!

Доехали до съезда и притормозили, передвинули стрелку в глубокий тоннель налево. Быстрее! Быстрее! Вкатились в туннель и зажгли фонари. Гнется и гнется туннель, бегут вдоль него черные кабели, тусклые, безымянные, с забитыми и зализаными цифрами на бирках. И вот впереди появился шлагбаум, и огромное объявление подле него.

— «Стой! Ты в спецзоне! Нажми вызов и жди прибытия ВОХР!» — прокричал Дед Мороз слова, написанные над красной кнопкой.

Ход был небыстр, и рог паровоза медленно, словно бережно, поддел шлагбаум и уронил под колеса, где тот превратился в скрежет.

— Притормози напоследок, о Волк! — прошептал Дед Мороз.

Поезд встал.

Часы показали последние восемь минут.

— Впереди ворота, — доложил дозорный Трубочист.

— Ворота! — крикнул Дед Мороз счастливым и страшным голосом и обнял всех по очереди. — Ворота, — сказал он, задыхаясь и дрожа, — ворота, ведущие в вечность, перед нами. Нарядим же елку!

И все дрожали. Дрожал от исступления Волк, дрожал от волнения Медведь и от страха Сорока. Дрожала от ярости Баба-Яга.

— Прекратите, я требую! Остановитесь же, негодяи! Бегите, пока не поздно, глупые дети! Вы все погибнете, разобьетесь, сваритесь, испечетесь!

Но ей ответил хор мяуканья и свиста. Все столпились над ранцем, разбирая игрушки. Одна Снегурочка стояла, придерживая елку за ствол.

— Новый год, бабушка! Наряжаем елку, бабушка! — теребили Ягу сказочные герои. Каждый взял по игрушке, и ей сунули игрушку в дрожащие когти.

— Готовы? — выступил Дед Мороз.

— Готовы!

Он поднял Сороку высоко-высоко, под самый броневой потолок. И она надела первую игрушку, избушку.

Сам Дед Мороз повесил щелкунчика, Трубочист — петуха, Волк — шишку, Медведь — сосульку, Домовой — мельницу, Солдат — космонавта, Мышиный король — телефон, даже Баба-Яга — скрежеща — фонарик. Все, кроме Снегурочки — та стояла в середине и держала звезду, верхушку, которую надеть надо на самих часах, по другую сторону ворот.

— Вот елка, — сказал Дед Мороз, — вот елка, которой предназначено оказаться на Часах с двенадцатым ударом. Ворота отделяют ее от Часов, но мы облекли ее в паровоз, чтобы она сумела войти. И еще облечем ее в хоровод, чтобы она вошла, не пострадав от двенадцатого удара, удара брони о броню. О Волк! Разжигай в последний раз свою топку! И с первым ударом выпускай всю силу в мотор и становись тоже в наш круг!

И Волк раздул полное пламя и выдвинул пар. Мотор задрожал, наливаясь ревом. Волк замер у рычагов. Часы ударили один раз. Рванув рычаг, Волчина встал вместе со всеми.

— Водите! — приказал Дед Мороз, накренясь от рывка кабины.

И хоровод запел и побежал по кругу, наступая друг другу на ноги. Одна Снегурочка стояла не кружась, только сгибаясь под тяжестью скорости.

«Два, — считала Снегурочка, — три…»

«Прищепка на носу… пистолет… — хватала и рассовывала она последние мысли, — связки петард вон лежат… пять-шесть… не выронить верхушку… и много-много радости… Восемь! Девять!..» Уже ничего не успевая, она отыскала в хороводе Сороку, глаза их встретились, и Сорока улыбнулась ей самой ослепительной абрикосовой улыбкой. И тут же, без пауз и промедлений, передняя стенка кабины прыгнула на Снегурочку. «Наконец!» — мелькнуло у нее в последний момент. Солнце, огромное счастливое солнце вспыхнуло в ней и спалило дотла.

Глава четвертая. Начало

Во тьме на полу, накрененном как палуба, билась куча придавленных тел.

Темнота озарялась багровым светом. Оглушительные затрещины взрывов, лица, искаженные, страшные, залитые черной грязью, вспыхивали и гасли.

Дед Мороз с разодранной бородой явился и пропал опять. Поверх него полезли другие маски, орущие, незнакомые… Все было мутно, не только от боли, а еще и от пара: кипящая вода била фонтанами отовсюду.

