Мирабо еще не успел обзавестись хозяйством, а потому и своего экипажа у него не было. Слуга отправился за фиакром.
В те времена поездка в Аржантёй была целым путешествием; сегодня же туда можно доехать за одиннадцать минут, а лет через десять, вполне вероятно, этот путь можно будет проделать за одиннадцать секунд.
Почему Мирабо выбрал Аржантёй? Да просто потому, что его воспоминания, как он только что сказал доктору, были связаны с этим небольшим городком, а человек испытывает сильное желание продлить отпущенный ему краткий период земного существования, изо всех сил пытаясь задержать его в прошлом, лишь бы не так быстро переходить в будущее.
11 июля 1789 года в Аржантёе умер его отец, маркиз де Мирабо, как и полагалось истинному дворянину, не желавшему пережить взятие Бастилии.
В конце аржантёйского моста Мирабо приказал кучеру остановиться.
— Разве мы уже приехали? — спросил доктор.
— И да и нет. Мы еще не доехали до замка Маре, он находится в четверти льё от Аржантёя… Я забыл предупредить вас, дорогой доктор, что сегодня нам с вами предстоит нанести не просто визит: мы с вами совершим паломничество с тремя остановками.
— Паломничество? — с улыбкой переспросил Жильбер. — К какому же святому?
— К святому Рикети, дорогой доктор. Вы этого святого не знаете. Его канонизировали люди. По правде говоря, я очень сомневаюсь в том, что Господь Бог, даже если предположить, что он следит за всеми глупостями нашей скудной жизни, одобрил бы эту канонизацию. Однако можно быть совершенно уверенным в том, что именно здесь скончался как мученик Рикети, маркиз де Мирабо, Друг людей, не вынесший распущенности и разврата своего недостойного сына Оноре Габриеля Виктора Рикети, графа де Мирабо.
— A-а, да, да, верно, ведь ваш отец умер в Аржантёе, — сказал доктор. — Простите, граф, что я это запамятовал. Но моя забывчивость простительна: я по возвращении из Америки был арестован на пути из Гавра в Париж в первых числах июля и, когда ваш отец скончался, находился в Бастилии. Я вышел оттуда четырнадцатого июля вместе с семью другими пленниками, и, как бы значимо ни было это частное событие, подробности его были заслонены теми необыкновенными событиями, что произошли в том же месяце… А где проживал ваш отец?
В ту самую минуту как Жильбер задавал этот вопрос, Мирабо велел остановиться у решетки дома на набережной, выходившего окнами на реку; от реки его отделяла обсаженная деревьями лужайка шагов в триста шириной.
Увидев, что у ворот остановился чужой, огромный пес пиренейской породы бросился с рычанием к решетке, просунул сквозь прутья голову и попытался вцепиться в него зубами.
— Черт побери! — вскричал Мирабо, отступая при виде грозных белых клыков сторожевой собаки. — Смотрите-ка, доктор! Ничто не изменилось: меня принимают здесь так же, как при жизни отца.
Тем временем на крыльце появился молодой человек; он успокоил пса, подозвал его к себе и подошел к двум незнакомцам.
— Прошу прощения, господа, — обратился он к ним, — хозяева не имеют отношения к тому приему, какой оказывает вам собака. Перед домом, где жил господин маркиз де Мирабо, останавливаются многие гуляющие, а бедный Картуш не понимает того заслуженного интереса, который они питают к жилищу его смиренных хозяев, и вечно рычит… Место, Картуш!
Молодой человек угрожающе взмахнул рукой, и пес с рычанием поплелся к конуре. Забравшись внутрь, он высунул из конуры передние лапы и положил на них оскаленную морду, показывая острые зубы и кроваво-красный язык и сверкая глазами.
Мирабо и Жильбер переглянулись.
— Господа! — продолжал молодой человек. — Теперь за этой решеткой находится лишь хозяин, готовый отворить ее и принять вас, если, конечно, ваше любопытство не ограничится наружным осмотром дома.
Жильбер толкнул Мирабо локтем, давая понять, что он хотел бы осмотреть дом внутри.
Мирабо понял доктора, тем более что его собственное желание совпадало с желанием Жильбера.
— Сударь, вы прочитали наши мысли! — признался он. — Мы хотели осмотреть этот дом, зная, что в нем жил Друг людей.
— Ваше любопытство будет еще больше, господа, — сказал им молодой человек, — когда вы узнаете, что, в то время пока здесь жил отец, его прославленный сын несколько раз оказал этому дому честь своим посещением. Если верить преданию, его здесь не всегда принимали так, как он того заслуживал и как мы приняли бы его теперь, если бы у него вдруг появилось такое же, как у вас, желание, которое я и спешу исполнить, господа.
Молодой человек с поклоном распахнул ворота перед двумя посетителями и пошел вперед.
Однако Картуш не собирался принимать гостей столь же радушно, как молодой человек: с оглушительным лаем он опять выскочил из конуры.
Молодой человек поспешил загородить собой того из гостей, на кого пес, казалось, лаял с особым остервенением.
Но Мирабо отстранил молодого человека рукой.
— Сударь! — заметил он. — Собаки и люди всегда на меня лают. Людям удавалось иногда вцепиться в меня зубами, собакам же — никогда. Кстати, существует мнение, будто человеческий взгляд способен покорить любое животное. Позвольте мне, пожалуйста, провести опыт.
— Сударь! — с живостью возразил молодой человек. — Картуш очень злой, предупреждаю вас…
— Ничего, ничего, сударь, — настаивал Мирабо, — я ежедневно имею дело с более злобным зверьем; не далее чем сегодня я усмирил целую свору.
— Но с той сворой вы можете воевать словом, — возразил Жильбер, — а могущество вашего слова никто не станет отрицать.
— Доктор, мне кажется, вы были сторонником магнетизма?
— Несомненно. И что же?
— В таком случае вы не можете не признавать силу взгляда. Позвольте мне замагнетизировать Картуша.
Мирабо говорил на том языке отваги, что так понятен существам высшего порядка.
— Как вам будет угодно, — согласился Жильбер.
— Ах, сударь, не стоит подвергать себя опасности! — снова предостерег Мирабо молодой человек.
— Да полно! — воскликнул граф.
Молодой человек поклонился в знак смирения и отошел влево, а Жильбер шагнул вправо, как делают секунданты, когда противник собирается стрелять в их подопечного.
Поднявшись на две-три ступени крыльца, молодой человек приготовился остановить Картуша, если сло́ва или взгляда незнакомца окажется недостаточно.
Пес повел головой справа налево, словно желая убедиться, что тот, к кому он испытывал лютую ненависть, остался без всякой помощи. Видя, что тот в одиночестве и без оружия, он не торопясь выполз из конуры, напоминая скорее змею, чем собаку, и вдруг резко бросился вперед, одним прыжком преодолев треть расстояния, отделявшего его от противника.
Мирабо скрестил руки на груди и стал пристально смотреть на пса, вложив в свой взгляд всю ту силу, что превращала его на трибуне в Юпитера Громовержца.
Весь заряд энергии его мощного тела словно переместился в голову. Волосы его поднялись, как грива у льва, и если бы эта сцена происходила не в предзакатный час, а в ночной темноте, то они, вероятно, искрились бы.
Пес замер, глядя на него.
Мирабо наклонился, взял горсть песку и бросил его в морду животного.
Пес взвыл и сделал еще один прыжок; теперь его отделяли от противника всего три-четыре шага. Но тот первым двинулся ему навстречу.
Собака на секунду замерла, словно гранитный пес охотника Кефала; видя, что Мирабо продолжает идти вперед, она почувствовала беспокойство и словно замерла в нерешительности, не зная, проявить ярость или стоит поостеречься; она показала зубы и сверкнула глазами, присев при этом, однако, на задние лапы. Тогда Мирабо поднял руку властным жестом, так часто удававшимся ему на трибуне, когда он убивал своих недругов сарказмом и осыпал их оскорблениями или насмешками. И пес почувствовал себя побежденным: он задрожал всем телом, оглянулся, желая убедиться в том, что путь к отступлению свободен, и опрометью бросился в конуру.
Довольный Мирабо, словно победитель Истмийских игр, гордо поднял голову.
— Ах, доктор! — воскликнул он. — Господин Мирабо-старший был прав, когда говорил, что собаки — кандидаты в род людской. Вы видите, как этот пес зол, как труслив, а сейчас вам предстоит убедиться в том, что он может быть столь же угодлив, как человек.
Он опустил руку и похлопал ею по ноге, приказав:
— Ко мне, Картуш, ко мне!
Пес был в нерешительности, но, увидев, что незнакомец нетерпеливо повторил свой жест, снова высунулся из конуры и пополз, не сводя глаз с Мирабо. Он преодолел таким способом все расстояние, отделявшее его от победителя, а оказавшись у его ног, медленно и робко поднял голову и лизнул ему руку.
— Хорошо! — похвалил его Мирабо. — Место!
Он взмахнул рукой, и пес спрятался в конуре.
Оцепенев от страха, молодой человек стоял на крыльце, застыв в изумлении. Мирабо повернулся к Жильберу.
— Знаете, дорогой доктор, о чем я размышлял, совершая безумство, свидетелем которому вы только что явились?
— Нет, и я надеюсь услышать от вас объяснения: не думаю, чтобы вы проделали все это только из хвастовства.
— Я вспомнил о пресловутой ночи с пятого на шестое октября. Доктор, доктор! Я бы отдал половину оставшихся мне дней ради того, чтобы король Людовик Шестнадцатый увидел, как этот пес сначала бросился на меня, а потом вернулся в конуру, откуда приполз к моим ногам.
Затем он обратился к молодому человеку:
— Надеюсь, сударь, вы простите мне, что я унизил Картуша? Пойдемте взглянем на дом Друга людей, раз уж вы взялись нам все показать.
Молодой человек посторонился, пропуская Мирабо; впрочем, можно было подумать, что гостю не нужен был проводник и что он знал дом лучше, чем кто бы то ни было.
Не останавливаясь в первом этаже, он торопливо стал подниматься по лестнице с железными перилами искусной работы, повторяя:
— Сюда, доктор, сюда.
С присущей ему увлеченностью и привычкой властвовать, свойственной его характеру, Мирабо из зрителя скоро превратился в действующее лицо, а из обычного посетителя — в хозяина дома.
Жильбер последовал за ним.
Тем временем молодой человек позвал своего отца, господина лет пятидесяти-пятидесяти пяти, и сестер, двух юных особ пятнадцати и восемнадцати лет, чтобы рассказать им о том, какого необычного гостя он только что пустил в дом.
Пока он им излагал историю о том, как Мирабо подчинил себе Картуша, граф показал Жильберу рабочий кабинет, спальню и гостиную маркиза; каждая комната пробуждала в душе Мирабо воспоминания, и он, с присущим ему обаянием и увлеченностью, рассказывал одну забавную историю за другой.
Широко раскрыв глаза от удивления, владелец дома и его семейство внимательно слушали этого чичероне, рассказывавшего им историю их собственного дома.
Когда гости осмотрели апартаменты второго этажа, на аржантёйском соборе пробило семь; Мирабо, верно, испугался, что не успеет показать другие комнаты, и поторопил Жильбера спуститься, подав пример тем, что одним прыжком преодолел первые четыре ступени лестницы.
— Сударь! — обратился к нему владелец дома. — Вы знаете столько разных историй из жизни маркиза де Мирабо и его прославленного сына, что, мне кажется, будь на то ваша воля, вы могли бы рассказать об этих четырех ступеньках не менее увлекательную историю, чем все предыдущие.
Мирабо остановился и улыбнулся.
— Да, действительно, я мог бы это сделать, хотя именно об этом случае я собирался умолчать.
— Почему, граф? — спросил доктор.
— Да сами посудите! Выйдя из донжона Венсенского замка, где он провел полтора года, Мирабо, который был вдвое старше блудного сына, но так и не заметил, чтобы кто-нибудь собирался заколоть упитанного тельца для празднования его возвращения, решил потребовать причитающуюся ему по закону часть наследства. Были две причины, по которым Мирабо мог быть плохо принят в родительском доме: во-первых, он вышел из Венсенского замка вопреки воле маркиза; во-вторых, он пришел в родной дом за деньгами. Вот почему маркиз, завершавший в это время отделку какого-то филантропического сочинения, при виде сына вскочил, а в ответ на первые слова, с какими сын успел к нему обратиться, схватился за трость и бросился на него, едва заслышав слово «деньги». Граф знал своего отца, но надеялся, что тридцатисемилетний возраст избавит его от угрожавшего ему наказания. Граф вынужден был признать свою ошибку, почувствовав, как удары посыпались ему на плечи.
— Как?! Удары палкой? — переспросил Жильбер.
— Да, настоящие, отличные удары, не такие, как в Комеди Франсез в пьесах Мольера, а самые что ни на есть натуральные, какими можно размозжить голову или перебить руку.
— Что же сделал граф де Мирабо? — спросил Жильбер.
— Черт побери! То же, что сделал Гораций в своем первом бою, — он обратился в бегство. К несчастью, в отличие от Горация, у него не было щита; ибо, вместо того чтобы его бросить, как поступил певец Лидии, он воспользовался бы им, чтобы отразить удары. Итак, не имея щита, он перескочил через эти вот четыре ступеньки так же, как только что сделал я… ну, может быть, еще проворнее. Однако, он сейчас же остановился и, обернувшись, замахнулся своей палкой: «Стойте, сударь! — крикнул он отцу. — Четыре ступени — предел родства!» Это был не очень удачный каламбур, однако он остановил филантропа скорее, чем самый мудрый довод. «Ах, как жаль, что бальи умер! Я в письме к нему повторил бы эту остроту». Мирабо, — продолжал рассказчик, — был слишком хорошим стратегом, чтобы не воспользоваться представившимся для отступления случаем. Он спустился по лестнице почти столь же стремительно, как в начале пути, и, к своему великому огорчению, с тех пор домой не возвращался. Большой мошенник этот граф де Мирабо! Верно, доктор?
— О сударь! — подходя к Мирабо, воскликнул молодой человек, умоляюще сложив руки и будто прося у гостя прощение за то, что не разделяет его мнения. — Скажите лучше, что это великий человек!
Мирабо посмотрел на юношу в упор.
— A-а! Так существуют, стало быть, люди, думающие о Мирабо по-другому?
— Сударь! — отвечал молодой человек. — Рискуя вызвать ваше неудовольствие, осмелюсь утверждать, что я первый из их числа.
— О! Не стоит говорить такие слова в полный голос в этом доме, молодой человек, иначе стены обрушатся вам на голову! — засмеялся Мирабо.
Почтительно попрощавшись со стариком и галантно поклонившись девицам, он пошел через сад, приветливо помахав рукой Картушу; пес ответил ему глухим ворчанием, в котором остаток протеста смешивался с покорностью.
Жильбер последовал за Мирабо. Граф приказал кучеру ехать в город к церкви.
Однако едва они доехали до угла первой улицы, он приказал остановиться и достал из кармана визитную карточку.
— Тейш! — позвал он слугу. — Передайте от меня эту карточку молодому человеку, который иного мнения о господине де Мирабо, нежели я.
Потом он со вздохом прибавил:
— Ах, доктор! Вот этот единственный человек, который еще не читал «Великую измену господина де Мирабо»!
Тейш вернулся.
За ним следом шел молодой человек.
— О господин граф! — в неподдельном восхищении воскликнул он. — Могу ли я просить вас о милости, которой вы удостоили Картуша: поцеловать вашу руку?
Мирабо раскрыл объятия и прижал молодого человека к груди.
— Господин граф! — продолжал тот. — Меня зовут Морне. Если вам когда-нибудь понадобится моя жизнь, вспомните обо мне!
На глаза Мирабо навернулись слезы.
— Доктор! — воскликнул он. — Вот кто идет нам на смену. Клянусь честью, они лучше нас!
Экипаж остановился у аржантёйской церкви.
— Я ошибся, когда говорил вам, что не был в Аржантёе с тех пор, как отец меня выгнал из дому палкой; я был здесь в день его похорон и провожал его тело в эту церковь.
С этими словами Мирабо вышел из кареты, снял шляпу и с обнаженной головой медленно и торжественно вошел в церковь.
В этом необыкновенном человеке было столько противоречивых чувств! Время от времени он робко тянулся к религии, и это в ту эпоху, когда все были философами, а некоторые доходили в увлечении философией до полного отрицания Бога.
Жильбер следовал за ним на некотором расстоянии. Он видел, как Мирабо прошел через всю церковь и вблизи алтаря Божьей Матери прислонился к массивной колонне; на ее романской капители была выбита дата, относящаяся к XII веку.
Мирабо преклонил голову, его взгляд остановился на черной плите, образовывавшей центр придела.
Доктор пытался угадать, о чем думает Мирабо; проследив глазами за его взглядом, он увидел следующую надпись:
Здесь покоится
ФРАНСУАЗА ДЕ КАСТЕЛЛАН, МАРКИЗА ДЕ МИРАБО,
образец смирения и добродетели,
счастливая супруга, счастливая мать.
Родилась в Дофине в 1685 году,
скончалась в Париже в 1769 году.
Похоронена в церкви святого Сульпиция,
затем перевезена сюда,
где покоится в той же могиле
ее достойный сын,
ВИКТОР ДЕ РИКЕТИ, МАРКИЗ ДЕ МИРАБО,
прозванный Другом людей.
Родился в Пертюи, в Провансе,
4 октября 1715 года,
скончался в Аржантёе
11 июля 1789 года.
Молите господа за упокой их душ.
Власть смерти над человеческими умами столь велика, что доктор Жильбер на мгновение склонил голову и попытался вспомнить какую-нибудь молитву, чтобы последовать призыву, с которым обращалось к каждому христианину надгробие, бывшее у него перед глазами.
Но, если когда-нибудь в детстве, что само по себе сомнительно, Жильбер и умел говорить на языке смирения и веры, то сомнение, эта зараза последнего века, до единой строчки вымарало из его души страницы этой живой книги, а философия вписала вместо них свои софизмы и парадоксы.
Убедившись в том, что сердце его молчит и губы беззвучны, он поднял глаза на Мирабо и увидел две слезы, катившиеся по этому властному лицу, изборожденному страстями, будто изрезанная вулканической лавой земля.
Слезы Мирабо необычайно взволновали Жильбера. Он подошел к нему и пожал ему руку.
Мирабо понял его порыв.
Слезы, проливаемые в память об отце, который держал в тюрьме, мучил и истязал сына, могли бы показаться необъяснимыми или банальными.
Он поспешил изложить Жильберу истинную причину своей чувствительности:
— Франсуаза де Кастеллан, мать моего отца, была достойная женщина. Когда все считали меня безобразным, одна она находила в себе силы называть меня просто некрасивым. Когда все меня ненавидели, она меня почти любила! Но кого она любила больше всех на свете, так это собственного сына. Как видите, дорогой Жильбер, я их объединил. А с кем объединят меня? Чьи кости будут лежать рядом с моими?.. У меня нет даже любимой собаки!
Он горько рассмеялся.
— Сударь! — произнес невдалеке угрюмый, полный упрека голос. — В церкви не смеются!
Мирабо повернул залитое слезами лицо в ту сторону, откуда донесся голос, и увидел священника.
— Вы служите в этом приходе, сударь? — мягко спросил он в ответ.
— Да… Что вам угодно?
— В вашем приходе много бедных?
— Больше, чем людей, подающих милостыню.
— Однако вам же должны быть знакомы хотя бы некоторые из милосердных людей, филантропов?..
Священник рассмеялся.
— Сударь, — заметил Мирабо, — если не ошибаюсь, именно от вас я имел честь услышать, что в церкви не смеются…
— Уж не вздумали ли вы меня поучать? — оскорбился священник.
— Нет, сударь, я лишь хотел вам доказать, что люди, полагающие долгом прийти на помощь своим братьям, не так редки, как вы думаете. Так вот, сударь, я, по всей вероятности, поселюсь в замке Маре. Любой безработный найдет у меня работу и хорошее содержание. Любой голодный старик найдет там хлеб. Любому больному, независимо от его политических убеждений и вероисповедания, окажут помощь. Начиная с сегодняшнего дня, господин кюре, я вам с этой целью предоставляю кредит на тысячу франков в месяц.
Вырвав из записной книжки листок, он написал на нем карандашом:
«Настоящим чеком на сумму двенадцать тысяч франков г-н кюре города Аржантёя может распоряжаться из расчета тысячи франков в месяц; деньги должны быть употреблены на добрые дела со дня моего поселения в замке Маре.
Составлено в аржантёйской церкви и подписано на алтаре Божьей матери.
Мирабо действительно написал этот вексель и подписал его на алтаре Божьей матери.
После этого он вручил вексель кюре, изумившемуся при виде подписи и еще более изумившемуся после того, как прочел его содержание.
Затем Мирабо вышел из церкви, сделав доктору Жильберу знак следовать за ним.
Они сели в экипаж.
Хотя Мирабо оставался в Аржантёе весьма непродолжительное время, он уже в двух местах оставил по себе добрую память, которая должна была распространиться и перейти в потомство.
Некоторым личностям свойственно превращать в целое событие свое появление в любой точке земли.
Таков Кадм, посеявший воинов в фиванскую землю.
Таков Геркулес, совершивший свои двенадцать подвигов.
Мирабо умер шестьдесят лет тому назад, но попробуйте и сегодня, проезжая через Аржантёй, остановиться в тех же местах, где он останавливался во время описанного нами путешествия, и если в том доме еще живет кто-нибудь, а в церкви окажется хоть один человек, вы во всех подробностях услышите рассказ об описанном нами событии, словно оно произошло вчера.
Карета покатила по главной улице до самой окраины, выехала из Аржантёя и свернула на безонскую дорогу. Не успела она проехать и ста шагов, как Мирабо заметил по правую руку парк, среди густых деревьев которого виднелись шиферные крыши замка и служб.
Это был Маре.
Справа от дороги, по которой катил фиакр, не доезжая до поворота в аллею, ведущую к воротам замка, стояла убогая лачуга.
У порога ее на деревянной скамеечке сидела женщина и держала на руках истощенного, бледного, снедаемого недугом младенца.
Баюкая полумертвого ребенка, мать поднимала глаза к небу и плакала.
Она обращалась к тому, кого обычно призывают, когда от людей помощи уже не ждут.
Мирабо еще издали обратил внимание на это печальное зрелище.
— Доктор! — сказал он Жильберу. — Я суеверен, как старик: если этот младенец умрет, я отказываюсь от замка Маре. Это по вашей части.
Он приказал кучеру остановиться возле хижины.
— Доктор! — продолжал он. — Через двадцать минут стемнеет, а я еще должен успеть осмотреть замок. Я вас оставляю здесь. Вы догоните меня в замке и скажете, есть ли надежда спасти ребенка.
Обратившись к матери, Мирабо сказал ей:
— Добрая женщина, этот господин — знаменитый доктор. Благодарите судьбу за то, что она послала вам его; он попытается вылечить ваше дитя.
Женщина не понимала, сон это или явь. Она поднялась и стала сбивчиво благодарить.
Жильбер сошел с фиакра, и тот покатил дальше. Пять минут спустя Тейш уже звонил у ворот замка.
Некоторое время никого не было видно. Наконец ворота открыл какой-то человек, в ком по одежде легко было узнать садовника.
Мирабо прежде всего поинтересовался, в каком состоянии находится замок.
Он был вполне пригоден для жилья — так, во всяком случае, отвечал садовник, да это и было понятно с первого взгляда.
Замок находился во владении аббатства Сен-Дени — как центр аржантёйского приората — и продавался согласно декретам, налагавшим арест на имущество духовенства.
Как мы уже сказали, Мирабо знал этот замок, но у него не было случая осмотреть его столь же внимательно, как теперь.
Когда ворота перед ним распахнулись, он оказался в первом дворе, имевшем почти квадратную форму. По правую руку находился флигель — там жил садовник. Слева — другой флигель; глядя на то, с каким кокетством он был убран даже снаружи, не сразу верилось, что этот флигель — родной брат первого.
Однако они были братьями. Но украшение придало флигелю простолюдина почти аристократический вид: он утопал в пестром наряде из огромных розовых кустов, перехваченном в талии зеленым поясом винограда. Окна прятались за завесами из гвоздик, гелиотропов, фуксий; толстые ветви и распустившиеся цветы не позволяли ни солнцу, ни любопытному взгляду проникнуть внутрь. К дому прилегал небольшой садик, расцвеченный лилиями, кактусами, нарциссами и напоминавший покров, вытканный самой Пенелопой; он тянулся вдоль всего первого двора, изумительным образом подчеркивая великолепие огромной плакучей ивы и росших на противоположной стороне красавцев-вязов.
Мы уже упоминали о страсти Мирабо к цветам. При виде утопавшего в розах флигеля, очаровательного садика, словно составлявшего часть домика Флоры, он не удержался и радостно вскрикнул.
— Этот флигель тоже сдается или продается, друг мой? — спросил он у садовника.
— Разумеется, сударь, ведь он относится к замку, — отвечал тот, — а замок сдается или продается. Правда, сейчас флигель занят, однако арендный договор заключен не был, и потому, если вы, сударь, изволите занять замок, то можно будет попросить того, кто занимает флигель, освободить его.
— А кто это? — поинтересовался Мирабо.
— Одна дама.
— Молодая?
— Лет тридцати-тридцати пяти.
— Хороша собой?
— Очень.
— Ну что ж, посмотрим, — произнес Мирабо. — Красивая соседка не помеха… Покажите мне замок, друг мой.
Садовник пошел вперед по мосту, соединявшему два дворика; под мостом журчала вода.
Там садовник остановился.
— Если господин не пожелает беспокоить даму, живущую во флигеле, то устроить все можно очень просто: эта речушка полностью отделяет прилегающую к флигелю часть парка от остальной территории; дама была бы у себя, а господин — у себя.
— Хорошо, хорошо, — сказал Мирабо. — Посмотрим замок.
Он легко поднялся на крыльцо.
Садовник отворил парадную дверь.
За дверью находилась передняя; стены были оштукатурены под мрамор; в нишах возвышались статуи, а на колоннах, по моде той поры, были расставлены вазы.
Дверь в глубине передней, расположенная напротив парадной двери, выходила в сад.
Справа от передней находились бильярдный зал и столовая.
По левую сторону были расположены две гостиные — большая и малая.
Такое расположение комнат понравилось Мирабо; вообще же он следил за объяснениями с рассеянным и нетерпеливым видом.
Поднялись во второй этаж.
Он состоял из большой комнаты, удобно расположенной для того, чтобы устроить в ней рабочий кабинет, а также из трех или четырех хозяйских спален.
Все окна были заперты.
Мирабо подошел к одному из окон и распахнул его.
Садовник бросился было отворять другие.
Однако Мирабо сделал ему знак остановиться.
Как раз под тем окном, что распахнул Мирабо, у подножия огромной плакучей ивы полулежала женщина и читала. Мальчик лет пяти-шести играл в нескольких шагах от нее на лужайке среди цветов.
Мирабо понял, что это была дама, живущая во флигеле.
Она была необычайно элегантно одета: легкий муслиновый пеньюар, отделанный кружевом, был наброшен поверх жакета из белой тафты с оборками из белых и розовых лент и белой муслиновой юбки с воланами того же цвета, что ленты на жакете; из-под жакета выглядывала блузка из розовой тафты с розовыми бантами; а на голове — капюшон из кружев, ниспадающих подобно вуали, сквозь которые, как в дымке, угадывались черты ее лица.
Изящные удлиненные руки с аристократическими ногтями, крошечные ступни в туфельках из белой тафты с розовыми бантами завершали этот поэтичный и соблазнительный облик.
Малыш был одет в белый атласный костюмчик, который дополняли — подобное странное смешение было, впрочем, весьма обычным в ту эпоху — маленькая шапочка в стиле Генриха IV и трехцветная перевязь (принято было называть ее «национальной»).
Кстати, именно в таком костюме выходил в последний раз юный дофин вместе с матерью на балкон дворца Тюильри.
Мирабо зна́ком приказал не шуметь, чтобы не беспокоить прекрасную любительницу чтения.
Это и в самом деле была обитательница утопавшего в цветах флигеля, царица лилий, кактусов и нарциссов — словом, соседка, которую Мирабо, человек, всеми силами души стремившийся к сладострастной неге, выбрал бы сам, если бы случай не привел ее к нему.
Он некоторое время пожирал глазами очаровательное существо, неподвижное как статуя и не подозревавшее об устремленном на него пылком взгляде. Однако то ли случайно, то ли под действием магнетического тока женщина подняла глаза от книги и повернулась к окну.
При виде Мирабо она изумленно вскрикнула, поднялась, позвала сына и, взяв его за руку, пошла прочь. Но она несколько раз успела оглянуться, прежде чем скрылась вместе с мальчиком за деревьями. Мирабо неотрывно следил за тем, как ее светлое платье мелькало то тут, то там, особенно заметное в надвигавшихся сумерках.
На изумленный крик, вырвавшийся при виде Мирабо у незнакомки, он ответил удивленным восклицанием.
У этой женщины была не только королевская поступь: насколько можно было разглядеть сквозь кружева, наполовину скрывавшие ее лицо, у нее были черты Марии Антуанетты.
Ребенок усиливал сходство: он был одного возраста со вторым сыном королевы. Ее походка, лицо, малейшие движения запечатлелись не только в памяти, но и, осмелимся заметить, в сердце Мирабо со времени их свидания в Сен-Клу, и с той поры он мог бы узнать королеву повсюду, где бы он ее ни встретил, будь она даже окутана божественным облаком, которым Вергилий окружил Венеру, когда она явилась своему сыну в Карфагене, на морском берегу.
Каким же чудом могла оказаться в парке того дома, который собирался снять Мирабо, таинственная женщина, если не сама королева, то, по крайней мере, ее живой портрет?
В это мгновение Мирабо ощутил на своем плече прикосновение чьей-то руки.
Мирабо обернулся и вздрогнул.
Человек, положивший руку ему на плечо, оказался доктором Жильбером.
— A-а, это вы, дорогой доктор… Ну что? — спросил Мирабо.
— Я осмотрел ребенка, — отвечал Жильбер.
— Есть ли надежда его спасти?
— Врач никогда не должен терять надежды, даже перед лицом смерти.
— Дьявольщина! — вскричал Мирабо. — Стало быть, болезнь серьезная?
— Более чем серьезная, дорогой граф: ребенок смертельно болен.
— Что же это за болезнь?
— Я с удовольствием расскажу о ней в подробностях, тем более что это будет небезынтересно для человека, который, не подозревая, какому риску он себя подвергает, решил бы поселиться в этом замке.
— Э! Уж не собираетесь ли вы мне сообщить о том, что это чума? — предположил Мирабо.
— Нет. Я вам расскажу, как несчастный младенец заболел лихорадкой, от которой он, по всей вероятности, через неделю умрет. Его мать косила траву вокруг замка вместе с садовником и, чтобы ребенок не мешал, положила его в нескольких шагах от опоясывающей парк канавы со стоячей водой. Простая крестьянка, она и понятия не имеет о двойном вращении Земли, вот и устроила дитя в тени, не подозревая, что через час оно окажется на солнце. Когда она прибежала на крик ребенка, он уже пострадал дважды: от слишком горячих для его головки солнечных лучей и от болотных испарений, довершивших отравление, известное под названием «малярийное отравление».
— Прошу прощения, доктор, — перебил его Мирабо, — но я не совсем вас понимаю.
— Разве вы никогда не слышали о лихорадке Понтийских болот? Разве вам не известно, хотя бы понаслышке, о гибельных миазмах, поднимающихся над тосканской Мареммой? Или, может быть, вам приходилось читать стихи флорентийского поэта о смерти Пин деи Толомеи?
— Все это мне известно, доктор, но как светскому человеку и поэту, а не как химику и медику. Кабанис мне рассказывал нечто подобное во время последней нашей встречи по поводу манежа, где мы так неважно себя чувствуем. Он даже утверждал, что, если я не буду не менее трех раз во время заседания выходить подышать в сад Тюильри, то умру от отравления.
— И Кабанис был прав.
— Не угодно ли вам будет мне это объяснить, доктор? Вы доставите мне удовольствие.
— Вы это серьезно говорите?
— Да, я неплохо знаю древнегреческий и латынь — в течение четырех-пяти лет, проведенных в заключении в разное время благодаря социальной чувствительности моего отца, я порядочно изучил античную историю. В самые тяжелые минуты я даже написал о нравах древних непристойную книжку, претендующую, однако, на некоторую научность. Но я не имею ни малейшего представления о том, как можно отравиться в зале заседаний Национального собрания, если только вас не укусит аббат Мори или вы не прочтете газетенки господина Марата.
— Сейчас объясню вам это; может быть, мое объяснение покажется туманным человеку, из скромности признающемуся, что он не очень силен в физике и невежествен в химии. Однако постараюсь выражаться как можно понятнее.
— Говорите, доктор. Смею заверить, что у вас никогда еще не было более благодарного слушателя.
— Архитектор, построивший зал манежа, — к несчастью, дорогой граф, архитекторы, как и вы, никудышные химики — не предусмотрел ни вытяжных труб для вывода испорченного воздуха, ни труб для его обновления. Из этого следует, что, поскольку тысяча сто человек, запертые в зале, вдыхают кислород, выдыхают углекислый газ, через час после начала заседания, особенно зимой, когда окна закрыты, а печи топятся, в зале нечем дышать.
— Как раз это мне и желательно было бы понять, хотя бы для того, чтобы потом поделиться знаниями с Байи.
— Объясняется это просто: чистый воздух, предназначенный для поглощения нашими легкими; воздух, которым дышат в доме, стоящем на середине склона, обращенного к востоку, и вблизи проточной воды, то есть расположенном в идеальных условиях обитания, состоит из семидесяти семи частей кислорода, двадцати одной части азота и двух частей так называемых водяных паров.
— Отлично! До сих пор я все понимаю и даже записываю цифры.
— Слушайте дальше: венозная кровь — темная, перенасыщенная углеродом, попадает в легкие, где она должна обновляться благодаря вдыхаемому из атмосферы воздуху, то есть кислороду, забираемому легкими из всей массы воздуха. Происходит, таким образом, двоякое явление, именуемое гематозом. Вступая в соприкосновение с кровью, кислород смешивается с ней и из черной превращает ее в красную, сообщая, таким образом, крови жизненно важный элемент; в то же время углерод, соединяясь с частью кислорода, превращается в углекислоту, или окись углерода, и выбрасывается в процессе дыхания наружу вместе с водяными парами. И вот это превращение вдыхаемого чистого воздуха в выдыхаемый испорченный создает в закрытом помещении такую атмосферу, что она не только перестает быть пригодной для дыхания, но может вызвать настоящее отравление.
— Итак, по вашему мнению, доктор, я уже наполовину отравлен?
— Совершенно верно. Ваши боли именно этим и объясняются. Разумеется, к отравлению в зале манежа я присовокупляю и недостаток свежего воздуха в зале архиепископства, в донжоне Венсенского замка, в форте Жу, в замке Иф. Вы помните, как госпожа де Бельгард говорила, что в Венсенском замке есть камера, которая ценится на вес мышьяка?
— Значит ли это, дорогой доктор, что несчастный ребенок отравлен, как и я, только не наполовину, а полностью?
— Да, дорогой граф; отравление вызвало у него злокачественную лихорадку, гнездящуюся в мозгу и мозговой оболочке. Лихорадка переросла в так называемую мозговую горячку, которую я окрестил бы по-новому: я бы назвал это, если угодно, острой гидроцефалией. Отсюда и судороги, и распухшее лицо, и посиневшие губы, и явно выраженный тризм челюсти, и закатившиеся глаза, и прерывистое дыхание, и неровный пропадающий временами пульс, и, наконец, липкий пот по всему телу.
— Дьявольщина! Доктор, дорогой! Да от одного этого перечисления, меня, знаете ли, охватывает дрожь! По правде говоря, когда я слышу, как доктор говорит на своем языке, мне представляется, будто я читаю на гербовой бумаге кляузу крючкотвора: я начинаю верить в то, что самое лучшее для меня — смерть. Какое же средство вы предписали несчастному малышу?
— Самый энергичный уход; должен сообщить, что два луидора, завернутые в рецепт, дадут матери возможность следовать моим указаниям. Итак, холод на голову, тепло к конечностям, рвотное, отвар из хинных корок.
— Вот это да! Неужели все это ему не поможет?
— Если не вмешается природа, все это мало чем может помочь. Я назначил это лечение более для очистки совести.[23] А ангел-хранитель, если у бедного ребенка он есть, довершит остальное.
— Хм! — с сомнением проронил Мирабо.
— Вы меня понимаете, не правда ли? — спросил Жильбер.
— Вашу теорию отравления окисью углерода? Почти.
— Нет, я не об этом. Я хотел сказать: вы понимаете, что воздух замка Маре вам не подходит?
— Вы так думаете, доктор?
— Совершенно уверен.
— Весьма печально, потому что сам замок мне весьма и весьма подходит.
— Узнаю вас в этом, извечный враг самому себе! Я вам советую жить на возвышенности, а вы выбираете равнину; я вам рекомендую реку — вы же решаете поселиться вблизи стоячей воды.
— Да, но каков парк! Вы только взгляните, какие здесь деревья, доктор!
— Попробуйте провести хоть одну ночь с открытым окном, граф, или прогуляйтесь после одиннадцати вечера под сенью этих прекрасных деревьев, а назавтра расскажете мне, что вы чувствуете.
— Иными словами, вместо отравления наполовину я на другой день буду отравлен полностью?
— Вы хотите услышать правду?
— Да, и вы мне ее скажете, верно?
— Разумеется, как бы ни была она горька. Ведь я вас знаю, дорогой граф. Вы хотите здесь укрыться от целого света, а он придет сюда за вами: за каждым человеком тянется цепь, будь она из железа, золота или цветов. Ваша цепь — это удовольствие ночью и занятия днем. Пока вы были молоды, вы в сладострастии находили отдохновение от трудов; однако работа истощила ваши дни, а сладострастие утомило ваши ночи. Вы и сами об этом говорите со свойственной вам выразительностью и красочностью: вы чувствуете, как перешли из лета в осеннюю пору. Так вот, милый граф, из-за ваших ночных излишеств, из-за чрезмерных занятий в дневные часы я вынужден пускать вам кровь… и вот тут-то, в момент потери сил — не забывайте об этом! — вы будете более чем когда-либо расположены к поглощению этого зараженного воздуха, отравленного по ночам высокими деревьями парка, а днем — болотными испарениями от стоячей воды. И тогда — чего же вы хотите! — у меня окажется двое противников, оба сильнее меня: вы и природа. Мне придется потерпеть поражение.
— Так вы полагаете, дорогой доктор, что меня сведут в могилу внутренности?.. Эх, черт побери! Как вы меня огорчаете! От внутренних болезней умирают так долго и мучительно. Я бы предпочел апоплексический удар или какую-нибудь аневризму… Не можете вы мне это устроить?
— Ах, милый граф, — отвечал Жильбер, — этого можете у меня не просить: то, о чем вы говорите, уже исполнено или скоро будет исполнено. По моему мнению, ваши кишечные колики имеют второстепенное значение, а вот что играет и будет играть решающую роль, так это сердце. К несчастью, сердечные заболевания у людей вашего возраста многочисленны и разнообразны, не все из них влекут за собой мгновенную смерть. Общее правило… слушайте внимательно, дорогой граф, это нигде не записано, но я, более философ и наблюдатель, нежели врач, скажу вам следующее. Острые заболевания человека почти всегда подчиняются строгому правилу: у детей обычно болезни подвергается мозг, у подростков — грудь, у взрослых — внутренние органы, у стариков от тяжелых дум и переживаний — мозг или сердце. Когда наука скажет свое последнее слово, когда природа, исследованная человеком, раскроет свою последнюю тайну, когда для каждой болезни будет найдено лекарство, когда человек, подобно окружающим его животным, за редким исключением, будет умирать только от старости, у него останутся лишь два уязвимых органа: мозг и сердце, и причиной смертельной болезни мозга все равно будет болезнь сердца.
— Вот дьявол! Вы даже не можете вообразить, дорогой доктор, как меня все это интересует; понимаете, мое сердце будто знает, что вы говорите о нем: послушайте, как оно стучит.
Мирабо взял руку Жильбера и прижал ее к своей груди.
— Это лишний раз подтверждает мои слова, — продолжал доктор. — Ну еще бы! Орган, участвующий во всех переживаниях, ускоряющий или замедляющий собственное биение даже во время простой медицинской беседы, не может не быть поражен, особенно у такого человека, как вы. Вы жили сердцем, от сердца вы и умрете. Поймите же: всякое сильное душевное потрясение, всякая острая физическая боль вызывают у человека своего рада лихорадку, влекущую за собой более или менее сильное сердцебиение. При такой работе сердца — а она для сердца трудна и утомительна, потому что происходит вопреки нормальному порядку вещей, — сердце изнашивается, деформируется; вот почему у стариков часто бывает гипертрофия сердца, то есть большое его увеличение; отсюда же и аневризмы, то есть утончение сердца. Аневризма приводит к разрыву сердца — единственной мгновенной смерти; гипертрофия влечет за собой апоплексический удар — смерть иногда затяжную, однако при нем сознание убито, а значит, умирающий не чувствует и боли, потому что страдание не существует без ощущения, способного оценить и измерить это страдание. Так неужели вы воображаете, что могли безнаказанно любить, быть счастливым, страдать, радоваться и отчаиваться, как никто другой до вас, добиваться невиданных триумфов, переживать неслыханные разочарования? Пока вы думали, работали, говорили по целым дням и пили, смеялись, любили ночи напролет, не щадя себя, ваше сердце сорок лет стремительно гоняло горячие волны крови от центра к конечностям. Как же после всего этого оно, замученное, изношенное, не откажется служить вам?! Знаете ли, дорогой друг, сердце — что кошелек: как бы туго ни был он набит золотыми, но если из него только брать, он в конце концов опустеет. Однако, после того как я рассказал вам о плохой стороне вашего положения, позвольте мне указать и на хорошую. Чтобы сердце износилось окончательно, должно пройти некоторое время. Перестаньте мучить свое сердце, как вы делали до сих пор, не требуйте от него работы, на которую оно уже не способно, не заставляйте его переносить волнения, которые ему не под силу, избегайте таких положений, при которых не выполняются три основные жизненные функции: правильное дыхание, которое зависит от работы легких; кровообращение, за которое отвечает сердце; пищеварение, которое происходит в кишечнике, — и вы проживете еще лет двадцать, тридцать, может быть, а умрете от старости. Если же вы, напротив, стремитесь к самоубийству, то, Боже мой, для вас ничего нет проще; таким образом, только от вас зависит замедлить или ускорить собственную кончину. Вообразите, что вас несут два необузданных коня: заставьте их перейти на шаг, и у вас впереди — долгое путешествие. Если же вы позволите им мчаться галопом, словно они запряжены в солнечную колесницу, они за день и ночь облетят землю.
— Да, — возразил Мирабо, — зато в течение этого дня они будут светить и греть, а это не так уж мало. Идемте, доктор, уже поздно, я обещаю вам обо всем этом подумать.
— Подумайте, — сказал в заключение доктор и последовал за Мирабо. — Однако для начала подчинитесь предписаниям Факультета и обещайте мне не снимать этот замок. Вы найдете в окрестностях Парижа десять, двадцать, пятьдесят не менее подходящих, чем этот.
Возможно, вняв голосу разума, Мирабо и пообещал бы исполнить просьбу доктора, но вдруг в наступающих вечерних сумерках ему почудилась за увитым цветами окном дама в юбке из белой тафты с розовыми воланами; Мирабо показалось, что женщина ему улыбнулась, однако он не успел хорошенько рассмотреть ее лица, потому что в ту минуту, как Жильбер, почувствовавший в своем пациенте некоторую перемену, попытался определить причину нервной дрожи, ощутив ее в руке Мирабо, на которую он опирался, и взглянул в том же направлении, что и Мирабо, дамская головка сейчас же исчезла, в окне лишь слегка трепетали розы, гелиотропы и гвоздики.
— Итак, — продолжал настаивать Жильбер, — вы не отвечаете.
— Дорогой доктор! — отвечал Мирабо. — Помните, как я ответил королеве, когда, уходя, она пожаловала мне для поцелуя руку: «Ваше величество, этот поцелуй спасет монархию!»
— Помню.
— Я принял на себя в ту минуту тяжелое обязательство, особенно если учесть, что меня оставили в одиночестве. Однако я не могу не исполнить своего обещания. Не будем пренебрегать самоубийством, о котором вы, доктор, говорили. Возможно, это будет единственно возможный способ достойно выйти из создавшегося положения.
Спустя два дня Мирабо приобрел с помощью эмфитевтического договора замок Маре.
Мы уже попытались объяснить нашим читателям, в какой крепкий узел сплелась вся Франция благодаря федерации, а также какое воздействие эта отдельная федерация оказала на последующее объединение всей Европы.
Ведь Европа понимала, что настанет день — только вот когда: будущее было скрыто во мраке неизвестности, — когда вся она тоже превратится в одну огромную федерацию граждан, в громадное сообщество братьев.
Мирабо стремился к этому объединению. В ответ на высказанные королем опасения он заявил, что если и возможно спасение королевской власти во Франции, то искать его следует не в Париже, а в провинции.
Уместно будет заметить, что это объединение людей, прибывших со всех уголков Франции, должно было дать большие преимущества: король встретился бы со своим народом, а народ увидел бы своего короля. Когда все население Франции, представленное тремястами тысячами посланцев — буржуа, магистратами, военными, — прокричит на Марсовом поле «Да здравствует нация!» и возьмется за руки на развалинах Бастилии, то кучка придворных, ослепленных или заинтересованных в ослеплении короля, не сможет больше ему сказать, что Парижем управляет горстка мятежников, требующих свободы, о которой Франция и не помышляет. Нет, Мирабо рассчитывал на рассудительность короля; нет, Мирабо рассчитывал на еще жившую тогда в сердцах французов веру в королевскую власть и предсказывал, что из дотоле невиданного, неизвестного, неслыханного единения монарха со своим народом может родиться священный союз, и никакой интриге не будет под силу разорвать его.
Гениальным личностям тоже свойственно допускать возвышенные глупости, из-за которых последние политические прихвостни будущего считают себя вправе поднимать их память на смех.
Предварительная федерация уже прошла, так сказать, стихийно на землях Лиона. Франция, инстинктивно стремившаяся к единству, надеялась, что решающее слово этого единства сказано в деревнях Роны; тогда же она поняла, что Лион мог, конечно, обручить Францию с гением свободы, но повенчать их должен Париж.
Когда предложение о всеобщей федерации было внесено в Национальное собрание мэром и Коммуной Парижа, которые не могли дольше сдерживать другие города, среди слушателей произошло большое движение. Мысль привести бескрайнюю людскую толпу в Париж, извечное место волнений, была осуждена обеими враждовавшими партиями Палаты: и роялистами и якобинцами.
По мнению роялистов, появилась угроза гигантского повторения 14 июля, только на этот раз не против Бастилии, а против королевской власти.
Что сталось бы с королем в этом пугающем столкновении различных страстей, в этой ужасающей борьбе противоречивых мнений?
С другой стороны, якобинцы не знали, какое влияние на народ может оказать Людовик XVI, и потому не менее своих противников опасались этого собрания.
В глазах якобинцев подобное единение ослабило бы общественный дух, оно могло усыпить бдительность, пробудить былое обожествление короля — одним словом, укрепить во Франции королевскую власть.
Однако они не видели способа противостоять этому движению, не имевшему себе равных с тех пор, как в XI веке для освобождения Гроба Господня поднялась вся Европа.
Пусть не удивляется читатель — оба эти движения не настолько отличаются друг от друга, как могло бы показаться: первое дерево свободы было посажено на Голгофе.
Национальное собрание сделало все возможное, чтобы единение было менее значительным, чем ожидалось. Обсуждение оттягивалось таким образом, чтобы с теми, кто прибывал с самых окраин королевства, произошло то же, что с представителями Корсики во время Лионской федерации: как те ни торопились, они все равно прибыли лишь на следующий день.
Кроме того, дорожные расходы были отнесены на счет местных властей. А ведь некоторые провинции были очень бедны — все об этом знали, — и не приходилось даже надеяться, что, несмотря на все свои усилия, они смогут оплатить хотя бы половину пути депутатов или, вернее, четверть всех дорожных расходов, так как тем необходимо было не только добраться до Парижа, но и вернуться домой.
Однако Собрание не приняло во внимание общественного энтузиазма. Оно не взяло в расчет складчины, в которой богатые принимают двойное участие, платя и за себя и за неимущего. Оно не подумало о возможностях гостеприимства, а вдоль дорог между тем раздавались крики: «Французы! Отворяйте двери, к вам едут братья с другого конца Франции!»
И этот призыв был встречен с особым воодушевлением: распахнулись все двери до единой.
Не существовало более ни чужаков, ни посторонних; повсюду был французы, родственники, братья. Милости просим, пилигримы великого празднества! Заходите, национальные гвардейцы! Идите к нам, солдаты! К нам пожалуйте, моряки! Заходите к нам! Вас ждут отцы, матери, жены, чьих сыновей и мужей в другом месте встретят с тем же радушием, с каким мы принимаем вас!
Если бы кто-нибудь мог, подобно Христу, вознестись пусть не на самую высокую гору на земле, но хотя бы на самую высокую гору Франции, ему открылось бы величественное зрелище: триста тысяч граждан, шагающих к Парижу, словно лучи звезды, сбегающиеся к центру.
Кто же возглавлял этих пилигримов свободы? Старики, нищие ветераны Семилетней войны; младшие офицеры времен битвы при Фонтенуа, выслужившиеся из рядовых офицеры, те, что добились лейтенантского чина или эполет капитана ценой упорного труда, отваги и беззаветной преданности; бедняги, которые как рудокопы были вынуждены собственным лбом пробивать гранитные своды старого военного режима; моряки, завоевавшие Индию вместе с Бюсси и Дюплексом, а потом потерявшие ее с Лалли-Толландалем; едва живые развалины, разбитые пушечными ядрами на полях сражений, истрепанные во время морских приливов и отливов. В эти последние дни восьмидесятилетние старики проделывали по десять — двенадцать льё, лишь бы прибыть вовремя, и они прибыли вовремя.
Перед тем как сойти в могилу и заснуть вечным сном, они нашли в себе силы юности.
И все это случилось только потому, что родина подала им знак, одною рукой подозвав к себе, а другою указав на будущее их детей.
Впереди них шла Надежда.
Все они пели одну и ту же песню, независимо от того, откуда они шли: с севера или с юга, с востока или с запада, из Эльзаса или из Бретани, из Прованса или из Нормандии. Кто научил их этой песне с тяжелой рифмой, похожей на старинные гимны, с которыми крестоносцы переплывали моря Архипелага и переходили равнины Малой Азии? Никому это неведомо; может быть, ангел обновления стряхнул ее со своих крыльев, пролетая над Францией.
Этим гимном была знаменитая песня «Дело пойдет», но не та, что пели в 1793 году; 1793 год все изменил, исказил: смех обратил в слезы, а пот — в кровь.
Нет, вся Франция, снявшаяся с насиженных мест, чтобы принести в Париж всеобщую клятву, тогда не могла петь слова угрозы, она не говорила:
Дело пойдет, и пойдет, и пойдет!
Аристократам фонарь уготован.
Дело пойдет, и пойдет, и пойдет!
Аристократов повесит народ.
Нет, Франция пела не гимн смерти, а гимн жизни; это была не песнь отчаяния, а песнь надежды.
Она на другой мотив пела следующие слова:
Слышишь, кругом повторяет народ:
Дело пойдет, и пойдет, и пойдет!
Новый закон справедливо рассудит,
Все по евангельской мудрости будет:
Тех, кто высо́ко, падение ждет,
Те, кто унижены, выйдут вперед.
Дело пойдет, и пойдет, и пойдет![24]
Чтобы принять пятьсот тысяч человек из Парижа и провинций, нужна была огромная арена. Кроме того, необходимо было позаботиться об амфитеатре на миллион зрителей.
В качестве арены было выбрано Марсово поле.
Зрителей предполагалось разместить на холмах Пасси и Шайо.
Но Марсово поле было плоским. Требовалось углубить его середину, а вынутую землю насыпать по краям, устроив возвышения.
Пятнадцать тысяч землекопов — из тех, что вечно жалуются на безработицу, а про себя просят Бога о том, чтобы он не посылал им работы, — городскими властями были отправлены с лопатами, заступами и мотыгами на Марсово поле, чтобы превратить эту равнину в ложбину, окруженную огромным амфитеатром. Эти пятнадцать тысяч человек должны были всего за три недели выполнить этот титанический труд, однако уже спустя два дня после начала земляных работ стало ясно, что им понадобится не менее трех месяцев.
Впрочем, они, возможно, больше получали ничего не делая, чем копая землю.
И тогда произошло чудо — по нему можно судить об энтузиазме парижан. За необъятную работу, которую не могли или не хотели выполнить несколько тысяч бездельников, взялось все парижское население. В тот же день как город облетел слух, что Марсово поле не будет готово к 14 июля, сто тысяч человек поднялись как один и сказали с тою уверенностью, с какою выражается воля народа и воля Божья: «Оно будет готово!»
К мэру Парижа от имени ста тысяч добровольцев была направлена депутация, и они договорились, что парижане, дабы не мешать наемным землекопам, будут работать по ночам.
Вечером того же дня в семь часов раздался пушечный выстрел, возвестивший окончание рабочего дня и начало ночной смены.
Вслед за пушечным выстрелом на Марсово поле со всех четырех концов — со стороны Гренель, со стороны реки, со стороны Гро-Кайу и со стороны Парижа — хлынул народ.
Каждый шагал со своим инструментом: кто с мотыгой, кто с заступом, кто с лопатой, кто с тачкой.
Другие катили бочки с вином под звуки скрипок, гитар, барабанов и флейт.
Люди всех возрастов, полов, сословий смешались в одну толпу: горожане, солдаты, аббаты, монахи, дамы, рыночные торговки, сестры милосердия, актрисы — все орудовали заступами, катили тачки или тележки. Впереди шагали дети, освещая факелами дорогу. Музыканты старались изо всех сил, и песня «Дело пойдет» заглушала шум и гам, подхватываемая сотней тысяч человек, а им вторили триста тысяч голосов, летевших со всех концов Франции.
Среди наиболее ревностных землекопов выделялись двое, прибывшие в числе первых добровольцев. Они были в военной форме; один из них был сорокалетний, коренастый здоровяк, смотревший исподлобья.
Он не пел и почти все время работал молча.
Другой был двадцатилетний юноша с открытым, улыбающимся лицом; у него были огромные голубые глаза, белоснежные зубы, светлые волосы, крепкие ноги с большими ступнями и крупными коленями. Он без отдыха поднимал здоровенными руками неимоверные тяжести, не останавливаясь катил тачку или тележку, пел не умолкая, искоса поглядывал на товарища и время от времени поддерживал его добрым словом, которое тот оставлял без ответа, подносил ему стаканчик вина, которое тот отталкивал, возвращался на свое место, пожимая плечами, и снова принимался за работу и копал за десять человек, а пел за двадцать.
Оба они были депутатами от нового департамента Эна. Департамент был расположен всего в десяти льё от Парижа; услышав, что в столице не хватает рабочих рук, они поспешили предложить: один — свою молчаливую помощь, другой — шумное и веселое участие.
Это были Бийо и Питу.
А теперь вы расскажем читателю о том, что происходило в Виллер-Котре на третью ночь после их прибытия в Париж, то есть в ночь с 5 на 6 июля, в то самое время, как мы их увидели на земляных работах.
В ту самую ночь с 5 на 6 июля около одиннадцати часов вечера доктор Реналь улегся в постель в надежде, которая так часто обманывает хирургов и врачей, — в надежде выспаться. Его разбудили три громких удара в дверь.
Как помнит читатель, славный доктор, если к нему звонили или стучали ночью, имел обыкновение отпирать сам, чтобы как можно скорее прийти на помощь нуждавшимся в нем людям.
На сей раз он, как обычно, вскочил с постели, накинул шлафрок, надел домашние туфли и поспешил по узкой лестнице вниз.
Как он ни торопился, ночному посетителю ждать не было, видимо, никакой возможности: он опять забарабанил в дверь и стучал до тех пор, пока дверь неожиданно перед ним не распахнулась.
Доктор Реналь узнал лакея, уже приходившего к нему однажды ночью от имени виконта Изидора де Шарни.
— О-о! — воскликнул доктор. — Это опять вы, друг мой! Это не упрек, прошу меня правильно понять. Однако если ваш хозяин снова ранен, пусть поостережется: не стоит гулять там, где пули сыплются градом.
— Нет, сударь, — отвечал лакей, — речь идет не о хозяине и не о ране, но на этот раз дело также не терпит отлагательства. Одевайтесь, сударь! Вот лошадь, я вас жду.
Доктору никогда не нужно было больше пяти минут на сборы. Теперь же по голосу лакея и в особенности по его нетерпеливому стуку он понял, что его очень ждут, а потому уложился в четыре минуты.
— Вот и я! — произнес он, снова появляясь на пороге.
Лакей не спешивался и держал в руках повод лошади, предназначенной для доктора Реналя. Тот вскочил в седло и, вместо того чтобы поехать налево, как это было в прошлый раз, поскакал вслед за лакеем направо.
Итак, сейчас его приглашали в сторону, противоположную Бурсонну.
Он миновал парк, оставив Арамон слева, въехал в лес и вскоре оказался в такой его пересеченной части, что дальше добираться на лошади было просто невозможно.
Вдруг прятавшийся за деревом человек шагнул ему навстречу.
— Это вы, доктор? — спросил он.
Не имея представления о намерениях незнакомца, доктор на всякий случай остановил коня, однако, узнав голос виконта Изидора де Шарни, отвечал:
— Да, это я. Что это за чертова дыра? Куда вы меня завели, господин виконт?
— Сейчас увидите, — сказал Изидор. — Можете спешиться; прошу вас следовать за мной.
Доктор слез с коня. Он начинал догадываться.
— A-а! Держу пари, что речь идет о родах! — воскликнул он.
Изидор схватил его за руку.
— Да, доктор, и потому обещайте мне хранить молчание, хорошо?
