Хватит с нас общих рассуждений и философских предисловий. Обратимся к реальным фактам жизни реального человека и художника по имени Франсиско Гойя-и-Лусьентес. Сделавшись знаменитым художником и даже открыв дверь (пусть и не очень широко) в высшее общество страны, он стал искать в своей родословной признаки благородного происхождения и прибавил к своему имени соответствующую приставку, подписываясь «де Гойя». Простительная слабость. А может быть, даже практическая необходимость. Как иначе можно было являться во дворец короля и претендовать на его благоволение? Как получить снисходительное одобрение высокороднейших аристократов и аристократок? «Довлеет дневи злоба его».
Коренастый и круглолицый мальчишка, родившийся в 1746 году в небогатой семье провинциального арагонского ремесленника по имени Хосе Гойя, имел невыгодные стартовые позиции. Точнее сказать, позиции были весьма скромные, а перспективы социального взлета крайне невелики. Отец имел профессию высококвалифицированного позолотчика. Это в католической Испании означало довольно стабильный заработок среднего уровня. Бедность не угрожает семье, пока отец трудоспособен, но накопить богатство и перейти в разряд состоятельных горожан, скорее всего, не получится.
Культовые сооружения в Испании обычно украшены избыточно сложными и витиеватыми резными украшениями алтарей, алтарных картин, подсвечников и прочего сакрального антуража. Все эти профили, капители, завитушки и прочие элементы церковного убранства настоятели храмов и местные общины стараются сделать побогаче и поярче, чтобы блестело и сверкало, и в этом их устремления весьма напоминают массовую народную эстетику православной России.
В католическом храме всегда есть что позолотить, и обязательно имеются места, где надо обновить или переделать позолоту. Храмов этих великое множество. Позолотчик Хосе Гойя постоянно жил в Сарагосе, но временами выезжал в другие местности и поселения Арагона, выполняя там свою работу. Его детям были открыты социальные тропинки среднего уровня.
Семейства отца и матери двигались если не вниз по социальной лестнице, то уж во всяком случае не вверх. Процветания не наблюдалось. Дом, в котором родились Франсиско Гойя и его братья, был небогат и малоприметен. Среди предков числились мелкие бюрократы городского управления и неродовитые идальго, то есть дворяне. Дворянство такого рода мало кому могло внушить почтение. Каждый пятый житель Пиренейского полуострова и немалое количество поселенцев — от испанского Неаполя до аргентинского Буэнос-Айреса — называли себя hidalgo. Документальные подтверждения находились в редких случаях. История страны была неровная, воинственная и нестабильная, и далеко не все из испанцев умирали в тех же местах, где рождались. Архивы горели, документы погибали и пропадали. Иметь настоящую дворянскую грамоту могли немногие счастливцы — впрочем, трудно называть счастливцами гордых рыцарей без родового наследства, когда понемногу утверждалась философия денег и частной собственности. Им предстояло странствовать, искать счастья в дальних странах, пробивать себе дорогу в столице империи, если у них были задор и напор.
У нашего юного героя задор и напор имелись в избытке, и он быстро превратился в отчаянного парня из числа тех, кто делил между собой улицы и кварталы арагонской столицы Сарагосы. Нравы там были примерно такие же, как на петроградской Лиговке в преддверии революции или в эмигрантских кварталах Нью-Йорка в те годы, когда там итальянская шпана воевала с «латиносами», а молодежь небелых рас наступала на пятки своим бледнолицым собратьям.
Сарагосские юнцы пятидесятых и шестидесятых годов XVIII века мало что знали о внешнем мире, у них были расплывчатые представления о том, что такое Париж или Лондон, да и Мадрид представлялся далекой сказочной страной королей, инфантов и герцогов. Юный Франсиско учился в церковной школе читать и писать, а мудрость и мораль мира высшего были ему знакомы, естественно, по страницам Священного Писания. Он учился петь под гитару народные песенки, отбивая ритм каблуками и ладонями — это важное умение для испанца. Выражался устно в сочной и цветистой манере, как и положено парню из народа. Писать буквы на бумаге он выучился, но делал это коряво и с орфографическими, мягко выражаясь, неточностями. Через полтора века его почитатель, философ и писатель Хосе Ортега-и-Гассет, скажет о своем любимом Гойе, что его письма написаны так, как будто их пишет плотник грубой неловкой рукой. Дон Хосе, как с ним это бывало, увлекался и преувеличивал. Но верно то, что литературного блеска в письмах Гойи не видно, а его прошения в адрес церковного руководства и чиновников короля ничем не отличаются от прочей текстовой продукции бюрократического Левиафана. Личная корреспонденция Гойи написана поживее, но она-то и выдает более всего недостаточность его филологической и гуманитарной подготовки. Сразу видно, что его речь затруднена, что он хочет сказать больше, чем позволяют ему усвоенные в школе вербальные штампы его эпохи.