Удивительно, но елка была в руках и даже стоймя. Оперевшись на нее, как на костыль, Снегурочка попыталась выпрямиться. Никакой другой опоры не нашлось: все было или бешено движущимся, или очень горячим. Так, ковыляя с елкой, Снегурочка добралась до обрыва кабины. Тут стена была сплющена, дверь исчезла, из перекошенной темноты неслись крики и стуки тел. Чьи-то руки отняли елку, сбросили вниз, потом обхватили Снегурочку, высунули наружу и, подержав, вдруг выпустили. Она пролетела немного и попала на мягкое… Невольно вскрикнув, оскользнулась и опрокинулась спиной на шпалы. Колючей веткой хлестнуло по лицу, и в тот же миг что-то рухнуло сверху и отшибло пальцы. Чудо, что хрупкая верхушка в руке не раздавилась.

— По одному! По одному! — задыхался и орал незнакомый голос.

Ее куда-то несло, клонило; пол и потолок ворочались. Тогда она выпустила слюну, как учил ее давным-давно Дед Мороз, и по отвесной слюнной ниточке выровнялась, нашла вертикаль. И, найдя, сразу же бросилась бежать. Кто-то вцепился в нее и потащил за собой.

Клубы пара впереди непрерывно озарялись огнем. Тот, Кто волок Снегурочку, выпустил ее, размахнулся и с диким криком метнул что-то туда, где полыхали клубы и неслось сквозь них черное, незнакомое… Красные вспышки стали лопаться там одна за одной, а Снегурочка, воспользовавшись свободой, рванулась и, спотыкаясь, побежала по проходу меж искрящихся проводов с одной стороны и исковерканного борта паровоза — с другой.

Вдруг целый хор выстрелов грянул от ворот и опасные свисты стали расписывать воздух… Спина впереди упала, упала и Снегурочка и поползла. В одной руке была зажата верхушка, другая была свободна, чтобы сделать что-то нужное, а что, Снегурочка не могла вспомнить. Но потом вспомнила, и этой рукой, в сгибе которой так и сверкала боль, нашарила и вытащила пистолет.

Высунувшись из-за елки, она протянула пистолет туда, где гремели вспышки и фонтаны искр и странные тени выскакивали и прятались снова. Морщась, она изо всей силы нажала на крючок — выстрела не было. Она жала еще и еще, но ничего не получалось. А оттуда выстрелы скакали непрерывно, и красные отблески ложились на дымящуюся паровозную воду…

Тут Снегурочка очутилась в пламени и обожгла себе все лицо, а когда пришла в себя и встала, ворота оказались позади. Теперь здесь был зал, полный дыма и грохота, с торчащим рылом разбитого паровоза. Пистолета уже не было, руки сжимали одну лишь верхушку… Вдруг ударил такой силы взрыв, что Снегурочка ослабла и осела на кучу тлеющих обломков. Попыталась встать, но голова так закружилась, что руки разъехались по горячей грязи.

— Сейчас, сейчас, — говорила она, — полежу секунду, только секунду…

Но секунда шла за секундой, а силы встать не было. Тогда она собрала всю волю и, покривившись, приподнялась на локтях. Сквозь пелену дыма удалось разглядеть немногое.


Прямо перед глазами ерзала стоптанная подметка Волка. Дрожащими лапами он перезаряжал ружье. Чуть дальше медленно ползло еще два лохматых туловища… И совсем в конце, в багровом сумраке, одна фигура брела во весь рост. Сорока…

Тогда Снегурочка поднялась и, пригибаясь, петляя, побежала сквозь дым и грохот.

— Ложись, ложись, — кричала Снегурочка.

Но Сорока лишь кисло морщилась.

Снегурочка сжала ее, повалила и повалилась вместе с ней.

Зал стоял теперь в глазах вертикально. Все движение, весь грохот и свет летели от паровоза, засунутого в зал сквозь обломки ворот. Но это место они уже перебежали, а дальше была только тьма. Сорока, бранясь, вырвалась от Снегурочки.

— Лежи, — крикнула было та, но Сорока отмахнулась И, сев, начала брезгливо отряхиваться.

— Успокойся ты наконец. Всё, не видишь, что ли, наша взяла.

— Где елка?

— Не нужна никакая елка.

— Они отступили?!

— Нету тут никого, кроме нас.

— Они сбежали!

— Тут никогда никого не было.

Слова были произнесены с отвращением.

Снегурочка оглянулась. Сзади догорало пламя, достреливали последние петарды, и все слышнее делался плеск воды, льющейся из щелей паровоза.

Сорока брела по рельсам. В дымном полусвете пожара были видны пути и огромное каменное кольцо, у которого они кончались. Чуть дальше к кольцу примыкали вторые пути, третьи, четвертые, и так по всей окружности зала — двенадцать бетонных арок, двенадцать стальных дорог, каменное кольцо размером в огромную площадь с подобием железнодорожного моста посредине. Сорока вступила на мост и потопала.