Доктор пожал плечами, будто хотел сказать:
«Ах, Боже мой, да не беспокойтесь, мне и не такое доводилось видеть!»
— В таком случае пожалуйте сюда, — будто отвечая мыслям доктора, пригласил его Изидор.
Зашуршав опавшей листвой, оба они пошли среди падубов и гигантских буков, вскоре исчезнув в темноте; сквозь трепетавшие на ветру листья время от времени поблескивали звезды; путники спустились в такой глубокий овраг, куда, как мы уже сказали, не могли пройти лошади.
Спустя некоторое время доктор разглядел верхушку Клуисова камня.
— О-о! — воскликнул он. — Уж не в хижину ли папаши Клуиса мы идем?
— Не совсем, — заметил Изидор, — но это рядом.
Обойдя огромную скалу, он подвел доктора ко входу в небольшой кирпичный домик, пристроенный к хижине старого гвардейца; можно было подумать — все кругом так и думали, — что старик сделал пристройку для собственного удобства.
Правда, стоило лишь заглянуть внутрь домика, и (даже если бы Катрин не лежала в эту минуту на кровати) сразу стало бы понятно, что это не так.
Стены оклеены прелестными обоями, на окнах — занавески в тон обоям; в простенке между окнами дорогое зеркало; под зеркалом туалетный столик с разложенными на нем предметами туалета из фарфора; два стула, пара кресел, небольшой диван и маленький книжный шкаф — таково было почти комфортабельное, как сказали бы в наши дни, внутреннее убранство, открывавшееся взгляду того, кто входил в эту комнатку.
Однако славный доктор не обратил на все это ни малейшего внимания. Едва увидев на кровати женщину, он поспешил к ней.
При виде доктора Катрин спрятала лицо в ладонях, но не могла ни сдержать рыданий, ни скрыть слез.
Изидор подошел к ней и назвал ее по имени. Она обняла его.
— Доктор! — сказал молодой человек. — Я вам вверяю жизнь и честь той, которая сегодня зовется лишь моей возлюбленной, но которую я надеюсь однажды назвать своей супругой.
— Как ты добр, дорогой Изидор! Спасибо тебе за эти слова! Ты прекрасно знаешь, что такая бедная девушка, как я, никогда не могла бы стать виконтессой де Шарни. Но моя признательность от этого не меньше. Ты знаешь, что мне будут нужны силы, ты хочешь меня поддержать. Будь спокоен, я ничего не боюсь. Самое страшное — показаться на глаза вам, дорогой доктор, и подать вам руку.
С этими словами она протянула руку доктору Реналю.
Но в этот момент приступ неведомой дотоле боли заставил Катрин изо всех сил вцепиться в руку доктора.
Тот многозначительно взглянул на Изидора, и виконт понял, что настал решающий момент.
Молодой человек опустился на колени перед кроватью больной.
— Катрин, девочка моя дорогая, — прошептал он, — я, наверное, должен был бы остаться с тобой рядом, поддержать тебя, приободрить. Но, боюсь, мне не вынести… Впрочем, если ты пожелаешь…
Катрин обхватила Изидора рукой за шею.
— Ступай! — приказала она. — Иди; спасибо за твою любовь, спасибо за то, что ты не можешь вынести даже вида моих страданий.
Изидор прижался губами к губам бедной девушки, еще раз пожал руку доктору Реналю и бросился вон из комнаты.
Два часа он блуждал, подобно теням Данте, которые не могут ни на минуту остановиться, чтобы передохнуть, а если остановятся — демон сейчас же станет подгонять их железным трезубцем. Каждую минуту он, описав круг, возвращался к двери, за которой свершалось болезненное таинство деторождения. Однако почти тотчас крик Катрин поражал его подобно железному трезубцу, и он снова был вынужден бежать прочь, чтобы возвращаться снова и снова.
Наконец он услышал голос доктора, а затем еще один нежный и слабый голосок. Он в два прыжка очутился перед дверью, на сей раз распахнутой настежь; на пороге стоял доктор, держа на руках младенца.
— Ну вот, Изидор, — вымолвила Катрин, — теперь я дважды принадлежу тебе: и как возлюбленная, и как мать!
Спустя неделю, в то же время, в ночь с 13 на 14 июля дверь снова отворилась. Из комнаты вышли два человека, неся на носилках женщину и ребенка. За ними следовал верхом на коне молодой человек, постоянно напоминая носильщикам об осторожности. Выйдя на главную дорогу из Арамона в Виллер-Котре, кортеж подошел к запряженной тремя лошадьми отличной берлине, в которую сели мать с ребенком.
Молодой человек отдал слуге приказания, спешился, бросил ему уздечку своего коня и тоже сел в карету. Не останавливаясь в Виллер-Котре и оставив его в стороне, карета проехала парком от Фазаньего двора до конца улицы Ларньи, а затем лошади крупной рысью поскакали в сторону Парижа.
Перед отъездом молодой человек оставил для папаши Клуиса кошелек, набитый золотыми монетами, а молодая женщина — письмо, адресованное Питу.
Доктор Реналь поручился, что, принимая во внимание быстрое выздоровление больной, а также крепкое сложение новорожденного — это был мальчик, — путешествие из Виллер-Котре в Париж в хорошей карете не угрожало никакими осложнениями.
Доверившись мнению доктора, Изидор решился на путешествие, совершенно необходимое ввиду предполагаемого возвращения Бийо и Питу из Парижа.
Господь, иногда неустанно покровительствующий тем, кого позднее он словно оставляет, пожелал, чтобы роды прошли в отсутствие Бийо и Питу; впрочем, отец и не знал, где скрывается его дочь, а Питу в своем простодушии даже не заметил, что Катрин была беременна.
К пяти часам утра карета подъехала к воротам Сен-Дени. Однако путешественники не смогли проехать бульварами из-за скопления народа по случаю праздника.
Катрин высунулась из кареты и сейчас же с криком отпрянула от окна и спряталась у Изидора на груди.
Первыми, кого она увидела среди федератов, оказались Бийо и Питу.
Работа, в результате которой огромная равнина должна была превратиться в необъятную долину меж двух холмов, была в самом деле завершена вечером 13 июля благодаря тому, что в ней принял участие весь Париж.
Многие из землекопов, желая быть уверенными в том, что на следующий день они найдут себе место, там же и ночевали, словно победители на поле боя.
Бийо и Питу присоединились к другим федератам и вместе с ними заняли место на бульваре. По воле случая, как мы видели, место, предназначавшееся для депутатов от департамента Эны, находилось именно там, где остановилась карета, в которой приехала в Париж Катрин вместе со своим сыном.
Цепочка, состоявшая исключительно из федератов, вытянулась от Бастилии до бульвара Бон-Нувель.
Каждый парижанин изо всех сил старался как можно лучше принять дорогих гостей. Когда стало известно, что прибыли бретонцы — старшие дети свободы, покорители Бастилии вышли к ним навстречу к Сен-Сиру и уже не отпускали от себя.
В то время наблюдались небывалые проявления бескорыстия и патриотизма.
Трактирщики собрались и единодушно решили не повышать цен, а, напротив, снизить их. Вот пример бескорыстия!
Журналисты, вечно соперничающие друг с другом и ведущие эту постоянную войну так страстно, что лишь разжигают ненависть, вместо того чтобы примирить противоборствующие стороны, — так вот журналисты, ну, по крайней мере, двое из них: Лустало и Камилл Демулен — предложили пишущим заключить федеративный пакт. Они отказывались от всякого соперничества, от всякой зависти; они обещали соревноваться отныне лишь в том, что содействует общественному благу. Вот пример патриотизма!
Это предложение, увы, не получило отклика в газетах, оставшись — и теперь, и на будущее — всего-навсего красивой утопией.
Национальное собрание получило, в свою очередь, долю электрического разряда, колебавшего Францию подобно землетрясению. За несколько дней до того оно по предложению г-на де Монморанси и г-на де Лафайета упразднило наследование титулов, отстаивавшееся аббатом Мори, сыном деревенского сапожника.
А еще в феврале Национальное собрание отменило наследование вины. Оно решило ввиду намечавшейся казни через повешение братьев Агасс, осужденных за изготовление фальшивых векселей, что эшафот не будет считаться бесчестьем ни для детей, ни для родителей осужденных.
Кроме того, в тот же день, когда Национальное собрание отменило передачу привилегий по наследству, когда оно отменило ответственность детей за вину родителей, какой-то немец с берегов Рейна, сменивший имя Жан Батист на Анахарсис — Анахарсис Клоотс, прусский барон, родившийся в Клеве, появился в Собрании как депутат от всего рода человеческого. Он привел с собой человек двадцать разных народов в их национальных костюмах; все бывшие изгнанники, они решили требовать от имени народов, единственных законных правителей, свое место в федерации.
«Оратору рода человеческого» было предоставлено место.
С другой стороны, влияние Мирабо чувствовалось ежедневно: благодаря этому могучему воину двор приобретал все новых сторонников не только в рядах правых, но и среди левых. Национальное собрание чуть ли не с энтузиазмом проголосовало за выделение по цивильному листу двадцати четырех миллионов королю и четырех миллионов — королеве.
Таким образом, к ним с избытком вернулись двести восемь тысяч франков долга, уплаченные кредиторам красноречивого трибуна, и шесть тысяч ливров ренты, назначенные ему ежемесячно.
В конечном счете Мирабо не ошибся и относительно настроения в провинциях: те из федератов, кто был принят Людовиком XVI, принесли в Париж восторг по отношению к Национальному собранию, но в то же время благоговение перед королевской властью. Они обнажали перед г-ном Байи шляпы с криками «Да здравствует нация!» и в то же время преклоняли колени перед Людовиком XVI и опускали к его ногам шпаги с возгласами «Да здравствует король!».
К несчастью, король не был поэтом, не был рыцарем, он не умел правильно отвечать на подобные движения души.
К сожалению, королева была чересчур горда: проникнутая лотарингским духом, она не оценила должным образом свидетельства душевного расположения народа.
И кроме того, — несчастная женщина! — она вынашивала мрачную мысль, нечто похожее на темное пятно на солнце.
Этим мрачным, темным пятном, терзавшим ее сердце, было отсутствие Шарни.
Шарни ведь мог бы вернуться, однако он по-прежнему оставался при г-не де Буйе.
Когда она впервые увидела Мирабо, ей пришла в голову мысль: почему бы ради развлечения не пококетничать с этим человеком? Мощный гений льстил самолюбию королевы и женщины тем, что готов был лечь у ее ног. Но что такое в конечном счете для сердца чей бы то ни было гений? Что значат для страстей эти триумфы самолюбия, эти победы тщеславия? Королева как женщина увидела в Мирабо прежде всего заурядного мужчину с нездоровой тучностью, изуродованным оспой морщинистым лицом, обвисшими щеками, покрасневшими глазами, опухшей шеей; она сейчас же мысленно противопоставила его графу де Шарни — элегантному дворянину в расцвете лет и зрелой мужской красоты, блестящему офицеру, которому так шла военная форма, придававшая ему вид короля сражений. А Мирабо в те минуты, когда гений не воодушевлял его властного лица, походил в своем костюме на переодетого каноника. Королева пожала плечами, тяжело вздохнула, опустила глаза, покрасневшие от слез и бессонных ночей. Пытаясь мысленно преодолеть разделяющее ее и любимого расстояние, едва сдерживая рыдания, с болью в голосе она прошептала: «Шарни! О, Шарни!»
Какое дело было в подобные минуты этой женщине до того, что целые народы готовы были пасть к ее стопам? Какое значение для нее имели эти людские волны, будто поднявшиеся во время прилива по воле всех четырех посланных с небес ветров и разбивавшиеся о ступени трона с криками: «Да здравствует король! Да здравствует королева!» Стоило знакомому голосу шепнуть ей на ухо: «Мария! Я все тот же! Антуанетта! Я вас люблю!», и она готова была бы поверить, что и вокруг нее ничто не изменилось; один этот голос сделал бы больше для успокоения ее души, для того чтобы разгладилось ее чело, чем все эти крики, все эти обещания, все эти клятвы.
И вот 14 июля безучастно наступило в положенное ему время, вызвав к жизни великие и незначительные события, составляющие историю обездоленных и могущественных, народа и королевской власти.
Неужели этот кичливый день 14 июля не догадывался, что ему суждено осветить собою неслыханное, неведомое доселе, великолепное зрелище, если явился он хмурым, дождливым и ветреным?
Однако французский народ известен своей веселостью: он готов даже дождь в праздничный день встретить с улыбкой.
Национальные гвардейцы Парижа и федераты, съехавшиеся из провинций, смешались на бульварах; с пяти часов утра они мокли под дождем, умирали с голоду, но смеялись и пели.
Парижские обыватели не могли уберечь их от дождя, зато приняли решение спасти от голода.
Изо всех окон парижане стали спускать веревки с привязанными к ним булками, окороками, бутылками с вином.
И так было на всех улицах, где они проходили. По пути их следования сто пятьдесят тысяч человек заняли места на возвышениях Марсова поля, а еще сто пятьдесят тысяч встали позади них.
Что до амфитеатров Шайо и Пасси, то они были забиты людьми, число которых невозможно было определить.
Он был великолепен, этот цирк, огромный амфитеатр, величественная арена, где произошло объединение Франции и где однажды должно состояться объединение всего мира!
Суждено нам увидеть этот праздник или нет — какое это имеет значение? Увидят наши сыновья, увидит грядущий век!
Одно из величайших заблуждений человека — вера в то, что весь мир создан ради его коротенькой жизни, в то время как именно это сцепление человеческих жизней, кратких, эфемерных мгновений, почти невидимых никому, кроме Божьего ока, и составляет время, то есть более или менее продолжительный период, в течение которого Провидение, эта Исида с четырьмя сосцами, наблюдающая за народами, свершает свою таинственную работу, продолжает непрестанное созидание.
Конечно, все, кто был там, верили, что вот-вот ухватят ее за оба крыла, эту богиню-беглянку, называемую Свободой, которая вырывается из рук и исчезает, чтобы появиться вновь с каждым разом еще более гордой и блестящей.
Они заблуждались, как потом ошиблись и их сыновья, полагая, что потеряли ее навсегда.
А какая радость охватывала толпу, какая вера вселялась в сердца тех, кто сидел или стоял, как и тех, кто, пройдя по деревянному мосту, переброшенному от Шайо, затопили Марсово поле, хлынув через триумфальную арку!
По мере того как на Марсово поле входили батальоны федератов, при виде этой поразительной картины восторженные крики рвались из самой глубины души изумленных присутствовавших.
Подобное зрелище и в самом деле никогда еще не открывалось человеческому глазу.
Марсово поле, преобразившееся как по волшебству, меньше чем за месяц стало долиной окружностью в целое льё!
На четырехугольных откосах этой долины сидят или стоят триста тысяч человек!
Посредине высится алтарь отечества, а к венчающему алтарь обелиску ведут четыре лестницы соответственно четырем его граням!
На каждом из четырех углов сооружения — огромные курильницы; в них дымится ладан, который воскуривается только во имя Господа Бога! — так решило Национальное собрание.
На каждой из четырех граней обелиска — надписи, всему миру возвещающие о том, что французский народ свободен, и призывающие к свободе другие народы!
О величайшая радость наших отцов! При виде всего происходившего ты была столь всесильна, глубока, неподдельна, что твои отголоски дошли и до нас!
Однако небеса были красноречивы, как античные предзнаменования!
Каждое мгновение приносило с собой сильный ливень, порывы ветра, мрачные тучи: 1793-й, 1814-й, 1815-й!
Время от времени сквозь разрывы в тучах пробивался солнечный луч: 1830-й, 1848-й!
О пророк! Если бы ты явился предсказать будущее этому миллиону людей, как бы они тебя приняли?
Как греки принимали Калхаса, как троянцы принимали Кассандру!
Впрочем, в этот день раздавались всего два голоса: голос веры и вторящий ему голос надежды.
Перед зданиями Военной школы были построены крытые галереи.
Эти галереи были задрапированы и увенчаны трехцветными флагами. Галереи предназначались для королевы, придворных и членов Национального собрания.
Два одинаковых трона, отстоявшие один от другого на три шага, предназначались для короля и председателя Национального собрания.
Король, получивший только на один день звание верховного главнокомандующего национальной гвардией Франции, передал командование генералу Лафайету!
Итак, Лафайет был в этот день генералиссимусом-коннетаблем, которому подчинялась шестимиллионная армия!
Его судьба спешила к вершине! Она давно переросла его самого и скоро должна была закатиться и угаснуть.
В этот день она находилась в своем апогее. Но, как ночные привидения, перерастающие человеческие очертания, она разрослась лишь для того, чтобы истаять, испариться, исчезнуть навсегда.
Пока еще во время праздника Федерации все было реальным и обладало силой реальности: и народ, который скоро скажет «долой»; и король, которому предстоит лишиться головы; и генералиссимус, белый конь которого унесет его в изгнание.
Под ледяным дождем, под резкими порывами ветра, в свете редких лучей не солнца даже, а просто дневного света, сочившегося с небес сквозь рваные облака, федераты входили в необъятный цирк через три пролета триумфальной арки; вслед за авангардом, если можно так выразиться, около двадцати пяти тысяч парижских выборщиков развернулись двумя полукругами и обступили цирк; за ним встали представители Коммуны и, наконец, члены Национального собрания.
Для каждого из прибывавших было предусмотрено свое место на галереях, примыкавших к Военной школе, и потому толпа текла ровно и спокойно, вскипая лишь, подобно волне, перед скалой — алтарем отечества — и обтекая его с обеих сторон, а потом смыкаясь вновь и уже касаясь головой галерей, тогда как хвост огромной змеи еще завивался своим последним кольцом у триумфальной арки.
За выборщиками, представителями Коммуны и членами Национального собрания следовали, замыкая шествие, федераты, военные депутации и национальные гвардейцы.
Каждый департамент нес свое отличительное знамя; однако эти знамена связывал между собой, охватывал, делал национальными огромный пояс трехцветных знамен, свидетельствовавший в глазах и сердцах присутствовавших о том, что существуют лишь два слова, с которыми народы — Божьи работники — свершают великие деяния: «Отечество» и «Единство».
В это время председатель Национального собрания сел в свое кресло, король — в свое, королева заняла место на трибуне.
Увы! Бедная королева! Двор ее имел жалкий вид. Ее лучшие подруги испугались и покинули ее. Возможно, если бы стало известно, что благодаря Мирабо король получил двадцать пять миллионов, кто-нибудь из них и вернулся бы; но они об этом не знали.
Что же до того, кого Мария Антуанетта тщетно искала глазами, то ей было известно, что его не завлечь ни золотом, ни могуществом.
В отсутствие графа де Шарни ей хотелось видеть рядом с собой хоть одно дружеское и преданное лицо.
Она спросила, где виконт Изидор де Шарни и отчего в то время, когда у королевской власти так мало сторонников в окружающей их необъятной толпе, истинных защитников не видно ни вокруг короля, ни у ног королевы.
Никто не знал, где находится Изидор де Шарни; а если бы кто-нибудь и сказал королеве, что в это самое время он перевозил свою возлюбленную, простую крестьянку, в скромный домик, построенный на склоне холма Бельвю, королева бы, верно, пожала плечами от жалости, если бы, разумеется, это сообщение не заставило ее сердце сжаться от зависти.
Кто знает, может быть, наследница цезарей отдала бы трон и корону, согласилась бы стать безвестной крестьянкой, дочерью простого фермера, лишь бы Оливье продолжал любить ее так же, как Изидор любил Катрин.
Возможно, именно об этом размышляла она в ту минуту, когда Мирабо, поймав один из ее загадочных взглядов, блеснувший то ли небесным лучом, то ли грозовой молнией, громко воскликнул:
— О чем же, интересно, думает сейчас наша волшебница?
Если бы Калиостро слышал его вопрос, он вероятно, ответил бы так: «Она думает о роковой машине, которую я показал ей в замке Таверне в графине с водой и которую она узнала однажды вечером в Тюильри на рисунке доктора Жильбера». И великий пророк, столь редко ошибавшийся, на сей раз оказался бы не прав.
Она думала о том, что Шарни нет с ней рядом и что его любовь угасла.
А кругом раздавался грохот пятисот барабанов и шум двух тысяч музыкальных инструментов, почти полностью заглушаемых криками: «Да здравствует король! Да здравствует закон! Да здравствует нация!»
Вдруг воцарилась глубокая тишина.
Король восседал на троне, как и председатель Национального собрания.
Двести священников в белоснежных стихарях подходили к алтарю; впереди всех выступал епископ Отёнский — г-н де Талейран, покровитель всех дающих присягу: прошлых, настоящих и будущих.
Он поднялся, хромая, по ступеням алтаря, словно Мефистофель, поджидающий Фауста; тому было суждено появиться 13 вандемьера.
Месса, отслуженная епископом Отёнским! Мы забыли назвать ее в числе дурных предзнаменований.
Это произошло как раз в тот момент, когда гроза разразилась с новой силой; можно было подумать, что небеса протестуют против этого лжесвященника, собиравшегося осквернить священное таинство мессы и поднести Всевышнему в качестве дарохранительницы свою душу, которую ему еще не раз суждено было запятнать клятвопреступлениями.
Департаментские стяги и трехцветные флаги будто охватывали алтарь тысячецветным поясом, развевавшимся под порывами юго-западного ветра.
Завершив мессу, г-н де Талейран сошел на несколько ступеней вниз и благословил национальный флаг и стяги восьмидесяти трех департаментов.
Затем началась священная церемония присяги.
Первым присягу приносил Лафайет от имени национальных гвардейцев всего королевства.
Вслед за ним слово взял председатель Национального собрания и поклялся от имени Франции.
Король произнес клятву от своего собственного имени.
Происходило все так: Лафайет спешился, прошел расстояние, отделявшее его от алтаря, поднялся по лестнице, вынул шпагу из ножен, дотронулся ее острием до Евангелия и твердым, уверенным голосом проговорил:
— Мы клянемся вечно хранить верность нации, закону, королю; всеми силами поддерживать конституцию, принятую Национальным собранием и одобренную королем; в соответствии с законами обеспечивать безопасность граждан и их имущества, а также обращение зерна и продовольствия внутри королевства, взимание общественных налогов, какую бы форму они ни принимали; сохранять единство со всеми французами, крепить нерушимые узы братства.
Собравшиеся слушали в глубоком молчании.
Едва он договорил, как разом грянула сотня пушек, подавая этим сигнал соседним департаментам.
В ответ близлежащие укрепленные города полыхнули заревом, сопровождавшимся устрашающим громом — изобретением человека (если бы превосходство оценивалось силой причиняемых бедствий, то этот гром уже давно превзошел бы гром Божий).
Как круги, разбегающиеся по воде от брошенного на середину озера камня, расширяются до тех пор, пока не достигнут берегов, так кольца огня и грохот разрывов все шире охватывали пространство, двигаясь от центра к окраинам, от Парижа — к границам, из сердца Франции — к другим странам.
Потом встал председатель Национального собрания, а вслед за ним и все депутаты. Он сказал:
— Я клянусь хранить верность нации, закону, королю, поддерживать всеми силами конституцию, принятую Национальным собранием и одобренную королем.
Как только он замолчал, вспыхнул такой же огонь, раздался такой же грохот, прокатившийся эхом к окраинам Франции.
Наступила очередь короля.
Он поднялся.
Тише! Слушайте все, как будет клясться в верности нации тот, кто предает ее в глубине души.
Будьте осторожны, государь! Тучи уходят, небо очистилось, появляется солнце.
А солнце — это Божье око! Бог смотрит на вас.
— Я, король французов, — говорит Людовик XVI, — клянусь употреблять всю данную мне государственным законом власть для поддержания конституции, принятой Национальным собранием и одобренной мною, а также клянусь следить за исполнением законов.
О государь, государь! Почему же и на этот раз вы не пожелали принести клятву на алтаре?
Четырнадцатому июля ответит двадцать первое июня, загадку Марсова поля объяснит Варенн.
Однако притворная то была клятва или искренняя — ее сопровождали такой же огонь и такой же грохот пушек.
Сотня залпов прогремела точно так же, как в честь Лафайета и председателя Национального собрания, а артиллерия департаментов в третий раз донесла до европейских королей предупреждение: «Будьте осторожны! Франция поднялась! Будьте осторожны, Франция хочет свободы, и, как римский посол, носивший в складках своего плаща мир и войну, Франция готова тряхнуть плащом над миром!»
Настал час всеобщего ликования.
Мирабо забыл на мгновение о королеве, Бийо забыл о Катрин.
Король удалился, провожаемый единодушными приветственными криками.
Члены Национального собрания вернулись в зал заседаний в сопровождении того же кортежа.
Город Париж вручил ветеранам армии знамя, и было решено, что это знамя должно висеть под сводами Национального собрания как напоминание будущим законодателям о счастливой эпохе, наступление которой только что отпраздновали, а также «как символ, призванный напоминать солдатам, что они подчинены двум властям и не имеют права его разворачивать без взаимного согласия этих двух властей», как рассказывает обо всем этом «История Революции глазами двух друзей свободы».
Предвидел ли сам Шапелье, предложивший принять этот декрет, 27 июля, 24 февраля и 2 декабря?
Наступила ночь. С утра праздник начался на Марсовом поле, а к вечеру переместился на площадь Бастилии.
Восемьдесят три дерева — по количеству департаментов — были высажены на месте фундаментов восьми башен крепости. Между деревьями были натянуты веревки с фонариками. Посредине возвышался огромный шест со знаменем; на нем большими буквами было написано: «СВОБОДА». Неподалеку от рва в большую яму, умышленно оставленную незарытой, были сброшены кандалы, цепи, решетки Бастилии и знаменитый барельеф с башенных часов, представлявший рабов в цепях. Кроме того, взгляду присутствовавших открывались распахнутые настежь темницы, пугавшие разверстыми и жутко подсвеченными пастями, впитавшими столько слез и заглушившими столько стонов. Наконец, привлеченные звуками музыки, доносившимися сквозь густую листву, зрители оказывались в бывшем внутреннем дворе, где был организован ярко освещенный бальный зал, а над входом в него красовались слова, являвшие собою не что иное, как осуществившееся предсказание Калиостро:
«ЗДЕСЬ ТАНЦУЮТ»
За одним из тысячи столов, накрытых вокруг Бастилии под сенью деревьев, повторявших очертания старой крепости почти так же точно, как камешки, высеченные господином архитектором Паллуа, двое мужчин восстанавливали свои силы, истощенные целым днем маршей, контрмаршей и маневров.
Перед ними были огромный круг колбасы, четырехфунтовый хлеб и две бутылки вина.
— По правде сказать, хорошо поесть, когда голоден, и выпить, когда тебя мучает жажда! — опорожнив одним глотком стакан, воскликнул тот из них, кто был помоложе; он был в форме капитана национальной гвардии; другой же, по виду раза в два старше, был в костюме федерата.
Помолчав, молодой человек продолжал:
— А вы что же, папаша Бийо, не хотите ни есть, ни пить?
— Я уже ел и пил, — отвечал тот, — и хочу я только одного…
— Чего?
— Об этом я тебе скажу, друг мой Питу, когда придет мой час сесть за стол.
Питу не уловил насмешки в ответе Бийо. Тот мало выпил и съел, несмотря на трудный день и «голодную жизнь», как говорил Питу; однако со времени отъезда из Виллер-Котре в Париж и в течение тех пяти дней, вернее, ночей, которые они проработали на Марсовом поле, Бийо все так же мало пил и ел.
Питу знал, что некоторые недомогания, не будучи сами по себе опасными, могут временно лишить аппетита даже самого крепкого человека; всякий раз, видя, как мало ест Бийо, он его вот так же расспрашивал, почему тот не ест; Бийо отвечал, что не голоден, и это вполне удовлетворяло Питу.
Но было нечто такое, что смущало Питу, и дело было вовсе не в умеренности желудка Бийо: всякий человек волен есть мало или вообще ничего не есть. Кроме того, чем меньше съедал Бийо, тем больше доставалось Питу. Его настораживала скупость фермера на слова.
Когда Питу сидел за столом не один, он любил поговорить. Он заметил, что разговоры не только не мешали глотанию, но и помогали пищеварению, и это наблюдение столь глубоко укоренилось в его мозгу, что, когда он ел в одиночестве, он пел.
Если, разумеется, он не был печален.
Однако теперь у Питу не было причины для печали — наоборот!
Его жизнь в Арамоне с некоторых пор снова стала весьма приятной. Питу, как мы видели, любил, вернее, обожал Катрин, и я предлагаю читателю принять это слово в его буквальном смысле. А что нужно итальянцу или испанцу, обожающему Мадонну? Видеть Мадонну, преклонить колени перед Мадонной, молиться Мадонне…
Что делал Питу?
С наступлением ночи он шел к домику у Клуисова камня; он видел Катрин, опускался на колени перед Катрин, молился на Катрин.
И девушка, признательная за оказанную ей Питу огромную услугу, не мешала ему в этом. Взгляд ее был обращен в другую сторону, дальше, выше!..
Правда, время от времени в душу славного малого закрадывалась ревность: это случалось, когда Питу приносил с почты письмо от Изидора к Катрин или когда он относил на почту письмо от Катрин к Изидору.
Однако по зрелом размышлении это положение было несравненно лучше того приема, который был ему оказан на ферме после его первого возвращения из Парижа, когда Катрин, признав в Питу демагога, врага благородных и аристократов, выставила его за дверь со словами, что на ферме для него работы нет.
Не подозревая о беременности Катрин, он и не сомневался в том, что так будет длиться вечно.
Разумеется, он покинул Арамон не без сожаления, однако он понимал, что высокое звание обязывало его подавать пример рвения, вот он и отпросился у Катрин, поручив ее заботам папаши Клуиса, и пообещал вернуться как можно скорее.
Таким образом, у Питу за спиной не осталось ничего такого, что могло бы ввергнуть его в печаль.
И в Париже ничто не могло омрачить состояние духа Питу.
Он нашел доктора Жильбера, вручил ему отчет о том, как он использовал его двадцать пять луидоров, и передал слова благодарности от тридцати трех гвардейцев, обмундированных на эти деньги, а доктор Жильбер дал ему еще двадцать пять луидоров, но не только для национальной гвардии, а и на собственные нужды Питу.
Питу, со свойственными ему простотой и добродушием, принял луидоры.
Так как г-н Жильбер был для него богом, он не видел в этом даре ничего плохого.
Когда Бог посылал дождь или солнце, Питу никогда не приходило в голову вооружаться зонтиком для отражения Божьих даров.
Нет, он принимал и то и другое, и, как цветы, как деревья, он всякий раз прекрасно себя чувствовал.
Затем, после минутного размышления, Жильбер поднял красивое задумчивое лицо и сказал:
— Я полагаю, дорогой Питу, у Бийо есть что мне рассказать; не хочешь ли ты, пока я поговорю с Бийо, навестить Себастьена?
— О, с удовольствием, господин Жильбер! — воскликнул Питу, захлопав в ладоши, словно ребенок. — Я и сам этого очень хотел, только не смел просить вас об этом.
Жильбер опять задумался.
Взяв перо, он написал несколько слов и сложил листок в виде письма, адресовав его сыну.
— Вот письмо! — сказал он. — Возьми фиакр и отправляйся к Себастьену; возможно, после получения моего письма он захочет поехать с визитом; проводи его, хорошо, дорогой Питу? И подожди у входа. Может быть, тебе придется ждать его около часу, а может, и дольше. Но я знаю, что ты всегда готов услужить; можешь считать, что оказываешь мне этим большое одолжение, ты ведь не будешь скучать?
— Нет, будьте покойны, — отвечал Питу, — мне никогда не бывает скучно, господин Жильбер. Кстати, я по дороге загляну к булочнику и захвачу у него хлеба, а если мне нечем будет заняться в карете, я поем.
— Прекрасно! — заметил Жильбер. — Только в целях гигиены, — прибавил он с улыбкой, — не стоит есть всухомятку, хлеб надо запивать, дорогой Питу.
— Тогда я к хлебу прикуплю еще свиного паштета и бутылку вина, — пообещал Питу.
— Браво! — воскликнул Жильбер.
Ободренный похвалой, Питу спустился, сел в фиакр, приказал ехать в коллеж Святого Людовика, там спросил Себастьена, гулявшего в саду, и, когда тот вышел к Питу, схватил его в охапку, как Геракл — Телефа, от души расцеловал, потом опустил на землю и вручил ему отцовское письмо.
Себастьен поцеловал письмо с чувством почтительности и в то же время нежной любви, которую он испытывал к отцу; затем, на минуту задумавшись, спросил:
— Питу! Отец тебе не говорил, чтобы ты меня куда-нибудь отвез?
— Да, если тебе захочется туда поехать.
— Да, да! — торопливо проговорил мальчик. — Мне очень этого хочется. Передай отцу, что я согласился с радостью.
— Отлично! — сказал Питу. — Кажется, это такое место, где ты любишь бывать?
— Знаешь, Питу, я там был всего однажды, но буду счастлив туда вернуться.
— В таком случае, — заметил Питу, — осталось только предупредить аббата Берардье, что ты уходишь. У входа нас ждет фиакр; я тебя забираю.
— Чтобы не терять время, дорогой Питу, — сказал юноша, — отнеси аббату записку отца, а я приведу себя в порядок и догоню тебя во дворе.
Питу отнес записку аббату, получил exeat[25] и спустился во двор.
Встреча с аббатом Берардье удовлетворила самолюбие Питу; год тому назад в день взятия Бастилии нищий крестьянин в каске, с саблей в руке и, можно сказать, без штанов, наделал шуму в коллеже не столько оружием, которое у него было, сколько одеждой, которой у него не было. Теперь же он предстал перед аббатом в треугольной шляпе, в голубом мундире с белыми отворотами, в кюлотах и с эполетами капитана; теперь он чувствовал в себе уверенность, которую придает нам уважение сограждан; теперь он явился как депутат, прибывший на праздник Федерации, и имел право на оказываемые ему знаки внимания.
И аббат Берардье встретил Питу с должной почтительностью.
Почти в то же время как Питу спускался по лестнице, которая вела из кабинета аббата, Себастьен, имевший отдельную комнату, сбегал вниз по другой лестнице.
Себастьен повзрослел и возмужал. Это был теперь очаровательный юноша лет шестнадцати-семнадцати; лицо его обрамляли великолепные каштановые волосы, а голубые глаза уже горели юношеским огнем, ярким, словно лучи восходящего солнца.
— Вот и я! — не скрывая радости, закричал он, обращаясь к Питу. — Идем!
Питу не сводил с него радостного и вместе с тем изумленного взгляда, так что Себастьену пришлось повторить свое приглашение.
На сей раз Питу последовал за юношей.
Оказавшись у ворот, Питу предупредил Себастьена:
— Я, знаешь ли, понятия не имею, куда мы едем; стало быть, адрес будешь давать ты.
— Не беспокойся, — ответил Себастьен.
Он обратился к кучеру:
— Улица Кок-Эрон, дом номер девять, первые ворота со стороны улицы Платриер.
Этот адрес ничего не говорил Питу, и он молча сел в карету вслед за Себастьеном.
— Дорогой Питу! — предупредил Себастьен. — Если лицо, к которому я еду, находится сейчас у себя, то я пробуду там час, а может быть, и больше.
— Это пусть тебя не беспокоит, Себастьен, — большой рот Питу расплылся в радостной улыбке, — я все предусмотрел. Эй, кучер, остановите!
В это время фиакр проезжал мимо булочной. Кучер придержал лошадей; Питу вышел, купил двухфунтовый хлеб и вернулся в фиакр.
Проехав еще немного, Питу снова приказал кучеру остановиться.
Экипаж остановился у входа в кабачок.
Питу вышел, купил бутылку вина и снова занял свое место рядом с Себастьеном.
Наконец Питу остановил кучера в третий раз. Это было возле мясной лавки.
Питу вышел и купил четверть свиного паштета.
— Ну вот теперь можете не останавливаясь ехать на улицу Кок-Эрон, — удовлетворенно проговорил он, — у меня есть все что нужно.
— Прекрасно! — воскликнул Себастьен. — Я вижу, что тебе есть чем заняться и совершенно спокоен за тебя.
Фиакр выехал на улицу Кок-Эрон и остановился у дома под номером 9.
По мере приближения к этому дому Себастьена все сильнее охватывала дрожь. Он вставал в фиакре, высовывался в окно и беспрестанно подгонял кучера, хотя — это следует отметить к чести возницы и двух его кляч — призывы юноши ни на шаг не ускоряли дела:
— Ну же, кучер, скорее!
Как водится, всякий достигает своей цели: ручеек — речки, речка — большой реки, а река — океана; так и фиакр доехал наконец до места и остановился, как мы уже сказали, у дома под номером 9.
Не ожидая, когда кучер отворит дверцу, Себастьен сам торопливо ее распахнул, в последний раз обнял Питу, спрыгнул на землю и громко позвонил; когда дверь отворилась, он спросил у привратника, дома ли госпожа графиня де Шарни, и, не выслушав ответа, бросился к особняку.
При виде очаровательного и хорошо одетого юноши привратник даже не пытался его задержать, так как графиня была у себя; старик лишь запер дверь, после того как убедился, что мальчик пришел один и что никто больше не собирается входить во двор.
Спустя пять минут, когда Питу уже отхватил ножом кусок свиного паштета, зажал в коленях откупоренную бутылку и вгрызся белоснежными зубами в свежий хлеб с хрустящей корочкой, дверца фиакра распахнулась и привратник, обнажив голову, обратился к Питу со следующей речью, которую тот заставил старика повторить дважды:
— Госпожа графиня де Шарни просит господина капитана Питу оказать ей честь пожаловать в дом, чтобы не ждать господина Себастьена в фиакре.
Питу, как мы уже сказали, заставил привратника повторить эти слова, и, так как после второго раза сомнений у него не осталось, он вздохнул, через силу проглотил откушенный хлеб, положил паштет вместе с отрезанным куском обратно в бумагу и поставил бутылку в угол фиакра, позаботившись о том, чтобы ни одна капля не пролилась.
Все еще ошеломленный этим приключением, он последовал за привратником. Его изумление возросло вдвое, когда он увидел в передней ожидавшую его красивую даму. Одной рукой она обнимала Себастьена, а другую протянула Питу со словами:
— Господин Питу, вы привезли ко мне Себастьена и тем доставили огромную радость, на которую я не смела и надеяться, вот почему я хотела поблагодарить вас лично.
Питу смотрел во все глаза; Питу что-то лепетал в ответ; Питу словно не замечал протянутой ему руки.
— Возьми эту руку и поцелуй ее, Питу, — подсказал Себастьен, — моя мать тебе позволяет.
— Твоя мать? — переспросил Питу.
Себастьен кивнул.
— Да, я его мать, — подтвердила Андре, сияя счастливыми глазами. — Я мать, которой вы вернули сына после девяти месяцев разлуки; я видела его лишь однажды, но надеюсь, что вы привезете его ко мне еще не раз и потому не хочу скрывать от вас правду, хотя, если эта тайна откроется, я погибла!
Всякий раз, как кто-либо взывал к сердцу и преданности славного малого, можно было быть совершенно уверенным, что Питу отбросит в то же мгновение и сомнения, и колебания.
— О сударыня! — вскричал он, схватив протянутую графиней де Шарни руку и припав к ней губами. — Будьте покойны, ваша тайна — вот здесь!
Выпрямившись, он с достоинством прижал свою руку к груди.
— А теперь, господин Питу, — продолжала графиня, — мой сын мне сообщил, что вы не обедали; входите в столовую, и, пока я поговорю с Себастьеном, — вы ведь не откажете матери в этом счастье, не так ли? — вам подадут обед и вы наверстаете упущенное время.
Одарив Питу на прощание взглядом, каким она не удостаивала и самых знатных вельмож при дворе Людовика XV или Людовика XVI, она увлекла за собой Себастьена через гостиную прямо в спальню, оставив оглушенного Питу в столовой в ожидании обещанного ею обеда.
Спустя несколько минут обещание было исполнено. Две отбивные, холодный цыпленок и горшочек варенья были расставлены на столе вместе с бутылкой бордо, хрустальным бокалом венецианского стекла, тонкого, словно муслин, и стопкой тарелок китайского фарфора.
Мы не беремся утверждать, что, сколь ни изящна была сервировка, Питу не пожалел о своем двухфунтовом каравае, свином паштете и бутылке вина под зеленым сургучом.
Когда он взялся за цыпленка, проглотив перед тем пару отбивных, дверь в столовую распахнулась и на пороге появился молодой человек, собираясь пройти в гостиную.
Питу поднял голову, молодой дворянин опустил глаза, оба они одновременно узнали друг друга и разом вскрикнули:
— Господин виконт де Шарни!
— Анж Питу!
Питу встал, сердце его сильно билось; при виде молодого человека он вспомнил самые горестные волнения своей жизни.
А Изидор ничего не испытал при встрече с Питу; он лишь вспомнил о просьбе Катрин поблагодарить славного малого.
Он не знал, да и не догадывался о глубокой любви Питу к Катрин, той любви, в которой Питу черпал силы для служения любимой девушке. Изидор подошел прямо к Питу; хотя на том были мундир и эполеты капитана, он по привычке видел в нем арамонского крестьянина, охотившегося на Волчьей пустоши, работника на ферме Бийо.
— A-а, это вы, господин Питу, — промолвил он, — очень рад вас видеть; я давно хотел вас поблагодарить за услуги, которые вы нам оказали.
— Господин виконт! — довольно твердо возразил в ответ Питу, хотя почувствовал, как его охватила дрожь, — я оказывал эти услуги мадемуазель Катрин, и только ей.
— Ну да, до того времени пока не узнали, что я ее люблю. А с того времени услуги имеют отношение и ко мне: вы передавали мои письма, выстроили домик рядом с Клуисовым камнем… Должно быть, вы потратились…
Изидор поднес руку к карману, будто испытывая Питу.
Тот его остановил.
— Сударь! — воскликнул он с достоинством, которое иногда с удивлением замечали в нем собеседники. — Я по возможности оказываю услуги, но никогда не беру за это денег! Еще раз вам повторяю, что я оказывал эти услуги мадемуазель Катрин. Мадемуазель Катрин — мой друг. Если она считает себя обязанной, она сама выплатит мне свой долг, вы же ничего мне не должны, потому что я все делал для мадемуазель Катрин и ничего — для вас. Вы, стало быть, ничего мне не должны.
Его слова, а в особенности тон, каким они были произнесены, поразили Изидора.
Возможно, он только теперь обратил внимание на мундир Питу и эполеты капитана.
— Напротив, господин Питу, — продолжал настаивать Изидор, слегка наклонив голову, — я кое-чем вам обязан и должен вам кое-что предложить. Я обязан вас поблагодарить и должен предложить вам свою руку. Надеюсь, вы доставите мне удовольствие принять мою благодарность и окажете честь пожать мою руку.
В ответе Изидора было столько благородства, так величаво протянул он руку, что Питу почувствовал себя побежденным и коснулся протянутой руки.
В эту минуту из гостиной выглянула графиня де Шарни.
— Виконт, — обратилась она к молодому человеку, — вы меня спрашивали; я к вашим услугам.
Изидор поклонился Питу и последовал за графиней в гостиную.
Он собирался было захлопнуть дверь, чтобы остаться с графиней наедине, однако Андре придержала дверь и оставила ее приоткрытой.
Очевидно, это входило в намерения графини.
Итак, Питу мог слышать, о чем говорили в гостиной.
Он заметил, что дверь из гостиной в спальню тоже была отворена; оставаясь незамеченным, Себастьен, как и Питу, мог слышать, о чем будут говорить графиня и виконт.
— Вы спрашивали меня, сударь? — повторила свой вопрос графиня, обращаясь к деверю. — Могу ли я узнать, какой счастливый случай привел вас ко мне?
— Сударыня, — отвечал Изидор, — я получил вчера вести от Оливье. Как и в предыдущих своих письмах, он просит меня передать вам поклон; он еще не знает, когда вернется, и будет счастлив, как он пишет, получить от вас известия — либо в письме, если вы пожелаете передать со мной письмо, либо на словах.
— Сударь, я до сих пор не имела возможности ответить на письмо господина де Шарни, которое получила накануне его отъезда, потому что не знала, где он сейчас. Однако я охотно воспользуюсь вашим посредничеством, чтобы выполнить долг покорной и почтительной супруги. Итак, завтра письмо для господина де Шарни будет готово, если вам будет угодно за ним прислать.
— Можете не торопиться, сударыня, — отвечал Изидор, — я приеду за ним не завтра, а дней через пять-шесть; мне необходимо срочно уехать; не знаю, сколько времени эта поездка займет, но немедленно по возвращении я буду иметь честь выразить вам свое почтение и взять у вас письмо.
Изидор поклонился графине, она ответила на поклон и, по-видимому, проводила деверя через другой выход, потому что на обратном пути ему не пришлось проходить через столовую, где Питу, отдав должное цыпленку, как прежде отдал должное двум отбивным, теперь взялся за горшочек с вареньем.
И вот с вареньем было покончено и горшочек блестел, как хрустальный бокал, из которого Питу только что допил последний глоток бордо, как вдруг на пороге появилась графиня вместе с Себастьеном.
Трудно было узнать строгую мадемуазель де Таверне или важную графиню де Шарни в молодой матери, опиравшейся на руку своего мальчика: глаза ее сияли от счастья, улыбка была несказанно прекрасна; на бледных, впервые омытых сладостными слезами щеках Андре заиграл нежный румянец, удививший даже ее; материнская любовь, составляющая для женщины полжизни, только что вернулась к ней благодаря двум часам, проведенным ею в обществе сына.
Она еще раз осыпала лицо Себастьена поцелуями, потом вручила сына Питу и пожала его грубую ручищу своими белоснежными ручками, похожими на теплый и мягкий мрамор.
Себастьен отвечал на ласки матери с горячностью, которую вкладывал во все, что делал, и которую смогло лишь на миг охладить неосторожное восклицание, вырвавшееся у Андре, когда мальчик заговорил с ней о Жильбере.
Однако в одинокие часы, проведенные им в коллеже Святого Людовика, во время его прогулок в саду милый призрак матери являлся ему вновь, и любовь мало-помалу вернулась в сердце мальчика; вот почему, когда Себастьен получил от Жильбера письмо с разрешением отправиться в сопровождении Питу к матери и провести с ней час-другой, мальчик почувствовал, что исполняются самые сокровенные и горячие его мечты.
Жильбер откладывал встречу сына с матерью из деликатности. Он понимал, что если ему придется сопровождать Себастьена самому, то своим присутствием он наполовину лишит Андре счастья от встречи с сыном, а если бы он мог поручить это дело кому-нибудь, кроме доброго и простодушного Питу, он мог бы тем выдать не ему принадлежавшую тайну.
Питу попрощался с графиней де Шарни, не задавая ей никаких вопросов, не позволив себе любопытных взглядов по сторонам, и пошел прочь, увлекая за собой Себастьена, оборачивавшегося назад и обменивавшегося с матерью прощальными поцелуями. Подойдя к фиакру, Питу нашел там свой хлеб, завернутый в бумагу паштет и бутылку вина в углу.
Итак, со времени его отъезда из Виллер-Котре не случилось еще ничего, что могло бы опечалить Питу.
С того вечера Питу стал работать на Марсовом поле, он приходил туда и на следующий день, и в последующие дни; он получил множество похвал от узнавшего его г-на Майяра и г-на Байи, с которым он там же познакомился; он повстречал г-на Эли и г-на Юлена, бравших вместе с ним Бастилию, и без всякой зависти рассматривал медали в их петлицах, хотя и он и Бийо имели на эту медаль право больше, чем кто бы то ни было. Наконец настал тот славный день, когда он с самого утра занял место с Бийо у ворот Сен-Дени. С трех свисавших из окон веревок он снял окорок, каравай и бутылку вина. Он поднялся к алтарю отечества, где танцевал фарандолу, одной рукой подхватив актрису из Оперы, а другой — монашку-бернардинку. Когда прибыл король, Питу вернулся на свое место; он был доволен, что от его имени присягает Лафайет — для Питу это было большой честью; после принесения присяги, пушечных выстрелов и звуков фанфар, когда Лафайет проезжал на белом коне меж рядов своих дорогих товарищей, он узнал Питу, что привело парня в восторг, и пожал ему руку в числе прочих тридцати или сорока тысяч человек. После этого Питу вместе с Бийо ушел с Марсова поля. По дороге он остановился, чтобы посмотреть праздник, иллюминацию и фейерверк на Елисейских полях. Потом он двинулся вдоль бульваров и, чтобы в этот необычный день не упустить ни единого развлечения, не пошел спать, как поступил бы на его месте всякий, устав от такой ходьбы, а отправился к Бастилии, потому что не ведал, что такое усталость; там он нашел на месте угловой башни свободный столик и приказал принести, как мы уже рассказывали, четырехфунтовый хлеб, две бутылки вина и круг колбасы.
Он не знал, что, сообщая г-же де Шарни о семи-восьмидневной отлучке, Изидор намеревался отправиться в Виллер-Котре; он не знал, что шесть дней тому назад Катрин разрешилась мальчиком; что она этой ночью покинула домик у Клуисова камня, а утром уже была в Париже вместе с Изидором; что она вскрикнула и отпрянула в глубь кареты при виде его и Бийо у ворот Сен-Дени. Вот почему у него не было причин для печали, когда он работал на Марсовом поле; когда встречался с г-ном Майяром, г-ном Байи, г-ном Эли и г-ном Юленом; когда отплясывал фарандолу вместе с актрисой Оперы и монашкой-бернардинкой; когда Лафайет узнал его и удостоил рукопожатия; наконец, когда увидел иллюминацию, фейерверки и то, что теперь было вместо Бастилии; когда сел за этот стол, на котором лежали хлеб, колбаса и стояли две бутылки вина.
Единственное, что могло огорчить Питу на этом празднике, — это печаль Бийо.
В начале предыдущей главы читатели видели, что Питу, стремясь не только поддержать собственную веселость, но и развеять тоску Бийо, решил заставить его разговориться.
— А скажите, папаша Бийо, — помолчав, собравшись с мыслями и запасшись словами, словно стрелок — патронами перед боем, заговорил Питу, — кто бы, черт побери, мог подумать, что с того времени, как ровно год и два дня тому назад мадемуазель Катрин дала мне луидор, перерезала ножом связавшую мне руки веревку… вот здесь, смотрите… кто бы мог предсказать, что за это время произойдет столько событий?
— Никто, — ответил Бийо; Питу не заметил, как зловеще сверкнули глаза фермера, когда было упомянуто имя Катрин.
Питу ждал, не прибавит ли Бийо еще что-нибудь к тому единственному слову, которое тот проговорил в ответ на длинную тираду, показавшуюся самому Питу довольно удачной.
Видя, что Бийо молчит, Питу, как тот стрелок, с которым мы его недавно сравнили, снова зарядил свое ружье и выстрелил снова.
— А скажите, папаша Бийо, — продолжал он, — кто мог бы предвидеть, когда вы скакали за мной по равнине Эрменонвиля; когда вы едва не загнали Малыша, да и меня тоже; когда вы меня все-таки догнали; когда назвали свое имя, посадили меня на круп, сменили коня в Даммартене, чтобы как можно скорее быть в Париже; когда мы прибыли в Париж, чтобы посмотреть, как горит застава; когда в Ла-Виллете мы наткнулись на кайзерню; когда встретили процессию, кричавшую: «Да здравствует господин Неккер!» и «Да здравствует герцог Орлеанский!»; когда вы имели честь нести носилки, на которых стояли бюсты этих двух великих людей, пока я пытался спасти жизнь Марго; когда гусары Королевского немецкого полка встретили нас выстрелами на Вандомской площади и бюст господина Неккера упал вам на голову; когда мы спаслись, убегая по улице Сент-Оноре с криками: «К оружию! Наших братьев убивают!» — кто мог бы нам сказать, что мы возьмем Бастилию?
— Никто, — столь же лаконично, как и в первый раз, ответил фермер.
«Дьявольщина! — подосадовал про себя Питу, тщетно надеявшийся и так и не услышавший продолжения. — Кажется, он нарочно молчит!.. Ладно, выстрелим в третий раз».
А вслух он проговорил:
— Скажите-ка, папаша Бийо, кто мог подумать, когда мы штурмовали Бастилию, что год спустя день в день после этого штурма я стану капитаном, вы — федератом и мы будем ужинать вместе под деревьями, посаженными на том самом месте, где стояла Бастилия? Ну кто бы мог подумать?!
— Никто, — повторил Бийо еще более мрачно, чем прежде.
Питу признал себя побежденным, потому что не знал, как заставить фермера заговорить, однако его утешила мысль о том, что он-то, Питу, не отказывался от права говорить в одиночку.
Итак, он продолжал, оставив за Бийо право отвечать, если на то будет его воля.
— Подумать только! Ровно год тому назад мы вошли в ратушу, вы схватили господина де Флесселя — бедный господин Флессель, где-то он сейчас? А где Бастилия?! — вы схватили господина де Флесселя за шиворот, приказали ему дать нам порох — я тем временем стоял на часах, — а, помимо пороха, еще и записку к господину де Лонэ; раздав порох, мы оставили господина Марата, отправлявшегося к Дому инвалидов, и двинулись в Бастилию; в Бастилии мы нашли господина Гоншона, «Мирабо народа», как они его называли… Вы знаете, что сталось с господином Гоншоном, папаша Бийо? А? Знаете, что с ним?
На этот раз Бийо ограничился тем, что покачал головой в знак отрицания.
— Не знаете? — продолжал Питу. — И я не знаю. Может быть, то же, что с Бастилией и с господином де Флесселем, что будет со всеми нами, — философски заметил Питу, — pulvis es et in pulverem reverteris[26]. Подумать только! Вы вошли через ворота, которые теперь уже не существуют, и вошли после того, как заставили господина Майяра написать знаменитое сообщение о ларце, которое я должен был зачитать народу, если вы не появитесь. А на том месте, где теперь, в этой огромной яме, похожей на ров, лежат кандалы и цепи, вы встретили господина де Лонэ! Бедняга! Он так и стоит у меня перед глазами в сером кафтане, в треуголке, с красной орденской лентой и тростью-шпагой. Он тоже ушел вслед за господином де Флесселем! Господин де Лонэ показал вам Бастилию сверху донизу, дал вам ее изучить, измерить стены в тридцать футов толщиной у основания и в пятнадцать футов — вверху! Вы поднимались с ним на башни и угрожали ему, если он не одумается, броситься вниз вместе с ним. Как подумаю, что, когда вы спускались, он показал вам пушку, которая десять минут спустя, если бы я не успел спрятаться за углом, едва не отправила меня туда же, где находится бедный господин де Флессель, где теперь и сам бедный господин де Лонэ. Видя все это, вы сказали, будто речь шла о том, чтобы залезть на чердак с сеном, на голубятню или на ветряную мельницу: «Друзья! Давайте возьмем Бастилию!» — и мы ее взяли, эту знаменитую Бастилию, да так ловко взяли, что сегодня сидим на том самом месте, где она раньше стояла, закусываем колбасой и попиваем бургундское; а ведь здесь была башня под названием третья Бертодьера, где находился в заключении господин доктор Жильбер! Как все это странно! Когда я думаю обо всем этом шуме, крике, гаме, беготне… Да, вот, кстати, о шуме, что там такое? Глядите-ка, папаша Бийо, там что-то происходит или кто-то идет… Все бегут, вскакивают со своих мест, пойдемте и тоже посмотрим, да идемте, папаша Бийо, идемте!
Питу приподнял Бийо под руки, и они вместе, Питу — с любопытством, Бийо — с безразличием, пошли в ту сторону, откуда доносился шум.
Причиной его оказалось появление человека, обладавшего редкой способностью вызывать шум повсюду, где он показывался.
Среди общего гула толпы доносились крики «Да здравствует Мирабо!», рвавшиеся из могучей груди тех, кто позже других отказывается от любви к своим кумирам.
Это и в самом деле был Мирабо: он вел под руку даму, а пришел он затем, чтобы посмотреть, что сталось с Бастилией. Едва толпа его узнала, как в ней поднялся шум.
Лицо дамы было скрыто вуалью.
Если бы на месте Мирабо был кто-нибудь другой, его мог бы испугать поднявшийся при его появлении шум, особенно когда наряду с восхвалениями доносились глухие угрозы, такие же сопровождали колесницу римского триумфатора: «Цезарь! Не забывай, что и ты смертен!»
Однако он привык к бурям и, подобно отважной птице во время шторма, не мог жить без громовых раскатов и вспышек молний; он с улыбкой шел через бушевавшую толпу, не теряя присутствия духа, и одним взмахом руки был способен ее обуздать, тогда как его спутница трепетала, ощущая зловещее дыхание его пугающей популярности.
Неосторожная женщина, как Семела, пожелала увидеть Юпитера, и вот теперь молния была готова ее истребить.
— Господин де Мирабо! — воскликнул Питу. — Неужто это господин де Мирабо, тот самый Мирабо, который служит знати? Помните, папаша Бийо, когда мы вот здесь, почти на этом самом месте увидели господина Гоншона, Мирабо народа, я вам сказал: «Не знаю, каков Мирабо знати, но наш Мирабо, на мой вкус, здорово уродлив». Ну так теперь, знаете ли, я видел их обоих, и оба они мне кажутся одинаковыми уродами. Впрочем, это не важно, это не помешает нам воздать должное великому человеку!
Питу вскочил на стул, со стула — на стол, подхватил свою треуголку на острие шпаги и закричал:
— Да здравствует господин де Мирабо!
Бийо не проявил ни симпатии, ни антипатии к Мирабо. Он лишь скрестил руки на мощной груди и глухо проворчал:
— Говорят, он предает интересы народа.
— Ба! Да это говорили обо всех великих людях древности, от Аристида до Цицерона, — возразил Питу.
И он еще громче и пронзительнее, чем в первый раз, крикнул:
— Да здравствует Мирабо!
Тем временем прославленный оратор исчез из виду, унеся с собою людской водоворот, крики, суету.
— Все равно я очень доволен, что видел господина де Мирабо… — спрыгнув со стола, заявил Питу. — Давайте допьем вторую бутылку и доедим колбасу, папаша Бийо.