Две детали в портрете сарагосского юнца выделяют его из толпы сверстников. Первая деталь: он дружил не с отчаянными сорвиголовами вроде себя, а с умным тихим мальчиком, читавшим книги и мечтавшим о карьере ученого и литератора. Как гласит предание, бойкий парнишка для начала поколотил тихоню, а потом они стали близкими друзьями. Скорее всего, в этом мальчишеском тандеме Франсиско был лидером и не давал приятеля в обиду, защищая его от других маленьких агрессоров, притом сам при случае давал своему подопечному по шее и по другим местам, как водится в школьной, армейской и другой молодежной среде.
Друга-тихоню звали Мартин Сапатер, и он на всю жизнь остался образцовым гражданином своего города, занимая относительно видные посты в городском управлении Сарагосы (а город этот имел выборные органы власти, с королевской администрацией не всегда согласные). Мартин рано проявил интерес к идеям французского Просвещения, ибо охотно предавался чтению. Возможно, уже в мальчишестве он рассказывал своему приятелю Франсиско о том, как говорят в Париже о королях, господах и попах. Там о них говорили совсем плохо, насмешливо и издевательски.
Поймите правильно: друг Мартин вовсе не обещал стать вольнодумцем в юные годы и не сделался таковым в годы зрелые. Он был тихий и богобоязненный мальчик, а позднее тихий и богобоязненный взрослый человек. Но он был исключительно начитанным и образованным европейцем своего времени. Образованная молодежь XVIII века во всех странах Европы выдвигает будущую когорту просвещенных скептиков, вольных умов. В Испании их именовали ilustrados. В буквальном смысле это слово означает «просвещенные», но не только это. Католический мир и его религиозные традиции вибрируют историческими воспоминаниями, и в слове ilustrados отзывается многовековая историческая память о средневековых мистиках, которые именовали себя точно так же. Они были «озаренными светом», они считали себя причастными к божественным энергиям мироздания. Просвещенный человек XVIII столетия — это не просто такой человек, который начитался новых книг вольнодумного содержания. Это еще и человек, освещенный или озаренный светом идеи, а свет идеи — это излучение из высших сфер.
Так случилось, что слово из лексикона религиозной (мистической) традиции преобразилось и стало обозначать людей мыслящих, критически настроенных по отношению к существующим порядкам. Может быть, это не случайно. Независимость от церковной догмы быта своего рода новым символом веры, новым духовным напитком для жаждущих откровения душ. Но разве веяния эпохи перемен были новыми и необычными для юного Франсиско Гойи? Вольнодумие и ироничность, саркастический взгляд на реальную действительность были свойственны культурной элите Испании по крайней мере с эпохи Сервантеса и Кеведо. Решительно ничего нового в том не было. Да и массовая культура католических стран не так уж лояльна официальной религиозной догме. Ироничность и здравомыслие укоренены в народной культуре Южной Европы. Народ чтил веру, а сословие носителей сутаны столь же традиционно не уважал; насмешки над ханжеским благочестием издавна переполняли испанский народный театр, и в ярмарочных представлениях занудный и вредный священнослужитель появлялся на сцене как неизменный объект осмеяния, как ни старались надзорные органы церкви (та самая Святая Инквизиция, о которой мы не раз еще вспомним).
Верить в Бога и при этом недолюбливать попов и монахов — это не только испанское изобретение. Такое нередко бывало то там, то здесь в жизни наших предков. Может быть, таким и должен быть путь просвещенного христианина. Не надо смешивать Бога с человеческими установлениями по имени Церковь и Трон. Это всего лишь игра ума, господа читатели, — не спешите оскорбляться в своих лучших чувствах.
Мальчишка живет на окраине горделивой, но провинциальной Сарагосы. Уличная жизнь брала свое, и земные страсти бурлили в молодом организме. Ходить к мессе в воскресенье было делом привычным, но и наплевать на увещевания монаха или клирика, и посмеяться в кругу друзей над наставлениями святых отцов было делом обычным. Идеология и жизнь уже давно стали отдаляться друг от друга, ибо жизнь была сложнее, нежели проповеди с амвона.