— Гляди-ка, — крикнула она, — вот какая затея: если поезд на этот мост загнать, то можно его потом развернуть на любые другие рельсы.

— Что это? — растерянно спросила Снегурочка.

— Что? — злобно крикнула Сорока. — Что это? Это кружало.

— А?

— А! Кружало! Как повернешь, так и встало! — и она горько закашлялась.

Неясные фигуры выбирались из-под обломков и рассеивались по залу в нерешительности. Тихо оседала пыль. Пламя почти догорело, но зажегся фонарь, и еще один. Волк, волоча ружье, прошелся вперед и заглянул вовнутрь кольца.

— Да это поворотный круг, — проскрипел он и сплюнул гарь. Он снял остатки маски и снова стал Техником. — Поворотный круг, и механизьма к нему. Внизу валшестернь огромная. Да она вся стертая. Тут и ломать нечего: круг довоенный, им уже лет двадцать не пользовались.

Мишата подошла поближе, за ней остальные. Господин глядел на нее с растерянной улыбкой. Языков полез куда-то в темноту, карлик присел на рельсы, скучая. Зауч сидела с ним рядом, прижимая к брови окровавленный платочек.

— А где же Директор? — спросила Мишата.

И тут же увидела мелькнувшую спину там, где громоздились обломки пробитых ворот.

Она кое-как перебралась через обломки, миновала чудовищно вздутый от удара паровоз, перекошенный броневагон, сорванные кабели, лужи… Нагнала директора уже возле шлагбаума. Переложив фонарь в левую руку, он изо всех сил жал запретную кнопку вызова.

Он жал ее снова и снова…

Холодная насмешливая рука сдавила сердце Мишаты. Внезапно разом и полностью она поняла случившееся и поверила в него. Как в поезде, несшем ее в город — тогда, в августе, в начале путешествия, — она увидела свой мир словно в дневном, безжалостном свете. Но тогда она справилась с собой, отогнала сомнение. Теперь спасения не было. Бессмысленно, не мигая, она смотрела, как Директор давит на кнопку — в отчаянной надежде вызвать часовщиков. Потом ударил по щитку кулаком.

Кнопка провалилась внутрь, ржавая труха посыпалась из рук Директора, а следом обвалилась и вся коробка, оставив на виду истлевшие, немые, никчемные внутренности.

Мишата рассмеялась.


— Ну и натворили мы дел, — обескураженно развел руками Господин. — А куда теперь дальше-то?

Он обвел глазами собравшихся.

Кто стоял, кто сидел, кто переминался, и никто не глядел друг на друга… Фара нервно хихикала, но, в общем, сдерживала себя. Все вообще вели себя сдержанно и очень торжественно. Всем было немного не по себе, все чувствовали себя немного глупо, и чем дальше, тем глупее, и чем глупее, тем ужаснее и ужаснее, до полного бессилия, такого, что оставалось лишь лечь и закрыть глаза. Директор сидел далеко от всех, спиной к ним, прижав варежки к глазам…

Карлик произнес с холодной яростью:

— Вылезать. Вылезать, пока нас не вывели.

— Сюда все метро сбегается сейчас, — подтвердил Языков.

— Оружие, если кто уронил, найти

— Фонари.

— Игрушки с елки хоть снимите.

Все тряслись, просто все. Дрожали, бледнели, покрывались тошнотворной испариной… Суетясь, сталкиваясь, хватали первое попавшееся, нужное, передумав, бросали. Бросали и хватали опять..

— Бросайте всё, себя бы уберечь! — кричал Языков. — Сюда, тут спуски…

Возникла давка. Стаскивали с себя, рвали остатки костюмов… Треснул и потух раздавленный кем-то фонарь… Пыхтя, кое-как по ржавым трапам спустились внутрь поворотного круга и потрусили, спотыкаясь, озираясь, держась друг за дружку, между его заржавленных жерновов. Навеки онемевшего Директора волокли под руки.

Нашли старые трубы для откачивания вод и, скрючившись на полтора часа, добрались по ним до сточных каналов…

Здесь распрощался Языков.

— Дальше выберетесь, — крикнул он, стоя в черном проеме, — а я назад. Обрадовать своих!

Он махнул Мишате, только ей, и исчез.

А они потащились дальше.

Вылезли в арбатских переулках. Бледная и грозно притихшая Зауч ушла домой. Все остальные, ввосьмером, добрались до школы, спустились в подвал и свалились как придется. Мокрые, измученные, обгорелые, заснули и проспали более суток.


Потом их разбудили и выгнали из подвала.