Он подтолкнул фермера к столу, где их дожидались остатки ужина, почти целиком съеденного Питу. Тут они заметили, что к их столу приставлен третий стул, и на нем, словно ожидая их, сидит какой-то человек.
Питу взглянул на Бийо, тот посмотрел на незнакомца.
День этот был необычным и, значит, допускал между согражданами некоторую фамильярность. Однако, по мнению Питу, который не успел допить вторую бутылку вина и доесть свою колбасу, эта выходка была столь же непростительной, как появление незнакомого игрока рядом с шевалье де Грамоном.
Но человек, которого Гамильтон называет «толстячком», просил прощения у шевалье де Грамона за «непростительную фамильярность», тогда как незнакомец и не думал извиняться ни перед Бийо, ни перед Питу, а, напротив, разглядывал их с насмешливым видом, похоже вообще ему присущим.
Разумеется, Бийо был не в том настроении, чтобы оставить подобное поведение без объяснений; он стремительно приблизился к незнакомцу; однако, прежде чем фермер успел открыть рот или двинуть рукой, незнакомец подал ему масонский знак, и Бийо на него ответил.
Они не были знакомы, это верно, но они были братьями.
И потом, на незнакомце был такой же костюм федерата, как и на Бийо; правда, по некоторым отличиям в костюме фермер предположил, что перед ним один из тех иноземцев, которые днем сопровождали Анахарсиса Клоотса, представлявшего на празднике депутацию рода человеческого.
После того как незнакомец и Бийо обменялись условным знаком, Бийо и Питу заняли свои места.
Бийо даже кивнул в качестве приветствия, а Питу дружелюбно улыбнулся.
Однако оба они не сводили с незнакомца вопрошающих глаз, и потому он заговорил первым.
— Вы меня не знаете, братья, — начал он, — но я вас знаю.
Бийо пристально взглянул на него, а Питу, более экспансивный, воскликнул:
— Ба! Неужто знаете?
— Я знаю тебя, капитан Питу, — проговорил в ответ иноземец, — я знаю тебя, фермер Бийо.
— Верно, — удивился Питу.
— Что за мрачный вид, Бийо? — продолжал тот. — Неужели оттого, что тебе, победителю Бастилии, куда ты вошел первым, забыли повесить на грудь медаль четырнадцатого июля и воздать сегодня такие же почести, как господам Майяру, Эли и Юлену?
Бийо презрительно ухмыльнулся.
— Если ты меня знаешь, брат, — заметил он, — то тебе должно быть известно, что такая безделица не может опечалить сердце, подобное моему.
— Тогда потому, может быть, что, будучи великодушным, ты так и не сумел противостоять убийцам де Лонэ, Фуллона и Бертье?
— Я сделал все мыслимое, чтобы эти преступления предотвратить, — отвечал Бийо. — Мне не раз являлись во сне жертвы этих преступлений, и ни одной из них не пришло в голову меня упрекнуть.
— Может быть, ты мрачен потому, что после ночи с пятого на шестое октября, вернувшись на ферму, ты увидел амбары пустыми, а земли невспаханными?
— Я богат, — возразил Бийо, — что мне потеря одного урожая?
— В таком случае, — продолжал незнакомец, глядя на Бийо в упор, — это оттого, что твоя дочь Катрин…
— Тише! — схватив незнакомца за руку, остановил его фермер, — не будем об этом говорить.
— Почему же не поговорить, — заметил тот, — если я делаю это затем, чтобы помочь тебе в твоем отмщении?
— Раз так, — побледнев и в то же время улыбаясь, отозвался Бийо, — тогда дело другое, давай поговорим.
Питу забыл про еду и питье; он смотрел на незнакомца широко раскрытыми глазами, будто на колдуна.
— Ну а как ты собираешься мстить? — с улыбкой спросил незнакомец. — Отвечай! Неужели по-мелочному, убийством кого-то одного, как ты уже хотел сделать?
Бийо смертельно побледнел; Питу почувствовал охватившую его дрожь.
— Или ты хочешь преследовать целую касту?
— Да, преследовать целую касту, — подтвердил Бийо, — потому что преступление одного — это преступление всех; господин Жильбер, которому я пожаловался, сказал мне: «Бедный Бийо! То, что с тобой происходит, уже тысячу раз происходило с другими отцами! Чем бы занимались аристократы, если бы в юности не похищали молоденьких крестьянок, а в старости не проедали деньги короля!»
— Так тебе сказал Жильбер?
— А вы с ним знакомы?
Незнакомец улыбнулся.
— Я знаю всех людей, как знаю тебя, Бийо — хозяина фермы Пислё, как знаю Питу — командующего национальной гвардией Арамона, как знаю виконта Изидора де Шарни — землевладельца из Бурсонна, как знаю Катрин.
— Я уже просил тебя не произносить этого имени, брат.
— Почему же?
— Потому что Катрин больше нет.
— Что же с нею сталось?
— Она умерла.
— Да нет же, папаша Бийо! — вмешался Питу. — Она не умерла, потому что…
Он уже готов был сказать: «Потому что я знаю, где она, и вижусь с ней каждый день», однако голосом, не допускавшим возражений, Бийо повторил:
— Она умерла!
Питу кивнул: он понял.
Катрин была, возможно, жива для других, но для собственного отца ее не существовало.
— Так! — произнес незнакомец. — Если бы я был Диогеном, я погасил бы фонарь: кажется, я нашел человека.
Он встал и протянул Бийо руку со словами:
— Брат, давай пройдемся, пока этот славный малый допьет вино и доест колбасу.
— С удовольствием, — ответил Бийо, — я начинаю понимать, что ты хочешь мне предложить.
Подав руку незнакомцу, он обратился к Питу:
— Подожди меня здесь, я сейчас вернусь.
— Знаете, папаша Бийо, — заметил Питу, — если вас долго не будет, я могу соскучиться! У меня осталось всего полстакана вина, огрызок колбасы да ломтик хлеба.
— Хорошо, мой славный Питу, — промолвил незнакомец, — твой аппетит известен; сейчас тебе принесут то, что поможет тебе скоротать время, пока нас не будет.
И действительно, не успели незнакомец и Бийо исчезнуть за зелеными насаждениями, как на столе Питу появились новый круг колбасы, новый каравай и третья бутылка вина.
Питу ничего не понимал в том, что произошло на его глазах; к его изумлению примешивалось беспокойство.
Однако и изумление и беспокойство, как, впрочем, и любое другое волнение, только разжигали аппетит Питу.
Итак, под действием изумления, а особенно беспокойства Питу испытал непреодолимое желание отдать должное принесенному угощению и набросился на еду с уже знакомым нам рвением. Он был занят ужином, когда Бийо вернулся один, молча подошел к столу и сел напротив Питу. Лицо фермера будто светилось изнутри чувством, похожим на радость.
— Ну, что нового, папаша Бийо? — спросил Питу.
— А то, что завтра ты поедешь домой без меня, Питу.
— А как же вы? — спросил капитан национальной гвардии.
— Я? — переспросил Бийо. — Я остаюсь.
Если наши читатели не возражают, мы перенесемся на неделю вперед после описанных нами событий, чтобы встретиться с некоторыми из наиболее значительных действующих лиц нашей истории, не только сыгравших роль в прошлом, но и тех, кому еще предстоит сыграть роль в будущем. Мы приглашаем читателей последовать вместе с нами к фонтану на улице Платриер, где мы уже встречались с Жильбером в те времена, когда он юношей жил у Руссо и бегал к фонтану, чтобы размочить в воде черствый хлеб. Оказавшись на месте, мы подождем там одного человека — он скоро должен появиться — и последуем за ним. Мы его узна́ем, но не по костюму федерата: ведь после того как сто тысяч депутатов, присланных со всей Франции, разъехались по домам, этот костюм привлекал бы к себе слишком пристальное внимание, а наш герой его избегает, — мы узна́ем его по уже знакомому платью богатого фермера из окрестностей Парижа.
Автору нет нужды сообщать читателю, что это действующее лицо не кто иной, как Бийо; он идет по улице Сент-Оноре, проходит вдоль решетки Пале-Рояля — возвращение герцога Орлеанского после более чем восьмимесячного лондонского изгнания только что вернуло дворцу все его ночное великолепие, — сворачивает налево на улицу Гренель и уверенно направляется по улице Платриер.
Однако, подойдя к фонтану, где мы его ожидаем, он останавливается, колеблется, и не потому, что ему изменяет решимость, — те, кому он известен, отлично знают, что, если отважный фермер собрался бы в преисподнюю, он шагнул бы туда, не дрогнув, — разумеется, он просто не знает точного адреса.
И действительно, нетрудно заметить, особенно нам, пристально следящим за его шагами, что он разглядывает каждую дверь, как человек, который не хочет допустить оплошности.
Тем не менее, несмотря на этот внимательный осмотр, он прошел уже почти две трети улицы, но так пока и не нашел то, что ищет. Но вот на его пути встретился затор: граждане останавливаются перед группой уличных музыкантов, в центре которой находится человек, распевающий песни на злобу дня; большое любопытство, которое эти песенки вызывают у слушателей, объясняется тем, что один-два куплета представляют собой эпиграммы на известных людей.
Есть среди них одна под названием «Манеж», заставляющая толпу взреветь от радости. Так как Национальное собрание занимает помещение бывшего манежа, то не только различные группировки Собрания приняли названия конских мастей — вороные и белые, рыжие и гнедые, — но и отдельные личности стали именоваться лошадиными кличками: Мирабо зовется Резвым, граф де Клермон-Тоннер — Пугливым, аббата Мори зовут Норовистым, Туре — Громовым, Байи — Счастливчиком.
Бийо приостанавливается и прислушивается к этим скорее вольным, нежели остроумным выпадам. Потом он проскальзывает направо к стене и исчезает в толпе.
По-видимому, в толпе он нашел то, что искал, поскольку, проскользнув с одной стороны, он так и не появляется с другой.
Последуем же за Бийо и посмотрим, что скрывает толпа.
Над низкой дверью — три буквы, написанные красным мелом, символизирующие собою собрание на этот вечер; вне всякого сомнения, они будут стерты на следующее утро.
Этими буквами были L. P. D.
Дверь эта похожа на вход в подвал. Посетители спускаются по ступеням и идут по темному коридору.
Это второе обстоятельство подтверждало, по-видимому, первое: внимательно рассмотрев три буквы, Бийо не до конца уверился в том, что избрал верный путь (мы помним, что он не умел читать). И только после того как фермер, спускаясь по лестнице, насчитал восемь ступеней, он решительно двинулся вперед по коридору.
В конце коридора мерцал слабый свет. Какой-то человек читал или делал вид, что читает газету при свете лампы.
Заслышав шаги Бийо, человек встал и, прижав палец к груди, замер.
Бийо согнул палец и приложил его к губам.
Вероятно, это был условный знак, которого ожидал таинственный привратник; он толкнул справа от себя невидимую дверь, и взгляду Бийо открылась крутая узкая лестница, уходившая в подземелье.
Бийо шагнул вперед; дверь за ним сейчас же бесшумно затворилась.
На этот раз Бийо насчитал семнадцать ступеней и, остановившись на последней из них, фермер, несмотря на обет молчания, который он, казалось, на себя наложил, сказал себе вполголоса:
— Вот я и пришел!
В нескольких шагах от него перед дверью покачивался гобелен. Бийо подошел ближе, приподнял гобелен и оказался в большом круглом зале, где уже собралось около пятидесяти человек.
Наши читатели уже спускались в этот подземный зал: лет пятнадцать-шестнадцать тому назад там побывал Руссо.
Как и во времена Руссо, стены были завешаны красными и белыми холстами, на которых были изображены циркуль, наугольник и уровень.
Единственная лампа под сводчатым потолком отбрасывала тусклый свет и освещала только середину зала, а те, кто желал остаться неузнанным, стояли вдоль стен.
Возвышение, куда вели четыре ступеньки, ожидало ораторов или новых членов общества. На нем, ближе к стене, находились стол и кресло, предназначавшиеся для председательствующего.
За несколько минут зал заполнился до отказа. Это были люди самых разных сословий и разного достатка, от простого крестьянина до принца; они приходили поодиночке, точно так же как пришел Бийо; одни никого из собравшихся не знали, другие находили знакомых, и потому прибывшие занимали места либо наугад, либо согласно своим симпатиям.
У каждого из этих людей под кафтаном или широким плащом был надет либо фартук каменщика, если это был рядовой член общества, либо перевязь посвященного, если это был одновременно масон и иллюминат, то есть причастный к великому таинству.
Лишь у троих из присутствовавших не было этого последнего знака, а были фартуки каменщиков.
Один из них был Бийо, другой — молодой человек не старше двадцати лет, третий — господин лет сорока двух или чуть меньше, принадлежавший по виду к высшим кругам общества.
Несколько мгновений спустя после того, как этот господин вошел в зал, причем сделал он это столь же скромно, как самый простой член общества, отворилась незаметная дотоле дверь и на пороге появился председатель; на груди его сверкали отличительные знаки и Великого Востока, и Великого Кофты.
Бийо едва слышно вскрикнул от изумления: председателем, перед которым склонялись все головы, оказался не кто иной, как его знакомый федерат с площади Бастилии.
Он медленно поднялся на возвышение и повернулся к собранию.
— Братья! — обратился он к присутствующим. — Сегодня у нас два дела: мне надлежит принять трех новых членов общества, а также сделать отчет о своей работе начиная с первого дня и по сегодняшний день. Работа эта требует все бо́льших усилий, и вы должны знать, достоин ли я по-прежнему вашего доверия, а я хотел бы знать, заслуживаю ли я его. Лишь получая от вас свет и возвращая его вам, я могу продолжать движение по мрачному и страшному пути, на который я ступил. Итак, пусть в зале останутся только верховные члены ордена, и мы приступим к приему трех присутствующих здесь новых членов. После того как эти трое будут приняты в братство или отвергнуты, все члены от первого до последнего продолжат заседание, потому что я хочу сделать отчет не для высшего круга, а перед лицом всех братьев, чтобы услышать их порицание или принять благодарность.
Тем временем распахнулась дверь, расположенная против той, из которой появился председатель. В проеме стало видно глубокое сводчатое помещение, похожее на крипту древней базилики, и собравшиеся молчаливой толпой потекли, подобно процессии призраков, под его аркады, скудно освещаемые редкими медными лампами, света которых хватало ровно настолько, чтобы, как сказал поэт, сделать мрак видимым.
Остались всего три человека. Это были будущие члены братства.
По воле случая они стояли, прислонившись к стене, почти на равном расстоянии друг от друга.
Они с любопытством оглядывали друг друга, ибо лишь теперь поняли, что являются героями этого заседания.
В эту минуту снова отворилась дверь и появился председатель. Теперь в зал вошли один за другим шесть человек в масках. Трое из них остановились по правую, трое других — по левую сторону от кресла председателя.
— Пусть второй и третий кандидаты на минуту выйдут, — приказал председатель. — Никто, кроме верховных членов, не должен знать тайн нашего согласия или отказа принять брата-масона в орден иллюминатов.
Молодой человек и господин аристократической внешности вернулись в коридор.
Бийо остался один.
— Подойди, — пригласил его председатель после небольшой паузы, давая возможность двум другим кандидатам удалиться.
Бийо подошел.
— Твое имя среди непосвященных? — спросил его председатель.
— Франсуа Бийо.
— Твое имя среди избранных?
— Сила.
— Где ты увидел свет?
— В суасонской ложе Друзей Истины.
— Сколько тебе лет?
— Семь.
Бийо подал знак, указывавший на то, что он был в чине мастера масонского ордена.
— Почему ты хочешь подняться еще на одну ступень и быть принятым нами?
— Мне сказали, что эта ступень еще один шаг ко всеобщему свету.
— Есть ли у тебя поручители?
— За меня мог бы поручиться тот, кто сам ко мне подошел и предложил мне вступить в орден.
И Бийо пристально посмотрел на председателя.
— С каким чувством ты вступаешь на избранный тобою путь?
— С ненавистью к сильным мира сего и любовью к равенству.
— Что будет нам порукой этой любви к равенству и этой ненависти к сильным мира сего?
— Слово человека, всегда верного своим обещаниям.
— Кто тебе внушил любовь к равенству?
— Подневольное положение, в котором я оказался от рождения.
— Кто внушил тебе ненависть к сильным мира сего?
— Это моя тайна, и тебе эта тайна известна. Зачем ты хочешь заставить меня в полный голос произнести то, о чем я не решаюсь сказать самому себе?
— Готов ли ты идти сам по пути равенства и увлекать за собой по мере своих сил и возможностей окружающих тебя людей?
— Да.
— Готов ли ты по мере своих сил и возможностей уничтожить любое препятствие, мешающее свободе Франции и раскрепощению мира?
— Да.
— Свободен ли ты от всех прошлых обязательств, а если данное тобою ранее обязательство противоречит теперешним обещаниям, готов ли ты его нарушить?
— Да.
Председатель обвел взглядом шестерых верховных членов в масках.
— Братья, — обратился он к ним, — я сам пригласил его в наши ряды. Огромное несчастье связывает его с нашим делом братскими узами ненависти. Он уже много сделал для революции, многое он еще может сделать. Я готов за него поручиться и отвечаю за его поведение в прошлом, настоящем и будущем.
— Да будет принят! — единодушно проговорили шесть верховных членов братства.
— Ты слышишь? — воскликнул председатель. — Готов ли ты принести клятву?
— Говорите, — сказал Бийо, — я буду за вами повторять.
Председатель, подняв руку, медленно и торжественно произнес:
— Во имя распятого Бога-Сына поклянись разорвать плотские связи, которые еще соединяют тебя с отцом, матерью, братьями, сестрами, женой, близкими, друзьями, любовницами, монархами, благодетелями — с любым существом, которому ты мог обещать свою верность, повиновение или помощь.
Бийо повторил, казалось, даже увереннее самого председателя всю клятву слово в слово.
— Хорошо, — сказал председатель. — С этого момента ты освобождаешься от мнимой клятвы, принесенной родине и законности; поклянись же открыть высшему члену ордена, которому обещаешь повиноваться, то, что ты видел или совершал, читал или слышал, о чем узнал или догадался, а также выведывать или искать то, что, может быть, не сразу откроется твоему взору.
— Клянусь! — повторил Бийо.
— Поклянись, — продолжал председатель, — отдавать должное яду, мечу и огню — это средства быстродействующие, надежные и необходимые, чтобы стереть с лица земли тех, кто стремится обесценить истину или вырвать ее у нас из рук.
— Клянусь! — повторил Бийо.
— Поклянись избегать Неаполя, избегать Рима, избегать Испании, избегать всякой проклятой Богом земли. Поклянись избегать искушения открыть кому бы то ни было то, что сможешь увидеть или услышать на наших собраниях, ибо не успеет гром грянуть, как невидимый и неминуемый меч поразит тебя, где бы ты ни находился.
— Клянусь! — повторил Бийо.
— А теперь, — воскликнул председатель, — живи во имя Отца, и Сына, и Святого Духа!
Скрытый в тени брат отворил дверь в крипту, где прогуливались в ожидании конца церемонии приема новых членов низшие члены ордена. Председатель подал Бийо знак, тот поклонился и отправился к тем, с кем его только что соединила страшная клятва.
— Второй! — громко позвал председатель, когда за новым посвященным захлопнулась дверь.
Гобелен, скрывавший дверь в коридор, медленно приподнялся, и перед присутствовавшими предстал одетый в черное молодой человек.
Опустив гобелен за собой, он замер на пороге, ожидая дальнейших приказаний.
— Подойди! — приказал председатель.
Молодой человек приблизился.
Как мы уже сказали, ему было не больше лет двадцати — двадцати двух. Нежность и белизна кожи делали его похожим на женщину. Огромный тугой галстук, который в ту эпоху носил он один, подчеркивал его необычайную бледность, не столько свидетельствовавшую о чистоте крови, сколько наводившую на мысль о каком-нибудь тайном и скрываемом недуге. Несмотря на его высокий рост и подвязанный под самым подбородком галстук, шея его казалась сравнительно короткой; у него был низкий лоб, а вся верхняя часть лица была словно приплюснута, потому спереди волосы хотя и были обыкновенной длины, почти скрывали глаза, а сзади доходили до плеч. Кроме того, в его манере держаться чувствовалась какая-то напряженность автомата, из-за чего этот молодой, стоящий на самом пороге жизни человек казался выходцем с того света, посланцем могилы.
Прежде чем начать задавать вопросы, председатель некоторое время пристально в него вглядывался.
Однако его удивленный и вместе с тем любопытный взгляд не смутил молодого человека.
Он терпеливо ждал.
— Твое имя среди непосвященных?
— Антуан Сен-Жюст.
— Твое имя среди избранных?
— Смирение.
— Где ты увидел свет?
— В ланской ложе Человеколюбивых.
— Сколько тебе лет?
— Пять.
Новый кандидат подал условный знак, указывавший, что он является подмастерьем масонского братства.
— Почему ты хочешь подняться еще на одну ступень и быть принятым нами?
— Человеку свойственно стремление к вершинам: наверху воздух чище, а свет — ярче.
— Есть ли у тебя кумир?
— Женевский философ, естественный человек, бессмертный Руссо.
— Есть ли у тебя поручители?
— Да.
— Сколько их?
— Двое.
— Кто они?
— Робеспьер-старший и Робеспьер-младший.
— С каким чувством ты вступаешь на избранный тобою путь?
— С верой.
— Куда этот путь должен привести Францию и весь мир?
— Францию — к свободе, а мир — к освобождению.
— Что ты готов отдать ради того, чтобы Франция и весь мир достигли этой цели?
— Жизнь! Это единственное, чем я владею, потому что свое состояние я уже отдал.
— Итак, ты готов идти сам по пути свободы и увлекать за собой по мере своих сил и возможностей окружающих тебя людей?
— Я пойду по этому пути сам и буду стараться увлечь за собой других.
— Итак, по мере своих сил и возможностей ты уничтожишь любое препятствие на своем пути?
— Уничтожу.
— Свободен ли ты от всех прошлых обязательств, а если данное тобою ранее обязательство противоречит теперешним обещаниям, готов ли ты его нарушить?
— Я свободен от обязательств.
Председатель переглянулся с шестью верховными членами в масках.
— Братья! Вы все слышали? — спросил он.
— Да! — в один голос ответили верховные члены ордена.
— Он сказал правду?
— Да, — снова ответили те.
— Согласны ли вы, что он достоин быть принятым?
— Да, — подтвердили они.
— Готовы ли вы принести клятву? — спросил председатель у кандидата.
— Готов, — сказал Сен-Жюст.
Председатель слово в слово повторил в три приема ту же клятву, что он продиктовал Бийо, и после каждой остановки председателя Сен-Жюст твердым, пронзительным голосом отвечал:
— Клянусь!
После того как клятва была принесена, невидимый брат отворил ту же дверь, и Сен-Жюст все такой же напряженной походкой автомата удалился из зала, не испытав, по-видимому, ни сомнения, ни сожаления.
Председатель обождал, пока затворилась дверь в крипту, и громко провозгласил:
— Третий!
Опять приподнялся гобелен, и третий кандидат появился на пороге.
Как мы уже сказали, это был господин лет сорока — сорока двух, с румянцем во всю щеку, прыщеватый, проникнутый, несмотря на эти несколько вульгарные признаки, аристократизмом с оттенком англомании, с первого взгляда бросавшейся в глаза.
Его платье, хотя и элегантное, было строгого покроя, входившего во Франции в моду, что объяснялось развитием наших отношений с Америкой.
Его походку нельзя было назвать нетвердой, но она не имела ничего общего ни с уверенной поступью Бийо, ни с напряженными движениями Сен-Жюста.
В нем чувствовалась нерешительность, свойственная его натуре.
— Подойди! — приказал председатель.
Кандидат повиновался.
— Твое имя среди непосвященных?
— Луи Филипп Жозеф, герцог Орлеанский.
— Твое имя среди избранных?
— Равенство.
— Где ты увидел свет?
— В парижской ложе Свободных Людей.
— Сколько тебе лет?
— У меня больше нет возраста.
Герцог подал условный знак, указывавший на то, что он был облечен саном розенкрейцера.
— Почему ты хочешь быть принятым нами?
— Я все время жил среди аристократов, теперь хочу жить среди людей. Я все время жил среди врагов, теперь хочу жить среди братьев.
— Есть ли у тебя поручители?
— У меня их двое.
— Как их зовут?
— Отвращение и Ненависть.
— С каким чувством ты вступаешь на избранный тобою путь?
— С жаждой мщения.
— Кому ты собираешься мстить?
— Тому, кто от меня отрекся, тому, кто меня унизил.
— Что ты готов отдать для достижения этой цели?
— Состояние!.. Больше чем состояние — жизнь!.. Больше чем жизнь — честь!
— Свободен ли ты от всех прошлых обязательств, а если данное тобою ранее обязательство противоречит теперешним обещаниям, готов ли ты его нарушить?
— Со вчерашнего дня я пренебрег всеми обязательствами.
— Братья, вы все слышали? — спросил председатель, оборачиваясь к верховным членам в масках.
— Да.
— Знаком ли вам тот, кто готов вместе с нами делать общее дело?
— Да.
— Согласны ли вы принять его в наши ряды?
— Да, только пусть принесет клятву.
— Знаешь ли ты клятву, которую должен произнести? — спросил председатель у принца.
— Нет, скажите ее, и, какая бы она ни была, я готов ее повторить.
— Это страшная клятва, особенно для тебя.
— Она не страшнее полученных мною оскорблений.
— Это будет настолько страшная клятва, что, после того как ты ее услышишь, ты волен удалиться, если усомнишься в собственных силах.
— Говорите.
Председатель устремил на кандидата пронизывающий взгляд. Будто желая постепенно приготовить его к кровавому обещанию, он изменил порядок параграфов клятвы и начал со второго, а не с первого.
— Поклянись, — приказал он, — отдавать должное яду, мечу и огню — это средства быстродействующие, надежные и необходимые, чтобы стереть с лица земли тех, кто стремится обесценить истину или вырвать ее у нас из рук.
— Клянусь! — твердо проговорил принц.
— Поклянись, — продолжал председатель, — разорвать плотские связи, которые еще соединяют тебя с отцом, матерью, братьями, сестрами, женой, близкими, друзьями, любовницами, монархами, благодетелями — с любым существом, которому ты мог обещать верность, повиновение или помощь.
Герцог на мгновение замер, и стало заметно, что на лбу его выступил холодный пот.
— Я тебя предупредил, — напомнил председатель.
Вместо того чтобы ответить коротко: «Клянусь!», как он сделал совсем недавно, герцог, будто желая отрезать себе все пути к отступлению, с мрачным видом повторил:
— Клянусь разорвать плотские связи, которые еще соединяют меня с отцом, матерью, братьями, сестрами, женой, близкими, друзьями, любовницами, монархами, благодетелями — с любым существом, которому я мог обещать верность, повиновение или помощь.
Председатель обвел взглядом верховных членов, они переглянулись, и сквозь прорези в масках засверкали их глаза.
Председатель обратился к принцу со словами:
— Луи Филипп Жозеф, герцог Орлеанский! С этого момента ты освобождаешься от мнимой клятвы, принесенной родине и законности. Но не забудь: если ты нас предашь, то не успеет гром грянуть, как невидимый и неминуемый меч поразит тебя, где бы ты ни находился. А теперь живи во имя Отца, и Сына, и Святого Духа.
Председатель указал принцу на дверь, распахнувшуюся перед ним в то же мгновение.
С видом человека, взвалившего на свои плечи непосильный груз, принц провел рукой по лбу, шумно выдохнул воздух и с трудом оторвал ноги от земли.
— А! — вскрикнул он, устремляясь в крипту. — Теперь я буду отмщен!..
Когда все удалились, шестеро людей в масках и председатель едва слышно обменялись несколькими словами.
После этого Калиостро громко провозгласил:
— Пусть все войдут. Я готов представить обещанный отчет.
Дверь немедленно распахнулась; члены ордена, прогуливавшиеся парами или беседовавшие группами под сводами крипты, снова заполнили зал заседаний.
Дверь затворилась за последним из них. Калиостро простер руку, как человек, знающий цену времени и не желающий терять ни секунды, и обратился к ним:
— Братья! Возможно, некоторые из вас присутствовали на заседании, состоявшемся ровно двадцать лет тому назад в пяти милях от берегов Рейна, в двух милях от деревни Даненфельс, в одном из гротов Громовой горы. Если кто-нибудь из вас был там, пусть почтенные столпы великого дела, коему мы служим, поднимут руки и скажут: «Я там был».
Пять или шесть человек подняли руки и помахали ими над головами собравшихся со словами «Я там был!», как того и требовал председатель.
— Хорошо, это все, что нужно, — одобрил их оратор. — Другие умерли или разбрелись по свету и работают на благо общего дела, святого дела, ибо оно несет благо всему человечеству. Двадцать лет тому назад эта работа, различные периоды которой мы сейчас рассмотрим, только начиналась. Тогда сегодняшний день, освещающий нам путь, едва занимался на востоке и будущее было скрыто во мраке даже от самых верных и сильных духом братьев; сквозь этот мрак могли проникнуть взглядом лишь избранные. На том заседании я объяснил, каким чудесным образом человеческая смерть, представляющая собой не что иное, как забвение минувших дней и прошлых событий, для меня не существует, хотя за двадцать столетий смерть тридцать два раза загоняла меня в могилу; но разнообразные и эфемерные телесные оболочки, наследуя мою бессмертную душу, не подверглись забвению, которое, как я вам уже говорил, и является единственной истинной причиной смерти. Таким образом на протяжении столетий я имел возможность наблюдать за развитием слова Божьего, я видел, как медленно, но верно народы переходят от рабства к крепостному праву, а от крепостного права — к жажде независимости, которая предшествует свободе. Мы видели, как, подобно ночным звездам, которые, не дожидаясь захода солнца, загораются на небосклоне, малые европейские народы друг за другом примеряют свободу: Рим, Венеция, Флоренция, Швейцария, Генуя, Пиза, Лукка, Ареццо — эти южные края, где цветы распускаются скорее, где быстрее созревают плоды, — один за другим пробовали образовать республику, и две-три из них выжили и еще сегодня дразнят лигу монархов; однако все эти республики опорочены первородным грехом: одни из них — аристократические республики, другие — олигархические, третьи — деспотические. Генуя, к примеру, одна из тех республик, которые существуют и по сей день, аристократична, как маркиза; ее обитатели у себя дома — простые граждане, а за пределами республики — знатные дворяне. Только в Швейцарии есть несколько демократических учреждений; однако ее крошечные кантоны, затерявшиеся среди высоких гор, не могут служить примером и поддержкой для всего человеческого рода. Нам нужно было совсем иное: нам нужно было иметь огромную страну, не получающую импульс, а способную дать его другим странам, этакое зубчатое колесо, приводящее в движение всю Европу — планету, которая, сгорая, могла бы осветить весь мир!..
Одобрительный шепот пробежал среди собравшихся. Калиостро с воодушевлением продолжал:
— Я спросил Бога, создателя всего сущего, животворящую силу любого движения, источник всемирного прогресса, и увидел, как он указал перстом на Францию. В самом деле, Франция — страна католическая начиная со второго века, национальная — с одиннадцатого, унитарная — с шестнадцатого; сам Господь Всемогущий назвал ее своей старшей дочерью — разумеется, чтобы иметь право в час великих испытаний распять ее на благо всего мира, как поступил он с Христом, — и, действительно, испытав на себе все формы монархического правления, феодального порядка, власти сеньоров и аристократов, Франция показалась нам наиболее подверженной нашему влиянию; Господь просветил нас, и вот, ведомые небесным лучом, как израильтяне — столпом огненным, мы решили, что Франция станет первым свободным государством. Взгляните на Францию двадцатилетней давности, и вы увидите, что нужна была большая смелость или, лучше сказать, высокая вера, чтобы взяться за это дело. Тогда Франция, находившаяся в немощных руках Людовика Пятнадцатого, еще оставалась Францией Людовика Четырнадцатого, то есть огромным аристократическим королевством, в котором все права принадлежали знати, а все привилегии — богатым. Во главе этого государства стоял человек, представлявший собою и самое возвышенное и наиболее низменное: великое и ничтожное, Господа и толпу. Этот человек одним словом мог вас либо озолотить, либо разорить, осчастливить или сделать несчастным, подарить вам свободу или сделать узником, даровать вам жизнь или предать смерти. У этого человека было три внука, три юных принца, призванных стать его наследниками. По воле случая тот, кто природой был уготован на место его преемника, стал бы им и по требованию общественного мнения, если бы общественное мнение в те времена существовало. О принце говорили, что он добр, справедлив, неподкупен, бескорыстен, образован, почти философ. Чтобы навсегда положить конец разорительным войнам в Европе, разгоревшимся из-за рокового наследства Карла Второго, ему дали в супруги дочь Марии Терезии. Два великих народа, представлявших собою европейский противовес — Франция на побережье Атлантического океана и Австрия на побережье Черного моря, — теперь были слиты воедино, в этом и состоял расчет Марии Терезии, лучшего политика Европы. Именно в то время, когда Франция, опираясь на Австрию, Италию и Испанию, собиралась вступить в эпоху нового, желанного правления, мы выбрали не Францию с целью превращения ее в первое из королевств, а французов — чтобы превратить их в первый из народов. Тогда возник вопрос о том, кто войдет в логово льва, какой христианский Тесей, ведомый светлой верой, пройдет по извилистому лабиринту и вызовет на бой королевского минотавра. Я ответил, что берусь за это. Когда некоторые горячие головы, беспокойные сердца поинтересовались, сколько времени мне понадобится для исполнения первой части моего дела, которое я разделил на три периода, я попросил двадцать лет. Поднялся шум. Нет, вы подумайте! Люди были рабами или крепостными двадцать столетий, а когда я попросил всего двадцать лет на то, чтобы сделать их свободными, это вызвало неудовольствие!
Калиостро обвел взглядом собравшихся: последние его слова вызвали у них насмешливые улыбки.
Он продолжал:
— Наконец мне удалось выпросить двадцать лет. Я предложил нашим братьям знаменитый девиз: «Lilias pedibus destine!»[27] — и взялся за дело, личным примером приглашая к действию других. Я вошел во Францию, украшенную триумфальными арками; лавровые венки и розы устилали дорогу от Страсбура до Парижа. Все кричали: «Да здравствует дофина! Да здравствует будущая королева!» Все надежды королевства были связаны с плодами спасительного брака. А теперь я не хочу приписывать себе ни славу начинаний, ни заслугу последующих событий. Господь мне помогал, он позволил мне увидеть божественную руку, управляющую огненной колесницей. Да будет славен Бог! Я сдвинул камни с дороги, я перекинул через реки мосты, я завалил пропасти, и колесница покатилась — вот и все. Итак, братья, смотрите сами, что было сделано за двадцать лет.
Парламенты уничтожены.
Людовик Пятнадцатый, прозванный Возлюбленным, умер среди всеобщего презрения.
Королева семь лет не могла зачать, а потом, спустя семь лет, родила детей, законное происхождение которых вызывало сомнения, и подвергалась нападкам как мать при рождении дофина, а также была обесчещена как супруга в деле с ожерельем.
Король, известный под именем Желанного, взяв в свои руки бразды правления, показал себя неспособным как в политике, так и в любви; утопии, одна другой бессмысленней, привели его к банкротству, а министры, один другого беспомощнее, привели его к господину де Калонну.
Собрание нотаблей учредило Генеральные штаты.
Генеральные штаты, получившие на выборах всеобщую поддержку, провозгласили себя Национальным собранием.
Третье сословие одержало верх над знатью и духовенством.
Бастилия пала.
Наемники-иностранцы были изгнаны из Парижа и Версаля.
Ночь с четвертого на пятое августа показала аристократии пропасть, в которую катится знать.
Пятое и шестое октября показали королю и королеве пропасть, в которую низвергается королевская власть.
Четырнадцатое июля тысяча семьсот девяностого года продемонстрировало миру единство Франции.
Принцы стали непопулярны из-за эмиграции.
Месье стал непопулярен из-за процесса Фавраса.
Наконец, конституции присягнули на алтаре отечества: председатель Национального собрания сидел на таком же троне, как и король; представители закона и нации сидели над ними; Европа, внимающая нам, умолкает и выжидает; все, кто не аплодирует, трепещут!
Братья! Не превратилась ли Франция в то, что я предсказывал, то есть в зубчатое колесо, которое зацепит всю Европу, в солнце, которое осветит весь мир?
— Да! Да! Да! — закричали все присутствовавшие.
— Теперь, братья, — продолжал Калиостро, — ответьте мне: считаете ли вы, что наше дело достигло достаточного успеха и может идти само собой? Думаете ли вы, что если конституции принесена присяга, то можно поверить в клятву короля?
— Нет! Нет! Нет! — прокричали присутствовавшие.
— В таком случае, — заявил Калиостро, — пришло время приступить ко второму революционному периоду великого демократического дела.
Я с радостью вижу, что наши мнения совпадают: федерация тысяча семьсот девяностого года не конечная цель, это только временная остановка. Пусть так: остановка сделана, начался отдых, двор вновь поднял знамя контрреволюции. Пора и нам препоясаться и пуститься в путь. Конечно, слабых духом ждет немало часов тревоги и моментов изнеможения; зачастую будет казаться, что луч, освещающий наш путь, гаснет, а направляющая рука покидает нас. Не раз на трудном пути за это долгое время нам будет казаться, что наше дело опорочено, даже погибло из-за какой-нибудь непредвиденной случайности, из-за какого-нибудь неожиданного события; всё будет указывать на нашу неправоту: неблагоприятные обстоятельства, триумф наших врагов, неблагодарность наших сограждан; многие из самых добросовестных, возможно, спросят себя после стольких реальных трудностей и такого кажущегося бессилия, не ложный ли путь они избрали. Нет, братья, нет! Я говорю вам сейчас, и пусть эти слова всегда будут звучать в ваших душах: в случае успеха — победными фанфарами, в случае поражения — тревожным набатом; нет, народы, идущие впереди других, выполняют святую миссию и волею Провидения неизбежно должны завершить свое дело; Господь, ведущий эти народы, сам выбирает тайные пути, представая во всем своем величии нашему взору, лишь когда дело завершено; нередко темная туча скрывает Господа от наших глаз и мы думаем, что его нет с нами; часто идея отступает и словно уходит, а на самом деле она, напротив, подобно средневековым рыцарям на турнире, берет разбег, чтобы вновь поднять копье, и бросается на противника с новой силой после передышки. Братья! Братья! Наша цель — это светоч, зажженный на вершине горы; на пути мы двадцать раз будем терять его из виду из-за неровностей дороги, нам будет казаться, что светоч угас; слабые будут недовольны, они будут роптать, жаловаться, останавливаться со словами: «У нас нет больше путеводной звезды, мы идем в темноте; давайте остановимся здесь, иначе мы собьемся с пути!» Сильные будут с улыбкой и верой продолжать путь, и вскоре светоч снова появится и снова скроется из виду, потом опять появится, и с каждым разом он будет все заметнее, все ярче, потому что он будет приближаться! Вот так, в упорной борьбе, не теряя веры, придут избранники мира к подножию спасительного маяка, свет которого в один прекрасный день должен озарить не только Францию, но и все народы. Так поклянемся, братья, за себя и за потомков, потому что порою вечная идея или вечный принцип требуют на службу себе несколько поколений; так поклянемся за себя и за потомков, что остановимся только тогда, когда на всей земле победит святой девиз Христа: свобода, равенство, братство! — первую часть его мы уже завоевали или почти завоевали.
Эти слова Калиостро были встречены всеобщим одобрением; однако среди криков восхищения и воодушевления раздались слова, упавшие, как падают капли ледяной воды с влажного свода пещеры на вспотевший лоб; они были произнесены пронзительным резким голосом:
— Да, давайте поклянемся; однако прежде объясни нам, как ты понимаешь эти три слова, чтобы мы, скромные твои апостолы, могли их объяснить другим.
Пронизывающий взгляд Калиостро врезался в толпу и выхватил из нее бледное лицо депутата от Арраса.
— Хорошо, будь по-твоему, Максимилиан! — произнес он.
И, подняв руку, возвысив голос, Калиостро обратился к залу:
— Слушайте все!
Наступило торжественное молчание: присутствовавшие сознавали важность того, что они должны были услышать.
— Да, вы вправе спросить меня, что такое свобода, что такое равенство, что такое братство; я скажу вам, что это такое. Начнем со свободы. Прежде всего, братья, не следует путать свободу с независимостью; это не сестры, похожие друг на друга, это два непримиримых врага. Едва ли не все народы, населяющие горную страну, независимы; не знаю, можно ли сказать, что хотя бы один из этих народов, за исключением швейцарцев, по-настоящему свободен. Никто не станет отрицать, что калабриец, корсиканец или шотландец независимы. Никто не осмелится сказать, что они свободны. Если житель Калабрии окажется ущемленным в своих фантазиях, корсиканец — в вопросах чести, а шотландец — в своих интересах, то калабриец, который не сможет прибегнуть к правосудию, потому что у угнетенного народа нет правосудия, призовет на помощь свой кинжал, корсиканец — стилет, шотландец — дирк; он наносит удар, враг падает, он отмщен; рядом — гора, дарующая ему прибежище, и, не имея свободы, придуманной горожанином, он находит независимость в глубоких пещерах, в огромных лесах, на недоступных вершинах — то есть независимость лисицы, серны или орла. Однако орел, серна или лисица — бесстрастные, невозмутимые, безучастные зрители великой человеческой драмы, разворачивающейся у них перед глазами, — животные, ограниченные инстинктами и обреченные на одиночество; первые цивилизации — античные, можно сказать, материнские, — цивилизации Индии, Египта, Этрурии, Малой Азии, Греции и Лация, объединив свои знания, религии, искусство, поэзию, словно пучок света, бросили его в лицо всему миру; осветив еще в колыбели и потом в ее начальном развитии современную цивилизацию, они оставили лисиц в норах, серн — на вершинах, орлов — в облаках; для них и в самом деле время идет, но не имеет меры; при них расцветают науки, но они не видят прогресса; при них нации рождаются, растут и погибают, но они так ничему и не научаются. Дело в том, что Провидение ограничило круг их возможностей инстинктом самосохранения, тогда как человеку Господь дал понятие о добре и зле, чувство справедливости и несправедливости, страх одиночества, любовь к обществу. Вот почему люди, рожденные одинокими, подобно лисам, дикими, как серны, оторванными от всех, словно орлы, стали объединяться в семьи, сливаться в племена, составлять целые народы. Дело в том, братья, что, как я вам уже говорил, человек, который замыкается на себе, имеет право лишь на независимость, и наоборот — только объединившиеся люди имеют право на свободу.
СВОБОДА!
Это не изначальное и единственное в своем роде вещество, как, например, золото; это цветок, это плод, это искусство, наконец, это продукт; ее необходимо культивировать, чтобы она расцвела и созрела. Свобода — это право каждого на то, чтобы делать в своих интересах, ради собственного удовлетворения, в интересах своего благополучия, для развлечения или ради славы все, что не противоречит интересам других людей; это способность отказаться от части личной независимости ради создания запаса общей свободы, откуда каждый черпает в свой черед и в равной степени; наконец, свобода — это нечто большее, это обязательство, принятое перед лицом всего мира в том, чтобы не замыкать с трудом добытые свет, прогресс, привилегии в узком кругу одного народа, одной нации, одной расы, а, напротив, раздать их щедрою рукой либо от имени одного индивида, либо от имени общества, когда бедный человек или обнищавшее общество попросит вас разделить с ним ваше богатство. И не бойтесь остаться ни с чем, потому что свобода имеет божественную особенность — приумножаться от расточительности; в этом она схожа с большой рекой, орошающей землю: чем полноводнее устье, тем больше воды в истоках. Вот что такое свобода; это манна небесная, на которую всякий имеет право, и избранный народ, который обладает свободой, обязан ею поделиться с любым другим народом, который потребует свою часть; такова свобода в моем понимании, — продолжал Калиостро, не находя нужным непосредственно отвечать тому, кто задал вопрос. — Перейдем теперь к равенству.
Одобрительный шепот пронесся по рядам собравшихся и эхом отозвался под сводами зала, лаская слух оратора и свидетельствуя о самом дорогом если не для души, то для гордыни человеческой: о его популярности.
Однако, как человек, привыкший к людским рукоплесканиям, он протянул вперед руку, требуя тишины.
— Братья! — призвал он. — Время идет, а оно дорого; каждая минута, которой воспользовались враги нашего святого дела, создает пропасть у нас под ногами или воздвигает преграду на нашем пути. Итак, позвольте мне вам сказать, что такое равенство, как я объяснил, что такое свобода.
Присутствовавшие зашикали друг на друга, после чего наступила глубокая тишина, среди которой голос Калиостро зазвучал ясно, звонко, выразительно.
— Братья! — обратился он к слушателям. — Я не собираюсь обижать вас предположением, что хоть один из присутствующих, слыша это заманчивое слово «равенство», понимает под ним равенство материальное или умственное; нет, вы отлично знаете, что то и другое противоречит истинной философии и что природа сама разом решила этот величайший вопрос, поместив рядом иссоп и дуб, холм и гору, ручей и реку, озеро и океан, глупость и гений. Ни один декрет в мире не сделает ни на локоть ниже Чимборасо, Гималаи или Монблан; никакое распоряжение человеческой ассамблеи не способно погасить священный огонь Гомера, Данте и Шекспира. Никому не может прийти в голову, что равенство, разрешенное законом, станет материальным, физическим равенством; что с того самого дня, как этот закон будет записан на скрижалях конституции, целые поколения будут равны ростом Голиафу, храбростью — Сиду, а гением — Вольтеру; нет, каждый в отдельности и все вместе мы прекрасно поняли и должны прекрасно понимать, что речь идет исключительно об общественном равенстве. Так что же такое, братья, общественное равенство?
РАВЕНСТВО!
Это отмена всех наследственных привилегий, свободный доступ к любой профессии, любому званию, любому чину; наконец, это вознаграждение за заслуги, талант, добродетель, а не удел, как раньше, одной какой-нибудь касты, семьи или рода; таким образом, трон, если допустить, что трон останется, будет просто более высокой ступенью власти, ступенью, которую сможет занять достойнейший, тогда как другие ступени, в зависимости от личных заслуг, займут те, кто будет их достоин, и при назначении короля, министров, советников, генералов, судей никого не будет волновать их происхождение. Итак, королевская или судебная власть, трон монарха или кресло президента перестанут быть родовым наследственным владением — для этого будут существовать выборы. Итак, ни в совете министров, ни в военном деле, ни в юстиции никаких родовых привилегий — только способности. А в искусстве, науках, литературе будет иметь значение не монаршая милость, но соревнование. Вот что такое общественное равенство! По мере того как в результате образования, не только бесплатного и общедоступного, но и обязательного для всех, идеи станут более возвышенными, идея равенства приобретет новое звучание. Вместо того чтобы стоять ногами в грязи, равенство должно вознестись на самые высокие вершины; великая нация, коей является французский народ, должна признавать только такое равенство, которое возвышает, а не то, которое унижает; унижающее равенство достойно не титана, а разбойника; это не кавказская скала Прометея, а прокрустово ложе. — Вот что такое равенство!
Подобное определение не могло не вызвать всеобщего одобрения в собрании людей с возвышенным умом и честолюбивым сердцем, каждый из которых, за исключением нескольких скромников, должен был видеть в ближнем естественную ступень к своему грядущему взлету. И потому раздались крики «ура!», «браво!» и топот, свидетельствовавшие о том, что те самые люди (а такие были среди собравшихся), которым суждено было на практике исказить равенство в понимании Калиостро, сейчас, во время теоретических рассуждений, принимали идею равенства такой, как ее понимал могучий гений избранного ими удивительного вождя.
Однако Калиостро, становившийся все более пылким, вдохновенным, великолепным по мере того, как он развивал свою тему, снова потребовал тишины и продолжал столь же неутомимо и непоколебимо, как вначале:
— Братья! Мы подошли к третьему слову девиза, самому сложному для человеческого понимания; именно поэтому великий просветитель поставил его в самом конце. Братья! Мы подошли к братству.
БРАТСТВО!
О, какое это великое слово, если правильно понять его! Возвышенное слово, если умеешь его объяснить! Боже меня сохрани утверждать, что тот, кто, недооценив это слово, слишком узко его поймет и применит к жителям деревни, обитателям города, населению королевства, сделает это из злого умысла… Нет, братья, нет, это может произойти только от недомыслия. Пожалеем этих людей, попытаемся стряхнуть с ног свинцовые сандалии заурядности, расправим наши крылья и поднимемся над обыденными понятиями. Когда Сатана решил подвергнуть искушению Иисуса, он перенес его на самую высокую гору, с вершины которой мог показать ему все царства земные, а не на башню Назарета, откуда были видны лишь бедные иудейские селения. Братья! Идея братства неприменима ни к городу, ни к королевству — ее необходимо приложить к целому миру. Братья! Придет день, когда кажущееся нам святым слово «отечество», когда представляющееся нам священным слово «национальность» исчезнут подобно театральным декорациям, которые опускаются на время, давая возможность художникам и рабочим сцены приготовить далекие горизонты и неизмеримые дали. Братья! Наступит день, когда люди, завоевавшие землю и воду, победят огонь и воздух; когда они оседлают огнедышащего скакуна, и не только в мыслях, но и наяву; когда ветры, те самые, что сегодня похожи на непокорных гонцов бури, станут послушными и разумными посланцами цивилизации. Братья! Придет время, когда, благодаря этим путям земного и воздушного сообщения, народы, против которых бессильны будут даже короли, поймут, что они связаны друг с другом общими пережитыми страданиями; что монархи, вложившие им в руки оружие для взаимного уничтожения, толкнули их не к обещанной славе, а к братоубийственной бойне и что отныне они должны ответить перед грядущим поколением за каждую каплю крови, пролитую самым что ни на есть незначительным членом великой семьи народов. И тогда, братья, глазам Господа откроется великолепное зрелище, свидетелями которого явитесь и все вы: все придуманные границы исчезнут, все мнимые пределы сотрутся; реки перестанут быть преградами, а горы — препятствиями; народы с противоположных берегов протянут друг другу руки, а на вершине самой высокой горы поднимется алтарь, алтарь братства. Братья! Братья! Братья! Говорю вам: вот истинно апостольское братство! Христос умер, искупая грехи не только назареян, Христос умер за всех людей земли. Пусть же эти три слова: «Свобода, равенство, братство» станут девизом не только Франции; напишите их на лабаруме всего человечества… А теперь, братья, ступайте; перед вами — великая задача, столь великая, что, через какую бы долину слез или крови вам ни предстояло идти, ваши потомки будут завидовать выпавшей вам на долю святой миссии, и, подобно крестоносцам, что сменяли друг друга на пути к святым местам, становясь все многочисленнее и нетерпеливее по мере приближения к цели, ваши потомки не остановятся, хотя частенько дорожными вехами им будут служить побелевшие кости их отцов… Так мужайтесь же, апостолы! Мужайтесь, пилигримы! Мужайтесь, солдаты! Апостолы, обращайтесь в истинную веру! Пилигримы, идите! Солдаты, сражайтесь!
Калиостро замолчал, но лишь потому, что на него обрушился шквал аплодисментов и криков «браво!»
Трижды они готовы были смолкнуть и трижды вспыхивали вновь, гремя под сводами крипты подобно подземной буре.
Шестеро верховных членов в масках один за другим поклонились Калиостро, поцеловали ему руку и удалились.
Затем каждый из братьев также поклонился возвышению, с которого новый апостол, подобно Петру Пустыннику, призвал к крестовому походу за свободой и повторил роковой девиз:
«Lilias pedibus destrue!»
Как только последний из них вышел из зала, лампа погасла.
Калиостро остался один в подземных глубинах, погрузившись в молчание и темноту, подобно индийским богам, в тайны которых он, по собственному его утверждению, был посвящен еще две тысячи лет тому назад.
Несколько месяцев спустя после описанных нами событий, примерно в конце марта 1791 года, карета, стремительно катившаяся по дороге из Аржантёя в Безон, свернула, не доехав до города одной восьмой льё, к замку Маре; ворота распахнулись, и экипаж остановился во втором дворе у самого крыльца.
Часы на фронтоне замка показывали восемь утра.
Старый слуга, с нетерпением ожидавший прибытия кареты, бросился к дверце, отворил ее, и из экипажа показался господин в черном.
— A-а, господин Жильбер! — воскликнул камердинер. — Наконец-то вы приехали!
— Что случилось, милый Тейш? — спросил доктор.
— Увы, сударь, вы сами сейчас увидите, — отвечал слуга.
Он прошел вперед, провел доктора через бильярдную, где горели лампы, несомненно зажженные еще ночью; затем они прошли через столовую, где заставленный цветами, откупоренными бутылками, фруктами и сладостями стол свидетельствовал о затянувшемся допоздна ужине.
Жильбер бросил взгляд на этот беспорядок, доказывавший, как мало соблюдались его предписания, и, огорченный, со вздохом пожав плечами, он направился к лестнице, которая вела в комнату Мирабо, находившуюся во втором этаже.
— Господин граф, прибыл господин доктор Жильбер! — доложил слуга, первым входя в комнату графа.
— Как? Доктор? — переспросил Мирабо. — Неужели за ним посылали из-за таких пустяков?
— Пустяки! — проворчал бедняга Тейш. — Судите сами, сударь!
— Ах, доктор! — приподнимаясь с подушек, воскликнул Мирабо. — Поверьте, что я искренне сожалею: вас побеспокоили без моего ведома.
— Должен сказать прежде всего, дорогой граф, что я всегда рад возможности с вами повидаться; как вы знаете, я занимаюсь практикой только ради нескольких друзей, но уж им-то я принадлежу всецело. Так что все-таки произошло? И никаких тайн от Факультета! Тейш, раздвиньте шторы и отворите окна.
Когда это приказание было исполнено, солнечные лучи затопили погруженную до этого в полумрак комнату Мирабо и доктор увидел, сколь большие изменения произошли во всем облике прославленного оратора за тот месяц, пока они не виделись.
— О-о! — вырвалось у него.
— Да, — понял Мирабо, — я изменился, не правда ли? Сейчас я вам скажу, почему это произошло.
Жильбер печально улыбнулся. Но, как умный врач, умеющий извлечь пользу из того, что говорит ему больной, даже если тот говорит неправду, Жильбер не стал ему мешать.
— Знаете ли вы, — продолжал Мирабо, — какой вчера дебатировался вопрос?
— Да, вопрос о шахтах.
— Вопрос этот пока еще недостаточно изучен, в него мало вникли или вообще не успели вникнуть; интересы владельцев и правительства недостаточно ясны. Кстати, граф де Ламарк, мой близкий друг, был крайне заинтересован в этом вопросе, от которого зависела половина его состояния; его кошелек, дорогой доктор, всегда был для меня открыт — надо же быть признательным. Я брал слово, вернее, открывал огонь, пять раз. Последний мой выстрел обратил врагов в бегство, однако сам я был убит или почти что убит на месте. Но по возвращении я пожелал отпраздновать победу. Я пригласил к ужину нескольких друзей; мы смеялись, болтали до трех часов ночи; в три часа мы легли, в пять у меня начались боли в животе; я закричал как безумный, Тейш струсил и послал за вами. Теперь вы знаете столько же, сколько и я. Вот пульс, вот вам мой язык; я страдаю, как в аду! Вытащите меня оттуда, если можете; что до меня, то объявляю вам, что я в это больше не вмешиваюсь.
Жильбер был слишком опытным доктором, чтобы не глядя на язык и не щупая пульс, не заметить всю серьезность состояния Мирабо. Больной дышал с трудом, задыхался, у него отекло лицо из-за того, что кровь застаивалась в легких; он жаловался на озноб и время от времени постанывал или вскрикивал от приступов сильной боли.
Однако доктор пожелал получить подтверждение своему уже сложившемуся мнению и взял больного за руку.
Пульс был неровный, прерывистый.
— На этот раз, должно думать, обойдется, дорогой граф, но за мной послали вовремя.
Он вынул из кармана инструменты с такой быстротой и в то же время с таким спокойствием, которые являются отличительными чертами истинного гения.
— А! — воскликнул Мирабо. — Вы собираетесь пустить мне кровь?
— Сию же минуту!
— Из правой руки или из левой?
— Ни из той ни из другой: ваши легкие слишком заполнены. Я пущу вам кровь из ноги, а Тейш пусть отправляется в Аржантёй за горчицей и шпанскими мухами: мы поставим горчичники. Поезжайте в моем экипаже, Тейш.
— Дьявольщина! — откликнулся Мирабо. — Похоже, вы правы, доктор: за вами действительно послали вовремя.
Оставив его замечание без ответа, Жильбер немедленно приступил к операции, и вскоре темная густая кровь, после мгновенной задержки, брызнула из ноги больного.
Незамедлительно наступило облегчение.
— Ах, черт побери! — вскричал Мирабо, почувствовав, что дышать стало легче. — Решительно, доктор, вы великий человек!
— А вы великий безумец, граф, если подвергаете такой опасности жизнь, столь дорогую вашим друзьям и Франции, и все ради нескольких часов сомнительного удовольствия.
На устах Мирабо мелькнула печальная, почти насмешливая улыбка.
— Ба! Дорогой мой доктор! — вздохнул он. — Вы преувеличиваете значение, которое придают мне мои друзья вместе с Францией.
— Клянусь честью, — со смехом возразил Жильбер, — великие люди всегда жалуются на неблагодарность других, а на самом деле неблагодарны они сами. Стоит вам серьезно заболеть, как завтра же весь Париж соберется под вашими окнами; а умри вы послезавтра — вся Франция пойдет за вашим гробом.
— А знаете, то, что вы мне говорите, очень утешительно, — засмеялся Мирабо.
— Я вам это говорю именно потому, что вы можете увидеть первое без риска явиться свидетелем второго; по правде говоря, вам нужна настоящая демонстрация, это подняло бы вам дух. Позвольте мне часа через два отвезти вас в Париж, граф; разрешите мне шепнуть первому встречному рассыльному, что вы больны, и вы сами увидите, что будет.
— Вы полагаете, что я в состоянии переехать в Париж?