Вторая странность нашего главного героя, отчаянного парня и уличного сорвиголовы, заключалась в том, что он учился живописи у самого почитаемого художника арагонской столицы, главного получателя церковных заказов и живописателя святых и особенно Девы Марии — а именно Богоматерь, Nuestra Senora Madre de Dios, была особенно любима и почитаема верующими людьми в Арагоне, как и во всей Испании. Учителя звали Хосе Лусан, он вполне владел — насколько это было возможно в провинциальном окружении — энергичной и вольной кистью и писал стремительные полеты ангелов и бурные жесты святых, охваченных восторгом откровения или ужасом перед лицом Христовой судьбы. Особенно вольничать он себе не позволял, повторять эксперименты Эль Греко вовсе не собирался, но понемногу прививал в провинциальной Сарагосе столичный вкус к размашистой живописи в стиле барокко.
Можно считать, что главным делом жизни Лусана были не алтарные картины сарагосских церквей, не фрески храмов, написанные его кистью в течение десятилетий, а несколько юношей, обученных владеть кистью в его мастерской. Там получили свои первые уроки три юных арагонца: помимо самого Гойи, это были братья Франсиско и Рамон Байеу, которые уже подросли и отправились пробивать себе дорогу в Мадрид, когда их младший собрат еще продолжал упражняться в рисунке и обращении с красками под руководством старого Лусана. Фамилия Байеу будет нам еще не раз встречаться. В будущей жизни Гойи это семейство сыграет колоссальную роль. Он с ними даже породнится в свое время — но не будем забегать вперед.
Станет ли он художником, тем более художником большим или великим, никто в эти первые годы сказать не смог бы. Первые опыты его кисти не обратили на себя внимания. В семнадцатилетнем возрасте будущий гений искусства принял участие в конкурсе. Задание было — нарисовать гипсовый слепок античной фигуры Силена. Так полагается по всем программам подготовки молодых художников. Но такое рисование наверняка не увлекало юношу. Конкурс он провалил. В девятнадцать лет пытался поступить в мадридскую Академию и, надо думать, исполнял на вступительных экзаменах задание сходного характера — с тем же результатом. Наверняка ему сильно не хватало терпения, систематического подхода к рисованию и прочих похвальных дарований настоящего просиживателя штанов.
Юный Гойя скорее обещал стать нарушителем спокойствия и проблемой для властей, которые были призваны заботиться о правопорядке. Такова общая диспозиция. Что касается конкретных фактов или деталей, то полицейские протоколы тех лет, когда юный Франсиско имел за плечами пятнадцать или шестнадцать лет, не найдены — или не существовали вообще никогда. Испанская жизнь была не особенно избалована формальными правилами и властью Закона.
Поэтому ходовые, вошедшие в предание истории о приключениях юного сорвиголовы приходится излагать с сомнением, под большим вопросом, притом в ключе догадок и предположений. Однако изложим эти недостоверные эпизоды хотя бы на том шатком основании, что дыма без огня не бывает.
Где именно, в каком городе и на какой улице был или не был найден ранним утром истекающий кровью Франсиско Гойя, раненный в спину — и пролежавший несколько часов в бессознательном состоянии с ножом в спине? Какая сеньорита была, возможно, причиной поножовщины, а может быть, и не сеньорита, а банальный долг, несчастные несколько реалов, выигранных в карты и не выплаченных выигравшему? Случилось ли это в Сарагосе или уже в Мадриде, куда буйный юноша торопливо удалился, чтобы ускользнуть от внимания светских и церковных властей, которые были обязаны обращать внимание на особо беспокойных уличных парней? Современники сообщали, что в XVIII веке проехать из одного города в другой бывало в Испании крайне опасно, если не иметь надежной охраны — притом такой охраны, которая сама не ограбит охраняемого или не причинит ему или ей иных обид. Городские улицы с наступлением ночи освещались одной лишь луной, а лихих людей всех видов и сортов было великое множество. Искавшая приключений и острых ощущений молодежь была постоянной причиной озабоченности старших поколений, блюстителей нравственности, государственных мужей и церковных проповедников.
Нам известно почти доподлинно, что из родной Сарагосы молодой горячий парень удалился торопливо и безоглядно, а это означает, что там ему было нельзя оставаться. Кто именно мог иметь к нему претензии: местные бандиты или блюстители порядка (они именуются в Испании по старой традиции арабским словом «альгвасил») — мы не знаем. Позднее, не найдя себе сразу заказов или покровителей в Мадриде, он столь же торопливо утек из столицы и отправился в какой-то портовый город, чтобы отплыть в качестве матроса в Италию. Быть может, именно в столице с ним случилась нехорошая история. Кто кого пырнул ножом, однажды или не однажды это было — в любом случае тут дело нечисто и без крови, скорее всего, не обошлось.