Рабочие принялись выбрасывать на улицу мебель. В бывшем кабинете бывшего Директора все тяжелое было уже вынесено. Двери стояли распахнуты, в клубищах пыли рабочие сгребали на носилки старые карты, глобусы, картонные цилиндры и обклеенные фольгой доспехи, вороха детской одежды с обрывками лесочек на рукавах и штанинах и прочий мусор.

Зауч в строгом костюме, с пластырем над левой бровью, ходила среди этого развала и распоряжалась.

— Где игрушки? — закричал трясущийся Директор. — Где коробка с елочными игрушками? Была такая здесь на столе, куда она подевалась?!

— Елочные игрушки, а также неиспорченные детские вещи, здесь обнаруженные, — холодно отвечала Зауч, — отправлены в детские дома. В подвале будет оборудован компьютерный класс. Вы же, Михаил Афанасьевич, от педагогической работы отстраняетесь. Приказ об увольнении последует, будьте уверены, сразу же после праздников. Прошу вас и других посторонних, — с неприязнью глядя на растерянные лица, добавила она, — покинуть немедленно помещение.

Бережно ведя Директора, все вышли на воздух.


Стояло сырое пасмурное утро. Тяжелый снег приникал к земле. Голоса птиц и автомобилей летали в небе по-весеннему высоко.

Все расселись на песочнице и на мокрых железках спортивного комплекса. Фара присела на качели и не смогла, конечно, удержаться — раскачалась, огласив воздух долгими скрипами.

— Ничего! — крикнула она. — Даже лучше, что наши, планетарщики, не в подземельях, значит, каких-то, а просто в детдомах, как мне Зауч говорила. А я не верила! Оттуда сбежать — нефиг делать!

— Ну да, — подтвердила Мишата, — они и получат, если так, игрушки! А там в каждой засунута бумажка с адресом Директора.

— Только вот нас из подвала выперли, — спохватилась Фара. — Как же они нас найдут? Придется на двери объявление оставить, где нас искать. А где же нас искать? Куда нам идти-то теперь?

— У меня можно на башне пожить, — заявил Техник, — в котле пока что. Будет весна, мы на крыше высадим огород. Я электриком могу пойти. Ты, Михаил Афанасьевич, можешь вахтером или в Дом пионеров в кружок попробовать.

— Что? — переспросил Директор.

Старый, дряхлый, он смотрел на собрание изумленным взглядом.

— Что? — переспросил он почти шепотом. — Что вы говорите? Никакого Михаила Афанасьевича нет. И никого нет. И ничего нет. Нигде ничего нет…

— Глупости, — крикнула, качаясь, Фара, — все осталось, как было. Это Часов нету дурацких, которые вы придумали. Которых и не было никогда. Ишь, многого захотели! Раз, значит, нету ваших Часов, то и весь мир должен исчезнуть? Не слишком ли?

— Ничего нет! — уже закричал Директор.

Он не услышал Фариных слов. В рваном плаще, кружевах, сединах, он протягивал руки перед собой и кричал:

— Часы! Партизаны! Языки! Одежки! Манекены! Снеговики! Игрушки!

Эхо его крика скакало по стенам двора и отражалось в пустом небе. Директор заклинал, выкрикивал, звал…

Но все так же было сыро, свежо, безлюдно кругом. И Директор замолк, опустив руки.

— Но я-то есть, — неуверенно сказала Мишата. — Я-то существую, — глядя на Директора, серьезно повторила она.

Директор уставился на нее, словно впервые видя.

— Неужели этого мало? — крикнула Фара. — По-моему, вполне достаточно. Нет, он тоскует о своих часах! Подумаешь, драгоценность! Она-то лучше!

— Я лучше, — неловко подтвердила Мишата.

— Вы, Михаил Афанасьевич, — скривилась Фара, — много всего навыдумывали, многим голову заморочили! Да ведь недаром! Подумаешь, все пропало! Самая лучшая выдумка-то осталась!

И Фара, будто сама на миг усомнившись, глянула с качелей на Мишату. Но та была абсолютно настоящая, бледная в дневном свете, и на ее отросшем рыжем ежике слабо светились крохотные капельки тумана.

— Это ж ты ее, Афанасич, выколдовал, — просипел дряхлый лифтер.

— А ведь верно! — изумленно заметил Господин. — Если всё — додыровские выдумки, то откуда вы-то взялись, инфанта?

— Сама теперь не знаю, — тихо сказала Мишата, — но сейчас-то я существую! И не денусь никуда, — добавила она. — Я буду всегда.

Все смотрели на нее и ждали, что она еще добавит. Только Фара не смотрела ни на кого и ничего не ждала, раскачиваясь выше и выше.


К о н е ц

Загрузка...