— Да хоть сегодня… Как вы себя чувствуете?
— Дышать стало легче, голова не такая тяжелая, как прежде, туман перед глазами исчезает… Но по-прежнему болят внутренности.
— О, это — дело горчичников, дорогой граф; кровопускание свою роль сыграло, теперь настала очередь горчичников. А вот как раз и Тейш подоспел.
Тейш в самом деле входил в это время в комнату, неся все необходимое. Четверть часа спустя наступило предсказанное доктором облегчение.
— Теперь, — сказал Жильбер, — даю вам час на отдых, а потом я увезу вас с собой.
— Доктор, — с улыбкой возразил Мирабо, — позвольте мне уехать сегодня вечером и назначить вам встречу в моем особняке на Шоссе-д’Антен в одиннадцать часов.
Жильбер взглянул на Мирабо.
Больной понял, что доктор догадался о причине этой задержки.
— Что ж такого! — вскричал Мирабо. — Я жду визита.
— Дорогой граф! — отвечал Жильбер. — Я видел много цветов на обеденном столе. Вчера вы не только ужинали с друзьями, не правда ли?
— Вы знаете, что я не могу жить без цветов, это моя страсть.
— Да, но цветы не единственная ваша страсть, граф!
— Ах, проклятье! Если у меня есть потребность в цветах, то ведь я должен удовлетворять и последствия этой потребности.
— Граф! Граф! Вы себя убьете! — воскликнул Жильбер.
— Признайтесь, доктор, что это будет, по крайней мере, приятная смерть.
— Граф, я весь день буду рядом с вами.
— Доктор, я дал слово; не хотите же вы заставить меня его нарушить.
— Вы будете сегодня вечером в Париже?
— Я вам уже сказал, что буду вас ждать в одиннадцать часов в своем особнячке на Шоссе-д’Антен… Вы там бывали?
— Нет еще.
— Я купил его у Жюли, жены Тальма́… Я вправду чувствую себя прекрасно, доктор.
— Иными словами, вы меня прогоняете.
— Полноте!..
— В конечном счете вы хорошо делаете. У меня дежурство в Тюильри.
— A-а, вы увидите королеву! — помрачнел Мирабо.
— Вполне возможно. Хотите ей что-нибудь передать?
Мирабо горько усмехнулся:
— Я не взял бы на себя подобную смелость, доктор; даже не говорите ей, что видели меня.
— Почему же?
— Потому что она вас спросит, спас ли я монархию, как обещал, и вы вынуждены будете ответить ей отрицательно; впрочем, — нервно усмехнувшись, прибавил Мирабо, — она в этом виновата не меньше меня.
— Хотите, я скажу ей, что чрезмерная работа, а также ваши бои на трибуне вас убивают?
Мирабо на минуту задумался.
— Да, — отвечал он, — скажите ей об этом; если хотите, можете даже изобразить меня более серьезным больным, чем я есть на самом деле.
— Зачем?
— Просто так… из любопытства… чтобы я мог дать себе кое в чем отчет…
— Хорошо.
— Вы обещаете мне это, доктор?
— Обещаю.
— И вы передадите мне то, что она скажет в ответ?
— Слово в слово.
— Отлично… Прощайте, доктор; тысячу раз спасибо.
Он протянул Жильберу руку.
Жильбер пристально посмотрел на Мирабо, и тот смутился.
— Да, кстати, прежде чем вы уйдете, скажите, каковы будут ваши предписания? — спросил больной.
— Теплое питье, разжижающее кровь, с цикорием или бурачником, строгая диета и особенно…
— Особенно?..
— Сиделка не моложе пятидесяти лет… Слышите, граф?
— Доктор! — рассмеялся Мирабо. — Чтобы не нарушить ваше предписание, я приглашу двух сиделок по двадцать пять лет!
За дверью Жильбера поджидал Тейш.
У бедняги стояли в глазах слезы.
— Ах, сударь, почему вы уходите? — сокрушенно спросил он.
— Я ухожу, потому что меня выставили вон, дорогой Тейш, — с улыбкой ответил Жильбер.
— Это все из-за той женщины! — пробормотал старик. — Все из-за того, что она похожа на королеву! Неужто такое может случиться с гениальным человеком, каким его считают?! Боже мой! Да ведь это глупо!
С этими словами он распахнул перед Жильбером дверцу; тот с озабоченным видом сел в карету и едва слышно пробормотал:
— Что это значит: из-за женщины, похожей на королеву?
Он на мгновение задержал руку Тейша в своих руках, словно собирался его о чем-то спросить, потом еще тише прибавил:
— Что я вздумал? Это тайна господина Мирабо, а не моя. Кучер, в Париж!
Жильбер точно исполнил данное Мирабо обещание.
Въезжая в Париж, он встретил Камилла Демулена, ходячую газету, живое воплощение газетчика своего времени.
Он сообщил ему о болезни Мирабо и намеренно сгустил краски, однако если бы Мирабо допустил очередную глупость, то предсказания Жильбера могли бы оправдаться.
Потом он отправился в Тюильри и объявил о болезни Мирабо королю.
— Ах, бедный граф! Он, верно, потерял аппетит? — только и спросил тот.
— Да, государь, — ответил Жильбер.
— Тогда это серьезно, — заключил король.
И он перевел разговор на другую тему.
Выйдя от короля, Жильбер отправился к королеве и повторил ей то же самое.
Надменная дочь Марии Терезии нахмурилась.
— Почему он не заболел утром того дня, когда произносил свою блистательную речь по поводу трехцветного знамени?
Потом, словно раскаиваясь в том, что в присутствии Жильбера у нее вырвались слова, свидетельствовавшие о ее ненависти к знамени как символу национального самосознания французов, она спохватилась:
— Впрочем, это не имеет значения; было бы печально для Франции и для нас, если бы это недомогание усилилось.
— Мне кажется, я имел честь сообщить вашему величеству, что это более чем недомогание, — возразил Жильбер, — это настоящая болезнь…
— …но вы ее победите, доктор, — закончила королева.
— Я сделаю все возможное, ваше величество, но не ручаюсь за благополучный исход.
— Доктор, я рассчитываю, — сказала королева, — слышите, что вы будете сообщать мне о здоровье господина де Мирабо.
И она заговорила о другом.
Вечером в условленное время Жильбер поднимался по лестнице в небольшой особняк Мирабо.
Мирабо ожидал его, полулежа в кресле. Жильбера оставили на несколько минут в гостиной под предлогом необходимости доложить графу о его приходе, поэтому, войдя к Мирабо, доктор огляделся, и его глаза остановились на кашемировом шарфе, забытом на одном из кресел.
То ли для того, чтобы отвлечь внимание Жильбера, то ли придавая большое значение вопросу, который должен был последовать за взаимными приветствиями, Мирабо воскликнул:
— А, вот и вы! Я узнал, что вы уже частично сдержали ваше обещание. Париж знает, что я болен, и бедный Тейш уже часа два отвечает на вопросы моих друзей, приходящих узнать, не стало ли мне лучше, а также, возможно, моим недругам, жаждущим услышать, что мне стало хуже. Это насчет первой части обещания. Исполнили ли вы столь же добросовестно вторую?
— Что вы имеете в виду? — с улыбкой спросил Жильбер.
— Вы отлично это знаете.
Жильбер пожал плечами, давая понять, что не знает, о чем идет речь.
— Вы были в Тюильри?
— Да.
— Вы видели короля?
— Да.
— Вы видели королеву?
— Да.
— И вы им объявили, что они скоро от меня освободятся?
— Ну, во всяком случае, я доложил, что вы больны.
— И что они вам на это сказали?
— Король полюбопытствовал, не потеряли ли вы аппетита.
— А после того, как вы ответили утвердительно?
— Он выразил искреннее сожаление.
— Добрый король! В день своей кончины он вслед за Леонидом скажет друзьям: «Сегодня вечером я ужинаю у Плутона». Ну, а что королева?
— Королева вас пожалела и поинтересовалась, что с вами.
— В каких выражениях, доктор? — спросил Мирабо, придавая, по-видимому, огромное значение ответу Жильбера.
— Да в очень хороших выражениях! — ответил доктор.
— Вы обещали повторить мне буквально то, что она скажет.
— О, я не смогу припомнить слово в слово.
— Доктор! А ведь вы не забыли ни звука!..
— Клянусь вам…
— Доктор! Вы мне обещали, неужели вы хотите, чтобы я считал вас бесчестным человеком?
— Вы требовательны, граф.
— Ну, уж каков есть.
— Вы настаиваете, чтобы я повторил собственные слова королевы?
— Да, все до единого.
— Она сказала, что вам следовало бы заболеть утром того дня, когда вы защищали с трибуны трехцветное знамя.
Жильберу хотелось увидеть собственными глазами, сколь велико было влияние королевы на Мирабо.
Тот подскочил в кресле, словно прикоснулся к вольтову столбу.
— Неблагодарность королей! — пробормотал он. — Одной этой речи довольно, чтобы заставить ее забыть о цивильном листе на двадцать четыре миллиона для короля и о ее доле в четыре миллиона! Так эта женщина не знает, этой королеве неизвестно, что я должен был одним ударом вновь завоевать свою популярность, потерянную ради нее?! Значит, она уже не помнит, что я выступил с предложением отложить присоединение Авиньона к Франции, то есть поддержал короля, испытывавшего угрызения совести по отношению к духовенству?! Ошибка! Итак, она уже не помнит, что, пока я был председателем Якобинского клуба, — а за эти три месяца я потерял десять лет жизни! — я защищал закон о национальной гвардии, ограничивающий ее состав активными гражданами! Ошибка! Она уже не помнит, что во время обсуждения в Национальном собрании проекта закона о принятии присяги священниками я потребовал отменить присягу для исповедников. Ошибка! Ах, ошибки! Ошибки! Я дорого за них заплатил! — продолжал Мирабо. — Однако не эти ошибки меня свалили, потому что бывают странные, необыкновенные, ненормальные времена, когда можно пасть отнюдь не из-за совершённых ошибок. Однажды, тоже ради них, я защищал вопрос о правосудии, о человечности: тогда нападали на короля из-за бегства его теток и предлагался закон против эмиграции. «Если вы примете закон против эмигрантов, — вскричал я, — даю вам клятву, что я никогда ему не подчинюсь!» И закон был единодушно отвергнут. То, чего не могли сделать мои поражения, сделала моя победа. Меня называли диктатором, меня подгоняли по пути к трибуне гневные выкрики — это худший путь, который может избрать оратор. Я снова победил, но мне пришлось атаковать якобинцев. Тогда якобинцы поклялись меня убить, глупцы! Дюпор, Ламет, Барнав не видят, что, убивая меня, они отдают диктатуру в своем притоне Робеспьеру. Им следовало бы беречь меня как зеницу ока, а они меня раздавили своим дурацким большинством; они заставили меня пролить кровавый пот, они заставили меня испить горькую чашу до дна; они увенчали меня терновым венцом, вложили мне в руки трость, наконец, распяли! Я счастлив тем, что пережил эту муку, подобно Христу, ради человечества…
Трехцветное знамя! Так они не видят, что их единственное прибежище под ним, что, если бы они пожелали открыто, публично сесть под его сенью, эта сень еще могла бы их спасти? Но королева не хочет спасения, она жаждет отмщения; она не ценит ни одной разумной мысли. Яростнее всего она отвергает единственно действенное средство, что я предлагаю: быть умеренной, справедливой и, насколько возможно, всегда быть правой.
Я возжелал спасти одновременно королевскую власть и свободу — это неравная битва, ведь я был всеми оставлен, я сражался в одиночку, и против кого же? Если бы против людей — это бы еще куда ни шло; против тигров — пустое; против львов — безделица; но я воевал со стихией, с морем, с поднимающимся валом, с приливом! Вчера вода была мне по щиколотку, сегодня — по колено, завтра будет по пояс, послезавтра она накроет меня с головой… Знаете, доктор, я хочу быть с вами откровенным до конца. Сначала меня охватила печаль, потом — отвращение. Я мечтал о роли судии между революцией и монархией. Я полагал, что возьму над королевой верх как мужчина, и как мужчина я надеялся, что, в тот день как она неосторожно ступит в реку и потеряет почву под ногами, я брошусь в воду и спасу ее. Но нет; на мою помощь никто серьезно не рассчитывал, доктор; меня хотели опорочить, лишить популярности, погубить, уничтожить, сделать неспособным ни на зло, ни на добро. И потому теперь, скажу я вам, лучшее, что я могу сделать, доктор, — это вовремя умереть; главное — принять художественную позу античного атлета: грациозно вытянуть шею и испустить дух.
Мирабо откинулся в кресле и вцепился зубами в подушку.
Жильбер узнал все, что хотел знать, то есть от чего зависели жизнь и смерть Мирабо.
— Граф, что бы вы сказали, если бы завтра король прислал справиться о вашем здоровье? — спросил он.
Больной пожал плечами, словно желая сказать: «Мне это было бы совершенно безразлично!»
— Король… или королева, — прибавил Жильбер.
— А? — подскочил Мирабо.
— Я говорю: «Король или королева», — повторил Жильбер.
Мирабо приподнялся на руках, подобный присевшему перед прыжком льву, и попытался взглядом проникнуть Жильберу в самую душу.
— Она этого не сделает, — сказал он.
— Ну а если все-таки сделает?
— Вы думаете, — спросил Мирабо, — что она до меня снизойдет?
— Я ничего не думаю; я предполагаю, допускаю.
— Пусть так, — согласился Мирабо, — я буду ждать до завтрашнего вечера.
— Что вы хотите этим сказать?
— То, что сказал, доктор, не ищите в моих словах другого смысла. Я буду ждать до завтрашнего вечера.
— А что будет завтра вечером?
— Завтра вечером, доктор, если она пришлет узнать, если к примеру, придет господин Вебер, вы окажетесь правы, а я ошибался. Если же, напротив, он не придет, о! тогда, значит, ошибались вы, а я был прав.
— Хорошо, подождем до завтрашнего вечера. А до тех пор, дорогой мой Демосфен, покой, отдых, терпение.
— Я не встану с кресла.
— А этот шарф?
Жильбер указал пальцем на предмет, раньше всего бросившийся ему в глаза, едва он вошел в комнату.
Мирабо улыбнулся.
— Клянусь честью! — воскликнул граф.
— Хорошо, — произнес Жильбер. — Постарайтесь провести хоть одну ночь в покое, и я за вас отвечаю.
Он вышел.
За дверью его поджидал Тейш.
— Ну вот, славный мой Тейш, твоему хозяину легче, — сообщил ему доктор.
Старый слуга печально покачал головой.
— Как?! — удивился Жильбер. — Ты мне не веришь?
— Я ничему не верю, господин доктор, пока его злой гений находится рядом с ним.
Он тяжело вздохнул, провожая Жильбера по узкой лестнице.
Жильбер заметил в углу лестничной площадки чью-то тень: прячась под вуалью, она словно ждала его появления.
При виде Жильбера тень едва слышно вскрикнула и исчезла за дверью, будто нарочно приотворенной, чтобы облегчить отступление или, скорее, бегство.
— Кто эта дама? — спросил Жильбер.
— Это она, — отвечал Тейш.
— Кто она?
— Женщина, похожая на королеву.
Жильбера поразила та же мысль, что и в первый раз, когда он уже слышал эту фразу; он двинулся было вперед, словно собираясь бежать вслед за призраком; однако сейчас же остановился и прошептал:
— Не может быть!
Он пошел своей дорогой, оставив старого камердинера в отчаянии, оттого что даже такой ученый человек, как доктор, не предпринял ничего, чтобы изгнать демона, присланного, по глубочайшему убеждению слуги, из самой преисподней.
Мирабо довольно хорошо провел ночь. Едва наступило утро, он позвал Тейша и приказал отворить окна, чтобы подышать свежим утренним воздухом.
Однако старого слугу взволновало то, что больной находился во власти лихорадочного нетерпения.
Когда на вопрос хозяина он сообщил, что сейчас восемь часов, Мирабо не поверил и потребовал принести часы, чтобы самому в этом убедиться.
Часы он положил на столик рядом с собой.
— Тейш, — приказал он камердинеру, — займите внизу место Жана, а он пусть дежурит сегодня возле меня.
— О Боже! — вскричал Тейш. — Неужели я имел несчастье вызвать неудовольствие господина графа?
— Напротив, милый Тейш, — смягчившись, отвечал Мирабо. — Я ставлю тебя сегодня на входе именно потому, что доверяю только тебе. Всякому, кто придет справиться о моем здоровье, отвечай, что мне лучше, но что я еще не принимаю, и только если прибудет кто-нибудь от… — Мирабо запнулся, потом продолжал, — если прибудет кто-нибудь из дворца, если пришлют из Тюильри, ты пригласишь его наверх, слышишь? Под любым предлогом не отпускай его, пока я с ним не поговорю. Теперь видишь, мой славный Тейш, что, отсылая тебя, я тебя превращаю в доверенное лицо.
Тейш взял руку Мирабо и поцеловал ее.
— Ах, господин граф, — прошептал он, — если бы вы хотели жить!..
Он вышел.
— Черт побери! — пробормотал Мирабо, глядя ему вслед. — Это самое трудное!
В десять часов Мирабо поднялся и не без кокетства оделся. Жан его причесал и побрил, потом придвинул кресло к окну.
Из окна была видна улица.
При каждом ударе дверного молотка, при каждом звонке колокольчика можно было из дома напротив увидеть в окне его беспокойное лицо за приподнятой шторой; он пристально вглядывался, потом штора опускалась, чтобы подняться с новым звонком, с новым ударом молотка.
В два часа Тейш поднялся в сопровождении лакея. Сердце Мирабо отчаянно забилось; лакей был без ливреи.
Первой мыслью, пришедшей ему в голову, было то, что этот серокафтанник прибыл от имени королевы и был без ливреи, дабы не скомпрометировать пославшую его.
Мирабо заблуждался.
— От господина доктора Жильбера! — доложил Тейш.
— А-а… — обронил Мирабо, побледнев от волнения, словно ему было двадцать пять лет и вместо посыльного от г-жи де Монье он увидел курьера своего дяди-бальи.
— Сударь, этого малого прислал доктор Жильбер, кроме того, он принес вам письмо, вот почему я решил сделать ради него исключение и нарушить запрет, — пояснил Тейш.
— И правильно поступил, — похвалил его граф.
Потом он обратился к лакею.
— Где письмо?
Тот держал письмо в руке и тут же подал его графу.
Мирабо распечатал письмо; в нем было всего несколько слов:
«Сообщите, как Вы себя чувствуете. Я буду у Вас в одиннадцать часов вечера. Надеюсь первым делом услышать от Вас при встрече, что я был прав, а Вы ошибались».
— Передай своему хозяину, что ты застал меня на ногах и что я жду его сегодня вечером, — приказал лакею Мирабо.
Потом он продолжал, обращаясь к Тейшу:
— Позаботься, чтобы он ушел довольный!
Тейш зна́ком показал, что все понял, и увел лакея.
Часы бежали один за другим. Звонок не смолкал, молоток гремел не переставая. Весь Париж расписался у Мирабо в книге посетителей. На улице толпились простые люди; узнав новость (но не ту, что сообщалась в газетах) и не желая верить успокаивающим бюллетеням Тейша, они не пропускали кареты, вынуждая их объезжать улицу справа или слева, чтобы стук колес не беспокоил больного — прославленного Мирабо.
Около пяти часов Тейш счел уместным снова объявиться в комнате Мирабо, чтобы сообщить ему эту новость.
— А-а, — разочарованно протянул Мирабо, — при виде тебя, мой бедный Тейш, я было подумал, что ты собираешься мне сообщить кое-что более приятное.
— Более приятное?! — в изумлении вскричал Тейш. — Я не думал, что мог бы сообщить господину графу о чем-то более приятном, чем о подобном доказательстве любви.
— Ты прав, Тейш, — согласился Мирабо. — Я неблагодарный человек.
Как только Тейш вышел, Мирабо распахнул окно.
Он вышел на балкон и взмахом руки поблагодарил славных людей, добровольно взявшихся охранять его покой.
Его узнали, и из одного конца улицы Шоссе-д’Антен в другой прогремели крики «Да здравствует Мирабо!».
О чем думал Мирабо, пока ему воздавали эти неожиданные почести, что при других обстоятельствах заставили бы его сердце прыгать от радости?
Он думал о надменной женщине, которой он был совершенно безразличен, и искал глазами поверх голов столпившихся вокруг его дома людей какого-нибудь лакея в голубой ливрее, спешащего со стороны бульваров.
Он возвратился в комнату с тяжелым сердцем: сумерки сгущались, и он ничего не увидел.
Вечер прошел точно так же, как и день. Нетерпение Мирабо сменилось чувством мрачной горечи. Потеряв надежду, он перестал вздрагивать от каждого звонка или стука в дверь. С печатью горечи на лице он ожидал знака внимания королевы: это было ему почти обещано, но его все не было.
В одиннадцать часов дверь отворилась и Тейш доложил о докторе Жильбере.
Тот вошел с улыбкой на устах. Его ужаснуло выражение лица Мирабо.
Это лицо было зеркалом душевных потрясений.
Жильбер сразу обо все догадался.
— Никто не приходил? — поинтересовался он.
— Откуда? — спросил Мирабо.
— Вы отлично знаете, что я имею в виду.
— Я? Нет, слово чести!
— Из дворца… от нее… от имени королевы?
— Никто не приходил, дорогой мой доктор: ни единая душа!
— Невероятно! — поразился Жильбер.
Мирабо пожал плечами.
— Наивное благородство! — промолвил он.
И вдруг, судорожно вцепившись в руку Жильбера, он спросил:
— Хотите, я вам скажу, что вы сегодня делали, доктор?
— Я? — переспросил доктор. — Да, в общем, то же что и всегда, что и каждый день.
— Нет, потому что во дворец вы ходите не каждый день, а сегодня вы там были; нет, потому что вы не каждый день видите королеву, а сегодня вы с нею виделись; нет, потому что вы не каждый день позволяете себе давать ей советы, а сегодня вы это сделали.
— Ну и ну! — поразился Жильбер.
— Знаете, милый доктор, я будто вижу все, что произошло, и слышу ваш разговор слово в слово, как если бы я там был.
— Что же, посмотрим, господин ясновидящий! Итак, что там произошло? О чем мы говорили?
— Вы прибыли сегодня в Тюильри около часу и попросили у королевы аудиенции; вы с ней переговорили и сказали, что мое состояние ухудшается и было бы хорошо, если бы она как королева и как женщина послала бы кого-нибудь справиться о моем здоровье, если и не из беспокойства, то, по крайней мере, по расчету. Она с вами спорила, но вам показалось, что в конце концов вы ее убедили в своей правоте; она вас отпустила, пообещав, что пошлет ко мне лакея; вы ушли осчастливленный и удовлетворенный, полагаясь на слово королевы, а она осталась по-прежнему высокомерной и желчной, насмехаясь над вашей легковерностью, над вашим незнанием того, что слово королевы ни к чем не обязывает… Ну, скажите по чести, — глядя прямо в лицо Жильберу, спросил Мирабо, — не так ли все было, доктор?
— Должен признаться, — отвечал Жильбер, — что, если бы вы были там, дорогой граф, вы и тогда не могли бы лучше все это пересказать.
— Глупцы! — с горечью воскликнул Мирабо. — Я же вам говорил, что они ничего не умеют делать вовремя… Если бы королевский ливрейный лакей прошел ко мне сегодня сквозь толпу, кричавшую «Да здравствует Мирабо!» перед моей дверью и под моими окнами, они еще на целый год сохранили бы популярность в народе.
Покачав головой, Мирабо торопливо поднес руку к глазам.
Жильбер в изумлении заметил, что тот утирает слезу.
— Что с вами, граф? — спросил он.
— Со мной? Ничего! — отвечал Мирабо. — Какие новости в Национальном собрании, у кордельеров и якобинцев? Какая новая речь излилась из Робеспьера? Может, Марата стошнило каким-нибудь новым памфлетом?
— Вы давно не ели? — поинтересовался Жильбер.
— С двух часов пополудни.
— В таком случае вам пора принять ванну, дорогой граф.
— В самом деле, прекрасная мысль, доктор! Жан, приготовь ванну.
— Здесь, господин граф?
— Нет, нет, рядом, в туалетной комнате.
Десять минут спустя Мирабо уже принимал ванну, а Тейш, по обыкновению, пошел проводить Жильбера.
Мирабо приподнялся в ванне, провожая доктора глазами; когда тот исчез из виду, граф прислушался к удалявшимся шагам; он лежал неподвижно до тех пор, пока не услышал, как отворилась и затворилась входная дверь.
Тогда Мирабо нетерпеливо позвонил.
— Жан, — обратился он к лакею, — прикажите накрыть стол в моей комнате и ступайте к Олива́; спросите ее от моего имени, не доставит ли она мне удовольствие поужинать со мной.
Когда лакей направился к двери исполнять приказания, он крикнул ему вслед:
— И чтобы были цветы, побольше цветов! Я обожаю цветы.
В четыре часа утра доктора Жильбера разбудил громкий звонок в дверь.
— Ах, я просто уверен, что господину де Мирабо стало хуже! — вскочив с постели, вскричал он.
Доктор не ошибся. После того как Мирабо приказал подать ужин и принести цветы, он отослал Жана и отправил Тейша спать.
Он запер все двери, за исключением той, что выходила в покои незнакомки, которую старый камердинер называл злым гением графа.
Однако слуги не стали ложиться; правда, Жан, хотя и был моложе, задремал в кресле, стоявшем в передней.
А Тейш не смыкал глаз.
Без четверти четыре яростно загремел колокольчик.
Оба лакея бросились к спальне Мирабо.
Двери были заперты.
Тогда они решили пройти через покои незнакомки и таким путем проникли в спальню графа.
Мирабо лежал на спине почти без чувств, сжимая женщину в объятиях, несомненно, чтобы помешать ей позвать на помощь, а она, перепугавшись, звонила в колокольчик, стоящий на столе, не имея возможности дотянуться до шнурка большого колокольчика у камина.
При виде слуг она стала кричать, призывая их спасти не столько Мирабо, сколько ее: граф едва не задушил ее в конвульсиях.
Казалось, что переодетая смерть хочет утащить ее в могилу.
Слуги общими усилиями разжали руки умирающего; Мирабо откинулся на кресло, а Олива́ в слезах возвратилась к себе.
Тогда Жан побежал за доктором Жильбером, а Тейш тем временем попытался оказать хозяину первую помощь.
Жильбер не стал терять время, ожидая, пока слуги заложат карету или найдут наемный экипаж. От улицы Сент-Оноре до Шоссе-д’Антен было недалеко; он побежал вслед за Жаном и десять минут спустя уже был в особняке Мирабо.
Тейш ждал его внизу в передней.
— Ну, друг мой, что опять произошло? — спросил Жильбер.
— Ах, сударь, — отвечал старый слуга, — эта женщина, снова эта женщина, и потом эти проклятые цветы; вы увидите, вы сами сейчас увидите!
В эту минуту послышались рыдания. Жильбер поспешил наверх; когда он был уже на верхней ступеньке, дверь, расположенная по соседству с комнатой Мирабо, отворилась, на пороге неожиданно появилась женщина в белом пеньюаре и упала доктору в ноги.
— Жильбер! Жильбер! — простонала она, цепляясь обеими руками за него. — Небом заклинаю, спасите его!
— Николь! — вскричал Жильбер. — Николь! О несчастная, так это были вы!
— Спасите его! Спасите его! — кричала Николь.
Жильбера поразила страшная догадка.
— Итак, Босир распространяет против него памфлеты, а Николь — его любовница! Теперь его не спасти, здесь замешан Калиостро!
Он устремился в комнату Мирабо, понимая, что нельзя терять ни минуты.
Мирабо лежал в кровати: он пришел в себя. Остатки ужина, тарелки, цветы еще были на столе, являясь свидетелями столь же неумолимыми, как остатки яда в бокале рядом с постелью самоубийцы.
Жильбер торопливо подошел к графу и, взглянув на него, облегченно вздохнул.
— Все еще не так плохо, как я думал, — заметил он.
Мирабо усмехнулся.
— Вы полагаете, доктор? — спросил он.
Он покачал головой, как человек, уверенный в том, что знает о своем состоянии, по крайней мере, не меньше доктора, который иногда сознательно обманывает себя, чтобы легче было обмануть других.
На этот раз Жильбер не ограничился внешним осмотром. Он пощупал пульс — пульс был учащенный; он посмотрел язык — Мирабо еле ворочал языком и чувствовал горечь по рту; он спросил, не испытывает ли граф головной боли — голова была тяжелой и болела.
В нижних конечностях начал ощущаться холод.
Внезапно у больного возобновились спазмы, какие он испытал двумя днями раньше; у него сводило то лопатки, то ключицы, то диафрагму. Пульс, до этого, как мы сказали, учащенный, стал неровным, прерывистым.
Жильбер предписал отвлекающие средства: однажды они уже привели к улучшению.
К сожалению, то ли у больного не было сил вынести действие болезненного лекарства, то ли он не хотел выздоравливать, но, четверть часа спустя он стал жаловаться на невыносимую боль во всех местах, где стояли горчичники, и их пришлось снять.
Как только это было сделано, наметившееся было улучшение приостановилось.
В наши намерения не входит следить во всех подробностях за течением ужасной болезни; скажем только, что в то же утро по городу поползли тревожные слухи, на этот раз имевшие под собой более серьезные основания.
Поговаривали, что произошел рецидив, угрожавший жизни больного.
Только тогда стало возможным судить о том, какое огромное место может занимать в обществе человек. Весь Париж был взволнован, как в дни, когда всеобщее бедствие угрожает и отдельным гражданам, и всему населению. Как и накануне, простые парижане перегородили улицу и весь день охраняли ее, чтобы стук колес не долетал до слуха больного. Столпившиеся под окнами люди каждый час справлялись о состоянии здоровья Мирабо; им выдавались бюллетени, передававшиеся из рук в руки и мгновенно облетавшие весь Париж. Толпа сограждан осаждала дверь особняка; там были люди всех сословий, различных убеждений, будто каждая партия, как бы она ни отличалась от других, понесла бы особую утрату со смертью Мирабо. Тем временем друзья, родные и близкие великого оратора собрались во дворе, в приемных и покоях нижнего этажа, а сам больной даже не догадывался об этом столпотворении.
Мирабо и доктор Жильбер изредка обменивались несколькими словами.
— Так вы решительно хотите умереть? — спрашивал доктор.
— К чему мне жить?.. — отвечал Мирабо.
Жильбер вспомнил про обязательства, принятые Мирабо по отношению к королеве, про ее неблагодарность и не стал повторяться, пообещав себе до конца исполнить свой долг врача, отлично, впрочем, осознавая, что он не Бог и не может сделать то, что выше его сил.
Вечером того же дня Якобинский клуб прислал целую депутацию во главе с Барнавом, чтобы справиться о здоровье своего бывшего председателя. Первоначально якобинцы собирались назначить в помощники Барнаву двух Ламетов, однако те отказались.
Когда Мирабо узнал об этом обстоятельстве, он заметил:
— Я знал, что они трусливы, но не подозревал, что они еще и глупы!
В течение целых суток Жильбер не отходил от Мирабо ни на минуту. В среду вечером, около одиннадцати часов, состояние больного было удовлетворительным, и Жильбер согласился перейти в соседнюю комнату, чтобы отдохнуть там несколько часов.
Прежде чем лечь, доктор приказал, чтобы его немедленно разбудили при малейшем ухудшении состояния больного.
Он проснулся на рассвете. Никто не потревожил его сна, однако он почувствовал беспокойство: ему казалось невозможным, чтобы все было хорошо.
И действительно, когда доктор сошел вниз, Тейш со слезами на глазах и в голосе сообщил ему, что графу было очень плохо, но, несмотря на сильные боли, он запретил будить доктора Жильбера.
Должно быть, больной страдал невыносимо: пульс был угрожающий, боли резко усилились, возобновились спазмы и снова началось удушье.
Неоднократно — Тейш отнес это на счет бреда — больной упоминал о королеве.
— Неблагодарные! — говорил он. — Они даже не поинтересовались, как я себя чувствую!
Потом он прибавил, словно говоря с самим собой:
— Хотел бы я знать, что она скажет завтра или послезавтра, когда узнает, что я умер.
Жильбер решил, что все будет зависеть от того, как пройдет кризис; он приготовился мужественно сражаться за его жизнь до конца и приказал поставить ему на грудь пиявки; однако пиявки будто были в сговоре с умирающим: они не держались, пришлось вместо них провести повторное кровопускание из ноги и употребить мускусные пилюли.
Приступ продолжался восемь часов. Все это время Жильбер, как искусный дуэлянт, сражался со смертью, отражая каждый ее удар, отважно бросаясь ей навстречу и мужественно перенося уколы ее шпаги. Наконец спустя восемь часов жар спал, смерть отступила, но, подобно тигру, убегающему для того, чтобы вернуться вновь, она оставила на лице больного отпечаток своих страшных когтей.
Жильбер стоял, скрестив на груди руки, перед постелью, где только что произошла ужасная битва. Он слишком хорошо знал свое дело, чтобы у него оставалась не только надежда, но хотя бы сомнение.
Больной был обречен; в этом неподвижно лежавшем у Жильбера перед глазами теле, несмотря на теплившуюся еще жизнь, невозможно было узнать Мирабо.
С этой минуты — странная вещь! — больной и Жильбер по взаимному согласию и словно пораженные одной и той же мыслью, говорили о Мирабо как о человеке, который когда-то существовал, но которого больше нет.
С этого времени лицо Мирабо приняло тожественное выражение, свойственное главным образом великим людям перед смертью; его голос стал медленным, важным, почти пророческим; его слова стали строже, глубже, выразительнее; в его отношениях с окружавшими его людьми чувствовались теперь теплота и в то же время отрешенность и возвышенность.
Ему доложили, что молодой человек, с которым он виделся лишь однажды и который не хочет себя назвать, настоятельно просит его принять.
Мирабо повернулся к Жильберу, будто спрашивая его позволения принять молодого человека.
Жильбер понял его желание.
— Просите! — приказал он Тейшу.
Тейш отворил дверь. На пороге появился юноша лет двадцати; он медленно прошел вперед, опустился на колени перед постелью Мирабо, взял его за руку и, разрыдавшись, припал к ней губами.
Мирабо пытался вспомнить.
— А-а! — вдруг воскликнул он. — Я вас узнал: вы тот самый юноша из Аржантёя.
— Благословляю тебя, Господи! — воскликнул молодой человек. — Вот все, что я у тебя просил.
Он поднялся и, спрятав лицо в ладонях, вышел.
Несколько минут спустя вошел Тейш, держа в руке записку, написанную в передней молодым человеком.
В ней были эти простые слова:
«Я поцеловал в Аржантёе г-ну де Мирабо руку, сказав, что готов за него умереть.
Я пришел, чтобы подтвердить данное слово.
Вчера из одной английской газеты я узнал, что в Лондоне успешно проведена операция по переливанию крови при таком же заболевании, что и у нашего прославленного больного.
Если ради спасения г-на де Мирабо врачи сочтут полезным переливание крови, я предлагаю свою: она молода и чиста.
Прочтя эти несколько строк, Мирабо не мог сдержать слез.
Он приказал вернуть молодого человека; однако, стремясь избежать этой столь заслуженной благодарности, тот поспешил скрыться, оставив два адреса: в Париже и в Аржантёе.
Некоторое время спустя Мирабо согласился принять всех: своих друзей г-на де Ламарка и г-на Фрошо; свою сестру г-жу дю Сайян; свою племянницу г-жу д’Арагон.
Единственное, от чего он отказался, так это принять другого врача помимо Жильбера. Когда Жильбер стал было настаивать, он объяснил свое решение так:
— Нет, доктор, на вашу долю выпало много неприятностей из-за моей болезни; если вы меня вылечите, слава должна принадлежать вам одному.
Время от времени он интересовался, кто приходил справиться о его здоровье, и, хотя он не спрашивал: «Присылала ли кого-нибудь королева?», Жильбер догадывался, судя по тяжелому вздоху умирающего, когда тот дочитывал список посетителей до конца, что единственного имени, которое он хотел бы увидеть, там-то как раз и не было.
Тогда, ни слова не говоря ни о короле, ни о королеве — Мирабо еще не до такой степени ослабел, чтобы выдать себя, — он с восхитительным красноречием пускался в рассуждения о политике, а с особенным удовольствием о том, как бы он повел себя по отношению к Англии, будь он министром.
Больше всего он был бы счастлив сразиться с Питтом.
— О Питт, — вскричал он однажды, — это министр, занятый лишь приготовлениями; он управляет при помощи угроз, а не благодаря решительным действиям; если бы я еще был жив, я бы доставил ему немало хлопот!
Время от времени до слуха собравшихся долетали с улицы сдержанные крики «Да здравствует Мирабо!», похожие скорее на молитву или жалобу, чем на надежду.
Мирабо слушал эти крики, приказывал отворить окна, чтобы до него долетал шум, вознаграждавший его за перенесенные страдания.
После этого он шептал:
— О славный народ! Оклеветанный, оскорбленный, презираемый, как и я! Так и должно быть: они меня забудут, зато ты воздашь мне должное!
Наступила ночь. Жильбер не пожелал оставить больного; он приказал подвинуть к кровати кресло и вытянулся в нем.
Мирабо не возражал: с тех пор как он уверился в неизбежности своей смерти, он словно перестал бояться своего доктора.
С наступлением рассвета он приказал распахнуть окна.
— Дорогой мой доктор, — обратился он к Жильберу, — я умру сегодня. Когда человек доходит до такого состояния, в каком очутился я, ему остается умастить себя благовониями и надеть венок из цветов, чтобы по возможности приятнее вступить в сон, от которого не пробуждаются… Позволено ли мне делать все, что только заблагорассудится?
Жильбер кивнул в знак того, что Мирабо волен в своих желаниях.
Тот позвал обоих лакеев.
— Жан, купите для меня самые красивые цветы, какие вам удастся раздобыть; тем временем Тейш займется моим туалетом и постарается придать мне достойный вид.
Жан вопросительно взглянул на Жильбера, и тот кивком подтвердил приказание больного.
Жан вышел.
Тейш был накануне очень болен. Тем не менее он стал брить и завивать хозяина.
— Я слышал, ты был вчера болен, бедняга Тейш! — заметил Мирабо. — Как ты себя чувствуешь сегодня?
— Очень хорошо, дорогой хозяин, — отвечал верный слуга, — я желал бы, чтобы вы были на моем месте.
— Зато я, как бы мало ты ни дорожил жизнью, не желал бы тебе оказаться на моем, — со смехом отвечал Мирабо.
В это мгновение раздался пушечный выстрел. Где стреляли? Это навсегда останется тайной.
Мирабо вздрогнул.
— О! Похороны Ахилла уже начались? — привскочив на постели, вскричал он.
Едва Жан вышел из особняка, как к нему бросились все собравшиеся, чтобы узнать о здоровье его знаменитого хозяина. Когда он сообщил, что идет за цветами, несколько человек бросились в разные стороны с криками: «Цветы для господина де Мирабо!»; распахивались все двери, каждый предлагал все, что у него было в доме или в оранжереях; менее чем через четверть часа особняк был завален редчайшими цветами.
В девять часов утра комната Мирабо превратилась в настоящий цветник.
В это время Тейш как раз заканчивал его туалет.
— Дорогой доктор, — молвил Мирабо, — я бы хотел попросить у вас четверть часа, чтобы проститься с особой, которая должна покинуть особняк раньше меня. Если кому-нибудь придет в голову оскорбить эту особу, я прошу вас за нее вступиться.
Жильбер понял:
— Хорошо! Я готов вас оставить.
— Да, но подождите в соседней комнате. Как только эта особа выйдет, вы будете при мне безотлучно до самой моей смерти, не правда ли?
Жильбер кивнул.
— Дайте слово! — попросил Мирабо.
Жильбер, запинаясь, дал клятву. Мужественный доктор чрезвычайно удивился, ощутив у себя на глазах слезы, ибо доселе считал себя философом и полагал, что давно утратил чувствительность.
Он сделал шаг к двери.
Мирабо его остановил.
— Прежде чем выйти, — распорядился он, — отоприте мой секретер, возьмите оттуда небольшую шкатулку и дайте ее мне.
Жильбер поспешил исполнить желание графа.
Шкатулка оказалась тяжелой. Жильбер решил, что она полна золота.
Мирабо жестом приказал поставить ее на ночной столик и протянул руку.
— Будьте добры, пришлите ко мне Жана, — попросил он. — Жана, слышите? Не Тейша! Мне трудно кричать или звонить.
Жильбер вышел. Жан ожидал в соседней комнате, и не успела дверь захлопнуться за доктором, как он вошел в комнату графа.
Жильбер услышал, как дверь заперли на засов.
Следующие полчаса он отвечал на вопросы наводнивших дом людей.
Ответы его были неутешительны; он не стал скрывать, что Мирабо вряд ли доживет до вечера.
Перед входом в особняк остановилась карета.
На мгновение доктору почудилось, что это королевский экипаж, который пропустили из почтительности вопреки запрету, распространявшемуся на все другие кареты.
Он подбежал к окну. Для умиравшего было бы приятным утешением узнать, что его здоровьем интересуется королева!
Оказалось, что это обыкновенная наемная карета, за которой посылали Жана.
Доктор догадался, для кого она предназначалась.
И действительно, спустя несколько минут вышел Жан, сопровождая женщину, закутанную в длинную мантилью.
Дама села в карету.
Толпа почтительно расступилась перед экипажем, нимало не заботясь тем, кто эта женщина.
Жан возвратился в дом.
Спустя минуту дверь в комнату Мирабо вновь отворилась и оттуда донесся слабый голос больного: он просил доктора войти к нему.
Жильбер бросился на зов.
— Поставьте шкатулку на место, дорогой доктор, — промолвил Мирабо.
Жильбер был удивлен тем, что шкатулка оказалась столь же тяжелой, как и прежде.
— Да, это любопытно, не так ли? — заметил Мирабо. — И где только, черт побери, порой скрывается бескорыстие?!
Подойдя к кровати, Жильбер поднял с полу расшитый кружевной платок.
Он был мокрым от слез.
— Она не только ничего не взяла, но кое-что оставила, — пробормотал доктор.
Мирабо взял платок и, ощутив влагу, прижал его ко лбу.
— Только у нее нет сердца!.. — заключил он.
С закрытыми глазами он откинулся на подушки; можно было подумать, что он в обмороке или уже умер, если бы не рвавшиеся у него из груди глухие хрипы, свидетельствовавшие о близкой кончине.
В самом деле, с этой минуты несколько еще прожитых Мирабо часов были всего-навсего агонией.
Жильбер сдержал данное обещание: он до последней минуты оставался у постели умирающего.
Впрочем, как ни тяжело смотреть на последнюю схватку между материей и духом, для врача и философа это зрелище всегда весьма поучительно.
Чем величественнее гений, тем любопытнее наблюдать за тем, как он ведет борьбу со смертью, которая должна в конце концов усмирить его.
Однако последние минуты жизни этого великого человека внушили доктору еще одну мрачную мысль.
Почему умирал Мирабо, человек могучего темперамента и геркулесова телосложения?
Не потому ли, что он протянул руку помощи гибнущей монархии? Не оттого ли, что на его руку оперлась на мгновение женщина, что приносила с собой несчастья и звалась Марией Антуанеттой?
Не предсказывал ли Калиостро, говоря о Мирабо, нечто похожее на такую смерть? И не явились ли для него, Жильбера, эти два встреченных им странных существа, одно из которых губило репутацию великого оратора Франции, ставшего поддержкой монархии, другое убивало его здоровье, — доказательством того, что всякое препятствие должно, подобно Бастилии, рухнуть перед Калиостро, вернее, перед олицетворяемой им идеей?
В то время как Жильбер предавался размышлениям, Мирабо пошевелился и раскрыл глаза.
Он возвращался к жизни через врата страдания.
Он попытался заговорить — тщетно! Однако это новое обстоятельство не ввергло его в уныние: как только он убедился в том, что язык его не слушается, он улыбнулся и попытался взглядом поблагодарить Жильбера и тех, кто своими заботами не оставлял его на последнем этапе пути, в конце которой была смерть.
Однако его занимала единственная мысль; только Жильбер мог понять, о чем думает граф, и он понял.
Больной не знал, как долго он находился до этого в забытьи. Продолжалось ли оно час или целый день? Не посылала ли к нему за это время королева?
Доктор приказал принести снизу книгу посетителей, где каждый, будь он кем-либо послан или явился от своего имени, должен был расписаться.
Там не было имени ни одного из приближенных ее величества — свидетельства скрытой заботы королевы.
Жильбер вызвал Тейша и Жана и расспросил их; ни камердинер, ни лакей королевы не приходили.
Мирабо сделал отчаянную попытку что-то сказать; попытка эта была подобна той, какую предпринял сын Крёза, когда, видя, что его отцу угрожает смерть, сумел победить свою немоту и крикнуть: «Человек, не убивай Крёза!»
Попытка Мирабо увенчалась успехом.
— Неужели они не знают, — вскричал он, — что как только я умру, они погибнут?! Я уношу с собою траурные одежды монархии, и на моей могиле мятежники будут рвать друг у друга из рук клочья этих одежд…
Жильбер поспешил к больному. Для опытного врача надежда остается до тех пор, пока не ушла жизнь. Не должен ли он был употребить все свое искусство, чтобы дать возможность этому красноречивому оратору произнести еще несколько слов?
Он взял ложку и налил в нее несколько капель зеленоватой жидкости — флакон с этой самой жидкостью он однажды уже давал Мирабо, но на этот раз он не стал разбавлять ее водкой — и поднес ложку к губам больного.
— Ах, дорогой доктор, — с усмешкой промолвил тот, — если вы хотите, чтобы эликсир жизни подействовал, дайте мне полную ложку, а еще лучше — весь флакон.
— Что вы хотите этим сказать? — пристально глядя на Мирабо, спросил Жильбер.
— Неужели вы думаете, — отвечал тот, — что я, человек, известный своими излишествами во всем, не воспользовался таким сокровищем до отвращения? Напротив! Я приказал, дорогой мой эскулап, разложить ваш эликсир на составляющие и, узнав, что его получают из корня индийской конопли, стал пить его не только каплями, но и полными ложками, и не для того только, чтобы поддерживать жизнь, но и для того, чтобы грезить.
— Несчастный! Несчастный! — прошептал Жильбер. — Я тогда так и подумал, что даю вам яд.
— Сладкий яд, доктор; благодаря ему я вдвое, вчетверо, в сто раз продлил последние часы своего существования; благодаря ему, умирая в сорок два года, я чувствую себя так, словно прожил сто лет; наконец, благодаря ему я в воображении владел всем, что ускользало от меня в действительности: силой, богатством, любовью… Ах, доктор, доктор, не раскаивайтесь, а, напротив, поздравьте себя. Господь послал мне жизнь обыкновенную, скучную, скудную, бесцветную, несчастливую, не вызывающую сожаления, и надо быть готовым в любой момент вернуть ему эту жизнь как ростовщическую ссуду; доктор, я не знаю, должен ли я благодарить Господа за жизнь, но знаю твердо, что вас я просто обязан поблагодарить за ваш яд. Так наполните ложку до краев, доктор, и дайте ее мне!
Доктор, исполняя просьбу Мирабо, подал ему эликсир, и тот с наслаждением стал его смаковать.
Наступило молчание. Потом Мирабо, словно с приближением вечности смерть приподняла для него завесу будущего, снова заговорил:
— Ах, доктор! Счастливы те, что умрут в этом, тысяча семьсот девяносто первом году! Ведь они увидят только ясное и сияющее лицо революции. До сих пор никогда столь великая революция не достигалась столь малой кровью; это оттого, что до сего дня она происходит только в умах, но придет время, когда она будет вершиться в делах и вещах. Вы, может быть, думаете, что они еще пожалеют обо мне там, в Тюильри. Ничуть! Моя смерть освобождает их от принятого ими на себя обязательства. Когда я был рядом, они были вынуждены править определенным образом; я перестал быть их опорой, я стал помехой; она извинялась за меня перед своим братом: «Мирабо полагает, что дает мне советы, — писала она ему, — и не замечает, что я просто заставляю его терять время». Вот почему я хотел, чтобы эта женщина была моей любовницей, а не королевой. Какая замечательная роль, доктор, выпала на долю того, кто одной рукой поддерживает юную свободу, а другой — дряхлую монархию; кто заставляет их идти в ногу к единой цели: к счастью народа и уважению монархии! Может быть, это было возможно, а быть может, это только несбывшаяся мечта; однако я совершенно убежден в том, что только я был способен осуществить эту мечту. Меня огорчает не то, что я умру, доктор, а то, что я не кончил дела: я за него взялся, но понимаю, что не могу довести его до конца. Кто станет прославлять мою идею, если она недоношена, изуродована, обезглавлена? Обо мне будут помнить только то, что как раз и не следовало бы знать: что я вел неправедную жизнь, безумствовал, бродяжничал. Какие из моих сочинений прочтут? «Письма к Софи», «Эротическую библию», «Прусскую монархию», памфлеты и непристойные книги. А порицать меня станут за то, что я вступил в сговор с двором, и упрекнут меня потому, что из этого договора ничего не вышло; мое дело — бесформенный зародыш, безголовое чудище, однако меня, умершего в возрасте сорока двух лет, будут судить так, словно я прожил полноценную жизнь. Я исчезну в бушующем море, а скажут, будто я шел не по зыбким волнам или над бездной, а по широкой дороге, вымощенной законами, ордонансами и предписаниями. Доктор, кому я могу завещать промотанное состояние — не имеет значения, ведь у меня нет детей, но кому я завещаю оклеветанную память о себе, память, которая могла бы в один прекрасный день стать наследием, достойным составить честь Франции, Европе, миру?..
— Почему же вы так спешите умереть? — печально спросил Жильбер.
— Да, в самом деле, бывают минуты, когда я спрашиваю себя о том же. Однако послушайте: я ничего не мог сделать без нее, а она не пожелала действовать со мною заодно. Я ввязался в это, как дурак; я поклялся, как идиот, подчинившись душевному порыву, она же… она не давала никаких клятв, не брала на себя обязательств… Ну и пусть, все к лучшему, доктор, и если вы мне кое-что пообещаете, я ни о чем не буду жалеть в оставшиеся мне часы.
— Что же я могу вам обещать, Боже мой?
— Дайте мне слово, что, если мой переход из этого мира в другой будет слишком трудным, слишком болезненным, обещайте, доктор, — и я обращаюсь не только к врачу, но к человеку, к философу, — обещайте мне помочь!
— Зачем вы обращаетесь ко мне с подобной просьбой?
— Сейчас скажу. Дело в том, что, хотя я чувствую приближение смерти, в то же время я ощущаю в себе еще немало жизни. Я умираю в расцвете сил, дорогой доктор, и потому самый последний шаг будет не из легких!
Доктор склонился над больным, приблизив к нему лицо.
— Я обещал не покидать вас, друг мой, — сказал он. — Если Господь — а я надеюсь, что это не так, — осудил вашу жизнь, ну что же, в решающую минуту я из искреннего расположения к вам готов исполнить свой долг! Если смерть станет близка, я тоже не опущу рук.
Можно было подумать, что больной только и ждал этого обещания.
— Благодарю, — прошептал он.
Граф уронил голову на подушки.
Несмотря на врачебный долг внушать больному надежду на выздоровление до последнего его вздоха, на сей раз сомнений у Жильбера не осталось. Большая доза гашиша, недавно принятая Мирабо, возымела над больным свое действие, подобно вольтову столбу, встряхнув его и вернув ему на время способность говорить и двигать лицевыми мускулами, то есть выражать мысль в движении, если можно так сказать. Но как только больной замолчал, мускулы его расслабились, жизнь мысли замерла, и вот уже смерть, запечатлевшаяся на его лице со времени последнего приступа, проявилась вновь еще явственней.
В течение трех последующих часов ледяная рука Мирабо покоилась в руках доктора Жильбера. В это время, то есть с четырех до семи часов вечера, умирающий был спокоен, до такой степени спокоен, что стало возможным впустить всех желавших попрощаться с ним. Его можно было принять за спящего.
Однако к восьми часам Жильбер почувствовал, как дрогнула ледяная рука Мирабо; дрожь была столь заметной, что у доктора не могло оставаться сомнений.
«Ну, вот и настал час борьбы, теперь начинается настоящая агония», — заметил он про себя.
И действительно, лоб умирающего покрылся испариной, глаза приоткрылись и сверкнули.
Он показал зна́ком, что его мучает жажда.
Ему сейчас же стали предлагать воду, вино, оранжад, но он только покачал головой.
Он хотел совсем не этого.
Он дал понять, чтобы ему принесли перо, чернила и бумагу.
Его приказание было тотчас исполнено — не только из повиновения, но и ради того, чтобы ни единая мысль величайшего гения, даже высказанная в бреду, не была потеряна для потомства.
Он взял перо и твердой рукой начертал два слова: «Умереть, уснуть».
Это были слова Гамлета.
Жильбер сделал вид, что не понимает.
Мирабо выпустил из рук перо, схватился руками за грудь, будто намереваясь разорвать ее, выкрикнул нечто нечленораздельное, снова взял перо и, сделав над собой нечеловеческое усилие, чтобы хоть на мгновение усмирить боль, написал: «Боли чудовищные, невыносимые. Следует ли оставлять друга на пыточном колесе часами, целыми днями, может быть, когда можно избавить его от мук несколькими каплями опиума?»
Однако доктор был в нерешительности. Да, как он и говорил Мирабо, в решительную минуту он был рядом, но не для того, чтобы помогать смерти, а чтобы с ней сразиться.
Боли все усиливались, умиравший напрягался всем телом, изо всех сил сжимал кулаки, рвал зубами подушку.
— Эх, медики, медики! — вскричал он вдруг. — Разве вы не мой врач? Или вы мне не друг, Жильбер? Не вы ли обещали избавить меня от таких страданий перед смертью? Неужели вы хотите, чтобы я унес с собой в могилу сожаление о своем доверии к вам? Жильбер, я взываю к вашей дружбе! Я взываю к вашей чести!
Он застонал; потом, вскрикнув от боли, повалился на подушку.
Жильбер тяжело вздохнул и, протянув к Мирабо руку, сказал:
— Хорошо, друг мой, вам сейчас дадут то, о чем вы просите.
Он взял перо и написал рецепт на большую дозу диакодового сиропа, разведенного в дистиллированной воде.
Едва он успел написать последнее слово, как Мирабо приподнялся, протянул руку и попросил перо.
Жильбер поспешил исполнить его просьбу.
Сведенная смертью рука умирающего нацарапала едва различимые слова: «Бежать! Бежать! Бежать!»
Он хотел было поставить подпись, однако сумел написать только первые четыре буквы своего имени и, протянув по направлению к Жильберу сведенную судорогой руку, прошептал:
— Это для нее!
Бездыханный, он упал на подушку и замер с ничего не выражавшим взглядом.
Он был мертв.
Жильбер подошел к постели, взглянул на него, пощупал пульс, приложил свою руку к сердцу, после чего обернулся к присутствовавшим при этой торжественной сцене и объявил:
— Господа! Мирабо более не страдает.
Прижавшись в последний раз губами ко лбу покойного, он
взял лист бумаги, назначение которого известно было ему одному, с благоговением сложил листок, спрятал у себя на груди и вышел, полагая, что не имеет права держать его у себя хоть на минуту дольше того времени, которое было необходимо, чтобы дойти от Шоссе-д’Антен до Тюильри и исполнить последнюю волю прославленного усопшего.
Через несколько минут после того, как доктор вышел из комнаты Мирабо, с улицы донесся нарастающий шум толпы.
Это начала распространяться весть о смерти графа.
Скоро вошел скульптор: его прислал Жильбер, чтобы тот сохранил для потомства образ великого оратора в ту самую минуту, как он скончался, борясь со смертью.
Несколько мгновений вечности успели придать его маске выражение ясности — отражение мощного духа, покинувшего тело, которое он до того оживлял.
Мирабо не умер, он будто спит, преисполненный жизни и приятных сновидений.
Скорбь была огромной, всеобщей; весть о смерти Мирабо в одно мгновение облетела город, распространившись от центра к окраинам, от улицы Шоссе-д’Антен до парижских застав. Было половина девятого утра.
Народ издал ужасающий вопль; потом он взялся устанавливать траур.
Люди бросились к театрам, заперли все их двери на замок и разорвали афиши.
В тот же вечер в одном из особняков на улице Шоссе-д’Антен начался бал; толпа ворвалась в дом, разогнала танцоров и переломала инструменты.
О понесенной утрате объявил членам Национального собрания сам председатель.
Баррер тотчас же поднялся на трибуну, потребовал у Собрания включить в отчет об этом печальном дне выражения соболезнований по случаю потери великого человека и настоял на том, чтобы от имени отечества все члены Национального собрания были приглашены для участия в погребении.
На следующий день, 3 апреля, в Собрание явились представители парижского департамента. Они потребовали и добились того, чтобы церковь святой Женевьевы была превращена в пантеон для погребения великих людей и первым там был похоронен Мирабо.
Приведем здесь этот великолепный декрет Национального собрания. Хотя политические деятели считают книги, подобные этой, несерьезными только потому, что в них история преподносится не столь тяжеловесно, как делают это историки, мы сочли небесполезным, чтобы наши читатели лишний раз могли бросить взгляд на эти декреты, тем более замечательные, что они были продиктованы непосредственно восхищением или признательностью народа.
Вот этот декрет дословно:
Национальное собрание постановляет:
Статья 1. «Новое здание церкви святой Женевьевы предназначить для захоронения праха великих людей, начиная с эпохи французской свободы».
Статья 2. «Только Законодательное собрание может решать, кому будет оказана эта честь».
Статья 3. «Считать Оноре Рикети Мирабо достойным этой чести».
Статья 4. «В будущем Законодательное собрание не имеет права оказывать эту честь никому из своих членов; она может быть оказана лишь следующим составом Законодательного собрания».
Статья 5. «Исключения для особо выдающихся деятелей, скончавшихся до Революции, могут быть сделаны только по решению Законодательного собрания».