К восемнадцати-двадцати годам Франсиско Гойя превратился в типичного городского «махо» (majo), то есть вызывающе независимого молодого человека вольного поведения. Не в том смысле вольного, что он читал политические прокламации или подрывные книжки парижской выпечки, якшался с испанскими вольнодумцами, теми самыми «илюстрадос», которые уже в шестидесятые годы XVIII века давали знать о себе то там, то здесь и обличали то коррупцию администрации, то церковные порядки, да и саму христианскую веру иной раз не щадили (впрочем, просветители-вольнодумцы чаще обличали церковь как «поповскую контору», нежели нападали на убеждения и мировоззрение религиозных людей).
За пару лет Франсиско Гойя получил в столице окончательный лоск и блеск испанского «махо». Такие фигуры маячили уже повсеместно. Они выделялись в толпе низко надвинутыми на глаза шляпами и широкими плащами, под которыми можно было укрыть и недочеты своего наряда, и целый арсенал холодного оружия. От миниатюрного итальянского стилета до широкой бандитской навахи, от армейского кинжала до шпаги типа estoque — а это был, по сути дела, довольно увесистый обоюдоострый меч, годный для рубки сплеча и эффективного закалывания людей и быков. Матадоры использовали это оружие для финального удара в сердце своего рогатого противника.
Особым шиком для настоящего «махо» считалось сбросить плащ и шляпу и выскочить на арену корриды, привлекая к себе внимание быка. Это самодеятельное тореадорство было явным нарушением порядка. Но совладать с дюжиной крепких молодых парней, которые выскакивают из толпы во время корриды и показывают свое бесстрашие и умение сразиться со зверем, никакие указы и никакой контроль не могли. XVIII век был эпохой гротескных и клоунских безумств на аренах корриды, и публика могла подчас оценить выходки неудержимых юнцов. Исследователи подозревают, что и молодой Гойя участвовал в этих безумных выходках и, возможно, даже одно время зарабатывал себе на жизнь высоким искусством дразнить быка и играть со смертью на арене.
Никакие протоколы, никакие реляции не запечатлели возможное участие Франсиско Гойи в кровавых иберийских играх с быками, но косвенные данные налицо. Или не данные, а слухи и догадки. Если не бывает дыма без огня, то откуда берутся рассказы о том, как Гойя добирался до портового города (скорее всего, имеются в виду Кадис или Аликанте) в качестве участника целого отряда странствующих матадоров, которые переезжали из города в город, из села в село, получая скромные гонорары за опасную работу на аренах корриды или прямо на площадях, отведенных под это развлечение? Откуда намеки в письмах и разговорах на то, что Гойя владел мулетой и шпагой-эстоке, и как понять позднейший отзыв старого друга и корреспондента Мартина Сапатера, который писал о своем друге, что «с мечом в руке он не испугается никакого человека»? Заметим: не испугается человека. Гора мышц с рогами на голове — это иное дело, тут и самому лучшему матадору следует если не бояться, то опасаться и смотреть в оба.
Доплыть от Кадиса или от гавани Аликанте до итальянского порта Специя — дело нехитрое по масштабам XVIII века, ибо штормы в летнее время не особенно часто посещают Средиземноморье, а давнишняя гроза мореплавателей, восточные (алжирские, марокканские, турецкие) пираты, отступили в свои прибрежные воды после сухопутных и морских сражений с европейцами. Арабы на своих быстроходных суденышках были еще опасны в позапрошлом веке для Сервантеса, которому довелось провести в алжирском плену немало лет. Теперь судоходство заметно облегчилось.
Франсиско Гойя долетел до берегов Италии, как пух от уст Эола, и устремился, разумеется, в Рим, главный культурный центр Европы, средоточие искусств всех видов и многих эпох. Там же, кстати, находится и Ватикан, куда верующему католику и человеку искусства тоже надо не забыть зайти. Историки искусства усердно повествуют о том, как он ходил по храмам и дворцам Рима и ездил в Неаполь, разглядывая фрески и картины. В мадридском музее Прадо имеется «итальянская тетрадь» Гойи, где записано старательно и демонстративно, где и какие картины он видел в Риме и Неаполе, в Болонье и Венеции. Тетрадь честно перечисляет и описывает картины Рубенса, Веронезе и Рафаэля, на которые следовало обратить особое внимание. Похоже на то, что сама эта тетрадь заполнялась со специальной целью — выполнить задание и отчитаться в Мадриде перед начальством, показать, что молодой человек не терял времени зря, а учился и старался. Очевидно, по возвращении домой тетрадь была не заброшена в дальний угол кладовки, а представлена в Академию.
Отчет был принят и даже зачтен. Насколько он достоин доверия — это другой вопрос.