Статья 6. «Обязать директорию Парижского департамента срочно привести здание помещения церкви святой Женевьевы в надлежащее состояние для исполнения новой функции; на фронтоне должно быть написано:
“Великим людям от благодарного отечества”».
Статья 7. «До окончания строительства нового здания церкви святой Женевьевы тело Рикети Мирабо будет помещено рядом с прахом Декарта в склепе церкви святой Женевьевы».[28]
На следующий день в четыре часа пополудни Национальное собрание в полном составе покинуло зал заседаний в Манеже и отправилось к особняку Мирабо; там членов Собрания уже ждали директор департамента, все члены кабинета министров, а также более ста тысяч человек.
Однако среди этой сотни тысяч человек не было ни одного, кто явился бы по поручению королевы.
Кортеж тронулся в путь.
Лафайет шагал впереди как главнокомандующий национальной гвардии королевства.
За ним следовал председатель Национального собрания Тронше, по-королевски сопровождаемый эскортом из двенадцати распорядителей Палаты.
Затем шли министры.
Потом — члены Собрания, не разделяясь на партии, Сиейес — об руку с Шарлем де Ламетом.
Далее, за членами Собрания — Якобинский клуб, подобный второму Национальному собранию; его члены выделялись изъявлениями скорби, вероятно более показной, нежели истинной: Клуб объявил недельный траур, а Робеспьер, слишком бедный, чтобы позволить себе покупку черного фрака, взял его напрокат, как уже сделал это после смерти Франклина.
И уже за ними, между двумя шеренгами национальных гвардейцев, шло все население Парижа.
Траурная музыка, в которой впервые звучали два дотоле неизвестных инструмента — тромбон и тамтам, задавала шаг этой необъятной толпе.
В церковь святого Евстафия процессия прибыла только в восемь часов. Надгробное слово произнес Черутти; едва он договорил, как находившиеся в церкви две тысячи национальных гвардейцев разрядили ружья. Присутствующие, не ожидавшие выстрела, громко вскрикнули. Сотрясение было таким мощным, что в окнах не осталось ни одного целого стекла. На миг показалось даже, что свод храма вот-вот рухнет и гроб будет погребен под обломками церкви.
В дальнейший путь двинулись с факелами: ночная мгла уже сгустилась над городом и пала не только на улицы, по которым двигалась процессия, но и на сердца большинства присутствовавших.
Смерть Мирабо действительно вносила путаницу в политическую ситуацию. Со смертью Мирабо никто не представлял себе, на какой путь вступает Франция. Не было больше искусного укротителя, способного управлять горячими скакунами, называемыми честолюбием и ненавистью. Чувствовалось, что он уносит с собой нечто такое, чего отныне будет недоставать Собранию: миролюбие, жившее даже в военное время, и доброту, скрытую под необузданностью ума. Каждый что-то терял с его смертью: роялисты лишились шпор, а революционеры — удил. Отныне колесница будет все больше набирать ход, а спуск еще долог. Кто мог сказать, каков будет конец: победа или бездна?
К Пантеону подошли лишь в середине ночи.
Единственный, кто отстал от процессии, был Петион.
Почему же Петион удалился? Он объяснил это сам на следующий день тем из своих друзей, кто упрекал его за уход.
Он прочитал, как он говорил, план контрреволюционного заговора, написанный рукой Мирабо.
Три года спустя, мрачным осенним днем, не в зале манежа, а в зале заседаний Тюильри, когда Конвент расправился с королем, королевой, жирондистами, кордельерами, якобинцами, монтаньярами, с самим собой и лишился всего живого, что можно было бы еще убить, он добрался до мертвых. Именно тогда Конвент с варварской радостью объявил, что допустил ошибку в оценке Мирабо и что, на его взгляд, гений не может служить извинением продажности.
Приняли новый декрет, изгонявший Мирабо из Пантеона.
Явился судебный исполнитель, с порога храма прочитал декрет, объявлявший Мирабо недостойным чести лежать рядом с Вольтером, Руссо и Декартом, и потребовал у церковного сторожа выдать тело.
Таким образом, голос еще более страшный, чем зов в Иосафатовой долине, прокричал до времени:
— Пантеон, отдай своих мертвецов!
И Пантеон повиновался: тело Мирабо было выдано судебному исполнителю, приказавшему, как он сам выразился, «препроводить вышеозначенный гроб к месту обычных захоронений».
А местом обычных захоронений был Кламар, кладбище для казненных.
Чтобы наказание, постигшее Мирабо уже после смерти, казалось еще ужаснее, гроб был захоронен ночью и без сопровождения, без какого бы то ни было обозначения места, без креста, без надгробия, без надписи.
Только гораздо позже старый могильщик, отвечая на вопросы любопытного, жаждавшего узнать больше других, провел однажды вечером этого человека через заброшенное кладбище и, остановившись где-то в середине его, топнул ногой.
— Здесь, — сказал он.
Любопытный стал настаивать, желая иметь полную уверенность.
— Здесь, — повторил старик, — я за это отвечаю; я помогал опускать его в могилу и едва сам туда не свалился, до того тяжел был этот проклятый свинцовый гроб.
Этим любопытным человеком был Нодье. Однажды он привел и меня на Кламар, топнул ногой в том же самом месте и сказал:
— Здесь.
Итак, вот уже более пятидесяти лет прошло с тех пор, как все новые поколения, сменяя друг друга, проходят мимо безымянной могилы Мирабо. Не правда ли, это затянувшееся возмездие для сомнительного преступления, принадлежавшего скорее недругам Мирабо, нежели самому графу; не наступило ли время при первой же возможности обшарить эту грязную землю, где он покоится, пока не обнаружится свинцовый гроб, показавшийся таким тяжелым бедному могильщику, — гроб, изгнанный когда-то из Пантеона?
Возможно, Мирабо не заслуживает Пантеона; но нет ни малейшего сомнения, что лежат и еще будут лежать в освященной земле многие из тех, кто больше него заслуживает осквернения.
Франция! Найди место для Мирабо между поруганием и Пантеоном! Пусть на могиле будет вместо эпитафии начертано только его имя, пусть не будет на ней ничего, кроме скромного бюста, и пусть только грядущее будет ему судией!
Утром 2 апреля, примерно за час до того, как Мирабо испустил дух, со стороны улицы Сент-Оноре к Тюильри по улицам Святого Людовика и Эшель шел морской офицер в парадной форме капитана линейного корабля.
Дойдя до Конюшенного двора, он оставил его справа, перешагнул через цепи, отделявшие его от внутреннего двора, отдал честь часовому, отсалютовавшему ему ружьем, и оказался во дворе Швейцарцев.
С видом человека, которому дорога хорошо знакома, он пошел по небольшой служебной лестнице, соединявшейся длинным извилистым коридором с кабинетом короля.
При виде офицера камердинер вскрикнул от изумления и радости, однако тот прижал палец к губам.
— Метр Гю, — сказал он, — может ли меня сейчас принять король?
— У его величества господин генерал Лафайет: король отдает ему приказания на день, — ответил камердинер, — но как только генерал выйдет…
— Вы обо мне доложите? — спросил офицер.
— О, это не потребуется: его величество вас ждет, потому что со вчерашнего вечера он приказал впустить вас немедленно по прибытии.
В эту минуту стало слышно, как в кабинете короля зазвонил колокольчик.
— Вот видите, — заметил камердинер, — король, верно, звонит, чтобы справиться о вас.
— Так ступайте, метр Гю, не будем терять время, если король в самом деле сможет меня сейчас принять.
Камердинер распахнул дверь, и почти тотчас — следовательно, его величество был один — доложил:
— Господин граф де Шарни!
— Пусть войдет! Пусть войдет! Я жду его со вчерашнего дня.
Шарни торопливо пошел вперед и, приблизившись к королю, почтительно проговорил:
— Государь, я, кажется, запоздал на несколько часов; надеюсь, однако, что, когда я доложу вашему величеству о причинах этого опоздания, вы меня извините.
— Проходите, проходите, господин де Шарни; я вас ждал с нетерпением, это правда, и я заранее готов с вами согласиться, что только очень важная причина могла сделать ваше путешествие более продолжительным, чем следовало. Итак, вы здесь; добро пожаловать!
Он подал графу руку; тот почтительно коснулся ее губами.
— Государь, — продолжал Шарни, заметивший нетерпение короля, — я получил ваше приказание ночью третьего дня и выехал из Монмеди вчера утром в три часа.
— Как вы добирались?
— На почтовых.
— Теперь мне понятно, почему вы задержались, — улыбнулся король.
— Государь, я мог бы мчаться во весь опор, это верно, — заметил Шарни, — и тогда я был бы здесь часов в десять-одиннадцать вечера, даже, может быть, раньше, если бы скакал напрямик; но я хотел изучить все достоинства и недостатки избранного вашим величеством пути; я хотел разузнать, где хорошие станции, а где неважные; в особенности же мне хотелось проверить, сколько времени с точностью до минуты, до секунды занимает путь из Монмеди в Париж и, стало быть, из Парижа в Монмеди. Я все изучил и теперь в состоянии отвечать за все.
— Браво! Господин де Шарни, вы восхитительны! — воскликнул король. — Однако позвольте мне прежде всего сообщить вам, в каком положении мы находимся здесь, а затем вы мне доложите, каковы ваши успехи там.
— Ах, государь, — проговорил Шарни, — если судить по известиям, которые до меня дошли, дела здесь идут неважно.
— Неважно до такой степени, что я пленник в Тюильри, дорогой граф! Я только что сказал об этом милому господину де Лафайету, моему тюремщику; я предпочел бы скорее быть королем Меца, нежели королем Франции; но, к счастью, вы здесь!
— Ваше величество, вы оказали мне большую честь, намереваясь сообщить о положении дел.
— Да, верно, в двух словах… Вы слышали о бегстве моих тетушек?
— Не больше, чем другие, государь, и притом в общих чертах.
— Ах, Боже мой, все так просто! Вы знаете, что Собрание разрешает нам вступать в общение только с присягнувшими священниками. Ну а бедняжки накануне Пасхи испугались, что могут погубить свои души, исповедуясь конституционному священнику, и — по моему совету, должен признаться, — отправились в Рим. Ни один закон не препятствовал этому путешествию, и вряд ли у кого-нибудь могло возникнуть опасение, что две несчастные старухи усилят партию эмигрантов. Они поручили подготовку к отъезду Нарбонну, но не могу вам сказать, как он за это взялся; заговор открылся, и им пришлось пережить визит, подобный тому, что пережили мы в Версале в ночь с пятого на шестое октября; это случилось в Бельвю вечером в день отъезда. К счастью, они успели выскользнуть через одну дверь, когда все эти канальи ломились в другую. Представьте себе: ни одного заложенного экипажа! А ведь целых три должны были их ждать у каретных сараев! Им пришлось добираться до Мёдона пешком. Только там они нашли кареты и уехали. Три часа спустя по Парижу поползли слухи: те, что пришли помешать бегству, застали гнездышко еще теплым, но пустым. На следующий день все газеты подняли шум. Марат кричал, что беглянки прихватили с собой целый миллион; Демулен заявил, что они похитили дофина. Все это было ложью: в кошельке у бедняжек было триста или четыреста тысяч франков, они с трудом передвигались сами и не могли бы взять с собой ребенка, который, к тому же, их выдал бы; впрочем, их узнали и без него сначала в Море́, однако там их пропустили, а потом — в Арне-ле-Дюке, где их арестовали. Мне пришлось обратиться в Собрание с письменной просьбой разрешить им продолжать путь, однако, несмотря на мое письмо, Национальное собрание обсуждало этот вопрос целый день. Наконец им было позволено продолжить путешествие при том условии, что комитет представит закон об эмиграции.
— Да, — подтвердил Шарни, — но, если не ошибаюсь, после великолепной речи господина де Мирабо Собрание отклонило предложенный комитетом проект закона.
— Разумеется, отклонило. Однако наряду с этой незначительной победой меня ждало великое унижение. Когда мы явились свидетелями того, какой шум был поднят вокруг отъезда двух старых дев, несколько верных друзей — а таких у меня даже больше, чем я думал, дорогой граф, — итак, несколько верных друзей, около сотни дворян, поспешили в Тюильри и предложили мне свою жизнь. Тотчас поползли слухи о том, что готовится заговор, что меня хотят похитить. Лафайета отправили в Сент-Антуанское предместье под тем предлогом, что кто-то восстанавливает Бастилию; убедившись в том, что его одурачили, он возвращается в Тюильри, врывается со шпагой в руках, со штыком наизготовку, арестовывает наших бедных друзей, обезоруживает их. У одних оказались при себе пистолеты, у других кинжалы. Каждый взял с собой то, что было под рукой. Ну что ж, этот день будет записан в истории как День рыцарей кинжала.
— О государь, государь! В какое страшное время мы живем! — покачав головой, вздохнул Шарни.
— Погодите. Каждый год мы ездим в Сен-Клу; это всем известно, ничего неожиданного в этом нет. Третьего дня мы приказали заложить кареты; выходим и видим, что экипажи окружены полуторатысячной толпой. Мы садимся; проехать невозможно: люди хватают поводья, кричат, что я хочу бежать, но мне это не удастся. После часа безуспешных попыток пришлось возвратиться; королева плакала от гнева.
— А разве генерала Лафайета не было рядом, чтобы заставить уважать ваше величество?
— Лафайет?! Знаете, что он сделал? Он велел ударить в набат на церкви святого Рока, а сам бросился в ратушу за красным флагом, чтобы объявить отечество в опасности, и это только потому, что король и королева собрались в Сен-Клу! И знаете, кто отказывался дать ему красный флаг, кто вырывал этот флаг у генерала из рук, когда он за него схватился? Дантон! Теперь утверждают, что Дантон тоже мне продался, что он получил от меня сто тысяч франков. Вот что у нас происходит, дорогой граф, не считая того, что Мирабо при смерти, а может быть, уже мертв.
— Это лишняя причина, чтобы поторопиться, государь.
— Так мы и сделаем. А что решили вы с Буйе? Надеюсь, его позиции сильны. Дело в Нанси послужило мне поводом для увеличения численного состава его гарнизона и позволило перевести под его командование новые войска.
— Да, государь; но, к несчастью, намерения военного министра не совпадают с нашими. Он только что отнял у него полк саксонских гусар и отказался перевести швейцарские полки в его распоряжение. Маркизу с огромным трудом удалось оставить в крепости Монмеди Буйонский пехотный полк.
— Значит, маркиз теперь в нерешительности?
— Нет, государь, просто надежда на удачу стала не столь бесспорной, как раньше; да что за дело! В предприятиях подобного рода нужно уметь чем-то жертвовать и быть готовым к неожиданностям; если дело пойдет хорошо, у нас на успех девяносто шансов из ста.
— Ну, раз дела обстоят таким образом, давайте вернемся к обсуждению нашего положения.
— Государь! Ваше величество по-прежнему намерены следовать по дороге на Шалон, Сент-Мену, Клермон и Стене, несмотря на то что по этому пути придется проехать, по крайней мере, на двадцать льё больше, чем если бы вы следовали любым другим путем, а также несмотря на то, что в Варенне нет почтовой станции?
— Я уже изложил господину де Буйе мотивы, по которым отдал предпочтение именно этой дороге.
— Да, государь, он передал приказания вашего величества на этот счет. Исходя из них я изучил всю дорогу кустик за кустиком, камешек за камешком. Описание, должно быть, находится в руках вашего величества.
— Оно образец ясности, дорогой граф. Я теперь знаю эту дорогу так, словно сам по ней проехал.
— В таком случае, государь, позвольте прибавить сведения, полученные мною во время последнего моего путешествия.
— Говорите, господин де Шарни, слушаю вас, а для большей ясности вот составленная вами карта.
С этими словами король достал из папки карту и расстелил ее на столе. Карта была не вычерчена, а нарисована от руки и, как говорил Шарни, на ней было указано все до последнего дерева и камня; это был результат более чем восьмимесячного труда.
Шарни и король склонились над ней.
— Государь, — начал Шарни, — настоящие опасности начнутся для вашего величества в Сент-Мену, а закончатся в Стене. На протяжении этих восемнадцати льё и следует расставить наши войска.
— Нельзя ли разместить их поближе к Парижу, господин де Шарни? Например, подтянуть отряд к Шалону?
— Государь, это непросто, — отвечал Шарни. — В Шалоне большой гарнизон, и сорок, пятьдесят, даже сто человек вряд ли смогут оказать существенную помощь для спасения вашего величества, если бы вашему величеству что-либо угрожало. Господин де Буйе, кстати говоря, ручается за успех только начиная с Сент-Мену. Все, что он может сделать, — и он просил обсудить это с вашим величеством, — это разместить свой отряд в Пон-де-Сомвеле. Как видите, государь, это вот здесь, то есть на первой почтовой станции после Шалона.
Шарни указал на карте место, о котором шла речь.
— Ну хорошо, — согласился король, — до Шалона можно доехать за десять — двенадцать часов. А за сколько часов вы проехали все девяносто льё?
— За тридцать шесть часов, государь.
— Но ведь вы ехали в легком экипаже один или с лакеем!
— Государь, я потерял в пути три часа, чтобы определить, где в Варенне приготовить подставу: не доезжая города, со стороны Сент-Мену, или, наоборот, за городом, со стороны Дёна. Три часа потерянного мною времени — это столько же, сколько потребуется вашему экипажу дополнительно из-за его тяжести. Итак, по моему разумению, король может доехать из Парижа в Монмеди за тридцать пять-тридцать шесть часов.
— А что вы решили с подставой в Варенне? Это важный вопрос. Мы должны быть совершенно уверены в том, что там будет достаточно лошадей.
— Да, государь, и я полагаю, что подставу следует приготовить при выезде из города, то есть со стороны Дёна.
— На чем основано ваше мнение?
— На том, как расположен самый этот городок, государь.
— Объясните мне, граф, как он расположен.
— Все очень просто, государь. Я проезжал через Варенн пять или шесть раз с тех пор, как покинул Париж, а вчера задержался там с двенадцати до трех часов пополудни. Варенн — небольшой городок, насчитывающий около тысячи шестисот жителей; он состоит из двух кварталов, четко разделенных между собой; они называются «верхний город» и «нижний город» и разделены рекой Эр, а через нее переброшен мост. Не угодно ли вашему величеству взглянуть на карту… здесь, государь, на краю Аргоннского леса, посмотрите.
— Да, да, понимаю, — оживился король. — Дорога резко сворачивает в лес и дальше ведет в Клермон.
— Точно так, государь.
— Но все это не объясняет мне, почему вы размещаете подставу за городом, а не при въезде в него.
— Одну минуту, государь. На мосту, соединяющем обе части города, стоит высокая башня, построенная в давние времена для взимания мостовой пошлины; она возвышается на мрачном, темном, узком пролете. Малейшее препятствие может помешать там проехать; вот почему лучше, раз уж придется рисковать, попытаться проскочить это место на полном ходу со стороны Клермона, чем менять лошадей в пятистах шагах не доезжая моста; ведь если короля случайно узнает кто-нибудь на почтовой станции, то малейшего сигнала будет довольно, чтобы мост был перегорожен: для этого понадобится всего три-четыре человека.
— Вы правы, — согласился король, — кстати, если случится заминка, вы будете рядом, граф.
— Это и долг, и великая честь для меня, если король сочтет меня достойным ее.
Король снова протянул Шарни руку, потом спросил:
— Итак, господин де Буйе уже обозначил этапы и выбрал людей, чтобы расставить их вдоль пути моего следования?
— Да, государь, осталось лишь получить одобрение вашего величества.
— Передал ли он с вами на сей счет какую-нибудь записку?
Шарни вынул из кармана сложенный лист бумаги и с поклоном подал его королю.
Король развернул бумагу и прочитал:
«По мнению маркиза де Буйе, отряды не должны выходить за пределы Сент-Мену. Если же король будет настаивать, чтобы они дошли до Пон-де-Сомвеля, то я предлагаю распределить силы, предназначенные для эскорта его величества, следующим образом:
1. В Пон-де-Сомвеле — сорок гусаров полка Лозена под командованием г-на де Шуазёля, имеющего в своем подчинении младшего лейтенанта Буде.
2. В Сент-Мену — тридцать драгунов Королевского полка под командованием г-на капитана Дандуана.
3. В Клермоне — сто драгунов полка месье под командованием графа Шарля де Дама́.
4. В Варенне — шестьдесят гусаров полка Лозена под командованием г-на де Рорига, г-на де Буйе-сына и г-на де Режкура.
5. В Дёне — сто гусаров полка Лозена под командованием г-на капитана Делона.
6. В Музе́ — пятьдесят всадников Королевского немецкого полка под командованием г-на капитана Гюнцера.
7. И, наконец, в Стене — Королевский немецкий полк под командованием г-на подполковника барона фон Манделл».
— На мой взгляд, все это хорошо, — прочитав послание, сказал король, — но отряды будут вынуждены оставаться в указанных городах или местечках один, два, а то и три дня; как же они это объяснят?
— Государь, предлог найден: они будут якобы ожидать денежный обоз, отправленный министерством в Северную армию.
— Ну, стало быть, все предусмотрено, — с заметным удовлетворением проговорил король.
Шарни поклонился.
— А кстати, по поводу денежного обоза, — продолжал король, — вы не знаете, получил ли господин де Буйе отправленный мною миллион?
— Да, государь. Однако известно ли вашему величеству, что эти деньги были в ассигнатах, обесцененных на двадцать процентов?
— Удалось ли ему дисконтировать их хотя бы с этими потерями?
— Государь, прежде всего один верный слуга вашего величества был счастлив возможности выдать в обмен на ассигнаты сумму в сто тысяч экю, без потери для вас, разумеется.
Король взглянул на Шарни.
— А остальная сумма, граф? — спросил он.
— Остальная сумма была дисконтирована господином де Буйе-сыном у банкира его отца, господина Перего; тот выплатил ему всю сумму переводными векселями на имя господ Бетмана во Франкфурте, согласившихся принять их к уплате. Таким образом, в нужную минуту в деньгах недостатка не будет.
— Благодарю вас, господин граф, — сказал Людовик XVI. — А теперь вы должны сообщить мне имя того верного слуги, кто поставил, возможно, под удар свое состояние ради того, чтобы дать сто тысяч экю господину де Буйе.
— Государь, этот верный слуга вашего величества очень богат и, следовательно, в его поступке не было никакой заслуги.
— Это неважно, сударь, король желает знать его имя.
— Государь, — с поклоном отвечал Шарни, — единственное условие, которое он поставил, оказывая вашему величеству эту ничтожную услугу, — сохранение его имени в тайне.
— Но вы-то его знаете?
— Знаю, государь.
— Господин де Шарни, — произнес король с сердечностью и достоинством, свойственными ему в иные минуты, — вот дорогая для меня реликвия… — Он снял с пальца простое золотое кольцо. — Я снял его с руки моего умирающего отца, когда целовал эту холодеющую руку в последний раз. Ценность этого кольца в том, как я им дорожу, другой цены оно не имеет; но для сердца, которое меня понимает, оно будет дороже самого дорогого алмаза. Передайте моему верному слуге мои слова вместе с этим кольцом, господин Шарни.
На глаза Шарни навернулись слезы; он почувствовал стеснение в груди и, задыхаясь, опустился на колено, принимая бесценный дар из рук короля.
В это мгновение дверь отворилась. Король поспешно обернулся: такое чудовищное нарушение этикета было оскорблением величества, если только оно не вызывалось чрезвычайными обстоятельствами.
Это была королева. Смертельно бледная, она сжимала в руке листок бумаги.
Однако при виде коленопреклоненного графа, целующего королевское кольцо и надевающего его себе на палец, она изумленно вскрикнула и выронила бумагу.
Шарни поднялся и почтительно поклонился королеве, прошептавшей сквозь зубы:
— Господин де Шарни!.. Господин де Шарни!.. Здесь… у короля… в Тюильри?..
И едва слышно она прибавила:
— И я об этом даже не знала!
В глазах бедной женщины было написано такое страдание, что Шарни, не расслышавший последних ее слов, но догадавшийся об их смысле, шагнул ей навстречу.
— Я только что прибыл, — сообщил он, — и как раз собирался просить у короля разрешения засвидетельствовать вам свое почтение.
На щеках королевы снова заиграл румянец. Она давно не слышала голоса Шарни и той нежной интонации, что он вложил в свои слова.
Она протянула обе руки, подавшись к нему, но почти тотчас прижала одну из них к груди, потому что сердце ее сильно забилось.
Шарни все видел, все понял, хотя эти переживания, для изображения и объяснения которых нам потребовалось полтора десятка строк, заняли не больше времени, чем понадобилось королю, чтобы подобрать в глубине кабинета листок, оброненный королевой и подхваченный сквозняком, когда одновременно открылись окно и дверь.
Король прочитал то, что было написано на этом листке, но ничего не понял.
— Что означают эти три слова «Бежать!.. Бежать!.. Бежать!..» и недописанное имя внизу? — спросил король.
— Государь, — отвечала Мария Антуанетта, — они означают, что господин де Мирабо скончался десять минут назад, а это предсмертный совет, который он дает нам.
— Ваше величество, — заверил ее король, — мы последуем этому совету, потому что он хорош и пришло время привести его в исполнение.
Повернувшись к Шарни, он продолжал:
— Граф, вы можете пройти к королеве и все рассказать ей.
Королева встала, перевела взгляд с короля на Шарни и проговорила:
— Идемте, граф.
Она поторопилась выйти из кабинета, потому что, если бы осталась там дольше хоть на минуту, она не смогла бы сдержать в себе противоречивые чувства, переполнявшие ее сердце.
Шарни в последний раз поклонился королю и последовал за Марией Антуанеттой.
Королева вошла к себе и упала на диван, зна́ком приказав Шарни затворить за собой дверь.
К счастью, в будуаре никого не было, потому что незадолго до того Жильбер испросил у королевы позволения поговорить с ней без свидетелей, чтобы сообщить о смерти Мирабо и передать его последний совет.
Едва опустившись на диван, она почувствовала, что ее сердце готово разорваться, и разрыдалась.
Ее слезы были так сильны и искренни, что пробудили в сердце Шарни остатки былых чувств.
Мы говорим «остатки былых чувств», потому что когда страсть, подобная той, чье рождение и расцвет мы наблюдали, перегорела в сердце мужчины, то — если только какой-нибудь страшный удар не превратит ее в ненависть — она никогда не угасает полностью.
Кроме того, Шарни находился в том неловком положении, которое может быть понято лишь тем, кто сам побывал в такой ситуации: в его сердце тлела былая любовь и разгоралась новая.
Он уже любил Андре со всем пылом, на какой было способно его сердце.
Он еще любил королеву со всем состраданием, на какое была способна его душа.
Всякий раз, видя муки этой несчастной любви — муки, причиняемые эгоизмом, — он, если можно так выразиться, чувствовал, как сердце женщины истекает кровью, но всякий раз, понимая, что это результат эгоизма, он не имел сил прощать, как и все, кому былая любовь стала в тягость.
И все же каждый раз, как он оказывался перед искренне страдавшей женщиной, ни в чем его не упрекавшей и ни на что не жаловавшейся, он не мог не отдать должное глубине этого чувства; он вспоминал, сколькими людскими предрассудками, сколькими обязанностями перед обществом пожертвовала ради него эта женщина, и, склоняясь над этой бездной, не мог удержаться, чтобы тоже не уронить слезу сожаления и не бросить слово утешения.
И все же сквозь ее слезы каждый раз звучали упреки, а в рыданиях слышались жалобы, и тогда он вспоминал, как требовательна эта любовь, как сильно стремление этой женщины к абсолютной власти, как велик деспотизм королевы, дававшей о себе знать даже в выражении нежности, в любовных признаниях; он становился нетерпим к ее требовательности, восставал против ее деспотизма, вступал в борьбу с ее волей, противопоставляя всему этому нежное невозмутимое лицо Андре, и отдавал предпочтение холодной статуе, как он себе ее представлял, перед королевой — воплощением страстности, готовой метать взглядом молнии, сгорая от любви, гордыни или ревности.
На сей раз королева плакала и не говорила ни слова.
Она более восьми месяцев не видела Шарни. Верный данному королю слову, граф все это время скрывал свое местонахождение. Вот почему королева ничего не знала о близком ей человеке, столь близком, что последние два-три года ей казалось, что разлучить их может только смерть.
Но, как видели читатели, Шарни уехал, ни слова не сказав ей о том, куда он направляется. Единственным для нее утешением было то, что он находился на королевской службе; вот почему она говорила себе так: «Служа королю, он служит и мне; значит, он поневоле будет думать обо мне, даже если захочет меня забыть».
Безусловно, это было слабым утешением: она привыкла владеть его помыслами, а не ждать, пока он случайно о ней вспомнит. Вот почему, когда она увидела Шарни в ту минуту, когда меньше всего этого ожидала, когда она снова застала его у короля почти на том же месте, что и в день его отъезда, в ее душе ожили страдания, к ней вернулись терзавшие ее сердце мысли, к горлу подкатили слезы, жёгшие ей глаза во время продолжительного отсутствия графа; все это разом неожиданно нахлынуло на нее, вызвав румянец на щеках и стеснение в груди от захвативших ее тоски и страдания, хотя она чуть было не сочла их исчезнувшими навсегда.
Она плакала, чтобы выплакаться: слезы задушили бы ее, если бы она от них не освободилась.
Она плакала беззвучно. От радости? От горя?.. Может быть, и от того и от другого: любое сильное душевное движение кончается слезами.
Ни слова не говоря, однако чувствуя, как почтительность в душе его уступает место любви, Шарни подошел к королеве, отвел руку, которой она закрывала лицо, и, прижавшись губами к этой руке, прошептал:
— Ваше величество, я счастлив и горд сообщить вам, что с того дня, как я с вами простился, я каждую минуту заботился о вас.
— О Шарни, Шарни! — отвечала королева. — Было время, когда вы, может быть, меньше обо мне заботились, зато думали обо мне значительно больше.
— Ваше величество, — возразил Шарни, — король поручил мне весьма ответственное дело, требовавшее от меня сохранения полной тайны вплоть до того дня, как оно будет выполнено. Это сделано лишь сегодня. Только сегодня я могу с вами увидеться, поговорить, а до этого дня я не мог вам даже написать.
— Вот прекрасный пример преданности, Оливье! — печально промолвила королева. — И я сожалею только об одном: ваша преданность идет в ущерб другому чувству.
— Ваше величество! — воскликнул Шарни. — Раз уж я получил разрешение короля, позвольте рассказать о том, что мне удалось сделать для вашего спасения.
— О Шарни, Шарни! — продолжала королева. — Неужели у вас нет для меня более неотложных слов?
Она с нежностью сжала графу руку, одарив Шарни таким взглядом, за какой он раньше отдал бы жизнь; впрочем, он и сейчас готов был если не отдать ее, то принести в жертву.
Пристально его разглядывая, она увидела, что перед ней не покрытый пылью путешественник, только что вышедший из почтовой кареты, а элегантный придворный, который подчинил свою преданность всем предписаниям этикета.
Строго соответствующий случаю костюм, способный удовлетворить королеву, сколь бы требовательна она ни была, вызвал явное беспокойство у женщины.
— Когда же вы приехали? — спросила она.
— Только что, ваше величество, — отвечал Шарни.
— А откуда?
— Из Монмеди.
— Так вы пересекли полстраны?
— Со вчерашнего утра я проехал девяносто льё.
— Верхом или в экипаже?
— В почтовой карете.
— Каким же образом после столь долгого и утомительного путешествия — простите мои вопросы, Шарни, — вы тщательно вычищены, вылощены, причесаны, не хуже адъютанта генерала Лафайета, только что выпорхнувшего из штаба? Значит ли это, что привезенные вами новости были не так уж важны?
— Напротив, очень важны, ваше величество; однако я подумал, что, если я прибуду во двор Тюильри в почтовой карете, забрызганной грязью и покрытой слоем пыли, то вызову этим любопытство. Король совсем недавно говорил мне, как пристально за вами следят, и, слушая его, я мысленно похвалил себя за осмотрительность, за то, что я пришел пешком и в форме, как простой офицер, явившийся к месту службы после одной-двух недель отсутствия.
Королева судорожно сжала руку Шарни; было заметно, что у нее на языке вертится последний вопрос, но ей тем труднее было его выговорить, что он представлялся ей самой наиболее важным.
Тогда она избрала другой способ для того, чтобы разузнать то, что ее волновало.
— Ах да, я и забыла, — сдавленным голосом прошептала она, — у вас ведь есть в Париже пристанище.
Шарни вздрогнул: только теперь он понял значение всех этих вопросов.
— У меня пристанище в Париже? Где же это, ваше величество?
Королева сделала над собою усилие.
— Да на улице Кок-Эрон, — заметила она. — Ведь именно там живет графиня, не правда ли?
Шарни едва не взвился подобно коню, которому вонзили шпоры в еще свежую рану; однако в голосе королевы было столько неуверенности, столько страдания, что ему стало ее жалко — ее, такую высокомерную, так прекрасно умевшую собой владеть и вдруг забывшуюся до такой степени, чтобы не суметь скрыть свои чувства.
— Ваше величество, — проговорил он с выражением глубокой печали, вызванной, по-видимому, не только страданием королевы, — мне кажется, я уже имел честь вам сообщить перед отъездом, что дом графини де Шарни мне не принадлежит. Я остановился у моего брата виконта Изидора де Шарни, у него я и переоделся.
Королева вскрикнула от радости и стремительно опустилась на колени, прижавшись губами к руке Шарни.
Но он так же быстро взял ее за руки и поднял.
— О ваше величество! — вскричал он, — что вы делаете?
— Я вас благодарю, Оливье, — произнесла королева таким нежным голосом, что Шарни почувствовал, как на глаза его навернулись слезы.
— Вы меня благодарите?! — переспросил он. — Боже мой, да за что же?
— За что?.. И вы еще спрашиваете! — воскликнула королева. — За единственный счастливый миг со времени вашего отъезда! Господи! Я знаю, что ревность — чистое безумие, но безумие, достойное, однако, жалости. Вы ведь тоже когда-то были ревнивы, Шарни; сегодня вы об этом не помните. О мужчины! Когда они ревнуют, им хорошо: они могут сразиться с соперником, убить его или умереть сами; женщины же могут только плакать, хотя знают, что слезы их бесполезны и даже опасны; ведь мы прекрасно понимаем, что наши слезы не приближают к нам того, из-за кого мы их проливаем, а чаще всего еще дальше его от нас отталкивают; но таково безумие любви: видишь пропасть, но, вместо того чтобы отойти от нее, сам туда бросаешься. Еще раз благодарю вас, Оливье; видите, я уже улыбаюсь, я больше не плачу.
Королева в самом деле попыталась улыбнуться; но она словно разучилась радоваться из-за пережитого горя, и потому ее улыбка вышла такой печальной и болезненной, что граф содрогнулся.
— О Господи! — прошептал он. — Неужели возможно, чтобы вы так страдали?
Мария Антуанетта молитвенно сложила руки.
— Слава Всевышнему! — вскричала она. — В тот день, когда он поймет, как я страдаю, он не сможет не любить меня!
Шарни чувствовал, что ступает на скользкий путь, где ему невозможно будет удержаться. Он сделал над собою усилие, как конькобежец, когда он хочет остановиться и потому выгибается назад, рискуя проломить лед, по которому катится.
— Ваше величество! — заговорил он. — Может быть, вы позволите мне поделиться плодами этого долгого отсутствия, рассказав вам о том, что мне удалось для вас сделать?
— Ах, Шарни! — воскликнула в ответ королева. — Я бы предпочла то, о чем недавно вам говорила; впрочем, вы правы; женщине не следует чересчур надолго забывать, что она королева. Говорите, господин посол: женщина получила все, на что она могла рассчитывать, теперь вас слушает королева.
Шарни рассказал обо всем: как его послали к г-ну де Буйе, как граф Луи прибыл в Париж, как он, Шарни, кустик за кустиком изучил дорогу, которую предстояло пройти беглецам, наконец, как он явился к королю и доложил, что осталось лишь осуществить задуманное.
Королева выслушала Шарни с большим вниманием и в то же время с глубокой благодарностью. Ей казалось невозможным, чтобы обычная преданность могла зайти так далеко. Только горячая и беспокойная любовь могла предвидеть все препятствия и придумать способы их преодолеть.
Она выслушала его до конца. Когда он сообщил ей все, что знал, она посмотрела на него с необычайной нежностью и спросила:
— Так вам будет приятно спасти меня, Шарни?
— О, — воскликнул граф, — и вы еще спрашиваете, ваше величество? Да это мечта моего честолюбия, а если дело пройдет успешно, это будет славой всей моей жизни!
— Я бы предпочла, чтобы это было воздаянием за вашу любовь, — печально заметила королева. — Впрочем, это не имеет значения… Итак, вы страстно желаете исполнить великое дело — дело спасения короля, королевы и дофина Франции, не так ли?
— Я жду только вашего согласия, чтобы посвятить этому свою жизнь.
— Да, понимаю, друг мой, — сказала королева, — и ваша преданность должна быть чиста от всякого постороннего чувства, от всякой физической привязанности. Мой супруг, мои дети могут быть спасены только тем, кто без колебаний протянет руку для их спасения, если они споткнутся на том пути, по которому мы отправимся вместе. Я вам вручаю их жизнь и свою, брат мой; но ведь и вы тоже сжалитесь надо мною, хорошо?
— Сжалиться над вами, ваше величество?.. — переспросил Шарни.
— Вы же не хотите, чтобы в эти минуты, когда мне нужны все мои силы, все мое мужество, все присутствие духа, — это безумная, может быть, мысль, но что поделаешь: некоторые люди не смеют ходить ночью из-за страха перед привидениями, а когда наступает день, они не признают существования этих привидений, — вы же не хотите, чтобы все было потеряно из-за неисполненного обещания, нарушенного слова? Вы же не хотите?..
Шарни перебил королеву:
— Ваше величество! Я желаю спасения вашего величества, желаю счастья Франции, желаю удачного завершения начатого мною дела и, признаться, я в отчаянии оттого, что вы требуете от меня за это столь незначительной жертвы: я вам клянусь видеться с госпожой де Шарни только с разрешения вашего величества.
Он с холодной почтительностью поклонился королеве и вышел; она была настолько поражена тем, с каким выражением он это произнес, что даже не попыталась его удержать.
Однако едва за Шарни затворилась дверь, как она заломила руки и горестно воскликнула:
— Ах, мне бы больше хотелось, чтобы он вот так же поклялся не видеться со мной и чтобы он любил меня так же, как любит ее!..
Девятнадцатого июня около восьми часов утра Жильбер большими шагами мерил свою квартиру на улице Сент-Оноре, время от времени проходя к окну и свешиваясь вниз, с нетерпением ожидая кого-то, кто никак не приходил.
Он держал в руке вчетверо сложенный лист бумаги; сквозь бумагу просвечивали буквы и печати. Это был, несомненно, весьма важный документ, потому что два-три раза во время этого томительного ожидания Жильбер его разворачивал, перечитывал и снова складывал.
Заслышав, наконец, шум остановившейся у дверей кареты, он стремительно бросился к окну; однако было слишком поздно: приехавший в карете человек уже вошел в дом.
Впрочем, у Жильбера, видимо, не было сомнений в том, кто приехал, потому что, распахнув дверь в переднюю, он крикнул:
— Бастьен! Отворите господину графу де Шарни, я его жду.
В последний раз развернув бумагу, он стал ее перечитывать, когда вошел Бастьен и, вместо того чтобы доложить о графе де Шарни, громко объявил:
— Господин граф де Калиостро!
В эту минуту Жильбер был мыслями так далек от этого имени, что вздрогнул, словно от удара молнии, предвещавшей скорый громовой раскат.
Он торопливо сложил документ и спрятал его в карман сюртука.
— Господин граф де Калиостро? — переспросил он, не успев оправиться от изумления.
— О Господи! Ну да, я самый, дорогой Жильбер, — сказал граф, — вы ждали не меня, а господина де Шарни; но господин де Шарни занят — я вам чуть позже скажу, чем именно, — и потому сможет здесь быть не раньше чем через полчаса; узнав об этом, я себе сказал: «Раз уж я оказался поблизости, поднимусь-ка я на минутку к доктору Жильберу». Надеюсь, что, хотя вы меня и не ждали, но все-таки примете, не правда ли?
— Дорогой учитель! — ответил Жильбер. — Вы знаете, что в любое время дня и ночи мой дом и мое сердце открыты для вас настежь.
— Благодарю вас, Жильбер. Возможно, наступит такой день, когда и мне представится случай доказать вам свою любовь; когда он придет, я не заставлю вас ждать. А теперь давайте побеседуем.
— О чем? — улыбнулся заинтересованный Жильбер: присутствие Калиостро, как всегда, сулило ему нечто неожиданное.
— О чем? — повторил Калиостро. — О том же, о чем сейчас говорят все: о предстоящем бегстве короля.
Жильбер ощутил, как по всему его телу пробежала дрожь, однако продолжал улыбаться; если он и не мог помешать тому, чтобы капельки пота выступили у корней его волос, то благодаря силе воли хотя бы не позволил себе побледнеть.
— Ну а поскольку тема разговора определилась и он займет некоторое время, — продолжал Калиостро, — я присяду.
И Калиостро в самом деле сел.
Оправившись от изумления, Жильбер, поразмыслив, решил, что если графа привел к нему случай, то в этом случае видна рука судьбы. Калиостро, обычно не имевший от него секретов, пришел, по-видимому, рассказать обо всем, что ему было известно по поводу предполагаемого отъезда короля и королевы, о котором он только что обмолвился.
— Итак, — прибавил Калиостро, видя, что Жильбер ждет, — отъезд намечен на завтра?
— Дорогой учитель! — обратился к нему Жильбер. — Вы знаете, что я имею обыкновение выслушивать вас до конца; даже когда вы ошибаетесь, для меня поучительны и ваши речи, и одно-единственное ваше слово.
— В чем же я до сих пор ошибся, Жильбер? — полюбопытствовал Калиостро. — Может быть, когда я вам предсказал смерть Фавраса, сделав, однако, в решающую минуту все возможное, чтобы ее предотвратить? Или когда я вас предупредил о том, что король сам интригует против Мирабо и Мирабо не будет министром? Или, может быть, когда я вам сказал, что Робеспьер восстановит эшафот, на котором казнили Карла Первого, а Бонапарт восстановит трон Карла Великого? Ну, в последнем утверждении вы не можете меня упрекнуть, потому что времени прошло немного, кое-что принадлежит концу нашего века, а кое-что произойдет в начале следующего. Итак, сегодня, дорогой Жильбер, вы знаете лучше, чем кто бы то ни было, что я прав, когда говорю о готовящемся бегстве короля завтрашней ночью, потому что вы один из тех, кто готовит этот побег.
— Если дело и обстоит именно так, — отвечал Жильбер, — то вы же не ждете, чтобы я вам в этом признался, не так ли?
— А зачем мне нужно ваше признание? Вы ведь знаете: я есмь сущий, но также я есмь всеведущий.
— Но если вы всеведущий, — возразил Жильбер, — то вам должно быть известно, что королева сказала вчера господину де Монморену по поводу отказа мадам Елизаветы участвовать в празднике Всех святых: «Она не хочет ехать с нами в Сен-Жермен-л’Осеруа, и это очень печально; она могла бы ради короля пожертвовать своими убеждениями». Итак, если королева собирается отправиться в воскресенье вместе с королем в церковь Сен-Жермен-л’Осеруа, значит, далеко они нынешней ночью не уедут.
— Да, но мне также известно, — заметил Калиостро, — что один великий философ сказал: «Язык дан человеку для того, чтобы скрывать свои мысли». Господь не был настолько скуп, чтобы наградить этим бесценным даром только одного человека.
— Дорогой учитель! — сказал Жильбер, пытаясь сохранить шутливый тон. — Вы знаете историю о неверном апостоле…
— Который уверовал, когда Христос показал ему свои ноги, руки и бок? Извольте, Жильбер! Королева, привыкшая путешествовать со всеми удобствами и не желающая расставаться со своими привычками во время поездки, хотя она должна занять, если расчеты графа де Шарни верны, всего тридцать пять-тридцать шесть часов, заказала у Деброса на улице Богоматери Побед прелестный несессер из золоченого серебра; предполагается преподнести его в подарок ее сестре, эрцгерцогине Кристине, правительнице Нидерландов. Несессер был готов только вчера утром и вчера же вечером доставлен в Тюильри — вот что я могу сказать о руках. Беглецы приготовили огромную дорожную берлину, вместительную и удобную, где без труда разместятся шесть человек. Ее заказал у Луи, лучшего каретника на Елисейских полях, сам господин де Шарни; он сейчас как раз у мастера и отсчитывает ему сто двадцать пять луидоров, то есть половину всей суммы; вчера карету испытали: запрягли четверкой, проехали на ней почтовый перегон, и она прекрасно выдержала испытание, а господин Изидор де Шарни похвально отозвался об экипаже — вот что касается ног. Ну и, наконец, господин де Монморен, сам не зная, что он подписывает, черкнул свою подпись сегодня утром в паспорте на имя баронессы Корф, двух ее детей, двух камеристок, управляющего и трех лакеев. Баронесса Корф — это госпожа де Турзель, воспитательница детей Франции; двое ее детей — это ее королевское высочество принцесса и монсеньер дофин; две камеристки — это королева и мадам Елизавета; ее управляющий — это король; наконец, трое слуг, переодетых курьерами, которые будут скакать впереди и позади кареты, — это господин Изидор де Шарни, господин де Мальден и господин де Валори; этот паспорт вы держали в руках, когда я прибыл к вам; вы его сложили и, завидев меня, спрятали в карман; бумага составлена в следующих выражениях:
«Именем короля.
Приказываем пропустить г-жу баронессу Корф, двух ее детей, камеристку, управляющего и трех лакеев.
Вот что касается бо́ка. Хорошо ли я осведомлен, дорогой Жильбер?
— Да, если не считать одного незначительного противоречия между тем, что вы сказали, и тем, что написано в упомянутом паспорте.
— Какое же противоречие?
— Вы говорите, что королева и мадам Елизавета изображают двух камеристок госпожи де Турзель, а я вижу в паспорте только одну камеристку.
— Да, да. Дело в том, что когда экипаж прибудет в Бонди, госпожу де Турзель, уверенную в том, что она едет до Монмеди, попросят выйти. Граф де Шарни, человек преданный, на которого можно положиться, сядет вместо нее, чтобы наблюдать из окна кареты за происходящим, и в случае нужды разрядит оба пистолета, что лежат у него в карманах. Тогда королева станет баронессой Корф, а так как в карете, кроме ее королевского высочества принцессы — а она еще совсем девочка, — останется только мадам Елизавета, то в паспорте ни к чему упоминать о двух камеристках. Не желаете ли услышать о каких-нибудь подробностях? Извольте: подробностей сколько угодно, и я вам их сейчас представлю. Отъезд был назначен на первое июня; господин де Буйе очень на это рассчитывал; по этому поводу он даже написал королю прелюбопытное письмо, в котором приглашает его поторопиться, принимая во внимание то обстоятельство, что войска «разлагаются», как он говорит, день ото дня все более и он ни за что не может поручиться, если солдат приведут к присяге конституции. Итак, — прибавил Калиостро свойственным ему насмешливым тоном, — слово «разлагаются» следует понимать так: армия начинает сознавать, что оказалась перед выбором между монархией, в течение трех веков жертвовавшей народом ради знати, простым солдатом — ради офицера, и конституцией, провозглашающей равенство перед законом, превращающей звания в награду за заслуги и мужество, — и вот эта неблагодарная армия склоняется к конституции. Однако ни берлина, ни несессер еще не были готовы, и первого уехать не удалось, к великому сожалению, принимая во внимание, что с первого июня армия могла еще более разложиться и солдаты присягнули конституции; итак, отъезд был назначен на восьмое. Однако господин де Буйе слишком поздно получил сообщение об этой дате и раньше уже написал, что не готов; тогда дело по взаимному согласию было отложено на двенадцатое; можно было бы уехать и одиннадцатого, но слишком демократически настроенная дама, да еще и любовница господина де Гувьона, адъютанта господина де Лафайета, госпожа де Рошрёль, если вам угодно знать ее имя, дежурила в тот день у дофина, и все опасались, как бы она чего-нибудь не заметила и не выдала, как говаривал бедный господин де Мирабо, это тайное варево, которое короли всегда держат на огне где-нибудь в укромном уголке своего дворца. Двенадцатого король вспомнил, что осталось всего шесть дней до получения квартальной выплаты по цивильному листу, то есть шести миллионов. Дьявольщина! Согласитесь, Жильбер, такая сумма стоила того, чтобы подождать шесть дней! Кроме того, Леопольд, великий любитель потянуть время, Фабий среди монархов, пообещал, наконец, что пятнадцать тысяч австрийцев займут пятнадцатого июня позиции у Арлона. Так вот, как вы понимаете, желания у наших славных королей — хоть отбавляй, но и у них есть свои текущие дела, требующие завершения. Австрия недавно сожрала Льеж и Брабант и переваривает город и провинцию; а Австрия что удав: пока она переваривает, она спит. Екатерина Великая разбила этого ничтожного королька Густава Третьего, которому она, наконец, дала передохнуть, чтобы он успел поехать в Экс, в Савойю, и встретить королеву французскую, когда она будет выходить из кареты; тем временем Екатерина обкусает, сколько успеет, Турцию и высосет косточки Польши: она обожает львиный костный мозг, эта достойная императрица! Философическая Пруссия и филантропическая Англия сейчас меняют кожу, чтобы одна из них могла с достаточным основанием разлечься вдоль берегов Рейна, а другая — на Северном море. Но можете быть спокойны: подобно коням Диомеда, короли вкусили человеческой плоти и теперь не захотят ничего другого, если, разумеется, мы не побеспокоим их во время этой изысканной трапезы. Одним словом, отъезд был отложен на воскресенье девятнадцатого июня, в полночь; восемнадцатого утром была отправлена новая депеша, в которой отъезд переносился на понедельник двадцатого, на то же время, то есть на завтра вечером; это тоже не совсем удобно, так как господин де Буйе уже разослал приказы во все города по пути следования и теперь придется снова их отменять. Берегитесь, дорогой Жильбер! Берегитесь! Все это надоедает солдатам и заставляет население задуматься о происходящем.
— Граф, — признался Жильбер, — не стану с вами хитрить: все, о чем вы сейчас сказали, правда, и я тем более не буду хитрить, что, по моему мнению, королю не следует уезжать или, вернее, покидать Францию. А теперь признайтесь честно: разве, принимая во внимание опасность, грозящую ему лично, королеве и их детям, он должен остаться как король, человек, супруг, отец? Разве он не имеет права бежать?
— Хотите, я кое-что вам скажу, милый мой Жильбер? Дело в том, что Людовик Шестнадцатый бежит отнюдь не как отец, супруг, человек; он покидает Францию вовсе не из-за событий пятого и шестого октября; нет, по отцовской линии он, если уж все принимать во внимание, Бурбон, а Бурбоны умеют смотреть опасности прямо в лицо; нет, он покидает Францию из-за конституции, состряпанной по образцу американской Национальным собранием, не подумавшим о том, что модель, которую оно взяло за образец, предусмотрена для республики, а если эту конституцию применить в монархическом государстве, то королю нечем будет дышать; нет, он покидает Францию из-за этой нашумевшей истории с «рыцарями кинжала», в которой ваш друг Лафайет вел себя непочтительно по отношению к королевской власти и ее преданным друзьям; нет, он покидает Францию из-за знаменитого дела с Сен-Клу, когда он хотел увериться в своей свободе, а народ ему доказал, что он пленник; нет, дорогой Жильбер, вам, честному, искреннему, преданному конституционному роялисту, верящему в эту сладкую и утешительную утопию — монархию, ограниченную конституцией, — надо знать следующее: короли в подражание Богу, наместниками коего на земле они себя мнят, обладают собственной религией — религией королевской власти; не только они сами, помазанные в Реймсе, святы, но и дворец их священ, и слуги неприкосновенны; их дворец — храм, куда можно войти лишь с молитвой; их слуги — священники, с которыми можно говорить, только преклонив колени; к королям нельзя прикасаться под страхом смерти! К их слугам нельзя прикасаться под угрозой отлучения! Итак, в тот день, когда королю помешали совершить поездку в Сен-Клу, до него посмели дотронуться; в день, когда из Тюильри выдворили «рыцарей кинжала», дотронулись до его слуг; вот чего не стерпел король; вот истинное святотатство; вот почему графа де Шарни вернули из Монмеди; вот почему король, отказавшийся от похищения маркизом де Фаврасом и бегства вместе со своими тетками, согласен завтра бежать с паспортом, подписанным господином де Монмореном (который и не знает, кому он выдал паспорт), под именем Дюрана и в лакейской ливрее, приказав, однако — короли всегда хоть в чем-то остаются королями, — итак, приказав не забыть уложить в чемодан красное расшитое золотом одеяние, которое он носил в Шербуре.
Пока Калиостро говорил, Жильбер не сводил с него пристального взгляда, пытаясь угадать, что было у этого человека на уме.
Однако все было бесполезно: ни один смертный не мог заглянуть за эту насмешливую маску, которой ученик Альтотаса имел обыкновение прикрывать свое лицо.
Тогда Жильбер решился задать свой вопрос прямо:
— Граф, все, что вы сейчас сказали, верно. Признайтесь же, с какой целью вы мне все это говорите? В качестве кого вы здесь: пришли как честный противник, чтобы предупредить о том, что идете в наступление? Или как друг, чтобы предложить свою помощь?
— Прежде всего, дорогой Жильбер, я пришел как учитель к ученику, — ласково отвечал Калиостро, — чтобы сказать: «Друг! Ты ступил на ложный путь, связав себя с падающей развалиной, с рушащимся зданием, с отмирающим принципом, называемым монархией. Люди, подобные тебе, принадлежат не прошлому и даже не настоящему, а будущему. Брось то, во что ты не веришь, ради того, во что верим мы; не уходи от действительности в погоне за тенью, и если не хочешь стать деятельным солдатом революции, то смотри, как она проходит мимо, и не пытайся ее остановить; Мирабо был гигантом, но и он не выдержал борьбы».
— Граф, — сказал Жильбер, — я отвечу вам в тот день, когда доверившийся мне король будет в безопасности. Людовик Шестнадцатый выбрал меня своим доверенным лицом, помощником, соучастником, если угодно, в деле, которое он предпринимает. Я согласился ему помогать и исполню свой долг до конца с открытым сердцем и закрытыми глазами. Я врач, дорогой мой граф, и для меня прежде всего важно физическое спасение моего больного! А теперь ответьте мне вы. Нужно ли для ваших таинственных планов, для ваших темных комбинаций, чтобы это бегство состоялось? Если же вы хотите, чтобы оно сорвалось, то не нужно и бороться, скажите только: «Не уезжайте!», и мы останемся, мы склоним головы, мы будем ждать удара.
— Брат! — торжественно заговорил Калиостро. — Если Богу, указывающему мне путь, было бы угодно, чтобы я нанес удар тем, кто дорог твоему сердцу, или тем, кого защищает твой дух, я остался бы в тени и просил бы у той высшей силы, которой я служу, одного: чтобы ты не узнал, чьей рукой этот удар нанесен. Нет, если я пришел не как друг, — а я не могу быть другом королей, ведь я их жертва, — то я пришел и не как противник; я принес весы и говорю: «Я взвесил судьбу последнего Бурбона и не считаю, что его смерть имеет значение для спасения нашего общего дела. Боже меня сохрани — ведь я, подобно Пифагору, не считаю себя вправе и муху обидеть — неосторожно дотронуться до человеческой жизни, венца творения!» Более того, я пришел сказать тебе не только: «Я останусь безучастным», но и прибавлю следующее: «Тебе нужна моя помощь? Можешь на нее рассчитывать».
Жильбер снова попытался прочитать мысли Калиостро.
— Ну вот, — насмешливо сказал тот, — опять ты сомневаешься. Слушай, ученый муж, ты знаешь историю об Ахиллесовом копье, которое и ранило и врачевало? Я владею этим копьем. Та женщина, кого принимали за королеву в аллеях Версаля, может с тем же успехом сойти за королеву в покоях Тюильри или на какой-нибудь дороге, противоположной той, по которой поедет настоящая беглянка. Мое предложение не лишено смысла, верно, дорогой Жильбер?
— Будьте откровенны до конца, граф: зачем вы мне это предлагаете?
— Но, милый доктор, это же так просто! Я хочу, чтобы король уехал, чтобы он покинул Францию, чтобы он не мешал нам провозгласить республику.
— Республику?! — в изумлении спросил Жильбер.
— Почему нет? — ответил вопросом на вопрос Калиостро.
— Дорогой граф, я окидываю взглядом Францию с юга на север и с востока на запад, но не вижу ни одного республиканца.
— Вы ошибаетесь, я вижу трех: Петиона, Камилла Демулена и вашего покорного слугу; этих вы можете при желании увидеть не хуже, чем я; но я вижу еще и других, кого вы узреть не можете, вы увидите их, когда придет время. Предоставьте мне удивить вас неожиданной развязкой спектакля; но, как вы понимаете, я хочу, чтобы при этой явной и полной смене декораций не произошло чересчур серьезных несчастных случаев, ведь в них всегда оказывается виноват машинист сцены.
Жильбер на мгновение задумался.
Потом он протянул Калиостро руку со словами:
— Граф, если бы речь шла только обо мне, о моей жизни, если бы на карте стояли только моя честь, моя репутация, память обо мне, я немедленно принял бы ваше предложение; но речь идет о королевстве, о короле, о королеве, о целом роде, о судьбе монархии, и я не могу взять на себя смелость решать за них. Оставайтесь безучастным, дорогой граф, вот все, о чем я вас прошу.
Калиостро усмехнулся.
— Да, понимаю, — сказал он, — я человек, замешанный в деле с ожерельем!.. Ну что ж, дорогой Жильбер, этот человек даст вам совет.
— Тише, — предупредил Жильбер, — звонят!
— Экая важность! Вы же знаете, что это господин граф де Шарни. Пусть он тоже услышит мой совет и последует ему. Входите, господин граф, входите!
Шарни в самом деле появился в эту минуту на пороге. Увидев постороннего там, где рассчитывал встретить только Жильбера, он в нерешительности остановился.