Тут есть один тонкий момент, касающийся творческих дел. Важно не только то, какие произведения видел, то бишь разглядывал художник. Важно то, какими глазами и с какой настройкой оптики он их разглядывал, и что именно он увидел в шедеврах итальянцев. Молодой Гойя, выходец из буйной уличной культуры испанских городов, успевший немного соприкоснуться с профессиональной художественной средой (и окунувшийся в эту среду полностью, когда он очутился в Риме), смотрел на картины Раннего и Высокого Возрождения особыми глазами человека XVIII века.
Эти глаза прежде всего искали в видимой реальности, в том числе и в шедеврах искусства, не образцы вечных истин и абсолютных гармоний. Настало Время Перемен. Глаза искали новое, души жаждали движения и жизни. А это означает, что произведения с загадкой, картины с оттенком остроты и парадокса, картины-вопросы в первую очередь могли вызвать интерес начинающего художника.
По этой причине ему сам Бог велел отправиться в храмы и дворцы Рима и Неаполя и рассматривать там картины Караваджо. Там из загадочной тьмы выступают вперед освещенные ярким лучом света фигуры, и это не идеальные образы академической выделки, а корявые и некрасивые, крепкие и грубые, мощные и энергичные люди. Они убедительные, они настоящие, как в жизни; и в то же время они неистовые и сильные, они страстно и решительно бросают вызов судьбе.
Какие картины могли прежде всего увлечь Гойю? Да именно такие, где он видел нечто такое, что ощущал в себе.
Документальные известия о достоверных и вероятных передвижениях Гойи по Италии в целом скупы и недостаточны. Но разве можно себе представить, что он не бьы поражен римской картиной Караваджо «Призвание Матфея»? В ней усталый Иисус Христос, этот загорелый и сухощавый странник, заходит в сомнительную полутемную каморку, где считают деньги мытари, то есть сборщики налогов, по народным понятиям, грабители и кровопийцы. И окружены они той самой публикой, которая куда как хорошо известна нашему герою. Там за столом — и местный молодой авторитет, щеголеватый парень при оружии, охраняющий налоговиков от покушений других авторитетов, и смазливый мальчик из тогдашней индустрии порочных удовольствий. И в эту обитель греха бесстрашный странствующий проповедник бросает свои слова, обращенные к главному грешнику, мытарю Матфею: «Ты пойдешь со мной». Оторвавшись от подсчета собранных с народа денежных средств, адресат этих слов с недоумением смотрит на странного пришельца. Сейчас он скажет неожиданные для него самого слова: «Меня ли зовешь, Господи?»
В Италии можно было увидеть многое. Там были и идеальные гармоничные Мадонны кисти Рафаэля, и свежие, как весенний день, картины молодого Боттичелли, и скульптуры могучего Микеланджело. Важно то, какими глазами смотрел молодой испанец на эти сокровища. Он смотрел глазами XVIII века, он — сын эпохи Ватто и Фрагонара, Креспи и Гварди, хотя он сам, быть может, этого и не подозревает. Его волнуют жизненность, энергия, неожиданность, контраст, драма и лирика. Возвышенные идеальные миражи прекрасного несуществующего мира его не притягивают. И еще — в нем бурлят и кипят страсти, его бросает в разные стороны.
Документы этого не говорят, но знатоки не сомневаются в том, что именно в Италии встретились ему офорты Жака Калло. Этот космополитический француз за сто лет до того нашел себе новую родину во Флоренции, а его офорты были широко известны во всей Европе. Итальянские собиратели, просвещенные клирики, успешные художники ценили и собирали шедевры Калло из двух серий его офортов. В начале XVII столетия он издал и распространил обширную серию под названием «Capricci» — то есть шутки, капризы, фантастические выдумки. Тонким штрихом, резким абрисом, пятнами темного и вспышками света там намечены контуры какого-то странного и гротескного мироздания, где гримасничают сумасшедшие, кокетничают девицы, кривляются цирковые клоуны, забавляют публику ярмарочные карлики и горбуны. Рассматривая эти увлекательные листы, Гойя в те годы вряд ли мог догадаться о том, что через тридцать лет он сам возьмется за резец и неистово, как в угаре, наделает восемьдесят медных досок с офортами своей серии «Капричос». Она будет своего рода продолжением того фантастического и макабрического измерения, в которое проник в свое время Жак Калло.
Будущее непрозрачно. Не мог дерзкий парень из Испании в своих итальянских странствиях догадаться о том, что офорты Калло на тему «Бедствия войны» станут для него ориентиром спустя много лет. Виселицы и пыточные камеры. Расстрелы и горы трупов. С этими фактами реальности Гойя в свое время соприкоснется вплотную, подобно тому как соприкоснулся в свое время Жак Калло. Француз наблюдал ужасы Тридцатилетней войны и запечатлел всеобщее озверение той бойни, в которой даже герои и освободители подозрительно похожи на военных преступников. Гойя в старости встретится с подобным переживанием беспощадной Истории. И тоже вырежет на металле и напечатает свои «Бедствия войны» после того, как увидит события героической и чудовищной Герильи — народной войны испанцев против наполеоновского нашествия.
До этого момента ему остается более сорока лет, а пока что он молод, отважен, предприимчив, петушист. И в то же время он уже художник, он ищет свой путь в искусстве. Отчаянный парень явно подумывает о том, как ему жить дальше, ибо он хочет успехов и триумфов, и уже ощущает себя художником, и уже умеет решительно и дерзко рисовать на бумаге и держать в руке кисть. В нем пробуждается артистическое честолюбие или многажды описанное озарение, возникающее у новичка перед шедеврами больших мастеров: а ведь я тоже художник!
Примерно в 1770 году он уже должен сообразить или догадаться, что ему предстоит делать карьеру при испанском дворе и пытаться (это для него нелегкое дело) произвести впечатление на классицистов и академистов, на столпов Королевской Академии. Главным столпом был умнейший немец, образованный, старательный и соответственно скучноватый Антон Рафаэль Менге. Гойя состоял одно время учеником этого мадридского Рафаэля. Менге постоянно ездил в Италию и там штудировал классические шедевры — скорее всего, вовсе не те из них, которые увлекали Гойю. Королевский двор чтил и ценил иностранного специалиста, предоставляя ему широчайшие прерогативы в формировании кадровой политики и эстетического вкуса высших классов.
С учителем Менгсом юноша ссорился, отношения у них были скверные. Позднее Гойя повторял, что его идеал — это Рембрандт (знакомый испанцу по офортам) и Веласкес (изученный досконально и по оригиналам). Картины Рубенса? Сверхмощный атлетизм Микеланджело? Все это было увидено в Риме и старательно отражено в итальянской тетради. Отчего бы не записать великие имена? Мы же знаем, как это делается. Бежишь рысью по залам огромных музеев и записываешь на бумажку: художник такой-то, название такое-то. И дальше, снова рысью.
Притом наш герой был юн и отважен, неистово страстен и не признавал тормозов. Пожалуй, приключения и вызовы судьбе увлекали и пьянили его пока что все-таки больше, нежели произведения искусства. Так бывает в молодые годы.
Забрался ли двадцатилетний Гойя на самую маковку купола собора Святого Петра, дабы нацарапать там свое имя, — вот еще одна загадка римского путешествия испанского подмастерья. Он вполне был способен на такую эскападу. Говорят, что он зарабатывал деньги в Италии, выступая в качестве уличного акробата. Физические кондиции были в порядке. Сделать сальто-мортале или работать подставкой для жонглирующего собрата, который стоит у тебя на плечах, — для горячего юнца дело не только возможное, но даже и увлекательное.
Если бы сегодняшние профессора университетов и другие историки искусства могли бы влезть на верхнюю точку массивного фонаря главного храма католиков и изучили бы каменную кладку с лупой в руках, то, возможно, нашли бы бесценную подпись молодого балбеса, будущего гения мирового искусства. Но увы — физическая форма корифеев гуманитарного знания и даже студентов лучших университетов до сих пор не такова, чтобы повторить возможный (но недоказанный) подвиг нашего предполагаемого человека-паука.
Кстати, заметим, что в этой то ли легенде, то ли бывальщине могли отразиться и некоторые другие страницы художественного фольклора, присущего Риму, как и другим столицам искусства. Существует смутное известие о том, что за сотню лет до испанского «махо» другой молодой художник, приехавший из Франции, Николя Пуссен похвалялся в римских кабаках, что сможет забраться на верхнюю точку собора и оставить там свою подпись. Неужто там до сих пор существуют две нацарапанные на камнях фамилии? На одном камне — Poussin. На другом — Goya.
Тот и другой были в молодости горячими парнями, дрались на дуэлях и бегали от властей, стремившихся упечь их за решетку, гуляли на всю железку, не понаслышке познакомились с дурными болезнями и притом были кумирами своих поклонников и почитателей. Так жили художники в Риме, так они жили и живут сегодня в Париже и Нью-Йорке, в Москве и Лондоне. Большинство из этой беспокойной публики не оставило в искусстве ничего, кроме слухов, или в лучшем случае протоколов полицейских органов. Но некоторые превратились в культовые фигуры и предмет восторга любителей живописи. Посмотрите на элегантную и свежую живопись молодого Пуссена в московском Музее изобразительных искусств. У него легкая рука и стальная хватка. Может быть, и нога была легкая, и верхолазить тоже был мастер…
Читатель, внеси свой вклад в дело науки об искусстве. Бери билет до аэропорта Фьюмичино, отправляйся в Ватикан и полезай на купол собора Святого Петра. Скорее всего, ничего ты там не найдешь и попадешь в полицию, а кончится дело депортацией из страны за злостное хулиганство. Но вдруг — вдруг — там наверху на камнях написаны великие имена? Тогда ты совершишь большое открытие, и твое имя войдет в анналы так называемой искусствоведческой науки. Шанс мал, но он есть. Может быть и так, что там, наверху, найдется еще несколько славных имен, нацарапанных на камнях.