— Вот этот совет, — продолжал Калиостро, — остерегайтесь слишком дорогих несессеров, слишком тяжелых карет и слишком большого внешнего сходства. Прощайте, Жильбер! Прощайте, господин граф! Говоря словами тех, кому, как и вам, я желаю счастливого пути, да осенит вас Господь своим святым и благим покровом.
Дружески кивнув Жильберу и вежливо поклонившись Шарни, пророк удалился, провожаемый беспокойным взглядом одного и вопросительным — другого.
— Что это за человек, доктор? — спросил Шарни, когда на лестнице стихли шаги.
— Один мой друг, — отвечал Жильбер. — Этот человек знает все и только что дал мне слово не выдавать нас.
— Как его зовут?
Помедлив, Жильбер молвил:
— Барон Дзанноне.
— Странно… — заметил Шарни, — имя это мне незнакомо, однако мне кажется, я уже где-то видел этого человека. Паспорт у вас, доктор?
— Вот он, граф.
Шарни взял паспорт, поспешно его развернул и погрузился в изучение важной бумаги, забыв на время о бароне Дзанноне.
А теперь давайте посмотрим, что происходило вечером 20 июня, с девяти до двенадцати часов, в различных местах столицы.
Госпожи де Рошрёль опасались не напрасно; хотя ее служба завершилась 11-го числа, она, заподозрив что-то, сумела найти предлог, чтобы вернуться во дворец, и заметила, что, хотя футляры для принадлежавших королеве драгоценностей находились на прежнем месте, бриллиантов в них не было; Мария Антуанетта доверила их своему парикмахеру Леонару; тот должен был отправиться вечером 20-го на несколько часов раньше своей августейшей повелительницы вместе с г-ном де Шуазёлем, командующим солдатами первого отряда, размещенными в Пон-де-Сомвеле; герцог также отвечал за подставу в Варенне, где он должен был держать шестерку резвых лошадей; он ожидал у себя на улице Артуа последних приказаний от короля и королевы. Возможно, было не совсем удобно обременять герцога де Шуазёля метром Леонаром, а также отчасти неосторожно со стороны королевы брать с собой парикмахера; но кто мог бы взять на себя заботу о восхитительных прическах, которые Леонар сооружал играя? Что ж вы хотите! Когда у вас гениальный парикмахер, не так-то просто от него отказаться! Вот почему горничная его высочества дофина, заподозрив, что отъезд назначен на понедельник 20-го на одиннадцать часов вечера, поделилась своими соображениями не только со своим любовником г-ном де Гувьоном, но и с г-ном де Байи.
Господин Лафайет пошел к королю, чтоб объясниться с ним откровенно по поводу этого доноса, после чего лишь пожал плечами.
Господин де Байи поступил еще лучше: пока Лафайет проявлял такую же слепоту, как астроном, Байи стал вдруг любезен, как истинный кавалер: он послал королеве собственноручное письмо г-жи де Рошрёль.
Лишь г-н де Гувьон, находившийся под прямым влиянием г-жи де Рошрёль, сохранил стойкие подозрения: предупрежденный любовницей, он под предлогом малого военного совета вызвал к себе дюжину офицеров национальной гвардии, пятерых или шестерых из них он расставил на часах у дверей, а сам с пятью командирами батальонов стал с особенным вниманием следить за дверьми в апартаменты г-на де Вилькье.
В это время в уже известной нам гостиной дома № 9 по улице Кок-Эрон красивая молодая дама, внешне спокойная, но в глубине души чрезвычайно взволнованная, сидя на козетке, беседовала со стоявшим перед ней молодым человеком лет двадцати четырех; он был одет в светло-желтую куртку курьера и кожаные лосины, обут в ботфорты и вооружен охотничьим ножом.
Он держал в руках круглую шляпу, обшитую галуном.
Молодая женщина, похоже, на чем-то настаивала, а молодой человек словно оправдывался.
— Мне все-таки хотелось бы знать, виконт, — говорила дама, — почему за два с половиной месяца с тех пор, как он вернулся в Париж, он ни разу не пришел сам?
— Со времени своего возвращения, сударыня, мой брат не раз поручал мне навестить вас.
— Я знаю, и я ему за это весьма благодарна, так же как и вам, виконт, однако мне кажется, что перед отъездом он мог бы прийти попрощаться лично.
— Очевидно, у него не было такой возможности, сударыня, раз он поручил это мне.
— Вы уезжаете надолго?
— Этого я не знаю, сударыня.
— Я говорю вы, виконт, так как по вашему костюму я могу судить о том, что вы тоже готовы к отъезду.
— По всей вероятности, сударыня, я покину Париж сегодня в полночь.
— Вы сопровождаете брата или едете в противоположном направлении?
— Я думаю, сударыня, что мы отправимся вместе.
— Вы скажете ему, что виделись со мной?
— Да, сударыня, так как, судя по настойчивости, с какой он посылал меня к вам, а также по тому, как просил непременно с вами повидаться до того, как я прибуду к нему, он не простил бы мне, если б я забыл об этом поручении.
Дама прикрыла рукой глаза, вздохнула и, задумавшись на минуту, продолжала:
— Виконт, вы благородный человек, вы поймете значение, которое я придаю своей просьбе; отвечайте мне так, как если бы я была вашей родной сестрой, отвечайте мне как перед Богом. Грозит ли господину де Шарни в этом путешествии какая-нибудь серьезная опасность?
— Кто может сказать, сударыня, — отвечал Изидор, пытаясь избежать прямого ответа на вопрос, — где в наше время нас поджидает опасность?.. Если бы утром пятого октября нашего бедного брата Жоржа спросили, ожидает ли он какой-нибудь опасности, он несомненно ответил бы, что нет, а на следующий день он лежал бледный, бездыханный на пороге комнаты королевы. В наши дни, сударыня, опасность появляется прямо из-под земли и человек оказывается лицом к лицу со смертью, не зная, откуда она приходит и кто ее призвал.
Андре побледнела.
— Значит, ему угрожает смертельная опасность, виконт?
— Я этого не говорил, сударыня.
— Нет, но вы так думаете.
— Если вы, сударыня, хотите передать моему брату нечто важное, то могу вам сказать, что дело, за которое берется, как и я, мой брат, достаточно серьезное и вы можете на словах или в письме передать со мной ваши соображения, ваше пожелание или ваш совет.
— Хорошо, виконт, — поднимаясь, сказала Андре, — прошу вас подождать пять минут.
Привычным размеренным шагом графиня удалилась в свою комнату, прикрыв за собой дверь.
Когда графиня вышла, молодой человек с беспокойством взглянул на часы.
— Четверть десятого… — прошептал он, — король ждет нас в половине десятого… К счастью, отсюда до Тюильри два шага.
Однако графиня возвратилась раньше назначенного ею самой времени, спустя несколько мгновений, держа в руке запечатанное письмо.
— Виконт, — тожественно проговорила она, — я доверяю это вашей чести.
Изидор протянул руку за письмом.
— Погодите, — остановила его Андре, — постарайтесь понять, что я вам скажу. Если ваш брат граф де Шарни исполнит предпринимаемое им дело благополучно, не говорите ему о письме и передайте только то, что я вам сказала об уважении к его преданности, а также о восхищении его характером… Если он будет ранен… — голос Андре едва заметно дрогнул, — если он будет серьезно ранен, попросите его оказать мне милость и позволить прибыть к нему; если он эту милость мне окажет, пошлите ко мне гонца с сообщением точного адреса, я выеду в ту же минуту. Если он будет ранен смертельно… — голос Андре готов был прерваться от волнения, — передайте ему это письмо; если он не сможет прочесть его сам, прочтите вы: я хочу, чтобы он перед смертью узнал, что́ в этом письме. Дайте мне слово дворянина, что вы исполните мою просьбу.
Изидор, взволнованный не менее графини, протянул руку.
— Клянусь честью, сударыня! — воскликнул он.
— В таком случае берите письмо и идите, виконт.
Изидор взял письмо, поцеловал графине руку и вышел.
— О! — вскричала Андре, падая на козетку. — Если ему суждено умереть, я хочу, чтобы он хотя бы перед смертью знал, что я его люблю!
В ту самую минуту как Изидор уходил от графини, спрятав письмо на груди рядом с другим письмом, на котором он при свете фонаря, горевшего на углу улицы Кокийер, прочел адрес, два господина, одетых точно так, как он, подходили к месту общего сбора, то есть будуару королевы, куда мы уже водили наших читателей двумя разными путями; один из них пошел через галерею Лувра, проходящую вдоль набережной, ту самую галерею, где находится в наши дни Музей изящных искусств — там его ждал Вебер; другой отправился по небольшой лестнице — по ней поднимался Шарни после своего возвращения из Монмеди. И точно так же, как его товарища в конце галереи Лувра ждал Вебер, камердинер королевы, этого человека наверху лестницы ожидал Франсуа Гю, камердинер короля.
Их обоих почти в одно время ввели через разные двери; первым из них оказался г-н де Валори.
Несколько мгновений спустя, как мы уже сказали, другая дверь распахнулась и г-н де Валори с изумлением увидел будто себя самого входящим в зал.
Офицеры были незнакомы; однако, предполагая, что их вызвали по одному и тому же делу, они пошли друг другу навстречу и поздоровались.
В эту минуту отворилась третья дверь и на пороге появился виконт де Шарни.
Это был третий курьер, столь же незнакомый двум первым, как и они ему.
Только Изидору было известно, с какой целью их собрали и какое дело им будет поручено.
Он приготовился отвечать на вопросы своих будущих товарищей, как вдруг дверь вновь отворилась и вошел король.
— Господа! — обратился он к г-ну де Мальдену и г-ну де Валори. — Прошу простить, что я распорядился вами, не имея на то вашего согласия, однако я полагал вас верными слугами монархии, ведь вы принадлежите к числу моих гвардейцев. Я пригласил вас к портному, адрес которого вам был указан, вы должны были заказать костюмы курьеров и явиться в них сегодня вечером в половине десятого в Тюильри; ваше присутствие здесь свидетельствует о том, что вы готовы исполнить любое мое поручение.
Оба бывших гвардейца поклонились.
— Государь, — отозвался первым г-н де Валори, — вашему величеству известно, что вы можете, не спрашивая своих дворян, располагать ими по своему усмотрению, будучи уверенным в их преданности, отваге и готовности отдать за вас свою жизнь.
— Государь, — поддержал его г-н де Мальден, — мой товарищ ответил не только за себя, но за меня и, полагаю, за третьего нашего спутника.
— Ваш третий товарищ, господа, которого я хочу вам представить, что, безусловно, доставит вам удовольствие, — это господин виконт Изидор де Шарни, чей брат был убит в Версале, загородив собою вход в комнату королевы; мы имели немало случаев убедиться в преданности членов его семьи, и настолько к этому привыкли, что даже не благодарим их за это.
— Судя по тому, что говорит его величество, — заметил г-н де Валори, — виконту де Шарни, несомненно, известна причина, по которой нас собрали, мы же этого не знаем, государь, и с нетерпением ждем ваших приказаний.
— Господа, — пояснил король, — как вы знаете, я нахожусь в плену, в плену у командующего национальной гвардией, у председателя Национального собрания, у мэра Парижа, у народа — словом, у всех. И вот, господа, я рассчитываю с вашей помощью избавиться от этого унижения и вновь стать свободным. Моя судьба, судьба королевы, судьба моих детей в ваших руках; все готово для побега сегодня вечером — только помогите нам выйти отсюда.
— Государь, — заявили трое молодых людей, — приказывайте.
— Как вы понимаете, господа, мы не можем выйти вместе. Мы условились встретиться на углу улицы Сен-Никез, где граф де Шарни будет нас ждать с каретой; вы, виконт, позаботитесь о королеве, вы должны откликаться на имя Мельхиор; вы, господин де Мальден, возьмете на себя заботу о мадам Елизавете и нашей дочери — помните, что вас зовут Жаном; вы, господин де Валори, отвечаете за госпожу де Турзель и дофина, вас зовут Франсуа. Не забудьте свои новые имена, господа, и ждите здесь новых приказаний.
Король поочередно подал руку всем и вышел, оставив в зале трех человек, готовых отдать за него жизнь.
Господин де Шуазёль объявил накануне королю от имени г-на де Буйе, что откладывать отъезд не представляется более возможным, и назначил побег на полночь 20 июня, сообщив, что 21-го в четыре часа утра он в случае отсутствия новостей отправится сам и приведет с собой все подразделения в Дён, Стене и Монмеди. Сам г-н де Шуазёль ждал, как мы уже сказали, дома, на улице Артуа, куда должны были доставить последние распоряжения двора; было девять часов вечера, и он начал уже впадать в отчаяние, когда единственный оставленный им в доме лакей, полагавший, что хозяин собирается в Мец, доложил о каком-то господине, прибывшем от имени королевы.
Он приказал пригласить его наверх.
Вскоре в комнату вошел человек в круглой шляпе, надвинутой на самые глаза; он был закутан в необъятный плащ.
— Это вы, Леонар? — спросил хозяин. — Я уже заждался.
— Если я заставил вас ждать, господин герцог, то в том виноват не я, а королева; она всего десять минут назад меня предупредила, что я должен к вам явиться.
— И она вам больше ничего не сказала?
— Как же, господин герцог! Она просила меня забрать все ее бриллианты и передать вам это письмо.
— Давайте скорее! — воскликнул герцог с легким нетерпением, которого не могло умерить безграничное доверие, оказываемое влиятельному лицу, передавшему герцогу послание ее величества.
Письмо было длинное, состоявшее из бесчисленных наставлений; в нем сообщалось, что отъезд назначен на полночь; королева предлагала герцогу де Шуазёлю выехать немедленно и еще раз просила взять с собой Леонара, которому приказано, прибавила она, слушаться его так же, как ее.
Она подчеркнула семь следующих слов:
«Я еще раз повторяю ему это приказание».
Герцог взглянул на Леонара, ожидавшего с заметным нетерпением; парикмахер был смешон в своей огромной шляпе и необъятном плаще.
— Итак, — спросил герцог, — постарайтесь хорошенько вспомнить: что вам сказала королева?
— Я готов повторить все господину герцогу слово в слово.
— Говорите, слушаю вас.
— Она вызвала меня к себе около часу тому назад, господин герцог.
— Так-так.
— Она сказала мне шепотом…
— Значит, ее величество была не одна?
— Нет, господин герцог; в это время король разговаривал у окна с мадам Елизаветой, дофин играл с ее высочеством принцессой, а королева стояла опершись рукой о камин.
— Продолжайте, Леонар, продолжайте.
— Королева сказала мне шепотом: «Леонар, могу ли я на вас рассчитывать?» — «Ах, ваше величество, — отвечал я, — можете мною располагать: вашему величеству известно, что я предан вам телом и душой». — «Возьмите эти бриллианты и разложите их по карманам; возьмите это письмо и отнесите его на улицу Артуа герцогу де Шуазёлю, передайте лично в руки; если он еще не вернулся, вы найдете его у герцогини де Грамон». Я пошел было исполнять приказание ее величества, но королева меня окликнула: «Наденьте широкополую шляпу и просторный плащ, чтобы вас никто не узнал, дорогой Леонар, и слушайтесь герцога де Шуазёля как меня». Я поднялся к себе, взял у брата шляпу и плащ, и вот я здесь.
— Значит, королева в самом деле приказала вам слушаться меня так же, как ее? — уточнил г-н де Шуазёль.
— Таковы собственные слова ее величества, господин герцог.
— Я очень рад, что вы помните это устное приказание; во всяком случае вот это же приказание в письменном виде; прочтите его, прежде чем я сожгу письмо.
И г-н де Шуазёль показал Леонару окончание только что полученного письма; тот прочел вслух:
«Я приказала моему парикмахеру Леонару слушаться Вас так же, как меня. Я еще раз повторяю ему это приказание».
— Вы все поняли, не так ли? — спросил г-н де Шуазёль.
— О господин герцог, можете поверить, — отвечал Леонар, — что и устного приказания ее величества было бы довольно.
— Ну, все равно, — сказал г-н де Шуазёль.
И он сжег письмо.
В эту минуту вошел лакей и доложил, что карета готова.
— Идемте, дорогой Леонар, — пригласил герцог.
— Как же я пойду? А бриллианты?
— Вы возьмете их с собой.
— Куда?
— Туда, куда я вас везу.
— А куда вы меня везете?
— За несколько льё отсюда; там вам надлежит исполнить особое поручение.
— Господин герцог, это невозможно!
— Как невозможно?! Разве королева не приказала вам слушаться меня так же, как ее?
— Верно, но как же быть? Я оставил ключ в двери нашей квартиры; когда брат вернется, он не найдет ни своей шляпы, ни плаща; а если я не вернусь, он не будет знать, где я. Кроме того, я обещал причесать госпожу де Лааге, она ждет меня, чему доказательством служит то, господин герцог, что мой кабриолет и мой лакей сейчас во дворе Тюильри.
— Ну, дорогой Леонар, это не беда! — засмеялся г-н де Шуазёль, — ваш брат купит новую шляпу и новый плащ; госпожу де Лааге вы причешете в другой раз, а ваш лакей, видя, что вы не возвращаетесь, расседлает вашего коня и поставит его в конюшню; наш же конь запряжен, и пришла пора ехать.
Не обращая более внимания на жалобы и причитания Леонара, герцог де Шуазёль приказал растерянному парикмахеру садиться в кабриолет и пустил коня крупной рысью к заставе Птит-Виллет.
Не успел герцог де Шуазёль миновать последние дома Птит-Виллет, как группа из пяти человек, возвращавшихся из Якобинского клуба, вышла на улицу Сент-Оноре; они двинулись по направлению к Пале-Роялю, и тут их внимание привлекла глубокая тишина этого вечера.
Эти пятеро были: Камилл Демулен, сам потом рассказавший об этом случае, Дантон, Фрерон, Шенье и Лежандр.
Дойдя до улицы Эшель и окинув взглядом Тюильри, Камилл Демулен заметил:
— Честное слово, не кажется ли вам, что в Париже слишком тихо, словно в покинутом городе? На всем пути мы встретили только один патруль.
— Дело в том, что приняты необходимые меры, чтобы освободить дорогу королю, — пояснил Фрерон.
— Как это освободить дорогу королю? — удивился Дантон.
— Ну, разумеется, — подтвердил Фрерон, — ведь сегодня ночью он уезжает.
— Ну и шутки у вас! — воскликнул Лежандр.
— Может, это и шутка, — не унимался Фрерон, — но меня предупреждают письмом.
— Ты получил письмо, в котором тебя предупреждают о бегстве короля? — удивился Камилл Демулен. — И оно подписано?
— Нет, без подписи; да оно при мне… Вот, читайте!
Пятеро патриотов подошли к наемному экипажу, стоявшему на улице Сен-Никез, и при свете фонаря прочли следующее:
«Гражданина Фрерона предупреждают, что сегодня вечером г-н Капет, Австриячка и двое ее волчат покинут Париж и присоединятся к г-ну де Буйе, нансийскому убийце, ожидающему их на границе».
— Посмотри, как удачно назвали: господин Капет, — заметил Камилл Демулен, — отныне я буду называть Людовика Шестнадцатого господином Капетом.
— И тебя можно будет упрекнуть только в одном, — прибавил Шенье, — дело в том, что Людовик Шестнадцатый — не Капет, а Бурбон.
— Ба! Да кто об этом теперь знает? — хмыкнул Камилл Демулен. — Один-два педанта вроде тебя, Лежандр! Капет — прекрасное имя, верно?
— А вдруг в письме содержится правда и сегодня ночью вся королевская шайка удерет? — заметил Дантон.
— Ну, раз уж мы оказались в Тюильри, пойдемте поглядим! — предложил Камилл.
Пятеро патриотов в веселом расположении духа прогулялись по Тюильри; возвратившись на улицу Сен-Никез, они увидали, как Лафайет, а вместе с ним весь его штаб входят во дворец.
— Клянусь честью, — воскликнул Дантон, — Блондинчик пошел укладывать в постельку королевскую чету; наша служба окончена, а его — только начинается! Спокойной ночи, господа! Кто идет со мной в сторону улицы Пан?
— Я, — отвечал Лежандр.
Группа разделилась.
Дантон и Лежандр перешли через площадь Карусель, а Шенье, Фрерон и Камилл Демулен скрылись за углом улиц Рогана и Сент-Оноре.
Действительно, г-жа де Турзель и г-жа де Бренье приготовили ко сну и уложили королевскую дочь и дофина, а в одиннадцать часов вечера снова их разбудили и стали надевать на них дорожные костюмы, к великому неудовольствию дофина, который хотел одеться как мальчик и упрямо отказывался от платьица; в это время королева и мадам Елизавета принимали генерала де Лафайета и его адъютантов: г-на де Гувьона и г-на Ромёфа.
Этот визит был для них одним из самых неприятных, в особенности из-за подозрений, падавших на г-жу де Рошрёль.
Королева и мадам Елизавета гуляли вечером в Булонском лесу и вернулись в восемь часов.
Господин де Лафайет спросил у королевы, хорошо ли они гуляли; правда, прибавил он, напрасно они возвратились так поздно: он опасался, как бы вечерний туман не повредил ее величеству.
— Вечерний туман в июне! — рассмеялась королева. — Да где же я его возьму, разве что прикажу сделать его нарочно, чтобы скрыть наш побег… Я говорю «чтобы скрыть наш побег», так как полагаю, что слухи о нашем отъезде все еще ходят.
— Дело в том, ваше величество, что об этом отъезде говорят больше, чем раньше, — прибавил Лафайет, — и я даже получил сообщение, что он состоится сегодня вечером.
— О! Держу пари, что эту приятную новость вам принес господин де Гувьон, не правда ли?
— Но почему же я, ваше величество? — покраснев, спросил молодой офицер.
— Просто мне кажется, у вас есть во дворце лазутчики. Но вот у господина Ромёфа их нет, и я уверена, что он соблаговолит за нас поручиться.
— И в этом никакой особой моей заслуги не будет, ваше величество, — согласился молодой адъютант, — ведь король дал Национальному собранию слово не покидать Париж.
Теперь покраснела королева.
Они перевели разговор на другую тему.
В половине двенадцатого г-н де Лафайет и его адъютанты попрощались с королем и королевой.
Однако г-н де Гувьон, нисколько не успокоившись, вернулся в свою комнату во дворце; там он застал своих друзей начеку и, вместо того чтобы сменить посты, приказал усилить наблюдение.
Господин де Лафайет отправился тем временем в ратушу успокоить Байи относительно намерений короля, если, разумеется, у Байи были какие-нибудь опасения.
Когда г-н де Лафайет ушел, король, королева и мадам Елизавета позвали слуг, чтобы те, как всегда, занялись их вечерним туалетом, по окончании которого вся прислуга в обычное время была отпущена.
Королева и мадам Елизавета помогли друг другу одеться. Платья их отличались небывалой простотой, а шляпы были широкополые, совершенно закрывающие лица.
Когда они были готовы, вошел король. Он был одет в серый сюртук, на голове у него был небольшой паричок в букольках, который в те времена называли париком в стиле Руссо; кроме того, на нем были короткие кюлоты, серые чулки и башмаки с пряжками.
Вот уже неделю камердинер Гю, одетый в точно такой же костюм, выходил через дверь покоев г-на де Вилькье, эмигрировавшего еще за полгода до того, и шел через площадь Карусель на улицу Сен-Никез; это делалось из предусмотрительности, чтобы жители привыкли к тому, что одетый таким образом господин каждый вечер проходит мимо них, и чтобы король не привлек к себе их внимания в решающий день.
Из будуара королевы вызвали трех курьеров, выжидавших там назначенного часа; их провели через гостиную в комнату юной принцессы, где она находилась вместе с дофином. Эта комната в предвидении побега была еще 11 июня занята в апартаментах г-на де Вилькье под спальню принцессы.
Король приказал передать ему ключи от этих покоев 13-го. Попав к г-ну де Вилькье, можно было без особого труда выйти из дворца. Всем было известно, что там никто не жил, вот почему покои не охранялись и мало кто знал, что у короля есть ключи от них.
Кроме того, дворцовые часовые привыкли, что, как только часы били одиннадцать, из дворца выходило много людей.
Это была прислуга, не остававшаяся на ночь во дворце и расходившаяся по домам.
Еще раз уточнили все распоряжения относительно путешествия.
Господин Изидор де Шарни, изучивший дорогу вместе с братом, знал все трудные или опасные места и потому должен был скакать впереди. В его обязанности входило также предупреждать смотрителей станций, чтобы не было задержек с переменой лошадей.
Господину де Мальдену и г-ну де Валори надлежало сидеть на козлах и платить форейторам по тридцать су прогонных вместо обычных двадцати пяти: пять су набавляли, учитывая тяжесть кареты.
Если форейторы погонят лошадей быстро, они должны были получить более солидные чаевые. Однако им не следовало платить более сорока су: только король платил один экю.
Граф де Шарни будет находиться в карете, готовый предупредить любые неожиданности. Он будет хорошо вооружен, как и трое курьеров. Каждому из них будет приготовлено в экипаже по паре пистолетов.
Платя по тридцать су прогонных и продвигаясь не спеша, через тринадцать часов рассчитывали быть в Шалоне.
Эти подробности обсудили между собой граф де Шарни и герцог де Шуазёль.
Все это неоднократно повторили трем молодым людям, чтобы каждый из них по-настоящему понял свои обязанности.
Итак, виконт де Шарни поскачет впереди и будет распоряжаться лошадьми.
Господин де Мальден и г-н де Валори сядут на козлах и будут расплачиваться с форейторами.
Граф де Шарни, находясь в карете, станет поглядывать в окно и, если обстоятельства того потребуют, возьмет на себя все переговоры.
Каждый из них обещал придерживаться намеченной программы. Свечи были погашены, и все ощупью двинулись через покои г-на де Вилькье.
Часы пробили полночь, когда они переходили из спальни королевской дочери в апартаменты г-на де Вилькье. Граф де Шарни уже около часу, должно быть, ожидал их на своем посту.
Король нащупал дверь.
Он собирался вставить ключ в скважину, как вдруг королева его остановила:
— Тише!
Они прислушались.
Из коридора донеслись шаги и шушуканье.
Там происходило нечто непредвиденное.
Госпожа де Турзель жила во дворце, и потому ее появление в коридоре в любое время не могло никого удивить; она вызвалась вернуться в королевские апартаменты и выяснить причину этого шума.
Все замерли и стали ждать затаив дыхание.
В установившейся тишине легче было понять, что в коридоре собралось много народу.
Вернулась г-жа де Турзель; она узнала г-на де Гувьона и увидела нескольких людей в военной форме.
Таким образом становилось невозможным выйти через апартаменты г-на де Вилькье, если только из них не было другого выхода.
Ах, как был нужен свет!
В комнате юной принцессы горел ночник. Мадам Елизавета отправилась туда, чтобы зажечь от ночника только что задутую свечу.
После того, как свеча осветила небольшую группу беглецов, все бросились искать выход.
Долгое время казалось, что поиски бесполезны; так прошло около четверти часа. Наконец была обнаружена небольшая лестница, которая привела в отдельную комнатку. Она принадлежала лакею г-на де Вилькье и выходила в коридор и на служебную лестницу.
Дверь была заперта на ключ.
Король попробовал все ключи в связке: ни один не подходил.
Виконт де Шарни попытался отодвинуть язычок замка острием охотничьего ножа, но тот не поддавался.
Итак, выход существовал, однако они были заперты, как и раньше.
Король взял свечу из рук мадам Елизаветы и, оставив всех в темноте, пошел в свою спальню, а оттуда по потайной лестнице поднялся в кузницу. Там он взял связку различных отмычек — некоторые из них имели причудливую форму — и спустился вниз.
Прежде чем вернуться к ожидавшим его в беспокойстве беглецам, он уже успел сделать выбор.
Выбранная королем отмычка вошла в замочную скважину, со скрежетом повернулась и зацепила язычок замка; дважды язычок срывался, а в третий раз так хорошо зацепился, что спустя мгновение замок поддался.
Язычок отодвинулся, дверь отворилась; собравшиеся облегченно вздохнули.
Людовик XVI обернулся и с торжествующим видом взглянул на королеву.
— Ну что, сударыня? — сказал он.
— Да, сударь, — улыбнулась королева, — я и не говорю, что плохо быть слесарем, я только говорю, что иногда хорошо быть и королем.
Теперь нужно было уточнить намеченный ранее план.
Мадам Елизавета вышла первой, ведя за руку королевскую дочь.
В двадцати шагах позади нее должна была идти г-жа де Турзель вместе с дофином.
Между ними шагал г-н де Мальден, готовый прийти на помощь и тем и другим.
Эти первые зерна, сорванные с королевских четок, эти несчастные дети, чья любовь заставляла их оглядываться назад в поисках любящего взгляда, который провожал их, спустились на цыпочках, трепеща от страха, вошли в круг света, отбрасываемый фонарем у входа во дворец со стороны башни, и проследовали мимо часового, не обратившего на них никакого внимания.
— Ну вот, — прошептала мадам Елизавета, — самое страшное позади.
Когда они стали приближаться к проходу, ведущему на площадь Карусель, часовой двинулся наперерез.
При виде их он остановился.
— Тетушка! — прошептала юная принцесса, сжимая руку мадам Елизавете. — Мы пропали: этот человек нас узнал.
— Ничего, дитя мое, — отвечала мадам Елизавета, — если мы пойдем назад, мы погибнем.
И они продолжали продвигаться вперед.
Когда они были всего в четырех шагах от часового, тот повернулся к ним спиной, и они прошли мимо.
Действительно ли их узнал этот человек? Знал ли он, каких знатных беглянок пропустил? Принцессы были в этом убеждены и, пробегая мимо, благословили незнакомого спасителя.
По ту сторону прохода они увидели встревоженного Шарни.
Граф был закутан в широкий синий каррик, а на голове у него была круглая клеенчатая шляпа.
— Боже мой! — прошептал он. — Наконец-то! А где король? Что с королевой?
— Они следуют за нами, — ответила мадам Елизавета.
— Идемте, — сказал Шарни.
Он скорым шагом двинулся к стоявшей на улице Сен-Никез карете, увлекая за собой беглянок.
Рядом с каретой, словно для того, чтобы следить за ней, остановился фиакр.
— Эй, приятель, — закричал кучер фиакра, видя пополнение, приведенное графом де Шарни, — ты, похоже, загрузился?
— Как видишь, приятель, — ответил Шарни.
Он шепнул г-ну де Мальдену:
— Возьмите этот фиакр и поезжайте прямо к воротам Сен-Мартен; вы без труда узнаете ожидающую нас карету.
Господин де Мальден все понял, прыгнул в фиакр и сказал кучеру:
— Ты тоже загрузился. В Оперу, живо!
Опера находилась в те времена у ворот Сен-Мартен.
Кучер подумал, что имеет дело с лакеем, едущим встречать хозяина после спектакля, и потому лишь позволил себе осторожное замечание насчет платы:
— А вы знаете, что уже полночь, милейший?
— Да, поезжай и не беспокойся.
Так как в те времена лакеи проявляли иногда большую щедрость, чем их хозяева, кучер без лишних слов пустил лошадь крупной рысью.
Едва фиакр завернул за угол улицы Рогана, как через ту же калитку, выпустившую юную принцессу, мадам Елизавету, г-жу де Турзель и дофина, вышел какой-то человек в сером сюртуке, надвинув на глаза угол шляпы и засунув руки в карманы; он шел не спеша и напоминал служащего, покинувшего свою канцелярию после долгого трудового дня.
Это был король.
За ним следовал г-н де Валори.
У короля на ходу оторвалась пряжка на башмаке, однако он продолжал путь, не пожелав обратить на это внимание; ее подобрал г-н де Валори.
Шарни сделал несколько шагов навстречу: он узнал его величество, вернее, не его, а г-на де Валори.
Шарни был из тех, кто в короле всегда хочет видеть монарха.
Ему стало больно и стыдно за короля.
Обращаясь к г-ну де Валори, он тихо спросил:
— А где королева?
— Королева идет следом за нами в сопровождении вашего брата.
— Хорошо. Выберите самый короткий путь и ждите нас у ворот Сен-Мартен; я отправлюсь по самой длинной дороге. Встречаемся у кареты.
Господин де Валори поспешил на улицу Сен-Никез, потом вышел на улицу Сент-Оноре, затем — на улицу Ришелье, оттуда вышел на площадь Побед и двинулся по улице Бурбон-Вильнёв.
Все ждали королеву.
Прошло полчаса.
Мы не станем описывать беспокойство беглецов. Шарни, на котором лежала вся ответственность, едва не лишился рассудка.
Он хотел было вернуться во дворец и осведомиться о происходящем, но король его удержал.
Юный дофин в слезах звал: «Мама, мама!»
Ни его сестре, ни мадам Елизавете, ни г-же де Турзель никак не удавалось его успокоить.
Настоящий ужас охватил всех, когда беглецы увидели, что возвращается освещаемая факелами карета генерала Лафайета. Она ехала назад с площади Карусель.
А произошло следующее.
У двери, выходившей во двор, виконт де Шарни подал королеве руку и хотел идти налево.
Однако королева его остановила.
— Куда вы? — спросила она.
— На угол улицы Сен-Никез, где нас ждет мой брат, — отвечал Изидор.
— Разве улица Сен-Никез находится недалеко от набережной? — удивилась королева.
— Нет ваше величество.
— Но ведь ваш брат обещал нас ждать у прохода, ведущего на набережную!
Изидор хотел было возразить, однако королева говорила так уверенно, что он засомневался.
— Боже мой! — воскликнул он. — Ваше величество, будем осмотрительны: малейшая оплошность может оказаться гибельной.
— А я говорю: на набережной, — продолжала настаивать королева, — я хорошо слышала, что на набережной.
— Ну что же, пойдемте на набережную, ваше величество; но если мы не найдем там карету, мы сейчас же пойдем на улицу Сен-Никез, не правда ли?
— Да, а теперь идемте на набережную.
Королева потащила за собой спутника через три двора, которые в те времена были разделены толстой стеной и соединялись только при помощи узкого прохода в дворцовой стене, отгороженного цепью и охраняемого часовым.
Королева и Изидор миновали один за другим эти проходы и перешагнули через три цепи.
Ни одному часовому не пришло в голову их остановить.
Да и как, в самом деле, можно было принять за королеву Франции эту молодую женщину, одетую как служанка из приличного дома и с легкостью перескакивающую через тяжелые цепи, опираясь на руку красивого юноши в ливрее дома принца Конде или похожей на нее?
Они вышли к воде.
Набережная была пустынна.
— Значит, с другой стороны, — предположила королева.
Изидор хотел было вернуться.
Однако на нее словно нашло затмение.
— Нет, нет, это должно быть здесь! — настаивала она.
И она потащила Изидора к Королевскому мосту.
Перейдя через мост, они очутились на набережной левого берега, столь же пустынного, что и правый.
— Давайте посмотрим на этой улице, — предложила королева.
Она вынудила Изидора свернуть на Паромную улицу.
Однако, не пройдя и сотни шагов, королева вынуждена была признать, что ошиблась, и остановилась.
Она задыхалась, силы готовы были вот-вот ее оставить.
— Ваше величество! Вы продолжаете настаивать? — спросил Изидор.
— Нет, — отвечала королева, — теперь дело за вами, ведите меня куда хотите.
— Ваше величество, Небом заклинаю вас, возьмите себя в руки! — воскликнул Изидор.
— О, мужества мне не занимать, — возразила королева, — просто я устала.
Откинувшись назад, они прибавила:
— Мне кажется, ко мне никогда не вернется ровное дыхание! Боже мой! Боже мой!
Изидор знал, что воздух, которого не хватало королеве, был ей в этот час столь же необходим, как лани, преследуемой собаками.
Он остановился.
— Передохните, ваше величество, — предложил он. — У нас есть время. Я ручаюсь за своего брата; если понадобится, он будет ждать до утра.
— Вы думаете, он меня любит? — забыв об осторожности, громко вскрикнула Мария Антуанетта, прижимая к груди руку молодого человека.
— Я думаю, что его жизнь, как и моя, принадлежит вам, ваше величество. То чувство, что принято называть любовью и почтительностью, у него доходит до обожания.
— Благодарю вас, — прошептала королева, — вы мне помогли, я отдохнула! Идемте…
И она с прежней легкостью проделала весь путь еще раз в обратном направлении.
Только вместо того чтобы вернуться во дворец, Изидор вывел ее через проход на площадь Карусель.
Они прошли огромную площадь, обычно до самой ночи заставленную маленькими переносными лавчонками и фиакрами, ожидающими пассажиров.
Теперь она была почти пустынна и еле освещена.
Однако до их слуха донеслись грохот колес и стук конских копыт.
Беглецы подошли к проезду, ведущему на улицу Эшель. Было очевидно, что конский топот и стук колес приближались с другой стороны к этому же проезду.
Уже замаячил вдалеке свет: это, по-видимому, были факелы, освещавшие экипаж.
Изидор хотел отступить, но королева потянула его вперед.
Изидор бросился, чтобы защитить королеву, как раз в ту минуту, когда с другой стороны проезда появились первые лошади факельщиков.
Изидор толкнул королеву в самый темный угол и заслонил ее собой.
Однако этот темный угол сейчас же осветился благодаря факельщикам.
Между ними в карете полулежал в элегантном мундире командующий национальной гвардии Лафайет.
В то мгновение как карета проезжала мимо, Изидор почувствовал, как чья-то рука скорее властно, чем с силой оттолкнула его.
Это была левая рука королевы; в правой она сжимала бамбуковую тросточку с золотым набалдашником, с какой женщины ходили в те времена.
Она ударила ею по колесам со словами:
— Прочь, тюремщик, я вырвалась из твоей тюрьмы!
— Что вы делаете, ваше величество! — воскликнул Изидор. — Подумайте, чем вы рискуете!
— Я мщу за себя, — отвечала королева. — Ради этого можно и рискнуть!
И вслед за последним факельщиком она кинулась в проезд, сияя, как богиня, и радуясь, словно ребенок.
Не успела королева сделать и десяти шагов, как человек в синем каррике и глубоко надвинутой клеенчатой шляпе судорожно схватил ее за руку и потащил к экипажу, стоявшему на углу улицы Сен-Никез.
Это был граф де Шарни.
В карете вот уже более получаса ее ожидала вся королевская семья.
Беглецы думали увидеть королеву замкнутой, подавленной, обессиленной; она же была радостной и оживленной; пережитая опасность, перенесенная усталость, допущенная оплошность, потерянное время, возможные последствия этого опоздания — все это она забыла благодаря удару тростью по карете Лафайета: ей казалось, что она ударила его самого.
В десяти футах от экипажа лакей держал под уздцы коня.
Шарни, ни слова не говоря, указал брату на коня, Изидор прыгнул в седло и пустился вскачь.
Он помчался в Бонди, чтобы заказать там лошадей.
Королева бросила ему вдогонку несколько слов благодарности, но Изидор их не расслышал.
— Едем, ваше величество, едем, нельзя терять ни секунды, — напомнил Шарни; в голосе его слышались почтительность и в то же время властность: так умеют говорить лишь поистине сильные люди в чрезвычайных обстоятельствах.
Королева вошла в карету, где уже находились король, мадам Елизавета, королевская дочь, дофин и г-жа де Турзель — иными словами, пять человек; она устроилась на заднем сиденье, посадила дофина к себе на колени; король поместился с ней рядом; мадам Елизавета, юная принцесса и г-жа де Турзель сели напротив.
Шарни захлопнул дверцу, поднялся на козлы и, чтобы сбить со следа шпионов, если бы таковые нашлись, развернул лошадей, снова поднялся по улице Сент-Оноре, выехал бульварами к церкви Мадлен и проехал дальше к воротам Сен-Мартен.
Карета была там; она стояла по ту сторону заставы, на дороге, которая вела к тому, что называлось дорожной службой.
Дорога была безлюдной.
Граф де Шарни спрыгнул с сиденья и распахнул дверцу экипажа.
Дверца большой кареты, предназначавшейся для путешествия, была уже отворена. Господин де Мальден и г-н де Валори стояли по обе стороны от подножки.
В одно мгновение шесть человек, занимавшие наемный экипаж, оказались посреди дороги.
Граф де Шарни сдвинул экипаж на обочину и опрокинул его в канаву.
Затем он вернулся к большой карете.
Первым сел король, за ним — королева, потом — мадам Елизавета; за мадам Елизаветой поднялись дети, за ними г-жа де Турзель.
Господин де Мальден взобрался на запятки, г-н де Валори сел рядом с Шарни на козлы.
Карета была запряжена четверкой; кучер прищелкнул языком и пустил лошадей рысью.
Часы на церкви святого Лаврентия пробили четверть второго. Час ушел на то, чтобы добраться до Бонди.
Лошади уже в сбруе были выведены из конюшни.
Изидор поджидал путешественников около лошадей.
По другую сторону от дороги стоял наемный кабриолет, запряженный почтовыми лошадьми.
В кабриолете сидели две горничные из службы дофина и юной принцессы.
Они надеялись нанять в Бонди карету, но не нашли и, сговорившись с хозяином, купили кабриолет за тысячу франков.
Хозяин был доволен сделкой и, желая поглядеть, что собираются делать особы, имевшие глупость отвалить ему тысячу франков за развалину, ожидал отправления, потягивая вино в почтовом трактире.
Он увидел, как приехала карета короля. Правивший ею Шарни слез с облучка и подошел к дверце.
Под кучерским плащом на нем был мундир; в ящике под козлами лежала его шляпа.
Король, королева и Шарни заранее уговорились, что в Бонди Шарни займет в карете место г-жи де Турзель, а та возвратится в Париж.
Однако об этом изменении плана забыли спросить у самой г-жи де Турзель.
Король изложил ей суть дела.
Госпожа де Турзель была не только искренне предана королевской семье, она в вопросах этикета была подобием старой герцогини де Ноай.
— Государь! — возразила она, — моя обязанность — смотреть за детьми Франции и не оставлять их ни на минуту; если на то не будет специального приказания вашего величества — приказания, не имевшего прецедентов в истории, я их не оставлю.
Королева задрожала от нетерпения. У нее были две причины желать, чтобы Шарни ехал с ними в карете: как королева она видела в этом свою безопасность; как женщина она находила в этом свою радость.
— Дорогая госпожа де Турзель, — сказала она, — мы вам весьма признательны; но ведь вам неудобно, вы подвергаете себя опасностям путешествия из-за излишней преданности; оставайтесь в Бонди, а потом догоните нас, где бы мы ни были.
— Ваше величество, — отвечала г-жа де Турзель, — пусть король мне прикажет, и я готова выйти и остаться, если понадобится, посреди дороги; но только приказание короля может заставить меня пренебречь своей обязанностью и отказаться от своего права.
— Государь! — вскричала королева. — Государь!..
Однако Людовик XVI не решался выразить свое мнение по этому важному вопросу — он искал какую-нибудь уловку, отговорку, какой-нибудь выход из положения.
— Господин де Шарни, — проговорил он наконец, — не могли бы вы оставаться на козлах?
— Я готов исполнить любое желание короля, — отвечал граф де Шарни, — однако я должен там оставаться либо в военной форме, — а в офицерском мундире меня видят на дороге уже четыре месяца и любой может меня узнать, — либо я буду в каррике и кучерской шляпе — в таком случае костюм будет слишком беден для столь изысканной кареты.
— Садитесь, садитесь в карету, господин де Шарни, — приказала королева. — Я возьму дофина на колени, мадам Елизавета посадит к себе Марию Терезию, и все будет прекрасно… Мы немного потеснимся, только и всего.
Шарни ждал, что скажет король.
— Это невозможно, дорогая, — заметил король. — Вспомните, что у нас впереди девяносто льё.
Госпожа де Турзель стояла, приготовившись исполнить приказание короля, если тот прикажет ей выйти; однако его величество никак не мог на это решиться — столь живучи в светских людях даже самые ничтожные предрассудки.
— Господин де Шарни, — обратился король к графу, — не можете ли вы занять место своего брата и отправиться вперед, чтобы заказывать лошадей?
— Как я уже сказал вашему величеству, я готов на все; смею только заметить вашему величеству, что лошадей обычно заказывает курьер, а не капитан линейного корабля; это новшество удивит станционных смотрителей и может вызвать серьезные недоразумения.
— Вы правы, — согласился король.
— О Боже, Боже! — теряя терпение, прошептала королева.
Повернувшись к Шарни, она прибавила:
— Делайте что хотите, господин граф; но я не хочу, чтобы вы нас покидали.
— Таково и мое желание, ваше величество, — сказал Шарни, — и я вижу только один способ.
— Какой же? Говорите скорее! — приказала королева.
— Вместо того чтобы сесть в карету, на козлы или скакать впереди, я буду следовать за вами в обычном платье, в каком путешествуют на почтовых; поезжайте, ваше величество, и прежде чем вы успеете проехать десять льё, я уже буду в пятистах шагах от вашей кареты.
— Так вы возвращаетесь в Париж?
— Ну, разумеется, ваше величество; однако до Шалона вашему величеству опасаться нечего, а я догоню вас раньше, чем вы туда прибудете.
— Каким же образом вы возвратитесь в Париж?
— На коне моего брата, ваше величество; это великолепный скакун, он успел отдохнуть, и меньше чем через полчаса я буду в Париже.
— А что потом?
— Я оденусь надлежащим образом, возьму почтовую лошадь и поскачу во весь опор до тех пор, пока вас не догоню.
— Неужели нет другого средства? — в отчаянии воскликнула Мария Антуанетта.
— Признаться, я ничего лучшего не вижу, — заметил король.
— В таком случае, не будем терять время, — подхватил Шарни. — Итак, Жан и Франсуа, по местам! Вперед, Мельхиор! Форейторы, на лошадей!
Госпожа де Турзель, торжествуя, села на прежнее место, и лошади помчались галопом, а вслед за каретой покатил кабриолет.
За важным разговором все забыли раздать виконту Шарни, г-ну де Валори и г-ну де Мальдену заряженные пистолеты, лежавшие в ящике внутри кареты.
Что же происходило в Париже, куда во весь дух возвращался граф де Шарни?
Один цирюльник, по имени Бюзби, проживавший на улице Бурбон, находился в гостях в Тюильри у одного из своих друзей, стоявшего в тот вечер на часах; этот приятель был наслышан от своих офицеров о готовившемся этой ночью бегстве короля, не вызывавшем ничьих сомнений; и вот он рассказал об этом цирюльнику, а тот вбил себе в голову, что такой проект действительно существует и что бегство королевской семьи, о котором уже давно поговаривали, должно непременно произойти в этот вечер.
Вернувшись домой, цирюльник рассказал жене о том, что он узнал в Тюильри, но она рассудила, что это бред; сомнение жены оказало влияние на мужа: он разделся и лег, отбросив все подозрения.
Однако оказавшись в постели, он почувствовал, как его одолевает прежнее беспокойство, и оно так разрослось, что у него не стало сил ему противостоять: он поднялся с кровати, оделся и побежал к своему приятелю по имени Юше, бывшему булочнику и саперу батальона Театинцев.
Он пересказал ему все, что слышал в Тюильри, и так убедительно передал булочнику свои опасения по поводу возможного бегства королевской семьи, что тот не только с ним согласился, но с еще большей горячностью, чем тот, от кого он все это узнал, вскочил с постели и в одном исподнем выбежал на улицу, забарабанил в двери и разбудил десятка три соседей.
Это происходило около четверти первого, всего через несколько минут после того, как королева встретила г-на Лафайета в проезде Тюильри.
Граждане, разбуженные цирюльником Бюзби и булочником Юше, решили надеть форму национальных гвардейцев, пойти к генералу Лафайету и предупредить его о том, что творится.
Сказано — сделано. Господин де Лафайет проживал на улице Сент-Оноре в особняке Ноай, рядом с монастырем фейянов. Патриоты отправились в путь и прибыли на место около половины первого.
Генерал присутствовал при отходе короля ко сну, потом заехал предупредить своего друга Байи о том, что король лег спать, затем отправился с визитом к г-ну Эмери, члену Национального собрания, и потому только что вернулся домой, приготовившись лечь в постель.
В это мгновение в дверь особняка Ноай постучали. Господин де Лафайет послал камердинера узнать, в чем дело.
Тот скоро вернулся и доложил, что явились двадцать пять-тридцать граждан и требуют у генерала немедленной аудиенции по делу чрезвычайной важности.
Генерал Лафайет уже привык принимать просителей в любое время суток.
И потом, дело, вызвавшее беспокойство двадцати пяти или тридцати человек, могло быть важным; вот почему он приказал пригласить тех, кто хотел с ним переговорить.
Генералу достаточно было вновь надеть только что снятый мундир, чтобы оказаться готовым к приему депутации.
Сьёр Бюзби и сьёр Юше от своего имени, а также от имени товарищей изложили ему опасения: сьёр Бюзби основывал их на том, что слышал в Тюильри; другие же передавали то, что изо дня в день доносилось со всех сторон.
Однако все эти опасения вызвали у генерала лишь смех, и, так как он по натуре был славный малый и любитель поговорить, он рассказал им, что все эти слухи исходят от г-жи де Рошрёль и г-на де Гувьона; желая убедиться в несостоятельности этих россказней, он лично присутствовал при отходе короля ко сну — точно так же, как они, если останутся еще на несколько минут, смогут присутствовать при отходе ко сну его, Лафайета; заметив, что все эти разговоры не вполне их убедили, г-н де Лафайет заявил, что он головой отвечает за короля и всю королевскую семью.
После этого проявлять сомнение стало просто невозможно; пришедшие только спросили у г-на Лафайета пароль, чтобы беспрепятственно разойтись по домам. Господину де Лафайету не составило труда доставить им это удовольствие.
Но, узнав пароль, они решили сходить в зал заседаний в манеже, чтобы узнать, нет ли и там каких-нибудь новостей, а потом наведаться во дворы Тюильри и поглядеть, не происходит ли там чего-нибудь необычного.
Они пошли по улице Сент-Оноре и собирались свернуть на улицу Эшель, как вдруг в них с налету врезался какой-то всадник. Так как в такую ночь все казалось подозрительным, они скрестили ружья и приказали всаднику остановиться.
Всадник натянул поводья.
— Что вам угодно? — спросил он.
— Мы хотим знать, куда вы направляетесь, — отвечали национальные гвардейцы.
— В Тюильри.
— Что вы собираетесь делать в Тюильри?
— Дать его величеству отчет о порученном мне деле.
— В такой час?
— Ну, разумеется!
Самый хитрый из них зна́ком приказал остальным молчать и продолжал допрос.
— Но ведь в это время король спит, — заметил он.
— Да, — отвечал всадник, — но его разбудят.
— Если у вас поручение к королю, вы должны знать пароль, — продолжал тот же гвардеец.
— Пароль не доказательство, — возразил всадник, — ведь я мог скакать от самой границы, а мог быть всего за три льё отсюда; я мог выехать месяц тому назад, а мог отсутствовать всего два часа.
— Верно, — согласились национальные гвардейцы.
— Так вы два часа тому назад видели короля? — продолжал спрашивать тот же хитрец.
— Да.
— Вы с ним говорили?
— Да.
— Что он собирался делать два часа назад?
— Ждал, когда выйдет генерал Лафайет, чтобы лечь в постель.
— Так вы знаете пароль?
— Разумеется; зная, что я должен возвратиться в Тюильри между часом и двумя ночи, генерал сообщил мне пароль, чтобы я нигде не задержался.
— Какой же пароль?
— Париж и Пуатье.
— Да, верно, — успокоились гвардейцы. — Со счастливым возвращением, гражданин; передайте королю, что вы застали нас начеку у Тюильри: мы следим, как бы он не сбежал.
И они посторонились, давая дорогу всаднику.
— Непременно передам, — отвечал тот.
Пришпорив коня, он скрылся в воротах Тюильри.
— А не дождаться ли нам его возвращения из Тюильри, чтобы узнать, видел ли он короля? — предложил один из гвардейцев.
— А вдруг у него комната в Тюильри? Что ж нам, до завтра ждать? — возразил другой.
— Верно, — согласился первый, — и, право слово, раз король уже лег спать, раз господин Лафайет ложится, пойдемте-ка и мы, и да здравствует нация!
Тридцать патриотов подхватили: «Да здравствует нация!» — и пошли спать, счастливые и гордые, ведь они услышали из уст самого Лафайета, что не стоит опасаться бегства короля.
Мы видели, как король и вся его семья отправились в карете, запряженной четверкой выносливых лошадей, бежавших крупной рысью; последуем за каретой, проследив во всех подробностях за путешествием, как до этого проследили за всеми обстоятельствами бегства королевской семьи. Событие это столь значительно, оно оказало такое роковое влияние на судьбы беглецов, что самая незначительная подробность этого путешествия представляется нам достойной любопытства или интереса.
Около трех часов утра начало светать; в Мо стали менять лошадей. Король проголодался, и все взялись за провизию. Провизия состояла из холодной телятины, которую распорядился положить в карету граф де Шарни вместе с хлебом и четырьмя бутылками непенистого вина из Шампани.
Так как у путешественников не было при себе ни ножей, ни вилок, король позвал Жана.
Жаном, как помнит читатель, звали во время путешествия г-на де Мальдена.
Господин де Мальден подошел ближе.
— Жан, — обратился к нему король, — одолжите нам свой охотничий нож, чтоб я мог разрезать телятину.
Жан вытащил нож из ножен и подал королю.
Тем временем королева выглянула в окно и посмотрела назад, надеясь, что она несомненно увидит Шарни.
— Не хотите ли съесть чего-нибудь, господин де Мальден? — вполголоса предложил король.
— Нет, государь, — так же тихо ответил г-н де Мальден. — Мне пока ничего не нужно.
— Прошу вас и ваших товарищей не стесняться, — сказал король.
Он обернулся к королеве, продолжавшей смотреть в окно.
— О чем вы думаете, сударыня? — спросил он.
— Я? — переспросила королева, пытаясь улыбнуться. — Я думаю о господине де Лафайете: ему сейчас, должно быть, не по себе.
Она обратилась к г-ну де Валори, подошедшему в эту минуту к дверце:
— Франсуа! Мне кажется, все идет хорошо: нас бы уже задержали, если бы этому было суждено случиться. Должно быть, никто не заметил, как мы уехали.
— Это более чем вероятно, ваше величество, — отвечал г-н де Валори, — потому что я нигде не замечаю никакого движения, ничего подозрительного. Мужайтесь, ваше величество, все идет хорошо.
— В путь! — закричал кучер.
Господин де Мальден и г-н де Валори сели на козлы, и карета покатила дальше.
К восьми часам утра путешественники прибыли к подножию холма. По обе стороны возвышенности раскинулся прекрасный лес, пели птицы, а первые лучи июньского солнца пронизывали листву, словно золотые стрелы.
Кучер пустил лошадей шагом.
Оба телохранителя спрыгнули с козел.
— Жан! — обратился король к одному из них. — Прикажите остановить карету и отворите дверцу: я хотел бы пройтись; думаю, что дети и королева не откажутся от небольшой прогулки.
Господин де Мальден подал знак: кучер остановился, дверца распахнулась, и король, королева, мадам Елизавета и дети вышли из кареты, только г-жа де Турзель осталась, потому что была нездорова.
В ту же минуту вся королевская семья растянулась вдоль дороги; дофин бросился ловить бабочек, а юная принцесса стала собирать цветы.
Мадам Елизавета взяла короля под руку, королева пошла одна.
Утреннее июньское солнце отбрасывало прозрачные тени от леса до середины дороги; при виде растянувшегося по дороге семейства: прелестных резвившихся детей, сестры, опиравшейся на руку брата и улыбавшейся ему; красивой дамы, в задумчивости оглядывавшейся назад, — можно было подумать, что это счастливая семья, возвращающаяся в родовой замок, чтобы продолжить там спокойную, размеренную жизнь, но уж никак не королева и король Франции, бегущие от трона, на который их вернут лишь затем, чтобы оттуда отправить на эшафот.
Правда, неожиданному происшествию суждено было очень скоро привнести в эту спокойную и безмятежную картину разнообразные страсти, дремавшие в глубине сердец у действующих лиц этой истории.
Внезапно королева замерла как вкопанная.
Примерно в четверти льё от того места, где стояла карета, появился всадник в облаке пыли, поднятой его конем.
Мария Антуанетта не посмела сказать: «Это граф де Шарни».
Только крик вырвался у нее из груди.
— A-а, новости из Парижа, — обронила она.
Все обернулись, кроме дофина: беззаботный мальчуган только что поймал бабочку, за которой долго гнался, и ему не было дела до новостей из Парижа.
Король был несколько близорук и потому вынул из кармана небольшой лорнет.
— Э-э, да это, если не ошибаюсь, господин де Шарни, — заметил он.
— Да, государь, — подтвердила королева, — это он.
— Пойдемте, пойдемте дальше, — предложил король, — он ведь нас рано или поздно догонит, а у нас нет времени.
Королева не осмелилась сказать, что новости, которые вез г-н де Шарни, несомненно, стоили того, чтобы их подождать.
Да и в конце концов это была задержка всего в несколько минут, ибо всадник скакал во весь опор.
По мере приближения он с все возраставшим любопытством взирал на происходившее и никак не мог понять, почему огромная карета рассеяла своих седоков по дороге.
Он настиг их в ту минуту, как карета поднялась на вершину холма и остановилась.
Это был действительно г-н де Шарни, о чем королеве сказало сердце, а королю — глаза.
Он был одет в недлинный зеленый редингот со свободным воротником, на голове у него была обшитая широким галуном шляпа со стальной пряжкой, из-под редингота выглядывал белый жилет, лосины, а на ногах — высокие военного образца сапоги, поднимавшиеся выше колена.
Его лицо, отличавшееся обыкновенно матовой белизной, было оживлено быстрой скачкой, а глаза так и искрились.
Дыхание с шумом рвалось из его груди, ноздри раздувались — во всем его облике было нечто победоносное.
Никогда королева не видела его таким красивым.
Она тяжело вздохнула.
Спрыгнув с коня, он склонился перед королем. Потом обернулся и поклонился королеве.
Все столпились вокруг него, за исключением двух телохранителей, остававшихся на почтительном расстоянии.
— Подойдите, господа, подойдите, — приказал король, — новости, которые нам привез господин де Шарни, имеют отношение ко всем нам.
— Прежде всего могу сообщить, государь, что все идет хорошо, — поспешил успокоить его Шарни, — в два часа ночи еще никто даже не подозревал о вашем побеге.
Все с облегчением вздохнули.
Потом со всех сторон посыпались вопросы.
Шарни рассказал, как он вернулся в Париж; как на улице Эшель его встретил патруль патриотов; как они его допрашивали и как ему удалось убедить их в том, что король спит.
Потом он поведал о том, как, проникнув в Тюильри, где всё было спокойно как всегда, он поднялся в свою комнату, переоделся, спустился по коридорам через королевские покои и убедился таким образом, что никто не подозревает о бегстве королевской семьи, даже г-н де Гувьон: видя, что оцепление, установленное им вокруг покоев короля, ни к чему, он снял его и отпустил по домам офицеров и батальонных командиров.
Потом г-н де Шарни снова сел на коня, оставленного во дворе на попечение дежурного лакея, и, полагая, что ему будет стоить большого труда в такое время найти почтовую лошадь в Париже, поскакал в Бонди на том же коне.
Несчастная лошадь была доведена до полного изнеможения, однако все-таки выдержала, и это было все, что требовалось.
В Бонди граф взял свежего коня и продолжал путь.
Он не заметил на дороге ничего подозрительного.
Королева улучила минутку и подала Шарни руку: хорошие новости заслуживали подобной милости.
Шарни почтительно поцеловал ей руку.
Почему же королева побледнела? От радости, что Шарни сжал ей руку? От досады, что он этого не сделал?
Все вновь уселись в карету. Карета поехала дальше. Шарни скакал рядом с дверцей.
На следующей станции лошади были уже готовы, за исключением коня для Шарни.
Изидор не мог заказать верховую лошадь, потому что не знал, что она понадобится для брата.
Итак, Шарни пришлось ждать, пока оседлают коня; карета уехала. Пять минут спустя он уже был в седле.
Кстати сказать, было условлено, что он не станет эскортировать карету, а просто последует за ней.
Впрочем, он держался достаточно близко от кареты, чтобы королева, высунувшись в окно, могла его видеть, а на почтовую станцию он прибывал незадолго до отправления кареты, чтобы иметь возможность обменяться несколькими словами со знатными путешественниками.
Шарни только что сменил коня в Монмирае; он полагал, что карета опережает его на четверть часа, как вдруг на повороте дороги его конь едва не наскочил на карету и обоих гвардейцев, пытавшихся починить постромку.
Граф спешивается с коня, заглядывает в окно, чтобы посоветовать королю спрятаться, а королеве — не волноваться; потом он открывает нечто вроде сундука, где заранее приготовлены все необходимые в случае поломки инструменты и предметы; оттуда он достает пару постромок; из них выбирает одну, ею и заменяют вышедшую из строя.
Гвардейцы, пользуясь остановкой, просят выдать им оружие; однако король решительно выступает против. Ему напоминают о том, что карету могут остановить; однако он отвечает, что в любом случае он не хочет, чтобы ради него пролилась кровь.
Но вот постромка на месте, сундук с инструментами заперт; оба гвардейца садятся на козлы; Шарни прыгает в седло, и карета едет дальше.
Но остановка заняла около получаса, и это в то время, когда дорога каждая минута.
В два часа прибыли в Шалон.
— Если нас не остановят в Шалоне, — сказал король, — все будет хорошо!
В Шалоне их не арестовали, и они благополучно переменили лошадей.
Король на мгновение показался в окне. Среди тех, кто окружил карету, два человека пристально на него взглянули.
Вдруг один из этих людей исчезает.
Другой подходит к карете.
— Государь! — говорит он вполголоса, — не показывайтесь, иначе вы погубите себя.
Обращаясь к форейторам, он продолжает:
— Эй вы, бездельники! Разве так нужно служить славным путешественникам, которые платят вам по тридцать су прогонных?!
И он сам берется за дело, помогая кучерам.
Это смотритель почтовой станции.
Наконец, лошади запряжены, форейторы — в седле. Передний форейтор трогает.
Обе лошади падают наземь.
Лошади поднимаются под ударами кнута; форейторы хотят ехать, однако обе лошади другого кучера тоже падают.
Одна из них придавила возницу.
Шарни, молча наблюдающий за этой сценой, с силой тянет его на себя и высвобождает из-под лошади, оставляя там ботфорты бедного малого.
— Сударь! — кричит Шарни, обращаясь к смотрителю станции и не имея представления о его преданности королю. — Что за лошадей вы нам дали?
— Это лучшие лошади во всей конюшне! — отвечает тот.
Но лошадям так тесно в постромках, что, чем больше они стараются подняться, тем больше их затягивают.
Шарни бросается к упряжи.
— А ну-ка давайте распрягать, а потом заново запряжем: так будет скорее.
Смотритель станции принимается за работу, рыдая от отчаяния.
Тем временем исчезнувший человек бежит к мэру: он сообщает ему, что в эту минуту король вместе со своей семьей находится на почтовой станции, и требует ордера на их арест.
К счастью, мэр не относится к горячим республиканцам или же не намерен брать на себя подобную ответственность. Вместо того чтобы лично убедиться в происходящем, он тоже начинает требовать всякого рода разъяснения, отрицает возможность того, что случилось, и наконец, припертый к стене, вынужден отправиться на почтовую станцию, однако приходит туда в то время, когда карета скрывается за поворотом.
Так было потеряно более двадцати минут.
В королевской карете — тревога. Лошади, падающие одна за другой без видимой причины, напоминают королеве свечи, гаснущие сами собой.
Однако, едва выехав за город, король, королева и мадам Елизавета в один голос восклицают:
— Мы спасены!
Но не проехали они и ста шагов, как какой-то человек бросается к карете, просовывает голову в окно и кричит именитым путешественникам:
— Вы плохо подготовились: вас арестуют!
Королева вскрикивает; человек отскакивает в сторону и исчезает в лесу.
К счастью, карета находится не более чем в четырех льё от Пон-де-Сомвеля, где их должен ждать г-н де Шуазёль с сорока гусарами.
Правда, уже три часа пополудни, и они опаздывают почти на четыре часа!..
Читатель помнит, что герцог де Шуазёль скачет на почтовых вместе с Леонаром, который находится в отчаянии оттого, что оставил открытой дверь своей комнаты, увез шляпу и плащ брата и нарушил обещание, данное г-же де Лааге.
Единственным утешением Леонару служило обещание г-на де Шуазёля, что он увозит его на расстояние всего в два-три льё, а затем передаст ему особое поручение от имени королевы, после чего парикмахер будет свободен.
Вот почему, едва карета прибыла в Бонди и остановилась, он вздохнул с облегчением и приготовился было выйти.
Однако г-н де Шуазёль остановил его словами:
— Мы еще не приехали.
Лошади были заказаны заранее, они были запряжены в несколько мгновений, и карета полетела стрелой.
— Куда же мы все-таки едем, сударь? — полюбопытствовал бедный Леонар.
— Да ведь для вас главное — вернуться к завтрашнему утру, — ответил г-н де Шуазёль, — какое значение имеет все остальное?
— Главное, — сказал Леонар, — успеть к десяти часам в Тюильри, чтобы причесать королеву…
— Это все, что вам нужно, не так ли?
— Разумеется… Конечно, лучше бы мне вернуться пораньше, чтобы я успел успокоить брата и объяснить госпоже де Лааге, что если я и не сдержал слова, то в том не моя вина.
— Если дело только в этом, можете быть спокойны, дорогой Леонар, все будет как нельзя лучше, — заверил его г-н де Шуазёль.
У Леонара не было оснований полагать, что г-н де Шуазёль его похитил, и он в самом деле успокоился, во всяком случае на время.
Однако в Кле, видя, что в карету запрягают свежих лошадей и никто не собирается останавливаться, несчастный парикмахер в отчаянии закричал:
— Ах, вот как, господин герцог? Так мы, значит, едем на край света?
— Послушайте, Леонар, — ответил ему на это г-н де Шуазёль с серьезным видом, — я вас везу не в загородный дом под Парижем, а на границу.
Леонар вскрикнул, уперся руками в колени и бросил на герцога испуганный взгляд.
— На гра… на гра… границу?.. — пролепетал он.
— Да, дорогой мой Леонар. Я должен получить там, в своем полку, письмо чрезвычайной важности для королевы. Я не могу передать его лично, мне нужен был надежный человек. Я попросил королеву указать мне такого человека: она выбрала вас как наиболее достойного ее доверия.
— Ах, сударь! — воскликнул Леонар. — Я, разумеется, достоин доверия королевы! Но как я вернусь? Я в лаковых туфлях, в белых шелковых чулках, в шелковых кюлотах. У меня нет с собой ни белья, ни денег.
Славный малый и думать забыл о том, что у него в карманах бриллиантов королевы на два миллиона.
— Не беспокойтесь, дружок, — успокоил его г-н де Шуазёль, — у меня в карете есть сапоги, платье, белье, деньги — все, что вам может понадобиться, и вы ни в чем не будете иметь недостатка.
— Конечно, господин герцог, с вами я могу чувствовать себя уверенно и нужды у меня ни в чем не будет; но мой бедный брат, у которого я взял шляпу и плащ; но бедная госпожа де Лааге, которую только я умею хорошо причесать… Боже мой, Боже мой! Как же все это кончится?!
— Наилучшим образом, дорогой мой Леонар; так я, во всяком случае, полагаю, — ответил г-н де Шуазёль.
Карета мчалась как ветер; г-н де Шуазёль приказал своему курьеру распорядиться, чтобы в Монмирае были приготовлены две постели и ужин — там он рассчитывал провести остаток ночи.
Прибыв в Монмирай, путешественники нашли две готовые постели и ужин.
Если не считать позаимствованные у брата плащ и шляпу, а также огорчения по поводу данного г-же де Лааге и не сдержанного слова, Леонар почти успокоился. Время от времени у него даже вырывалось какое-нибудь довольное восклицание, свидетельствовавшее о том, как льстило его тщеславию, что королева выбрала его для выполнения важной, по его мнению, миссии.
После ужина оба путешественника легли спать; г-н де Шуазёль распорядился, чтобы карета была готова к четырем часам утра.
Без четверти четыре в дверь должны были постучать и разбудить его в том случае, если он к этому времени еще будет спать.
В три часа г-н де Шуазёль еще не сомкнул глаз, и тут в своей комнате, расположенной над входной дверью постоялого двора, он услышал грохот колес и щелканье кнута, которыми путешественники и возницы словно заранее предупреждают о своем прибытии.
Вскочить с кровати и подбежать к окну было для г-на де Шуазёля делом одной минуты.
У дверей остановился кабриолет. Из него вышли два человека в форме национальных гвардейцев и спросили свежих лошадей.
Что это были за национальные гвардейцы? Чего им было надобно в три часа утра? И почему они с такой настойчивостью требовали лошадей?
Господин де Шуазёль позвал лакея и приказал ему запрягать.
Потом он разбудил Леонара.
Наши путешественники легли не раздеваясь и потому теперь были готовы в одно мгновение.
Когда они спустились, оба экипажа были уже готовы.
Господин де Шуазёль приказал кучеру пропустить кабриолет национальных гвардейцев вперед, но ехать вслед за ними так, чтобы ни на минуту не терять их из виду.
Потом он осмотрел пистолеты, лежавшие в кармане дверцы, и перезарядил их, чем вызвал у Леонара некоторое беспокойство.
Так они проехали льё или полтора; между Этожем и Шентри кабриолет свернул на проселочную дорогу и поехал в сторону Жалона и Эперне.
Два национальных гвардейца, заподозренные герцогом в недобрых намерениях, были мирными гражданами, возвращавшимися из Ла-Ферте домой.
Успокоившись, г-н де Шуазёль продолжал путь.
В десять часов он проезжает через Шалон; в одиннадцать прибывает в Пон-де-Сомвель.
Он наводит справки: гусары еще не появлялись.
Он останавливается на постоялом дворе, выходит из кареты, спрашивает комнату и переодевается в военную форму.
Леонар с огромным беспокойством наблюдал за всеми этими приготовлениями и сопровождал их такими вздохами, что даже разжалобил г-на де Шуазёля.
— Леонар, — сказал он, — пора вам узнать всю правду.
— Как правду?! — вскричал Леонар; не успев прийти в себя от одного сюрприза, он сейчас же столкнулся с другим. — Да разве я ее еще не знаю, правду?
— Знаете, но не всю, и сейчас я расскажу вам остальное.
Леонар приготовился слушать.
— Вы преданы своим господам, не правда ли, дорогой Леонар?
— Не на жизнь, а на смерть, господин герцог!
— Так вот, через два часа они будут здесь.
— О Боже! Неужто это возможно? — вскричал бедный малый.
— Да, — продолжал г-н де Шуазёль, — они будут здесь вместе с детьми, с мадам Елизаветой… Вы знаете, какой опасности им удалось избежать? (Леонар кивнул.) А какие опасности угрожают им в эту минуту? (Леонар поднял глаза к небу.) Так вот, через два часа они будут спасены!..
Леонар не мог отвечать: он заливался горькими слезами. Однако сквозь слезы он сумел пробормотать:
— Через два часа, здесь? Вы в этом уверены?
— Да, через два часа. Они должны были уехать из Тюильри в одиннадцать часов вечера или в половине двенадцатого; в полдень они должны были приехать в Шалон. Прибавим еще полтора часа на четыре льё, которые только что проехали мы с вами: они будут здесь самое позднее — в два часа. Мы закажем обед. Я жду отряд гусар под командой господина де Гогела́. Мы с вами должны как можно дольше посидеть за столом.
— О сударь, — перебил его Леонар, — мне совсем не хочется есть.
— Это не имеет значения. Сделайте над собой усилие и поешьте.
— Хорошо, господин герцог.
— Мы будем тянуть с обедом как можно дольше, чтобы у нас был предлог здесь оставаться… Эге! Глядите-ка, а вот и гусары!
И действительно, в это время послышались звуки трубы и конский топот.
В эту минуту в комнату вошел г-н де Гогела́ и передал герцогу де Шуазёлю пакет от г-на де Буйе.
В этом пакете было шесть подписанных бланков и копия приказа, отданного королем; в нем всем офицерам армии, независимо от их звания и выслуги, предписывалось повиноваться г-ну де Шуазёлю.
Герцог приказал отвести коней в конюшню, распорядился выдать гусарам хлеб и вино и сам сел за стол.
Новости, которые привез г-н де Гогела́, были неутешительны; повсюду на своем пути он встречал величайшее возбуждение. Вот уже более года о готовившемся бегстве короля ходили слухи не только в Париже, но и в провинции, а отряды разных родов войск, стоявшие в Сент-Мену и Варенне, вызывали подозрение.
Он даже слышал, как в одной из прилегавших к дороге коммун ударили в набат.
Всего этого было достаточно, чтобы лишить г-на де Шуазёля аппетита. После того как они провели за столом час и пробило половину первого, он поднялся и, поручив охрану отряда г-ну Буде, вышел на дорогу; при въезде в Пон-де-Сомвель дорога делала небольшой подъем, и с высоты можно было окинуть взглядом местность на полульё вокруг.
На дороге не было видно ни курьера, ни кареты; впрочем, в этом еще не было ничего удивительного. Как мы уже упомянули, курьера ожидали не раньше чем через час-полтора (г-н де Шуазёль прибавил время на мелкие непредвиденные происшествия), короля — не раньше чем через полтора-два часа.
Однако время шло, а дорога была по-прежнему пустынна — во всяком случае, на ней не показывались те, кого ожидали с таким нетерпением.
Господин де Шуазёль каждые пять минут вынимал часы, и всякий раз, видя это, Леонар приговаривал:
— Ох, они не приедут… Бедные мои господа! Бедные господа! Должно быть, с ними приключилось несчастье!
И несчастный малый своим отчаянием еще более усиливал беспокойство г-на де Шуазёля.
Половина третьего, три, половина четвертого — ни курьера, ни кареты! Читатель помнит, что в три часа король только выехал из Шалона.
Однако в то время как г-н де Шуазёль ожидал на дороге появления королевского экипажа, рок готовил в Пон-де-Сомвеле то, что должно было оказать величайшее влияние на ход описываемой нами драмы.
По воле рока — повторим это слово, — всего за несколько дней до описываемых нами событий крестьяне, жившие на землях, принадлежавших г-же д’Эльбёф и расположенных неподалеку от Пон-де-Сомвеля, отказались платить за не подлежащие выкупу права. Тогда им пригрозили военной экзекуцией; но федерация принесла свои плоды, и крестьяне близлежащих деревень обещали поддержать крестьян, проживавших на землях г-жи д’Эльбёф, в том случае если эта угроза будет приведена в исполнение.
При виде гусаров крестьяне решили, что те прибыли с враждебными намерениями.
Из Пон-де-Сомвеля были разосланы гонцы по соседним деревням, и к трем часам набат зазвучал по всей округе.
Заслышав звон, г-н де Шуазёль поспешил вернуться в Пон-де-Сомвель; его младший лейтенант г-н Буде был не на шутку встревожен.
По адресу гусаров неслись глухие угрозы, ведь в то время этот род войск более всего ненавидели в народе. Крестьяне вели себя вызывающе и распевали у них под носом:
Гусары — нищий сброд:
Народ на них плюет![29]
Кроме того, среди крестьян находились лучше других осведомленные или же более проницательные, и они начали шепотом поговаривать, что гусары прибыли не для того, чтобы наказывать крестьян г-жи д’Эльбёф, а чтобы встретить короля и королеву.
Тем временем пробило четыре, а ни курьера, ни новостей по-прежнему не было.
Тем не менее, г-н де Шуазёль решает еще подождать. Он приказывает на всякий случай заложить свою карету, забирает у Леонара бриллианты и посылает его в Варенн с приказанием рассказать г-ну Дандуа́ну в Сент-Мену, а также г-ну де Дама́ в Клермоне и г-ну де Буйе-младшему, ожидающему в Варенне, о том, в каком положении оказался герцог.
Чтобы успокоить кипящие вокруг него страсти, он объявляет, что находится вместе с гусарами не для того, чтобы, как полагают жители, усмирять крестьян г-жи д’Эльбёф, а для того, чтобы встретить и сопроводить ценности, которые военный министр посылает в армию.
Однако слово «ценности», можно понимать по-разному. Успокоив толпу насчет экзекуции, оно пробуждает подозрения, ведь король и королева — тоже ценности, и несомненно прибытия именно этих ценностей ожидает г-н де Шуазёль.
Четверть часа спустя г-н де Шуазёль и гусары окружены плотным кольцом; герцог понимает, что он недолго продержится; кроме того, если, к несчастью, король и королева сейчас приедут, ни он, ни сорок гусаров не смогут их защитить.
Он получил приказ «сделать все, чтобы карета короля беспрепятственно продолжала движение».
Таким образом, его присутствие, вместо того чтобы служить защитой, превратилось в препятствие.
Лучшее, что он может сделать даже в случае прибытия короля, — это уехать.
Ведь благодаря его отъезду дорога будет свободна.
Правда, для отъезда нужен какой-нибудь предлог.
Смотритель почтовой станции стоит здесь же среди пятисот или шестисот зевак, кого одним словом можно превратить в злейших врагов.
Как и другие, он наблюдает за происходящим, скрестив на груди руки; он стоит перед самым носом у г-на де Шуазёля.
— Сударь! — обращается к нему герцог, — не знаете ли вы, отправлялись на этих днях деньги в Мец?
— Сегодня утром провезли сто тысяч экю, — отвечает смотритель, — дилижанс следовал в сопровождении двух жандармов.
— Неужели? — ошеломленный подобной благосклонностью случая, переспрашивает г-н де Шуазёль.
— Черт побери! — восклицает какой-то жандарм. — Это чистая правда, потому что сопровождали его я и Робен.
— Значит, министр, должно быть, предпочел отправить деньги таким способом, — замечает г-н де Шуазёль, неторопливо поворачиваясь к г-ну де Гогела́, — а наше пребывание здесь не имеет больше смысла: я полагаю, что мы можем ехать. Гусары! Седлать коней!
Гусары только и ждали этого приказания. Вмиг кони были оседланы, а гусары оказались в седле.
Они вытянулись в цепочку.
Герцог де Шуазёль выехал вперед, взглянул в сторону Шалона и со вздохом приказал:
— Гусары! По четверо вперед марш! Шагом!
Они выехали из Пон-де-Сомвеля с трубачом впереди, когда пробило половину шестого.
Отъехав шагов на двести от деревни, г-н де Шуазёль приказал свернуть на проселочную дорогу, чтобы не появляться в Сент-Мену, где, по слухам, было очень неспокойно.
Именно в эту минуту Изидор де Шарни, подгоняя шпорами и хлыстом коня, проскакавшего четыре льё за два часа, прибыл на почтовую станцию и переменил лошадь; пока ему седлали коня, он поинтересовался, не появлялся ли в местечке отряд гусар, и узнал, что отряд четверть часа тому назад ушел по дороге на Сент-Мену; он заказал лошадей для кареты и, надеясь нагнать г-на де Шуазёля и остановить его отступление, пустил коня крупной рысью.
Тем временем г-н де Шуазёль, как видел читатель, свернул с дороги на Сент-Мену и поехал проселочной дорогой как раз в ту минуту, когда виконт де Шарни прибыл на станцию; вот как случилось, что виконт де Шарни так его и не догнал.
Через десять минут после отъезда Изидора де Шарни прибыла карета короля.
Как и предвидел г-н де Шуазёль, любопытные к тому времени разошлись по домам.
Зная, что первый отряд должен был встречать короля в Пон-де-Сомвеле, граф де Шарни и не подумал о том, чтобы в целях предосторожности держаться позади; он скакал рядом с каретой, подгоняя форейторов, которые, словно получив приказ не спешить, ехали тихим шагом.
Прибыв в Пон-де-Сомвель и не видя ни гусаров, ни г-на де Шуазёля, король в беспокойстве высунулся из кареты.
— Умоляю вас, государь, не показывайтесь, я сам обо всем узнаю, — предупредил его Шарни.
Он вошел к смотрителю и спустя пять минут возвратился; он все разузнал и пересказал новости королю.
Король понял, что г-н де Шуазёль уехал, чтобы освободить ему дорогу.
Теперь главным было выехать на дорогу и добраться до Сент-Мену; г-н де Шуазёль, конечно, отступил туда, так что теперь там ждут короля и гусары и драгуны.
Когда карета тронулась в путь, Шарни поспешил к дверце кареты.
— Как будет угодно королеве? Мне выехать вперед или находиться позади кареты?
— Не покидайте меня, — попросила королева.
Шарни поклонился и поехал рядом с каретой.
Тем временем Изидор скакал впереди и никак не мог понять, почему на дороге никого нет (дорога была прямая, и на некоторых участках просматривалась на целое льё или даже на полтора льё вперед).
Чувствуя беспокойство, он подгонял коня, сильно оторвавшись от кареты. Он опасался, как бы жители Сент-Мену не начали подозревать драгунов г-на Дандуана, как это произошло с жителями Пон-де-Сомвеля по отношению к гусарам г-на де Шуазёля.
Он не ошибся. Первое, что бросилось ему в глаза в Сент-Мену, это огромное количество национальных гвардейцев на улицах — то были первые гвардейцы, встретившиеся путешественникам с тех пор, как они выехали из Парижа.
Весь город находился в волнении; с другого конца города доносилась барабанная дробь.
Виконт поехал по улицам с таким видом, словно его нисколько не беспокоит вся эта суматоха; он пересек главную площадь и остановился у почтовой станции.
Еще проезжая площадь, он заметил дюжину драгунов в повседневных головных уборах: они сидели на скамейке.
В нескольких шагах от них в окне первого этажа сидел маркиз Дандуан в таком же головном уборе, держа в руке хлыст.
Изидор, не останавливаясь, прошел мимо, сделав вид, что ничего не заметил; он предполагал, что г-н Дандуан осведомлен, в каком костюме должен быть курьер короля, и узна́ет его сам без дополнительных указаний.
На пороге почтовой станции стоял молодой человек в шлафроке, лет двадцати восьми. У него была прическа на манер Тита, популярная в те времена среди патриотов, а бакенбарды, обрамляя лицо, доходили до самой шеи.
Изидор поискал глазами, к кому бы обратиться.
— Что вам угодно, сударь? — спросил молодой человек с черными бакенбардами.
— Мне нужно переговорить со смотрителем станции, — ответил Изидор.
— Его сейчас нет, сударь; но я его сын, Жан Батист Друэ… Если я могу быть вам полезен, я вас слушаю.
Молодой человек подчеркнул эти слова: Жан Батист Друэ словно догадывался, что его имя приобретет в истории роковую известность.
— Мне нужна шестерка лошадей для двух следующих за мной карет.
Друэ кивнул, словно давая понять, что курьер получит то, что ему нужно, и, выйдя из дома во двор, крикнул:
— Эй, форейторы! Шесть лошадей для двух карет и лошадку для курьера!
В эту минуту торопливо входит маркиз Дандуан.
— Сударь, — обращается он к Изидору, — вы скачете впереди кареты короля, не так ли?
— Да, сударь, и я весьма удивлен тем, что вы и ваши люди в повседневных головных уборах.
— Нас никто не предупредил, сударь; кроме того, местные жители настроены очень враждебно по отношению к нам; были попытки подстрекнуть моих людей к неповиновению. Что я должен делать?
— Так как король скоро будет здесь, вы должны оберегать карету, сообразуясь с обстоятельствами, выехать из города полчаса спустя после того, как проедет карета, и служить ей арьергардом…
Оборвав себя на полуслове, Изидор прошептал:
— Тише! За нами следят; возможно, наш разговор подслушан. Ступайте к эскадрону и сделайте все возможное, чтобы люди не вышли из повиновения.
И действительно, Друэ стоит на пороге кухни, где происходит этот разговор.
Господин Дандуан уходит.
В ту же минуту доносятся удары кнута — это прибывает карета короля; она проезжает через площадь и останавливается на почтовой станции.
На шум при ее приближении стекаются любопытные.
Маркиз Дандуан, жаждущий самолично объяснить королю, почему он и его люди, вместо того чтобы быть наготове, отдыхают, бросается к дверце кареты, и, держа головной убор в руках, приносит свои нижайшие извинения королю и членам его семьи.
Отвечая ему, король несколько раз показывается в окне кареты.
Готовый к отъезду Изидор стоит рядом с Друэ, а тот пристально разглядывает карету, пытаясь заглянуть внутрь; в прошлом году он был на празднике Федерации и видел там короля; сейчас он полагает, что узнал его.
Утром он получил солидную сумму в ассигнатах и изучил их один за другим, внимательно рассматривая портрет короля, чтобы убедиться в том, что они не фальшивые, и изображение монарха, отпечатавшееся у него в памяти, будто кричит ему: «Этот человек перед тобой, это король!»
Он вынимает ассигнат из кармана, сравнивает с оригиналом портрет, отпечатанный на ассигнате, и шепчет:
— Решительно, это он!
Изидор заходит с другой стороны кареты; его брат загораживает собой окошко, на которое облокотилась королева.
— Короля узнали! — сообщает Изидор. — Поспеши с отправлением кареты и присмотри за этим высоким брюнетом… Это сын смотрителя, он и узнал короля. Его зовут Жан Батист Друэ.
— Хорошо! — говорит Оливье. — Я за ним пригляжу. Поезжай!
Изидор галопом скачет в Клермон, чтобы заказать там лошадей.
Едва он выезжает из города, как настойчивые понукания г-на де Мальдена и г-на де Валори, а также обещание целого экю в качестве прогонных заставляют форейторов взяться за работу, и лошади бегут крупной рысью.
Граф не терял Друэ из виду.
Друэ стоит не шевелясь. Он только шепнул что-то конюху.
Шарни подходит к нему.
— Сударь, — говорит он, — разве для меня не заказана лошадь?
— Заказана, сударь, — отвечает Друэ, — но лошадей пока нет.
— Как это нет?! — восклицает граф. — А что за лошадь седлают сейчас во дворе, сударь?
— Это мой конь.
— Не можете ли вы мне его уступить, сударь? Я заплачу́, сколько нужно.
— Это невозможно, сударь. Уже поздно, а у меня срочное дело.
Настаивать — значит вызывать подозрения; пытаться захватить коня силой — значит выдать себя.
Шарни, впрочем, нашел прекрасный выход.
Он идет к г-ну Дандуану, провожавшему взглядом королевскую карету.
Господин Дандуан чувствует на своем плече чью-то руку.
Он оборачивается.
— Тише! — предупреждает Оливье. — Это я, граф де Шарни… На станции не нашлось для меня коня: прикажите одному из ваших драгунов спешиться и отдать мне лошадь; я непременно должен следовать за королем и королевой! Только я знаю, где господин де Шуазёль приготовил лошадей, и если меня там не будет, король застрянет в Варенне.
— Граф! — говорит маркиз Дандуан. — Я вам дам не лошадь моего драгуна, а одну из своих.
— Я согласен. Спасение короля и членов королевской семьи может зависеть от незначительного обстоятельства. Чем лучше будет этот конь, тем вероятнее будет успех!
Оба они идут через город, направляясь к дому маркиза Дандуана.
Прежде чем отправиться к Дандуану, Шарни поручил сержанту следить за каждым движением Друэ.
К несчастью, дом маркиза находится в пятистах шагах от площади. Лошади оседланы, но уже около четверти часа упущено; мы говорим «лошади», потому что маркиз Дандуан тоже собирается сесть на коня и, согласно полученному от короля приказанию, отправиться вслед за каретой с арьергардом.
Вдруг Шарни кажется, что кто-то громко кричит: «Король! Королева!»
Попросив г-на Дандуана прислать коня прямо на площадь, он бросается из дома. Действительно, весь город бурлит. Едва Данудуан и Шарни покинули площадь, Друэ, словно только и ждал этой минуты, закричал:
— Только что проехавшая карета принадлежит королю! В ней король, королева и их дети!
Он вскочил в седло.
Некоторые из его друзей пытаются его удержать.
— Куда он? Что собирается делать? Каковы его намерения?
Он отвечает им едва слышно:
— Здесь были полковник и отряд драгун… Короля невозможно было остановить без столкновения, а это могло плохо для нас кончиться. То, что я не сделал здесь, я сделаю в Клермоне… Задержите драгунов — вот все, о чем я вас прошу.
И он мчится галопом вслед за королем.
Вот в это время и распространяется слух: в карете только что проехали король и королева; эти крики и услышал Шарни.
На шум сбежались мэр и городские власти; мэр настаивает, чтобы драгуны возвратились в казарму, тем более что часы только что пробили восемь.
Шарни слыша, что короля узнали и Друэ ускакал, изнывает от нетерпения.
В эту минуту к нему подходит г-н Дандуан.
— Лошадей! Лошадей! — издалека кричит ему Шарни.
— Сейчас приведут, — отвечает г-н Дандуан.
— Вы распорядились, чтобы мне в седельную кобуру положили пистолеты?
— Да.
— Они исправны?
— Я сам их зарядил.
— Хорошо! Теперь все зависит от вашего коня. Я должен нагнать человека, который опережает меня более чем на четверть часа, и убить его.
— Как?! Вы собираетесь его убить?
— Да. Если я его не убью, все пропало.
— Черт подери! Так пойдемте навстречу лошадям!
— Обо мне не беспокойтесь. Займитесь драгунами, их подстрекают к бунту… Видите, мэр обращается к ним с речью? Вам тоже нужно торопиться; ступайте, ступайте!
В то же мгновение лакей подводит двух коней. Шарни вскакивает наугад на того из них, что оказывается ближе к нему, вырывает узду из рук лакея, берет поводья, пришпоривает коня и летит стрелой вслед за Друэ, не расслышав последних слов, брошенных маркизом Дандуаном.
Эти последние слова, отнесенные ветром, имеют между тем немалое значение.
— Вы взяли моего коня! — прокричал маркиз Дандуан. — Мои пистолеты не заряжены!
Тем временем карета короля летела вслед за Изидором по дороге из Сент-Мену в Клермон.
Как мы уже сказали, день клонился к вечеру — только что часы пробили восемь; карета въезжала в Аргоннский лес, с обеих сторон подступавший к большой дороге.
Шарни не мог предупредить королеву о задержавшем его препятствии: королевская карета укатила раньше чем Друэ ответил Шарни, что лошадей больше нет.
Выехав за город, королева обратила внимание на то, что всадника нет у дверцы; однако невозможно было ни замедлить ход кареты, ни расспросить форейторов.
Раз десять, может быть, она выглядывала из кареты, чтобы посмотреть назад, однако так ничего и не увидела.
Один раз ей почудился всадник на большом расстоянии от кареты, однако в сгущавшихся сумерках он начал теряться из виду.
В это время — а чтобы все события были понятны и мельчайшая подробность этого страшного путешествия была ясна нашим читателям, мы должны проследить поочередно за каждым из действующих лиц, — в это время, то есть пока Изидор скачет впереди кареты, опережая ее на четверть льё, пока карета катится из Сент-Мену в Клермон и въезжает в Аргоннский лес, пока Друэ скачет вдогонку за каретой и Шарни пытается догнать Друэ, — маркиз Дандуан подъезжает к своему отряду и приказывает подать сигнал «седлай!»
Но когда солдаты пытаются отправиться в путь, улицы оказываются до такой степени запружены народом, что невозможно сделать ни шагу.
В толпе находятся триста национальных гвардейцев в форме и с оружием в руках.
Отважиться на столкновение (а оно обещает быть кровавым) — значит погубить короля.
Лучше остаться, а оставшись, удержать всю эту толпу. Господин Дандуан вступает с ней в переговоры, спрашивает у предводителей, чего они хотят и что означают эти угрозы и враждебные выходки. Тем временем король подъезжает к Клермону; он застанет там г-на де Дама́ и сто сорок драгунов.
Если бы у маркиза Дандуана было, как у г-на де Дама́, сто сорок драгунов, он попытался бы что-нибудь предпринять; но у него в подчинении всего тридцать человек. Что могут сделать тридцать драгунов против трех или четырех тысяч человек?
Только вести переговоры, а как мы уже сказали, именно это он и делает. В половине десятого карета короля, которую Изидор опережает всего на несколько сот шагов — так хорошо поработали форейторы, — прибывает в Клермон; всего за час с четвертью она проехала четыре льё, разделяющие два городка.
Это до некоторой степени объясняет королеве отсутствие Шарни.
Он нагонит их на станции.
Господин де Дама́ ожидает карету короля перед въездом в город. Предупрежденный Леонаром, он узнаёт ливрею курьера и останавливает Изидора.
— Простите, сударь, — обращается он к нему. — Вы едете впереди королевской кареты?
— А вы, сударь, — вместо ответа спрашивает Изидор, — вы действительно граф Шарль де Дама́?
— Да.
— В таком случае, граф, я в самом деле еду впереди короля. Соберите своих драгунов и сопровождайте карету его величества.
— Сударь, — отвечает граф, — в воздухе пахнет восстанием, и это меня пугает; вынужден вам признаться, что я не отвечаю за своих драгунов, если они узнают короля. Все, что могу вам обещать, это пропустить карету, а когда она проедет, закрыть дорогу.
— Делайте то, что можете, сударь, — говорит Изидор. — Вот король.
Он указывает в темноте на подъезжающую карету, за движением которой можно следить по искрам, сыплющимся из-под копыт.
Долг призывает Изидора броситься вперед и заказать лошадей.
Пять минут спустя он останавливается перед почтовой станцией.
Почти в одно время с ним туда прибывают г-н де Дама́ и пять или шесть драгунов.
За ними следом подъезжает карета короля.
Карета подъезжает вслед за Изидором так скоро, что тот не успевает даже вскочить в седло. Карета эта хоть и не отличается особым великолепием, но настолько примечательна, что собирает у дома смотрителя немало народу.
Господин де Дама́ стоял у дверцы кареты, ничем не показывая, что знаком с именитыми путешественниками.
Однако ни король, ни королева не могли устоять против искушения узнать новости.
Из одного окошка выглянул король и подал знак г-ну де Дама́.
С другой стороны кареты королева подала знак Изидору.
— Это вы, господин де Дама́? — спросил король.
— Да, государь.
— Отчего же ваши драгуны не готовы?
— Государь, ваше величество изволит опаздывать на пять часов. Мой эскадрон на конях с четырех часов пополудни. Я тянул время как мог; но в городе началось волнение, и даже мои драгуны стали позволять себе строить тревожные догадки. Если бы бунт вспыхнул раньше чем проехала ваша карета, жители ударили бы в набат и дорога была бы перегорожена. Я оставил на конях только дюжину людей, а остальных отправил в казармы; правда, я запер трубы у себя, чтобы при первой же необходимости сыграть сигнал к построению. И, как видите, ваше величество, все к лучшему: путь свободен.
— Очень хорошо, сударь, — одобрил его король. — Вы поступили осмотрительно. Как только я проеду, подайте сигнал «седлай!» и следуйте за моей каретой примерно в четверти льё.
— Государь! — спросила королева, — не угодно ли вам послушать, что сообщает господин Изидор де Шарни?
— А что он сообщает? — с некоторым нетерпением спросил король.
— Он говорит, что вас узнал сын хозяина почтовой станции в Сент-Мену; он в этом уверен, ибо видел, как этот молодой человек, держа ассигнат в руках, сравнивал вас с вашим изображением; виконт предупредил своего брата, и тот остался; в эту минуту происходит, должно быть, что-то очень серьезное, потому что господина графа де Шарни до сих пор не видно.
— Если нас узнали, это лишний повод поспешить, ваше величество. Господин Изидор, поторопите форейторов и отправляйтесь вперед.
Конь Изидора был готов. Молодой человек вскочил в седло и крикнул форейторам:
— Дорога на Варенн!
Садясь на козлы, оба телохранителя повторили:
— Дорога на Варенн!
Господин де Дама́ отступил, почтительно поклонившись, и форейторы пустили лошадей в галоп.
Лошадей сменили в мгновение ока, и теперь карета стремительно удалялась.
Когда она выезжала из города, навстречу попался гусарский сержант.
Господину де Дама́ вздумалось было последовать за каретой короля вместе с находящимися в его распоряжении людьми; однако король только что отдал ему совершенно иное приказание; он счел своим долгом подчиниться этому приказанию, тем более что в городе уже начиналось волнение. Жители перебегали от дома к дому; отворялись окна, оттуда выглядывали любопытные, загорались огни. Господин де Дама́ опасался одного — как бы не ударили в набат; он поспешил к церкви и поставил у ее дверей охрану.
Впрочем, с минуты на минуту должен был появиться г-н Дандуан с тридцатью подчиненными и поддержать его.
Но все как будто бы успокоилось. Спустя четверть часа г-н де Дама́ вернулся на площадь, где увидел командира эскадрона г-на де Нуарвиля; он отдал ему распоряжения по поводу предстоявшего перехода и приказал поднять людей в ружье.
В это время г-ну де Дама́ доложили, что его ожидает драгунский унтер-офицер, присланный г-ном Дандуаном.
Унтер-офицер посоветовал не ждать ни г-на Дандуана, ни драгунов, потому что г-н Дандуан задержан в здании муниципалитета жителями Сент-Мену; кроме того, он сообщил — г-н де Дама́ уже знал об этом, — что из города выехал Друэ и во весь опор мчится вдогонку за каретой, которую он вряд ли сумеет догнать, потому, что его не видели в Клермоне.
Пока г-н де Дама́ принимал доклад унтер-офицера Королевского полка, к нему прибыл ординарец гусарского полка Лозена.
Ординарца направили командир отряда г-н де Рориг, а также г-н де Буйе-младший и г-н де Режкур, стоящие на посту в Варенне. Обеспокоенные тем, что время идет, а никто не приезжает, они решили послать человека к г-ну де Дама́, чтобы узнать, не получал ли он новостей от короля.
— В каком состоянии вы оставили пост в Варенне? — прежде всего спросил г-н де Дама́.
— Все совершенно спокойно, — ответил ординарец.
— Где гусары?
— В казарме вместе с оседланными лошадьми.
— А вы не встретили на дороге карету?
— Я видел одну карету, запряженную четверкой, и другую — запряженную парой.
— Это были те самые кареты, о которых вы спрашиваете. Все идет хорошо, — успокоил их г-н де Дама́.
Он пошел к себе и приказал трубачам играть сигнал «седлай!».
Он намеревался последовать за королем и поддержать его, если понадобится, в Варенне.
Спустя пять минут заиграли трубы.
Итак, все было хорошо, не считая происшествия, задержавшего в Сент-Мену тридцать человек г-на Дандуана.
Впрочем, и своих ста сорока драгунов г-ну де Дама́ было вполне достаточно.
Вернемся теперь к карете короля, которая, вместо того чтобы, выехав из Клермона, направиться по прямой в Верден, свернула налево и катит по дороге на Варенн.
Мы уже рассказывали о топографии Варенна, разделенного на верхний город и нижний город; мы сказали о решении менять лошадей на окраине города со стороны Дёна, а чтобы туда добраться, нужно было съехать с дороги, ведущей к мосту, проехать по мосту, минуя башню, и уж потом добраться до подставы г-на де Шуазёля, охраняемой г-ном де Буйе и г-ном де Режкуром. Что же до г-на де Рорига, молодого двадцатилетнего офицера, то его не сочли нужным посвящать в тайну, и он полагал, что прибыл для сопровождения армейской казны.
По прибытии кареты в Варенн ее, как помнит читатель, должен был провезти по лабиринту улиц граф де Шарни. Он пробыл в Варенне две недели, все изучил, все запомнил; каждый столб был ему знаком, ни одна улочка не осталась незамеченной.
К несчастью, Шарни с ними нет!
Королева обеспокоена вдвойне. Чтобы Шарни не догнал карету в подобных обстоятельствах! Должно быть, случилось нечто серьезное.
Подъезжая к Варенну, король тоже чувствует беспокойство: он рассчитывал на Шарни и потому не взял план города.
Кроме того, они в беспросветной тьме, только в небе поблескивают редкие звездочки; в такую ночь нетрудно заблудиться и в знакомых местах, а уж в лабиринтах чужого города — тем более.
Шарни приказал своему брату Изидору остановиться при въезде в город.
Тот собирался его сменить там и, как мы уже сказали, провезти кареты через город.
Но, так же как королева, а может быть, и больше, чем королева, Изидор обеспокоен отсутствием брата. Он надеется только на то, что г-н де Буйе или г-н де Режкур, потеряв терпение, вышли королю навстречу и ждут у въезда в Варенн.
Они уже два-три дня провели в городе, успели его изучить и сумеют проводить королевскую карету.
Подъехав к подножию холма и видя редкие городские огоньки впереди, Изидор остановился в нерешительности и огляделся, пытаясь увидеть хоть что-нибудь в ночной мгле, но ничего не разглядел.
Тогда он стал звать г-на де Буйе и г-на де Режкура сначала тихо, потом громче, затем в полный голос.
Никто не ответил.
Слышен был лишь стук колес, раздававшийся в четверти льё от него и постепенно приближавшийся, подобно грозе.
Тогда Изидор подумал, что, может быть, г-н де Буйе и г-н де Режкур укрылись на опушке леса, тянущегося слева от дороги.
Он въехал в лес, обследовал опушку.
Никого.
Делать было нечего, оставалось только ждать, и он стал ждать.
Через пять минут подъехала карета короля.
С обеих сторон кареты показались головы короля и королевы.
Они в один голос спросили:
— Вы не видели графа де Шарни?
— Государь! — отвечал Изидор, — я его не видел; его отсутствие может означать только одно: во время преследования этого подлеца Друэ с ним случилось какое-нибудь несчастье.
Королева простонала.
— Что же делать? — спросил король.
Он обратился с вопросом к спустившимся с козел телохранителям:
— Вы знаете город, господа?
Города не знал никто; ответы были отрицательными.
— Государь! — предложил Изидор. — В городе тихо и, кажется, спокойно; не угодно ли будет вашему величеству подождать здесь десять минут. Я пойду в город и попробую справиться о господах де Буйе и де Режкуре либо о подставе господина де Шуазёля. Ваше величество не припомнит, как называется постоялый двор, где должны ждать лошади?
— Увы, нет! — отвечает король. — Знал, да забыл! Ну, неважно, ступайте, а мы тем временем тоже попробуем что-нибудь разузнать.
Изидор устремляется к нижнему городу и вскоре исчезает за крайними домами.
Слова короля о том, что они тоже попробуют что-нибудь разузнать, объяснялись тем, что неподалеку находилось несколько домов, походивших на часовых верхнего города; они вытянулись цепочкой по правую сторону от дороги.
Когда послышался шум подъезжавших карет, в ближайшем из этих домов даже распахнулась дверь и в приоткрытой двери мелькнул огонек.
Королева вышла из кареты, взяла г-на де Мальдена под руку и направилась к дому.
Однако при их приближении дверь захлопнулась.
Но произошло это не настолько быстро, чтобы г-н де Мальден, заметив намерение негостеприимного хозяина дома, не успел броситься к двери и остановить ее раньше, чем язычок замка успел войти в паз.
Господин де Мальден навалился на дверь, и, несмотря на попытку хозяина ему помешать, дверь распахнулась.
За дверью находился, продолжая оказывать сопротивление, человек лет пятидесяти; он был в шлафроке и домашних туфлях на босу ногу.
Нетрудно догадаться, что человек в шлафроке был ошеломлен, когда почувствовал, как его заталкивают в собственный дом, и увидел, как дверь отворяется под нажимом какого-то незнакомца, из-за плеча которого выглядывает женщина.
Хозяин дома окинул взглядом королеву; ее лицо хорошо освещалось лампой, которую он держал в руках; хозяин вздрогнул.
— Что вам угодно, сударь? — спросил он у г-на де Мальдена.
— Сударь, — ответил гвардеец, — мы не знаем Варенна и просим о любезности: укажите нам дорогу на Стене.
— А если я это сделаю, — сказал незнакомец, — и если станет известно, что я дал вам эти сведения, и если я тем себя погублю?
— Ах, сударь! Даже если вам пришлось бы оказать нам эту услугу с риском для себя, — возразил гвардеец, — вы же не посмеете отказать в помощи женщине, оказавшейся в трудном положении.
— Сударь, — последовал ответ, — лицо, стоящее у вас за спиной, не просто женщина…
Он подошел вплотную к г-ну де Мальдену и прошептал ему на ухо:
— Это же королева!
— Сударь!
— Я ее узнал.
Королева, слышавшая или догадавшаяся о том, что́ он сказал, потянула г-на де Мальдена назад.
— Прежде чем ехать дальше, предупредите короля, что меня узнали, — приказала она.
Господин де Мальден поспешил исполнить это поручение.
— Ну что же, — заметил король, — попросите этого человека прийти сюда.
Господин де Мальден вернулся; полагая, что скрытничать бессмысленно, он сказал:
— Сударь, с вами желает говорить король.
Хозяин тяжело вздохнул, сбросил домашние туфли и босиком, чтобы не шуметь, подошел к дверце кареты.
— Как вас зовут? — спросил король.
— Господин де Префонтен, государь, — отвечал тот после некоторого колебания.
— Кто вы?
— Майор кавалерии и кавалер королевского и военного ордена Святого Людовика.
— Ваш чин майора и ваше звание кавалера ордена Святого Людовика дважды обязывает вас исполнить принесенную мне клятву верности; итак, вы должны помочь мне в затруднительном положении, в котором я сейчас нахожусь.
— Разумеется, — пролепетал майор, — однако я умоляю ваше величество поторопиться: меня могут увидеть.
— Эх, сударь! — заметил г-н де Мальден. — Если вас увидят, тем лучше! У вас не будет лучшей возможности исполнить свой долг!
Похоже было, что майор придерживается другого мнения, потому что в ответ он только простонал.
Королева с сожалением пожала плечами и нетерпеливо топнула ногой.
Король, сделав ей знак, снова обратился к майору:
— Сударь, не приходилось ли вам случайно слышать о лошадях, ожидающих карету? Не видели ли вы со вчерашнего дня в городе гусаров?
— Да, государь; лошади и гусары находятся по другую сторону от города: лошади ждут на постоялом дворе «Великий монарх», а гусары, по-видимому, сейчас в казарме.
— Спасибо, сударь… А сейчас ступайте к себе; никто вас не видел, значит, ничего с вами не случится.
— Государь!..
Никого больше не слушая, король подал королеве руку, приглашая ее сесть в карету, и обратился к ожидавшим его приказаний телохранителям:
— Господа! Садитесь на козлы и — в «Великий монарх»!
Оба офицера заняли свои места и крикнули кучерам:
— В «Великий монарх»!
В ту же минуту из лесу с громким криком выскочил загадочный всадник и помчался им наперерез:
— Форейторы! Ни шагу вперед!
— Почему же это? — в изумлении спросили те.
— Потому что вы везете короля, который сбежал. Именем нации приказываю вам не двигаться!
Форейторы, занесшие было над головой кнуты, призадумались:
— Эге! Король?!
Людовик XVI понял, что настала решительная минута.
— Кто вы такой, сударь, — вскричал он, — чтобы здесь приказывать?
— Простой гражданин… Но я представляю закон и говорю от имени народа. Форейторы! Не двигаться! Вы меня знаете: я Жан Батист Друэ, сын смотрителя почтовой станции в Сент-Мену.
— Ах, подлец! — вскричали оба телохранителя, спрыгнув с козел и хватаясь за охотничьи ножи. — Так это он!
Однако, прежде чем они оказались на земле, Друэ поскакал по улицам нижнего города.
— Ах, Шарни, Шарни! — прошептала королева. — Что с ним сталось?..
Она машинально забилась в глубь кареты, безразличная к тому, что их ожидало.
Что же произошло с Шарни и как он пропустил Друэ?
Снова рок!
Конь г-на Дандуана оказался отличным скакуном, но Друэ опережал графа почти на двадцать минут.
Надо было выиграть эти двадцать минут.
Шарни пришпорил коня — тот поднялся на дыбы, пустил пар из ноздрей и помчался во весь опор.
Друэ тоже несся галопом, хоть и не знал, преследуют ли его.
Правда, у Друэ была почтовая лошаденка, а у Шарни чистокровный жеребец.
Вот почему, проскакав всего льё, Шарни уже на треть сократил разделявшее их расстояние.
Когда еще одно льё осталось позади, Шарни с прежним упорством продолжал приближаться к Друэ, а тот стал чаще оглядываться со все возраставшим беспокойством.
Друэ так торопился с отъездом, что забыл взять с собой оружие.
Молодой патриот не боялся смерти (он это потом не раз доказал), он боялся другого: как бы его не задержали в пути; как бы не выпустить из рук короля; как бы не потерять предоставленную ему судьбою возможность увековечить свое имя.
До Клермона оставались еще два льё; однако было очевидно, что Шарни нагонит его еще в конце первого льё или, вернее, третьего, если вести отсчет от Сент-Мену.
Однако, чтобы подбодрить себя, он старался почувствовать ехавшую впереди него карету короля.
Мы говорим «почувствовать», а не «увидеть», потому что, как уже известно читателю, хотя и было всего около половины десятого вечера и стояли самые длинные дни года, тем не менее, сумерки все сгущались.
Друэ с удвоенной силой стал пришпоривать коня и хлестать его.
Де Клермона оставалось не более трех четвертей льё, а Шарни был от него уже в двухстах шагах.
Друэ знал, что в Варенне не было почтовой станции: значит, вне всякого сомнения, король поедет по дороге на Верден.
Его охватило отчаяние: прежде чем ему удастся догнать короля, его самого догонят.
В полульё от Клермона позади Друэ послышался в ответ на ржание его лошади приближающийся галоп и ржание коня Шарни.
Необходимо было либо отказаться от преследования, либо встретиться с противником лицом к лицу; однако, как мы уже сказали, у Друэ не было оружия.
Вдруг, когда Шарни оказывается уже не более чем в пятидесяти шагах от него, навстречу Друэ попадаются форейторы на выпряженных из королевской кареты лошадях. Он их узнает: именно они только что везли короля.
— А-а, — восклицает он, — это вы… Верденская дорога, не так ли?
— Почему верденская дорога? — переспрашивают они.
— Я говорю: кареты, которые вы сопровождали, поехали по верденской дороге? — повторяет Друэ.
Он объезжает их, из последних сил погоняя коня.
— Да нет! — кричат ему вдогонку форейторы. — Вареннская дорога!
Друэ взревел от радости.
Он спасен, а король пропал!
Если бы король поехал по верденской дороге, то он, Друэ, должен был ехать прямо, то есть по дороге, соединяющей Сент-Мену с Верденом.
Но король поехал по дороге, ведущей из Клермона в Варенн, а вареннская дорога уходит влево почти под острым углом.
Друэ устремляется в Аргоннский лес, который он знает как свои пять пальцев; отправившись напрямик через лес, он опередит короля на четверть часа; кроме того, лесные сумерки будут ему защитой.
Шарни знаком с топографией этих мест почти так же хорошо, как Друэ; он понимает, что тот уходит у него из рук, и не может сдержать яростный крик.
Почти одновременно с Друэ он пускает коня по узкой полоске земли, отделяющей дорогу от леса, и кричит:
— Стой! Стой!
Но Друэ не отвечает; он пригибается к шее коня, пришпоривает его, стегает плетью, понукает. Лишь бы ему добраться до леса — это все, что ему нужно, ибо тогда он будет спасен!
Он доберется до леса, но ради этого ему придется проскочить в десяти шагах от Шарни.
Шарни выхватывает один из пистолетов, целится в Друэ.
— Стой! — кричит он ему. — Стой или я тебя убью!
Друэ еще ниже склоняется к шее лошади и еще сильнее
ее погоняет.
Шарни нажимает на курок, но лишь искры от удара камня по кресалу сверкают в темноте.
Шарни в гневе швыряет пистолетом в Друэ, выхватывает другой, бросается в лес в погоню за беглецом, видит его сквозь деревья, снова стреляет; но, как и в первый раз, пистолет дает осечку!
Только теперь он вспоминает, что, когда он отъезжал, маркиз Дандуан крикнул ему что-то вслед, а он не расслышал.
— А-а, — говорит он, — я, верно, сел не на того коня, и он мне крикнул, что пистолеты не заряжены. Ну ничего, я все равно догоню этого негодяя и, если будет нужно, задушу его своими руками.
Он вновь пускается в погоню за ускользающей тенью, что мелькает в сумерках.
Но не успевает он проехать и ста шагов по незнакомому лесу, как его конь оказывается в канаве; Шарни перекатывается через голову, вскакивает, снова прыгает в седло — но Друэ исчез!
Вот как Друэ ускользнул от Шарни; вот как он, словно страшный призрак, появился на дороге, приказав форейторам, везущим короля, стоять на месте.
Форейторы остановились, потому что Друэ приказал им не двигаться именем нации, которое уже начинало звучать весомее, чем имя короля.
Едва Друэ скрылся в нижнем городе и галоп его удаляющейся лошади затих, как послышался галоп приближающегося коня.
На той же улице, по которой скрылся Друэ, появляется Изидор.
Его сведения совпадают с теми, что дал г-н де Префонтен: подстава г-на де Шуазёля, а также г-н де Буйе и г-н де Режкур находятся на другом конце города в гостинице «Великий монарх».
Третий офицер, г-н де Рориг, расположился в казарме вместе с гусарами.
Трактирный слуга, запиравший заведение, поручился за то, что эти сведения верны.
Однако вместо радости, которую Изидор надеялся принести именитым путешественникам, он замечает на их лицах глубокую подавленность.
Господин де Префонтен причитает; оба телохранителя грозят кому-то невидимому.
Изидор прерывает свой рассказ.
— Что произошло, господа? — спрашивает он.
— Не видели ли вы человека, проскакавшего галопом по этой улице?
— Да, государь, — ответил Изидор.
— Ну так вот, это Друэ, — сообщает король.
— Друэ?! — восклицает Изидор, чувствуя, как сердце его разрывается от боли. — Значит, мой брат мертв!
Королева вскрикивает и закрывает лицо руками.
Невыразимое уныние ощутили на миг все эти несчастные, преследуемые неведомой, но страшной опасностью и вынужденные остановиться посреди дороги.
Изидор первым пришел в себя.
— Государь, жив мой брат или мертв, не будем больше о нем думать, подумаем о вашем величестве, — заявил он. — Мы не можем терять ни минуты; форейторы знают гостиницу «Великий монарх». Вперед, живо! К «Великому монарху»!
Однако форейторы и не думают ехать.
— Вы что, не слышали? — спрашивает их Изидор.
— Слышали.
— Почему же мы не едем?
— Господин Друэ запретил.
— Что это значит: «Друэ запретил»? Когда король приказывает, а господин Друэ запрещает, вы подчиняетесь господину Друэ?
— Мы подчиняемся нации.
— Ну, господа, — говорит Изидор, обращаясь к двум своим товарищам, — бывают такие минуты, когда человеческая жизнь ничего не стоит; займитесь этими людьми, а я возьму на себя вот этого: мы сами повезем короля.
Он берет за шиворот ближайшего к нему форейтора и приставляет ему к груди охотничий нож.
Королева видит три блеснувших лезвия и кричит:
— Господа, господа, пощадите их!
Потом она обращается к форейторам со словами:
— Друзья мои, предлагаю вам сейчас же пятьдесят луидоров на троих и пенсион в пятьсот франков на каждого, если вы спасете короля.
То ли форейторы испугались воинственно настроенных молодых людей, то ли соблазнились предложением королевы, но они трогаются в путь.
Господин де Префонтен в страхе возвратился к себе и забаррикадировался.
Изидор теперь скачет впереди кареты. Нужно проехать сквозь весь город и переправиться через мост, и тогда спустя пять минут они будут в гостинице «Великий монарх».
Карета во весь опор мчится к нижнему городу.
Однако, подъехав к башне на мосту, путешественники замечают, что одна из створок ворот заперта.
Они с трудом отворяют створку: несколько повозок преграждают путь.
— Ко мне, господа! — приказывает Изидор, спрыгнув с коня и раздвигая повозки.
В это мгновение доносится барабанный бой; слышно, как бьют в набат.
Друэ делает свое дело.
— Ах, негодяй! — скрипнув зубами, восклицает Изидор. — Попадись он мне только…
Нечеловеческим усилием он переворачивает одну повозку, в то время как г-н де Мальден и г-н де Валори сдвигают другую.