Не побывал ли там наверху будущий якобинец и враг французского короля Жак Луи Давид, который учился в Риме в 1775 году (кстати, за государственные деньги) и тоже был парень хоть куда — и погулять, и побуянить, и картины пописать? А вдруг там мы найдем еще и подпись любимца России Карла Брюллова, который был к тому же еще и любимцем Италии в свои молодые годы и наверняка слыхал рассказы и байки своих итальянских друзей про то, как лазили по куполу собора в свои молодые годы будущие великие художники Пуссен, Гойя и Давид?
Если уж в связи с Гойей возникла тема России, то придется поскрести по сусекам исторических анекдотов и извлечь оттуда скудные реляции о том, что Гойя мог бы стать нашим соотечественником и даже направлять к неведомым берегам грузный корабль Российской Академии художеств.
В околохудожественном фольклоре бытуют рассказы о том, что русский посол в Риме (имя не называется, да и кто упомнит эти трудные русские фамилии) приглашал к себе юное дарование и предлагал ему отправиться в Санкт-Петербург и там послужить своей кистью новоиспеченной императрице Екатерине. Если прочие рассказы об уличных боях, приключениях на арене и лазании на купол собора вызывают наши законные сомнения, то история с русским дипломатом совсем уж немыслима. Екатерининские сановники и посланцы в Европе были в это время умны и осмотрительны, и никому не ведомый, буйного нрава испанец, не доказавший еще своих артистических способностей, вовсе не был подходящим объектом для вербовки на русскую службу. Заполучить крупную фигуру вроде Тьеполо или Менгса, а затем и Фальконе — об этом можно было думать, но бойких юнцов, учившихся на художников, в Риме было хоть пруд пруди. С какой стати русское посольство должно было обратить внимание именно на этого сомнительного молодого человека среди сотен других? Сама молодая Екатерина была догадлива и предусмотрительна и настойчиво требовала готовить прежде всего национальные художественные кадры и давать заказы только именитым мастерам Европы, причем только в особых случаях и ради особых задач.
Одним словом, насчет чего другого мы с вами можем сомневаться, колебаться и спорить, а с этим эпизодом все ясно. Его не было. Точка.
На роль будущего академика Российской Академии художеств молодой Гойя не подходил никоим образом, но что касается его амурных дарований и данных, то они не подлежат сомнению. Познакомиться с очаровательной молодой монашкой где-нибудь в тишине одной из римских церквей было бы для такого персонажа самым естественным делом. Такого рода рассказы похожи на правду, но документальных подтверждений снова не имеется. Наш герой был довольно привлекателен не столько своей простонародной и грубоватой физиономией, сколько простодушной прямотой вкупе с церемонной испанской галантностью и искренним восхищением, с которым он смотрел на женский пол, как говорится, долгим мужским взглядом. В настойчивых и пылких взорах испанца отражались не только мужская страсть и недюжинная потенция, но и творческий запал, восторг живописца, который очень хочет и уже пытается передать головокружительные, восхитительные и странные моменты жизни.
Почему он торопливо, фактически в ритме бегства, очертя голову устремился прочь из папского Рима и отправился в испанские владения, которые были разбросаны по тогдашней Италии там и здесь? Легенда гласит, что пылкий юнец практически уже сговорился с девицей, которая обреталась в одном из римских монастырей, и попытался наскоком добыть свою спрятанную красотку или, грубо говоря, выкрасть объект своих вожделений из монастырских стен. Там его схватили с поличным (возможно, с девицей, которая уже якобы согласилась стать движимым имуществом ухажера) и посадили в темницу. Дальнейшая жизнь похитителя могла бы оказаться недолгой, ибо покушение с неблаговидными целями на суверенитет монастыря каралось папскими законами очень сурово, приравниваясь к самым тяжким преступлениям. О гуманизации законов и отмене физических наказаний тогда не слыхивали, а смертная казнь была вовсе не исключительной мерой наказания, а едва ли не самой распространенной в случаях серьезных проступков.
Если дело было так, как мы боимся догадаться, то лишь одна инстанция могла оказать помощь бедняге, попавшему в опасный переплет. Испанский посол в Риме, при дворе Его святейшества, был фактически вторым по влиятельности человеком в Вечном городе, ведь королевство представляло собой самую могущественную политическую и военную силу католического мира. Посла звали граф де Флоридабланка — это имя нам еще встретится впоследствии. Посол Испании по своей должности обязан был потребовать освобождения подданного своего монарха, тогда как папская полиция обязана была в ответ потребовать высылки нарушителя и святотатца из пределов Папской области. Одно не противоречило другому. Повторять это предписание дважды не пришлось. Молодой человек сохранил в сердце искреннюю благодарность к сиятельному бюрократу, который выручил его в трудном положении. Последняя фраза содержит догадку, которую никакая наука не в силах ни подтвердить, ни опровергнуть.
Гойя был легок на подъем и отправился в город Парму, который управлялся местным герцогом, каковой был одним из многочисленных вассалов испанского короля. Если есть желание добавить красок и деталей в эту живописную историю, то можно вспомнить о том, что начинающий маэстро приехал в итальянский город, выдавая себя за итальянского художника, ученика главного живописца испанского короля, и приехал в компании молодой то ли актрисы, то ли циркачки, которая показывала какие-то увлекательные или соблазнительные номера в уличных театрах и шапито. А может быть, вместе с этой лихой девчонкой молодой художник зарабатывал деньги на улицах и площадях, то есть работал подставкой, а она стояла у него на плечах и жонглировала?
Самозваный итальянский живописец и возможный уличный акробат Гойя, как считается, написал в Парме картину для конкурса на тему «Ганнибал, осматривающий с альпийских вершин земли Италии». Известна довольно ученическая картина примерно того же времени, которая то ли была написана Гойей в Парме, то ли принадлежит кисти другого начинающего художника тех лет. На скале стоит фигура карфагенского полководца, который всматривается вдаль, в простор страны, которую он мечтает захватить…
Впрочем, достаточно. Сколько можно перечислять этих недоказанных фактов, этих причудливых подробностей, этих туманных историй о приключениях юного авантюриста и его похождениях на эротическом направлении жизни и о его ранних, полумифических попытках заявить о себе, как художнике! Пора нам вспомнить о том, что он и в самом деле уже довольно подготовленный художник, он обладает кое-какой техникой, навыками стенной росписи, живописи маслом и довольно бойко рисует. В течение четырех лет он копировал гравюры с картин старых мастеров у Лусана в Сарагосе. Научился ли он чему-нибудь у Менгса в Мадриде — сомнительно, ибо он общался с немцем недолго, и дело кончилось, судя по всему, скандалом. Но немало удивительных картин и офортов он нашел и увидел в Италии, в перерывах между своими приключениями, выходками, эскападами и причудами. Мы с вами разбирали всякие захватывающие приключения, которые то ли имели место, то ли никогда не происходили. Притом последующие предприятия художника на родине говорят о том, что в свои примерно двадцать пять лет он уже обладал определенным опытом и техническим умением.
Не век же ему шататься по разным странам, испытывать судьбу, соблазнять девиц, выкидывать опасные коленца и рисковать жизнью в стычках с людьми и быками. (Или другой вариант: сколько же можно описывать эти недостоверные и сомнительные истории?) Каким-то образом в годы своей бурной и причудливой юности он сумел-таки освоить приличный профессиональный арсенал и натренировать навыки обращения с инструментами живописца — а для этого нужны столь же систематические упражнения, как при обучении музыке требуется систематически музицировать.
Кстати сказать, в зрелые годы Гойя утверждал, что он на самом деле самоучка в художественном деле. Странное заявление — как будто он не учился несколько лет у полноценного профессионального живописца в своей Сарагосе. Вероятно, он хотел сказать, что его подготовка была большей частью результатом не столько регулярных занятий, сколько разного рода впечатлений, озарений и упражнений на бегу.
И все же каким-то образом он получил неплохую подготовку — и это лишний раз побуждает нас с вами подумать о том, что приключения и авантюры будущего маэстро в Испании и Италии (а говорят еще, что он даже и во Франции тогда побывал или через Францию проехал, но мы уже не станем в эти рассказы вникать) — что все эти выходки и фокусы молодого испанца не занимали его время целиком и что он в самом деле говорит правду в своих итальянских тетрадях, когда записывает там названия храмов и дворцов, где он побывал, и названия картин, фресок, статуй и сооружений, которые он осматривал и оценивал.
Как бы то ни было, пора становиться взрослым, браться за ум и делать главное дело своей жизни. Уверенность в том, что этим делом должно быть искусство живописи, оказалась сильнее инстинктов бродяги и авантюриста.