Еще одна остается стоять поперек моста.
— Ну, все вместе последнюю! — командует Изидор.
Карета уже въезжает под своды башни.
Вдруг среди щели в повозке показываются несколько ружейных стволов.
— Ни шагу вперед, господа, или мы стреляем! — предупреждает чей-то голос.
— Господа, господа! — увещевает король, высовываясь из окна кареты. — Не нужно пробиваться силой, это мой приказ.
Оба офицера и Изидор отступают назад.
— Чего они от нас хотят? — спрашивает король.
В это время из кареты доносится отчаянный крик.
Помимо тех, кто преградил путь на мост, еще несколько человек окружили карету, держа дверцы под прицелом.
Одно из ружей направлено прямо в грудь королеве.
Изидор все видел; он бросается вперед, хватается за ружейный ствол и отводит его в сторону.
— Огонь! Огонь! — раздаются сразу несколько голосов.
Один из нападающих нажимает на курок; к счастью, ружье дает осечку.
Изидор заносит руку, собираясь заколоть этого человека охотничьим ножом; королева его останавливает.
— Ах, ваше величество! — в гневе восклицает Изидор. — Небом вас заклинаю, позвольте мне прикончить этого негодяя.
— Нет, сударь, — возражает королева, — уберите нож, слышите?
Изидор повинуется, но не до конца: он опускает нож, но не убирает его в ножны.
— Ну, если мне попадется Друэ!.. — бормочет он.
— Вот его я вам с радостью отдаю! — с силой пожимая ему руку, вполголоса говорит королева.
— Так чего же вы хотите, господа? — переспрашивает король.
— Мы хотим увидеть паспорта, — отвечают разом несколько голосов.
— Паспорта? Хорошо! — не возражает король. — Приведите сюда представителей городских властей, и мы покажем им бумаги.
— Ах ты, Господи, это что еще за церемонии! — вскричал, взяв короля на мушку, тот самый человек, у которого ружье уже один раз дало осечку.
Оба гвардейца бросились на него и повалили наземь.
Ружье выстрелило, но пуля никого не задела.
— Эй! Кто стрелял? — крикнул кто-то.
Человек, сбитый с ног гвардейцами, прорычал:
— Ко мне!
Человек пять-шесть бросились ему на помощь.
Телохранители выхватили охотничьи ножи и приготовились к бою.
Король и королева безуспешно пытались остановить тех и других; вот-вот должна была вспыхнуть ужасная, кровавая, смертельная схватка.
В эту минуту подоспели двое: один из них был перепоясан трехцветным шарфом, другой был в военной форме.
Первый, по имени Сос, оказался прокурором коммуны.
Человек в военной форме был командующим национальной гвардией, его звали Анноне.
За их спинами при свете двух-трех факелов поблескивало десятка два ружейных стволов.
Король понял, что эти два человека если и не спасут монарха и его семейство, то, по крайней мере, обеспечат их безопасность.
— Господа! — обратился ко вновь прибывшим король. — Я и мои попутчики готовы доверить вам свою жизнь; но оградите нас от грубостей этих лиц.
И он указал на вооруженных людей.
— Опустите оружие, господа! — приказал Анноне.
Те, ворча, подчинились.
— Просим нас извинить, сударь, — обратился к королю прокурор коммуны, — но ходят слухи, что его величество Людовик Шестнадцатый бежал, и мы обязаны убедиться в том, правда ли это.
— Убедиться, правда ли это?! — вскричал Изидор. — Если в этой карете действительно король, вам следует пасть ниц; а если в ней сидит частное лицо, то по какому праву вы его останавливаете?
— Сударь, — по-прежнему обращаясь к королю, продолжал Сос, — я с вами разговариваю; не соблаговолите ли вы отвечать?
— Государь, — шепнул Изидор, — постарайтесь выиграть время; господин де Дама́ со своими драгунами следует, наверное, за нами и скоро должен быть здесь.
— Вы правы, — согласился король.
Потом он обернулся к г-ну Сосу:
— А если наши паспорта в порядке, сударь, вы позволите нам продолжать путь?
— Разумеется, — пообещал Сос.
— В таком случае, баронесса, — обратился король к г-же де Турзель, — будьте любезны поискать ваш паспорт и предъявить его этим господам.
Госпожа де Турзель поняла, что́ имел в виду король, когда сказал: «Будьте любезны поискать ваш паспорт».
Она в самом деле стала его искать, но там, где его не было.
— Эх, да что там!.. — не выдержав, с угрозой в голосе вскричал один из нападавших. — Вы же видите, что нет у них никакого паспорта!
— Да нет же, господа, паспорт у нас есть, — вмешалась королева, — но мы не знали, что у нас его спросят, вот баронесса Корф и забыла, куда она его положила.
Толпа взвыла, показывая, что ее так просто не проведешь.
— Выход из этого положения прост, — заметил Сос. — Форейторы, доставьте карету к моему магазину. Эти дамы и господа зайдут ко мне, и там все выяснится. Форейторы, вперед! Господа национальные гвардейцы, сопровождайте карету!
Приглашение более походило на приказ, и потому никто не пытался от него уклониться.
Впрочем, даже если бы кто-нибудь и предпринял такую попытку, она вряд ли бы удалась. Звуки набата по-прежнему разносились над городком, барабаны не умолкали, а окружавшая карету толпа с каждой минутой росла.
Карета двинулась в путь.
— Ах, господин де Дама́, господин де Дама́! — пробормотал король. — Лишь бы он подоспел раньше, чем мы доберемся до этого чертова магазина.
Королева ничего не говорила; она думала о Шарни, стараясь подавить вздохи и сдерживая слезы.
Так они подъехали к магазину Соса, а о господине де Дама́ ничего не было слышно.
Что же произошло? Что могло помешать дворянину, на чью преданность можно было рассчитывать, исполнить полученный приказ и данное обещание?
Мы в двух словах расскажем об этом, чтобы раз навсегда стали явными все подробности этой зловещей истории.[30]
Мы оставили г-на де Дама́ в ту минуту, как он приказал подать сигнал «седлай!», а трубы для большей надежности держал у себя.
В то мгновение, когда раздался первый звук трубы, он забирал деньги из ящика секретера; вместе с деньгами он достал бумаги, не желая ни оставлять там, ни увозить с собой.
За этим занятием его и застали члены муниципалитета, появившиеся в это время на пороге его комнаты.
Одни из них подошел к графу.
— Что вам угодно? — спросил тот, удивившись этому неожиданному вторжению и вставая, чтобы загородить собой пару пистолетов, оставленных им на камине.
— Господин граф, — вежливо, но непреклонно заговорил один из посетителей, — мы хотели бы знать, почему вы выступаете именно сейчас?
Господин де Дама́ с изумлением взглянул на того, кто позволил себе задать подобный вопрос высшему офицеру королевской армии.
— Что же в этом удивительного, сударь? — отвечал он. — Я выступаю именно сейчас, потому что получил приказ об этом.
— С какой целью вы отправляетесь, господин полковник? — продолжал настаивать тот же человек.
Господин де Дама́ пристально и с еще большим изумлением на него взглянул.
— С какой целью я отправляюсь? — переспросил он. — Во-первых, я и сам этого не знаю, а во-вторых, если бы и знал, то вам не сказал бы.
Депутаты муниципалитета переглянулись, подбодрили друг друга жестами, а тот из них, кто начал задавать г-ну де Дама́ вопросы, продолжал:
— Сударь, по желанию членов муниципалитета Клермона вы уедете не сегодня вечером, а завтра утром.
На губах г-на де Дама́ заиграла недобрая улыбка солдата, от которого требуют — то ли по незнанию, то ли в надежде его запугать, — нечто несовместимое с законами военной дисциплины.
— Так муниципалитет Клермона желает, чтобы я здесь остался до завтрашнего утра? — переспросил он.
— Да.
— В таком случае, сударь, передайте муниципалитету Клермона мое глубокое сожаление, ибо я вынужден ему отказать ввиду того, что ни один закон — по крайней мере, из известных мне, — не позволяет муниципалитету Клермона задерживать продвижение войск. Что до меня, то я получаю приказы только от своего командира, и вот его приказ о выступлении.
С этими словами г-н де Дама́ протянул депутатам полученную бумагу.
Тот, кто стоял ближе других к графу, принял приказ из его рук и передал своим товарищам, а г-н де Дама́ тем временем незаметно взял с камина лежавшие там пистолеты, которые он до того загораживал собой.
Прочитав вместе с товарищами переданную бумагу, тот же член муниципалитета, который уже обращался к г-ну де Дама́ с вопросами, заметил:
— Сударь! Чем более категоричен этот приказ, тем решительнее мы должны воспротивиться его выполнению, потому что он, несомненно, предписывает вам то, что в интересах Франции не должно произойти. Заявляю вам, что именем нации я вас арестую.
— А я, господа, — отвечал граф, вынимая пистолеты и направляя их на двух стоявших к нему ближе других членов муниципалитета, — заявляю вам, что уезжаю.
Те не ожидали такого выпада; в порыве страха или изумления они отшатнулись от г-на де Дама́; тот выскочил из гостиной, бросился в переднюю, запер за собой дверь на два оборота, сбежал по лестнице, нашел у порога своего коня, вскочил в седло и во весь опор поскакал на площадь, где был объявлен сбор полка; там он обратился к одному из офицеров, г-ну де Флуараку:
— Нужно как можно скорее отсюда уезжать; но главное для нас — спасение короля.
По мнению г-на де Дама́, не ведавшего об отъезде Друэ из Сент-Мену и знавшего лишь о бунте в Клермоне, король был спасен, потому что он миновал Клермон и подъезжал в Варенну, где г-н де Шуазёль приготовил лошадей и где ждали гусары полка Лозена под командованием г-на Жюля де Буйе и г-на де Режкура.
Однако для большей надежности он обратился к полковому квартирмейстеру, прибывшему на площадь одним из первых в сопровождении фурьеров и драгунов-квартирьеров, и шепнул ему:
— Господин Реми, поезжайте! Отправляйтесь по дороге на Варенн, скачите что есть духу, догоните только что проехавшие кареты: вы отвечаете за них головой!
Квартирмейстер пришпорил коня и ускакал вместе с фурьерами и четырьмя драгунами; однако, выехав из Клермона и подъехав к тому месту, где дорога разветвлялась, он поехал не туда, куда надо, и сбился с пути.
Все складывалось роковым образом в ту роковую ночь!
На площади полк собирался чрезвычайно медленно. Члены муниципалитета, запертые на квартире г-на де Дама́, без особого труда вышли из заключения, взломав дверь; они подогревали страсти среди жителей и солдат национальной гвардии, стекавшихся на площадь гораздо проворнее и совсем с другим настроением, нежели драгуны. В какую бы сторону ни поворачивался г-н де Дама́, он замечал, что его держат на мушке несколько человек; это было довольно неприятно. Он видел нахмуренные лица своих солдат, прошелся среди них, пытаясь оживить их преданность королю, но в ответ солдаты только качали головами. Хотя на площади собрался еще не весь полк, он решил, что пора ехать; он приказал отправляться вперед, но никто не шевельнулся. Тем временем члены муниципалитета кричали:
— Драгуны! Ваши офицеры — предатели; они ведут вас на бойню. Драгуны — патриоты… Да здравствуют драгуны!
А национальные гвардейцы и жители города кричали:
— Да здравствует нация!
Сначала г-н де Дама́, отдавший приказание вполголоса, подумал было, что его не слышали; он обернулся и увидел, что драгуны второй шеренги спешиваются и братаются с народом.
Вот тогда он понял, что от его людей нечего больше ждать. Он взглядом собрал вокруг себя офицеров, и сказал:
— Господа! Солдаты предают короля… Я обращаюсь теперь к офицерам: кто мне предан, следуйте за мной! В Варенн!
Пришпорив коня, он первым ринулся сквозь толпу; за ним последовали г-не де Флуарак и еще три офицера.
Эти офицеры, а вернее, унтер-офицеры, были: аджюдан Фук и два сержанта — Сен-Шарль и Лапотри.
Кроме того, из рядов выехали пять или шесть драгунов, сохранивших верность г-ну Дама́, и также поскакали за г-ном де Дама́.
Несколько пуль, посланных вдогонку этим отважным беглецам, не достигли цели.
Вот как случилось, что г-на де Дама́ и его драгунов не оказалось в Варенне, чтобы защитить короля, когда тот был задержан под сводами таможенной башни и препровожден к прокурору коммуны г-ну Сосу.
В доме г-на Соса или, по крайней мере, в той его части, которая открылась взору именитых пленников и их товарищей по несчастью, была бакалейная лавочка; в глубине ее сквозь витраж виднелась столовая, откуда можно было, сидя за столом, увидеть входивших покупателей; кроме того, об их появлении возвещал колокольчик, когда открывалась небольшая низкая решетчатая дверь, одна из тех, какие в провинциальных магазинчиках запирают днем (хозяева их то ли из расчета, то ли из скромности считают себя не вправе выставлять свои владения на обозрение прохожих).
Крутая деревянная лестница в углу лавочки вела во второй этаж.
Он состоял из двух комнат. В первой хранились товары: сваленные прямо на пол тюки; подвешенные к потолку свечи; уложенные на камине сахарные головы в синей оберточной бумаге, увенчанные серыми колпаками, которые можно было приподнять, дабы убедиться в зернистости и белизне сахара. Вторая комната служила спальней владельцу заведения, поднятому Друэ; эта комната еще хранила следы беспорядка, вызванного внезапным пробуждением хозяина.
Госпожа Сос, еще полуодетая, вышла из спальни, прошла через другую комнату и появилась на верхней ступени лестницы как раз в ту минуту, когда сначала королева, потом король, а за ним дети Франции, мадам Елизавета, и, наконец, г-жа де Турзель входили в магазин.
Опережая путешественников на несколько шагов, первым вошел прокурор коммуны.
Более сотни человек, сопровождавших карету, остановились перед домом г-на Соса, расположенным на небольшой площади.
— Что же дальше? — входя в дом, спросил король.
— Речь шла о паспорте, сударь; если дама, утверждающая, что она хозяйка кареты, пожелает представить паспорт, я отнесу его в муниципалитет, где сейчас собрался совет, и мы проверим, действительна ли эта бумага.
Так как в конечном счете паспорт, переданный г-жой Корф через графа де Шарни королеве, был в порядке, король зна́ком приказал г-же де Турзель подать бумагу.
Она достала драгоценный документ из кармана и передала его в руки г-на Соса, а тот приказал жене оказать гостеприимство таинственным гостям и отправился в муниципалитет.
Там умы всех присутствовавших были разгорячены, потому что на заседании присутствовал Друэ; туда и вошел г-н Сос, неся в руках паспорт. Каждому было известно, что путешественники находятся в его доме, и потому при его появлении все из любопытства замолчали.
Он положил паспорт перед мэром.
Мы уже приводили содержание этой бумаги, и читатель знает, что в ней не было ничего необычного.
Прочитав документ, мэр объявил:
— Господа, паспорт составлен по всей форме.
— Неужели?! — в изумлении воскликнули разом несколько голосов.
В ту же минуту к бумаге потянулись руки.
— Да, паспорт составлен по всей форме, — вновь подтвердил мэр, — вот подпись короля!
Он подтолкнул бумагу к протянутым рукам, и те сейчас же за нее с жадностью схватились.
Но Друэ вырвал ее из рук любопытных.
— Подпись короля! — возмутился он. — Ну и что? А подпись Национального собрания есть?
— Да, вот подпись членов одного из комитетов, — возразил стоявший рядом с ним человек и вместе с ним при свечах читавший документ.
— Хорошо, — продолжал Друэ, — а где же подпись председателя? И потом, дело совсем не в этом, — резко заметил молодой патриот, — в карете ехали вовсе не русская баронесса Корф, не ее дети, не ее управляющий, не две ее камеристки и не трое ее слуг; в карете ехали король, королева, дофин, королевская дочь, мадам Елизавета, какая-то светская придворная дама, три курьера — одним словом, королевская семья! Неужели вы хотите выпустить из Франции королевскую семью?
Вопрос был задан прямо, но от этого бедным муниципальным чиновникам третьеразрядного городка, каким был Варенн, было ничуть не легче найти на него ответ.
Итак, началось обсуждение, грозившее затянуться до утра; прокурор коммуны решил предоставить членам муниципалитета возможность продолжать споры, а сам вернулся домой.
Он застал путешественников в лавочке. Госпожа Сос пыталась уговорить их подняться в комнату, потом упрашивала, чтобы они хотя бы присели, потом стала их угощать; однако они от всего отказались.
Им казалось, что, если они устроятся в этом доме на ночлег, присядут или даже просто съедят что-нибудь, это уже будет похоже на уступку тем, кто их арестовал, будет похоже, что они отказываются от возможности отъезда, то есть от своего самого страстного стремления.
Все остальные их желания, если так можно выразиться, были заглушены до возвращения хозяина дома, который должен был принести решение муниципалитета по самому важному вопросу — о паспорте.
Вдруг они увидели, как он расталкивает толпу перед входом в собственный дом и пытается изо всех сил пробиться.
Король сделал три шага ему навстречу.
— Ну что? — спросил он с озабоченным видом, так и не сумев скрыть свои чувства. — Что паспорт?
— Должен заметить, что из-за паспорта в настоящую минуту в муниципалитете разгорелся жаркий спор, — ответил г-н Сос.
— По какому же поводу? — поинтересовался король. — Уж не сомневается ли кто-нибудь в его законности?
— Нет, однако кое-кто сомневается в том, что он на самом деле принадлежит баронессе Корф; ходят слухи, что в действительности мы имеем честь принимать в нашем доме короля и членов королевской семьи…
Людовик XVI чуть помедлил с ответом; наконец, решившись, он проговорил:
— Да, сударь, я король! Это королева, вот мои дети! И я прошу вас относиться к нам с должным почтением, какое французы всегда питали к своим королям!
Как мы уже сказали, дверь на улицу оставалась открытой; на пороге сгрудились любопытные. Слова короля были услышаны не только внутри лавочки, но и снаружи.
К несчастью, даже если произнесший эти слова был полон чувства собственного достоинства, то его серый сюртук, бумазейный жилет, серые чулки и штаны, куцый паричок в стиле Жан Жака не соответствовали пафосу его слов.
Ну как можно было, в самом деле, узнать короля Франции в этом недостойном обличье?!
Королева почувствовала, какое невыгодное впечатление на толпу производит король, и краска ударила ей в лицо.
— Давайте примем любезное приглашение госпожи Сос и поднимемся во второй этаж, — торопливо сказала она королю.
Господин Сос взял свечу и поспешил к лестнице, показывая дорогу знатным гостям.
Тем временем новость о том, что король находится в Варенне и самолично в этом признался, облетела весь город.
Какой-то человек в смятении вбежал в здание муниципалитета.
— Господа! — закричал он. — Путешественники, препровожденные в дом к господину Сосу, — действительно король и члены королевской семьи! Я только что сам слышал признание короля!
— Вот видите, господа! — вскричал Друэ. — Что я говорил?
Тем временем в городе становилось неспокойно, по-прежнему слышалась барабанная дробь, звучал набат.
Почему же весь этот шум не привлек в центр города, на выручку беглецам ожидавших короля в Варенне г-на де Буйе[31], г-на де Режкура и гусаров?
Сейчас мы об этом расскажем.
К девяти часам вечера оба молодых офицера вернулись в гостиницу «Великий монарх» и вдруг услышали шум подъехавшего экипажа.
Они находились в эту минуту в зале первого этажа и подбежали к окну.
Экипаж оказался простым кабриолетом. Однако они приготовились, если понадобится, немедленно вывести свежих лошадей.
Но путешественник не походил на короля; это был забавный человечек в широкополой шляпе и огромном плаще.
Они собрались было вернуться к себе, как друг незнакомец их окликнул:
— Эй, господа! Нет ли среди вас господина шевалье Жюля де Буйе?
Шевалье замер.
— Да, сударь, это я, — ответил он.
— В таком случае, — заметил человек в широкополой шляпе и плаще, — мне нужно многое вам сказать.
— Сударь, — отвечал шевалье де Буйе, — я готов вас выслушать, хоть я и не имею чести вас знать. Потрудитесь выйти из экипажа и войдите в эту харчевню; там мы и познакомимся.
— С удовольствием, господин шевалье, с удовольствием! — воскликнул господин в плаще.
Он выскочил из кареты, не коснувшись подножки, и поспешно пошел в гостиницу.
Шевалье заметил, что незнакомец чем-то сильно напуган.
— Ах, господин шевалье, — промолвил тот, — вы ведь дадите мне лошадей, которые у вас здесь приготовлены, не правда ли?
— Каких лошадей? — в свою очередь испугавшись, переспросил г-н де Буйе.
— Да, да, дадите! Не нужно ничего от меня скрывать… Я знаю, что у вас есть лошади! Я обо всем осведомлен, я все знаю!
— Сударь, позвольте вам заметить, что удивление мешает мне вам ответить, — заявил г-н де Буйе. — Я не понимаю ни слова из того, о чем вы говорите.
— Еще раз вам говорю, что я все знаю, — продолжал настаивать путешественник, — король вчера вечером выехал из Парижа. Но похоже по всему, что он не смог продолжать путь; я уже предупредил об этом господина де Дама́, и он снял свои посты: драгунский полк вышел из повиновения; в Клермоне — волнение… Я с большим трудом вырвался, можете мне поверить!
— Да скажите же, наконец, кто вы такой! — в нетерпении вскричал г-н де Буйе.
— Я Леонар, парикмахер королевы. Неужели вы меня не знаете? Меня увез с собой господин де Шуазёль против моей воли… Я передал ему бриллианты королевы и мадам Елизаветы… Ах, как подумаю, сударь, что мой брат, у которого я забрал шляпу и плащ, не знает, что со мною сталось, а бедная госпожа де Лааге, которую я обещал вчера причесать, до сих пор ждет меня!.. О Боже, Боже! В какую я попал историю!
Леонар большими шагами стал мерить комнату, в отчаянии воздевая руки к небу.
Господин де Буйе начал кое-что понимать.
— A-а, так вы господин Леонар! — воскликнул он.
— Ну да, я Леонар, — заявил путешественник, отбрасывая, подобно знатным господам, звание, которым наградил его шевалье де Буйе, — и раз вы меня теперь узнали, то дадите мне своих лошадей, не правда ли?
— Господин Леонар, — возразил шевалье, упрямо возвращая знаменитого парикмахера в ранг простых смертных, — лошади эти принадлежат королю, и никто, кроме него, не может ими воспользоваться!
— Я же вам говорю, что он вряд ли сюда доедет…
— Это верно, господин Леонар; однако не исключено, что король все-таки приедет, и если он не застанет здесь лошадей, а я ему скажу, что отдал их вам, он может мне ответить, что я это сделал из злого умысла.
— Как из злого умысла?! — вскричал Леонар. — Неужели вы полагаете, что в тех крайних обстоятельствах, в каких мы все находимся, король мог бы меня осудить за то, что я взял его лошадей?
Шевалье не мог сдержать улыбку.
— Я отнюдь не утверждаю, — сказал он, — что король осудит вас за то, что вы взяли его лошадей; однако он наверное решит, что я был не прав, позволив вам их забрать.
— Ах!.. — пролепетал Леонар. — Вот дьявольщина… Об этом я не подумал! Итак, вы отказываете мне в лошадях, господин шевалье?
— Решительно отказываю!
Леонар вздохнул, потом возобновил попытку добиться своего.
— А вы не могли бы, по крайней мере, распорядиться, чтобы мне дали хоть каких-нибудь лошадей?
— С удовольствием, дорогой господин Леонар! — согласился г-н де Буйе.
В самом деле, Леонар был обременительным гостем, и не только потому, что громко говорил; он сопровождал свои слова выразительнейшей пантомимой, и пантомима эта из-за огромных полей его шляпы и необъятного плаща приобретала формы гротеска, делая смешным и его собеседников.
Вот почему г-н де Буйе торопился поскорее отделаться от Леонара.
Он позвал хозяина «Великого монарха», попросил его позаботиться о лошадях, которые могли бы довезти путешественника до Дёна, и, распорядившись таким образом, оставил Леонара на произвол судьбы, прибавив (и это было правдой), что сам он отправляется за новостями.
Оба офицера, г-н де Буйе и г-н де Режкур, вернулись в город, проследовали через весь Варенн, проехали с четверть льё по парижской дороге, но, так ничего не увидев и не услышав, наконец поверили в то, что король, запаздывавший уже на восемь-десять часов, так и не появится; после этого они возвратились в гостиницу.
Леонар только что уехал; часы пробили одиннадцать.
Почувствовав беспокойство еще до приезда королевского парикмахера, они в четверть десятого отправили ординарца. Это он повстречал кареты при въезде в Клермон, а потом прибыл к г-ну де Дама́.
Два офицера ожидали до полуночи.
В полночь они, не раздеваясь, легли спать.
В половине первого их разбудили набат, барабанная дробь и крики.
Они высунулись из окна харчевни и увидели, что весь город пришел в волнение, жители торопятся, вернее, бегут сломя голову к муниципалитету.
Немало вооруженных людей спешили в том же направлении. У одних были в руках армейские ружья, у других — охотничьи двуствольные, третьи были вооружены саблями, шпагами или пистолетами.
Наши дворяне пошли на конюшню и приказали выводить лошадей короля: они решили на всякий случай и для вящей сохранности отправить их из города, чтобы, миновав его, король сразу нашел подставу.
Потом они вернулись за собственными лошадьми и отвели их туда же, где под присмотром возниц находились лошади короля.
Однако их передвижения взад и вперед вызвали подозрения, и, когда они выводили со двора своих лошадей, им пришлось выдержать стычку, во время которой в них несколько раз выстрелили.
Среди криков и угроз они услышали, что король арестован и препровожден к прокурору коммуны.
Они стали совещаться, что им делать. Собрать гусаров и пытаться освободить короля? Или вскочить в седло и предупредить маркиза де Буйе, которого они встретят, по всей вероятности, в Дёне и уж наверное в Стене?
До Дёна от Варенна было всего пять льё; до Стене было восемь; за полтора часа они могли бы добраться до Дёна, а за два — до Стене и уж оттуда двинуться на Варенн с небольшим отрядом под командованием г-на де Буйе.
Они остановились на этом последнем решении, и ровно в половине первого, когда король согласился подняться в комнату прокурора коммуны, они решились оставить доверенную им подставу и во весь опор поскакали в Дён.
Еще одно верное средство помощи, на которое король рассчитывал и которого лишился!
Читатели помнят о положении, в котором оказался г-н де Шуазёль, командовавший первым постом в Пон-де-Сомвеле; видя, что бунт вокруг него все разрастается, и желая избежать стычки, он вскользь заявил смотрителю почтовой станции, что казну, по-видимому, уже провезли, и, не ожидая больше короля, отправился в Варенн.
Но чтобы не проезжать через Сент-Мену, где, как мы помним, царило волнение, он поехал по проселочной дороге; направившись по главной дороге, он намеренно двигался шагом, давая курьеру возможность его нагнать.
Но курьер все не появлялся, и в Орбевале г-н де Шуазёль свернул на проселочную дорогу.
Вслед за ним проскакал Изидор.
Господин де Шуазёль был в полной уверенности, что короля задержало какое-нибудь непредвиденное обстоятельство. Впрочем, если, по счастью, герцог ошибался и король продолжал путь, то разве в Сент-Мену его величество не ожидал г-н Дандуан, а в Клермоне — г-н де Дама́?
Мы видели, что случилось с г-ном Дандуаном, задержанным со своими людьми в муниципалитете, и г-ном де Дама́, вынужденным бежать почти в одиночестве.
Но то, что известно нам, парящим на высоте прошедших шестидесяти лет над этим страшным днем и имеющим перед глазами рассказ о каждом из актеров этой великой драмы, было еще скрыто от г-на де Шуазёля пеленой настоящего. Отправившись по проселочной дороге на Орбеваль, он наконец добрался около полуночи до Вареннского леса в ту самую минуту, когда Шарни в противоположной части этого леса пустился в погоню за Друэ. В крайней деревне, расположенной на лесной опушке, то есть в Нёвиль-о-Пон, герцог потерял полчаса в ожидании проводника. Тем временем набат гремел во всех близлежащих деревнях и арьергард, состоявший из четырех гусаров, был задержан крестьянами. Господин де Шуазёль был немедленно предупрежден; однако ему удалось к ним пробиться только благодаря настоящей атаке; четверо гусаров были освобождены.
С этого времени набат гремел с яростью, не умолкая.
Дорога через лес была чрезвычайно трудна, а зачастую и опасна; проводник то ли намеренно, то ли сам того не желая, завел отряд не туда, куда надо было; каждую минуту, чтобы подняться или спуститься с какой-нибудь кручи, гусарам приходилось спешиваться; иногда тропинка была такая узкая, что они были вынуждены идти гуськом; один гусар упал в овраг, и, так как он звал на помощь и, следовательно, был жив, товарищи не захотели его бросать. Операция по спасению заняла три четверти часа; как раз в это время король был задержан, высажен из кареты и препровожден к г-ну Сосу.
В половине первого, когда г-н де Буйе и г-н де Режкур мчались по дороге на Дён, герцог де Шуазёль в сопровождении сорока гусаров проселком вышел к Варенну и появился на другом краю городка.
У моста его встретил зычный окрик: «Стой, кто идет?»
Это прокричал один из часовых — солдат национальной гвардии.
— Франция! Гусары полка Лозена! — отозвался г-н де Шуазёль.
— Прохода нет! — заявил гвардеец.
И поднял тревогу.
В то же мгновение в городе произошло заметное движение; в ночной темноте угадывалось много вооруженных людей; при свете факелов и загоравшихся в окнах свечей на улицах поблескивали ружейные стволы.
Не зная, ни с кем он имеет дело, ни что произошло, г-н де Шуазёль собирался было себя назвать. Он начал с того, что попросил связать его со сторожевым постом расквартированного в Варенне отряда; это просьба повлекла за собой долгие переговоры; наконец было решено удовлетворить желание г-на де Шуазёля.
Но пока это решение принималось и приводилось в исполнение, г-н де Шуазёль успел заметить, что национальные гвардейцы не теряли времени даром и готовились к обороне, сооружая баррикады из поваленных деревьев и выкатывая против герцога и сорока его человек две небольшие пушки. Когда наводчик заканчивал свое дело, прибыл сторожевой пост гусарского полка, но пеший; составлявшие его гусары ничего не знали, кроме того, что король арестован и, по слухам, отправлен в коммуну, а их самих восставший народ захватил врасплох и заставил спешиться. Они не знали, что сталось с их товарищами.
Когда они рассказали все что могли, г-ну де Шуазёлю почудилось, что в темноте приближается небольшой конный отряд; в то же мгновение он услышал: «Стой! Кто идет?»
— Франция! — ответил чей-то голос.
— Какой полк?
— Драгуны месье.
В ответ раздался выстрел: это не вытерпел один из национальных гвардейцев.
— Отлично! — шепнул г-н де Шуазёль стоявшему рядом с ним унтер-офицеру. — Это господин де Дама́ со своими драгунами.
Не теряя ни минуты, герцог отделался от двух человек, вцепившихся в поводья его коня и кричавших о том, что его долг подчиниться муниципалитету и признавать только его; он скомандовал: «Рысью марш!» — и, воспользовавшись минутным замешательством нападавших, проложил себе путь в толпе и вырвался на освещенную, кишевшую людьми улицу.
При приближении к дому г-на Соса он заметил, что карета короля распряжена; потом он увидел, что небольшая площадь напротив неказистого домишка заполнена охранниками.
Чтобы солдаты не вступали в сношения с местными жителями, герцог направился прямо в казарму, местонахождение которой было ему известно.
Казарма пустовала, и он оставил там сорок своих гусаров.
Когда г-н де Шуазёль выходил из казармы, его остановили два человека и приказали идти в муниципалитет.
Однако г-н де Шуазёль, чувствуя за спиной поддержку своих людей, выпроводил этих двоих, прибавив, что зайдет в муниципалитет, когда у него будет для этого время, и приказал часовому никого не пропускать.
В казарме оставалось несколько конюхов. Господин де Шуазёль узнал от них, что гусары, не ведавшие, что сталось с их командирами, последовали за явившимися за ними горожанами и теперь пьянствовали с ними, разбредясь по городу.
Услышав эту новость, г-н де Шуазёль вернулся в казарму. В его распоряжении находилось сорок человек, проделавших верхом больше двадцати льё за один день. И люди и лошади обессилели.
Однако положение не оставляло выбора. Господин де Шуазёль прежде всего проверил, заряжены ли пистолеты; потом он обратился по-немецки к гусарам, не знавшим французского языка и потому не понимавшим, что происходит, и сообщил им, что они находятся в Варенне, что король, королева и члены королевской семьи арестованы, что необходимо вырвать их из рук мятежников или умереть.
Речь была краткой, но зажигательной: она произвела на гусаров большое впечатление. «Der Kӧnig! Die Kӧnigin!»[32] — в изумлении повторяли они.
Господин де Шуазёль не дал им времени опомниться; он приказал обнажить сабли и построиться по четверо, а сам поскакал впереди крупной рысью к тому дому, где заметил охрану, подозревая, что именно в этом доме содержат пленников.
Осыпаемый бранью национальных гвардейцев и не обращая на нее никакого внимания, он поставил к дверям двух часовых и спешился, собираясь войти в дом.
В то мгновение как г-н де Шуазёль занес над порогом ногу, он почувствовал чью-то руку на своем плече.
Он обернулся и увидел графа Шарля де Дама́, голос которого он узнал, когда тот отвечал на окрик национальных гвардейцев «Стой! Кто идет?».
Может быть, г-н де Шуазёль отчасти рассчитывал на этого союзника.
— A-а, это вы! — воскликнул он. — Вы с людьми?
— Я один или почти один, — ответил г-н де Дама́.
— Почему?
— Мой полк отказался следовать за мной, и я здесь в сопровождении пяти-шести человек.
— Какое несчастье! Ну ничего, у меня сорок гусаров, посмотрим, что можно вместе с ними сделать.
Король принимал депутацию от коммуны, возглавляемую г-ном Сосом.
Депутация только что заявила Людовику XVI:
— Раз у жителей Варенна нет больше сомнений в том, что они имеют счастье принимать своего короля, они явились, чтобы услышать его приказания.
— Приказания? — удивился король. — Сделайте так, чтобы мои кареты были запряжены и я мог уехать.
Неизвестно, что ответила бы на это ясное требование депутация муниципалитета, как вдруг раздался конский топот и показались гусары г-на де Шуазёля, выстраивавшиеся на площади с саблями наголо.
Королева вздрогнула, в глазах ее мелькнула радость.
— Мы спасены! — шепнула она на ухо мадам Елизавете.
— Да будет на то воля Господня! — отвечала августейшая святая агница, полагавшаяся на Бога во всем: в хорошем и в плохом, в надежде и с отчаянии.
Король выпрямился и стал ждать.
Члены муниципалитета в тревоге переглянулись.
В это время донесся грохот из передней, которую охраняли вооруженными косами крестьяне; там кто-то обменялся несколькими фразами, потом послышался шум борьбы, и на пороге появился г-н де Шуазёль с обнаженной головой и со шпагой в руках.
Из-за его плеча выглядывал бледный, но решительно настроенный г-н де Дама́.
Оба офицера смотрели так грозно, что депутаты коммуны попятились, пропуская вновь прибывших к королю и членам королевской семьи.
Когда они вошли, внутреннее убранство комнаты представляло собой следующую картину.
Посредине стоял стол, а на нем — начатая бутылка вина, хлеб и несколько стаканов.
Король и королева принимали депутацию стоя; мадам Елизавета и юная принцесса находились у окна; на полузастеленной кровати спал измученный дофин; рядом с ним сидела г-жа де Турзель, положив голову на руки, а позади нее стояли г-жа Брюнье и г-жа де Нёвиль; наконец, два телохранителя и Изидор де Шарни, обессиленные испытанием и усталостью, сидели, откинувшись на стульях, в глубине комнаты, в полумраке.
При виде г-на де Шуазёля королева прошла через всю комнату и взяла его за руку со словами:
— Ах, господин де Шуазёль, это вы!.. Добро пожаловать!
— Увы, ваше величество, — отвечал герцог, — я, кажется, опоздал.
— Это не имеет значения, если вы приехали в хорошей компании.
— О, ваше величество, нас совсем мало. Господина Дандуана с драгунами задержали в муниципалитете Сент-Мену, а господина де Дама́ оставили его солдаты.
Королева печально покачала головой.
— А где шевалье де Буйе? — продолжал г-н де Шуазёль. — Где господин де Режкур?
И г-н де Шуазёль огляделся, не видно ли их.
Тем временем подошел король.
— Я не видел этих господ, — сообщил он.
— Государь! — проговорил г-н де Дама́, — даю слово чести, я считал, что они погибли, прокладывая путь вашей карете.
— Что же делать? — спросил король.
— Спасать вас, государь, — ответил г-н де Дама́. — Приказывайте!
— Государь! — подхватил г-н де Шуазёль. — Со мной сорок гусаров; они проскакали двадцать льё, но до Дёна они доедут.
— А мы? — спросил король.
— Послушайте, государь, — предложил г-н де Шуазёль. — Вот, по-моему, единственное, что можно сделать. Как я вам уже сказал, со мной сорок гусаров. Я прикажу семерым спешиться; вы сядете верхом и возьмете на руки дофина; королева сядет на другого коня, мадам Елизавета — на третьего, ваша августейшая дочь — на четвертого, госпожа де Турзель, госпожа де Нёвиль и госпожа Брюнье, с которыми вы не хотите расставаться, — на оставшихся. Мы окружим вас вместе с тридцатью тремя гусарами, очистим проход саблями и таким образом попробуем спастись. Однако решайтесь скорее, государь: нельзя терять ни минуты, если вы принимаете этот план, потому что через час, через полчаса, через четверть часа, может быть, моих гусаров одолеют мятежники!
Господин де Шуазёль замолчал в ожидании ответа короля; королева, казалось, одобряла этот план и, вопросительно глядя на Людовика XVI, ждала его ответа.
А он словно избегал взгляда королевы и боялся того влияния, что она могла на него оказать.
Взглянув г-ну де Шуазёлю в глаза, он наконец проговорил:
— Да, я знаю, что это, возможно, единственный способ бежать; однако можете ли вы поручиться, что в этой неравной схватке тридцати трех человек против семи или восьми сотен шальная пуля не настигнет моего сына или мою дочь, королеву или мою сестру?
— Государь! — ответил г-н де Шуазёль, — если бы подобное несчастье произошло потому, что вы последовали моему совету, мне бы осталось лишь застрелиться на глазах у вашего величества.
— В таком случае, — сказал король, — не будем впадать в крайность: нужно рассуждать здраво.
Королева вздохнула и отступила на несколько шагов, не в силах скрыть свое сожаление. У окна она столкнулась с Изидором: его внимание привлек шум на улице; он подошел к окну в надежде на то, что шум вызван прибытием его брата.
Они едва слышно обменялись несколькими словами, и Изидор вышел из комнаты.
Король, казалось, не заметил, что произошло между Изидором и королевой.
— Муниципальный совет, — продолжал он, — не отказывается меня пропустить; он лишь просит подождать до наступления утра. Я уже не говорю о преданном нам графе де Шарни, от которого мы не имеем известий. Но шевалье де Буйе и господин де Режкур уехали, как меня уверяли, через десять минут после моего прибытия, чтобы предупредить маркиза де Буйе и выступить с войсками, безусловно готовыми к походу. Если бы я был один, то последовал бы вашему совету; но я не могу подвергать опасности жизнь королевы, моих детей, моей сестры, этих дам, когда у вас так мало людей, да пришлось бы спе́шить еще несколько человек, потому что я не могу оставить здесь трех моих телохранителей! (Он вынул часы.) Скоро три часа; молодой Буйе уехал в половине первого; его отец наверняка расставил войска в несколько эшелонов; они будут прибывать по мере того как их будет оповещать шевалье… Отсюда до Стене восемь льё; человек способен преодолеть это расстояние верхом за два — два с половиной часа, значит, всю ночь будут подъезжать отряды; к пяти-шести часам маркиз де Буйе может прибыть, и тогда без всякого риска для членов моей семьи, без насилия мы покинем Варенн и продолжим путь.
Господин де Шуазёль признавал справедливость этого рассуждения, но, тем не менее, инстинкт ему подсказывал, что бывают минуты, когда не нужно слушаться логики.
Он обернулся к королеве, взглядом будто умоляя ее отдать ему другое приказание или, по крайней мере, уговорить короля изменить свое мнение.
Но она покачала головой:
— Я ничего не хочу брать на себя. Повелевать должен король, а мой долг — повиноваться; кстати, я согласна с мнением короля: господин де Буйе скоро будет здесь.
Господин де Шуазёль поклонился и отступил назад, увлекая за собой г-на де Дама́, с которым ему необходимо было сговориться, и знаком пригласил двух телохранителей принять участие в предстоящем совете.
В комнате кое-что изменилось.
Юную принцессу одолела усталость, и мадам Елизавета с г-жой де Турзель уложили ее рядом с братом. Она уснула.
Мадам Елизавета сидела, прижавшись головой к спинке кровати.
Вне себя от гнева, Мария Антуанетта, стоя у камина, переводила взгляд с короля, сидевшего на тюке с товаром, на четырех офицеров, споривших возле двери.
Восьмидесятилетняя старуха, преклонив колени, словно пред алтарем, молилась у кровати, где спали дети. Это была бабушка прокурора коммуны; ее настолько поразили красота обоих детей и величавый вид королевы, что она, упав на колени, разразилась слезами и стала тихонько молиться.
О чем она просила Бога? Чтобы он простил этих двух ангелочков или чтобы ангелочки простили людей?
Господин Сос и члены муниципалитета вышли, пообещав королю, что карета скоро будет готова.
Однако взгляд королевы ясно говорил, что она нисколько не верит их обещанию.
Господин де Шуазёль обратился к последовавшим за ним г-ну де Дама́, г-ну де Флуараку и г-ну де Фуку, а также двум телохранителям:
— Господа! Не будем доверять внешнему спокойствию короля и королевы; дело не безнадежно, однако давайте все взвесим.
Офицеры дали понять, что готовы слушать, и г-н Шуазёль продолжал:
— Возможно, в настоящую минуту господин де Буйе оповещен и будет здесь к пяти-шести часам утра, потому что он находится между Дёном и Стене с отрядом Королевского немецкого полка. Вероятно даже, что его авангард будет здесь за полчаса до него, ибо в обстоятельствах, подобных тем, в каких мы очутились, необходимо делать все, что только возможно; однако не будем закрывать глаза на то, что нас окружают около пяти тысяч человек; как только они заметят людей господина де Буйе, для нас наступит момент неотвратимой опасности, ибо толпа придет в страшное возбуждение. Короля захотят увезти из Варенна, попытаются посадить его верхом на коня и вывезти в Клермон; его жизни будут угрожать, возможно, попытаются его убить; однако эта опасность, господа, — продолжал г-н де Шуазёль, — будет длиться недолго; как только войска захватят заставы и гусары войдут в город, наступит всеобщее замешательство. Значит, нам нужно будет продержаться всего минут десять; нас десять человек, и, учитывая расположение комнат, мы можем надеяться, что нас будут убивать не быстрее, чем по одному человеку в минуту. Следовательно, у нас есть время.
Офицеры кивнули в знак согласия. Предложение отдать жизнь было сделано просто, они так же просто его приняли.
— В таком случае, господа, вот, как мне кажется, что нам предстоит сделать, — продолжал г-н де Шуазёль. — Заслышав первый выстрел, первые крики с улицы, мы бросимся в первую комнату и убьем всякого, кто там окажется, захватим лестницу и окна… Здесь три окна; трое из нас будут их защищать; семеро других встанут на лестнице — хорошо, что эта лестница винтовая, ее легко оборонять, — один человек может сражаться разом с пятью-шестью нападающими. Тела тех из нас, кто погибнет в схватке, послужат защитой другим; готов поставить сто очков против одного, что войска овладеют городом раньше, чем мы будем перерезаны все до одного, но если это все-таки произойдет, то место, что мы займем в истории, будет достойной наградой за нашу преданность.
Молодые люди пожали друг другу руки, как, должно быть, делали перед сражением спартанцы; каждый из них занял свое место перед боем: оба телохранителя и Изидор де Шарни — ему отвели место, хотя виконта в это время не было в доме, — должны были занять оборону у выходящих на улицу окон; г-н де Шуазёль встал внизу у лестницы; за ним, немного выше по лестнице — г-н де Дама́, потом г-не де Флуарак, г-н Фук и два других унтер-офицера драгунского полка, сохранившие верность г-ну де Дама́.
В то время как они распределяли между собой места, с улицы донесся шум.
Это подходила вторая депутация, возглавляемая Сосом, без которого, похоже, не обходилась ни одна депутация; кроме Соса, в нее входили командующий национальной гвардией Анноне и три или четыре члена муниципалитета.
Они представились; король подумал, что они пришли доложить о готовности кареты, и приказал их пропустить.
Они вошли; молодые офицеры, пристально следившие за каждым их жестом, каждым движением, заметили на лице Соса нерешительность, а в выражении лица Анноне — непреклонность, что не предвещало ничего хорошего.
Тем временем появился Изидор де Шарни; он шепнул несколько слов королеве и торопливо вышел.
Королева отступила на шаг, побледнела и схватилась рукой за кровать, где спали дети.
Король вопросительно поглядывал на посланцев коммуны, ожидая, когда они заговорят.
Те, не говоря ни слова, поклонились королю.
Людовик XVI сделал вид, что не понимает их намерений.
— Господа! — начал он. — Французы только забылись на время, ведь их привязанность к королю очень сильна. Устав от постоянных обид, которые мне наносят в моей столице, я решил удалиться в провинцию, где еще горит священный огонь верности — там я могу быть уверен в том, что вновь обрету прежнюю любовь народа.
Посланцы снова поклонились.
— Я готов доказать, что доверяю своему народу, — продолжал король. — Я возьму с собой эскорт, состоящий наполовину из национальной гвардии, наполовину из пехотинцев, и он будет сопровождать меня до Монмеди, куда я решил удалиться. Затем, господин командующий, прошу вас лично выбрать людей, которые будут меня сопровождать, а также прикажите запрягать в мою карету лошадей.
Наступила минутная заминка: Сос ждал, что будет говорить Анноне, а тот надеялся, что слово возьмет Сос.
Наконец, Анноне с поклоном отвечал королю:
— Государь, я был бы счастлив повиноваться приказу вашего величества; однако существует статья конституции, запрещающая королю выезжать за пределы королевства, а добрым французам — способствовать бегству короля.
Король вздрогнул.
— И потому, — продолжал Анноне, жестом прося у короля позволения договорить, — прежде чем король проедет через город, вареннский муниципалитет принял решение послать в Париж гонца и подождать ответа Национального собрания.
Король почувствовал, как у него на лбу выступил пот; королева тем временем кусала от нетерпения бескровные губы, а мадам Елизавета воздела руки и устремила взгляд к небесам.
— Полно, господа! — произнес король с достоинством, возвращавшимся к нему в трудные минуты. — Разве я не вправе ехать туда, куда мне заблагорассудится? В таком случае я в худшем рабстве, чем последний из моих подданных!
— Государь, — отвечал командующий национальной гвардией, — вы по-прежнему вправе делать то, что вам хочется; но все люди — и король, и простые граждане — связаны клятвой; вы принесли клятву, так первым исполняйте закон, государь! Это не только хороший пример, но и благородная обязанность.
Тем временем г-н де Шуазёль вопросительно взглянул на королеву и, получив утвердительный ответ на заданный немой вопрос, пошел вниз.
Король понял: если он покорно воспримет такой бунт захолустного муниципалитета — а, на его взгляд, это был настоящий бунт, — он погиб!
Ему, кстати сказать, был не внове этот революционный дух, который Мирабо пытался победить в провинции и который король уже видел в Париже 14 июля, 5–6 октября и 18 апреля, в тот самый день, когда, вознамерившись испытать возможности своей свободы, он решил отправиться в Сен-Клу и был остановлен толпой.
— Господа, — сказал он, — это насилие. Однако я не настолько беспомощен, как может показаться. У меня здесь, за дверью, около сорока верных людей, а вокруг Варенна — десять тысяч солдат; приказываю вам, господин командующий, незамедлительно приготовить мою карету к отъезду. Вы слышите? Я приказываю! Такова моя воля!
Королева подошла к королю и шепнула:
— Хорошо! Хорошо, государь! Лучше поставить на карту нашу жизнь, чем забыть честь и достоинство.
— А что будет, если мы откажемся повиноваться вашему величеству? — спросил командующий национальной гвардией.
— А будет то, что я употреблю силу, и вы понесете ответственность за кровь, которую я не хотел проливать; в этом случае ее, по существу, прольете вы!
— Пусть будет так, государь! — согласился командующий. — Попробуйте позвать своих гусаров, а я брошу клич национальной гвардии.
И он пошел из комнаты.
Король и королева в ужасе переглянулись; возможно, ни он, ни она не решились бы на последнюю попытку действовать, если бы, оттолкнув старуху, продолжавшую молиться в ногах кровати, жена прокурора Соса не подошла в эту минуту к королеве и не сказала со свойственной простолюдинкам грубой прямотой:
— Эй, сударыня, так вы и впрямь королева?
Мария Антуанетта обернулась; ее достоинство было ущемлено этим более чем фамильярным обращением.
— Да! — отвечала королева. — Так я, во всяком случае, думала еще час назад.
— Ну, коли вы королева, — нимало не смущаясь, продолжала г-жа Сос, — то вы за это получаете двадцать четыре миллиона. Местечко-то, кажется, теплое, платят недурно… Чего ж вы хотите его бросить?
У королевы вырвался горестный крик; она обернулась к королю:
— О ваше величество, я на все, на все, на все готова, лишь бы не слышать подобных оскорблений!
Подхватив спящего дофина на руки, она подбежала к окну и распахнула его:
— Ваше величество, давайте покажемся народу и посмотрим, весь ли он заражен. В этом случае мы должны воззвать к солдатам и подбодрить их словом и жестом. Это самое малое, что мы можем сейчас сделать для тех, кто готов за нас умереть!
Король машинально последовал за ней, и они вместе вышли на балкон.
Вся площадь, насколько хватало глаз, представляла собой бурлящую лаву.
Половина гусаров г-на де Шуазёля была спешена, другие сидели верхом на лошадях; первых хитростью ссадили с коней, и теперь они затерялись в толпе горожан, их захлестнуло общее воодушевление, они не противились тому, что их коней уводят с площади, — эти солдаты были потеряны для короля. Другие, оставшиеся на лошадях, пока еще повиновались г-ну де Шуазёлю, державшему перед ними по-немецки речь, но они показывали своему полковнику на бывших товарищей, изменивших приказу.
В стороне от всех стоял Изидор де Шарни с охотничьим ножом в руках; он был совершенно равнодушен к происходившему, ожидая одного человека, как охотник в засаде подстерегает дичь.
Пятьсот человек сейчас же закричали: «Король! Король!»
На балконе в это время действительно показались король и королева; ее величество, как мы уже сказали, держала на руках дофина.
Если бы Людовик XVI был одет должным образом, если бы на нем был королевский наряд или военная форма, если бы у него в руке были скипетр или шпага, если бы он говорил громким и внушительным голосом, в те времена еще казавшийся народу голосом самого Господа или его посланца, — то, может быть, ему удалось бы произвести на толпу должное впечатление.
Однако в предрассветных сумерках, в этом неверном освещении, уродующем даже людей красивых, король в лакейском сером сюртуке, в ненапудренном куцем паричке, о котором мы уже говорили, бледный, обрюзгший, толстогубый, с трехдневной щетиной и мутными, ничего не выражавшими глазами — ни тиранической жестокости, ни отеческой снисходительности, — король, заикаясь, только и смог выговорить: «Господа!» и «Дети мои!» Ах, совсем не то ожидали услышать с этого балкона друзья короля, а тем более недруги.
Тем не менее, г-н де Шуазёль крикнул: «Да здравствует король!», Изидор де Шарни крикнул: «Да здравствует король!», и настолько высоко еще было уважение к королевской власти, что, сколь ни мало соответствовал внешний вид короля бытовавшему представлению о главе огромного государства, несколько голосов из толпы все-таки повторили: «Да здравствует король!»
Но сейчас же вслед за этими криками раздался голос командующего национальной гвардией, подхваченный гораздо более мощным эхом: «Да здравствует нация!»
В такую минуту этот клич был настоящим бунтом, и король с королевой увидели с балкона, что командующего поддерживает часть гусаров.
Тогда Мария Антуанетта застонала от ярости и, прижимая к груди дофина, бедного мальчугана, не понимавшего значения происходящих событий, свесилась с балкона и сквозь зубы бросила толпе, как плевок, единственное слово:
— Мерзавцы!
Те, кто услышал, ответили ей угрозами; вся площадь загудела и взволновалась.
Господин де Шуазёль пришел в отчаяние и готов был покончить с собой; он предпринял последнее отчаянное усилие.
— Гусары! — крикнул он. — Во имя чести спасите короля!
Однако на сцену явился новый персонаж в окружении двадцати вооруженных человек.
Это был Друэ; он вышел из муниципалитета, где настоял на решении, запрещающем королю продолжать путь.
— Так! — вскричал он, наступая на герцога де Шуазёля. — Хотите похитить короля? Вы сможете забрать его только мертвым, это говорю вам я!
Занеся саблю, г-н де Шуазёль тоже шагнул навстречу Друэ.
Однако командующий национальной гвардией был начеку.
— Еще один шаг, — предупредил он г-на де Шуазёля, — и я вас убью!
Заслышав эти слова, какой-то человек бросился вперед.
Это был Изидор де Шарни: именно Друэ он и подстерегал.
— Назад! Назад! — закричал он, тесня людей лошадью. — Этот человек — мой!
Взмахнув охотничьим ножом, он бросился на Друэ.
Но в то самое мгновение, когда он почти достал врага, раздались два выстрела: пистолетный и ружейный.
Пуля, пущенная из пистолета, попала Изидору в ключицу.
Ружейная пуля пробила ему грудь.
Оба выстрела были сделаны с такого близкого расстояния, что несчастный Изидор оказался буквально окутан дымом и огнем.
Он протянул руки и прошептал:
— Бедняжка Катрин!
Выпустив охотничий нож, Изидор упал навзничь на круп лошади, а оттуда скатился наземь.
Королева отчаянно закричала и, едва не выронив дофина из рук, отскочила назад, не заметив всадника, мчавшегося на полном ходу со стороны Дёна; он скакал сквозь толпу по проходу, если можно так выразиться, проложенному бедным Изидором.
Король вслед за королевой скрылся в комнате и закрыл балконную дверь.
Теперь не только отдельные голоса кричали: «Да здравствует нация!», не только спешившиеся гусары поддерживали их; теперь ревела вся толпа, а вместе с нею — те самые двадцать гусаров, единственная надежда монархии!
Королева рухнула в кресло, закрыв лицо руками и думая о том, что только сейчас на ее глазах Изидор де Шарни погиб ради нее точно так же, как его брат Жорж.
Вдруг в дверях послышался шум, заставивший ее поднять глаза.
Мы не беремся передать, что произошло в одно мгновение в сердце женщины и королевы.
Оливье де Шарни, бледный, перепачканный кровью брата, которого он только что обнял в последний раз, стоял на пороге.
Король впал в оцепенение.
Комната была полна национальными гвардейцами и посторонними, которых привело сюда простое любопытство.
Вот почему королева сдержала порыв и не бросилась навстречу Шарни, чтобы стереть своим платком кровь и шепнуть ему несколько утешительных слов, рвавшихся из самой глубины сердца и потому способных проникнуть в душу другого человека.
Она смогла лишь приподняться в кресле, протянуть к нему руки и прошептать:
— Оливье!..
Он был мрачен, но спокоен; жестом он отпустил посторонних, прибавив негромко, но твердо:
— Прошу прощения, господа! Мне необходимо переговорить с их величествами.
Национальные гвардейцы пытались возразить, что они здесь присутствуют именно для того, чтобы помешать королю поддерживать связь с кем бы то ни было извне. Шарни сжал побелевшие губы, нахмурился, расстегнул редингот, из-под которого показалась пара пистолетов, и проговорил еще тише, чем в первый раз, но с угрозой в голосе:
— Господа! Я уже имел честь вам сообщить, что мне нужно переговорить с королем и королевой без свидетелей.
Он сопроводил свою просьбу жестом, повелевавшим посторонним выйти из комнаты.
Этот голос и самообладание Шарни, подчинявшее себе окружающих, вернули г-ну де Дама́ и обоим телохранителям утраченную на миг энергию; тесня национальных гвардейцев и любопытных к двери, они очистили помещение.
Теперь королева поняла, как мог быть полезен этот человек в королевской карете, если бы не требование этикета, согласно которому его место заняла г-жа де Турзель.
Шарни огляделся, дабы убедиться в том, что остались только верные слуги королевы, и, подойдя к ней ближе, сказал:
— Ваше величество, я прибыл. Со мной семьдесят гусаров, они ожидают у городских ворот; полагаю, что на них можно рассчитывать. Какие будут приказания?
— Скажите прежде, что с вами случилось, дорогой Оливье! — отозвалась королева по-немецки.
Шарни указал на г-на де Мальдена, давая понять, что тот понимает немецкую речь.
— Увы, увы! — продолжала королева по-французски. — Не видя вас рядом, мы решили, что вы погибли!
— К несчастью, ваше величество, — с глубокой печалью в голосе отвечал Шарни, — погиб снова не я: теперь пришла очередь умереть моему бедному брату Изидору…
По его лицу скатилась слеза.
— Впрочем, — прошептал он, — наступит и мой черед…
— Шарни, Шарни! Я спросила, что с вами случилось и почему вы исчезли? — настаивала королева.
Потом она прибавила вполголоса по-немецки:
— Оливье, нам вас очень недоставало, в особенности мне.
Шарни поклонился.
— Я полагал, что мой брат сообщил вашему величеству, почему мне пришлось на время отстать.
— Да, знаю; вы преследовали этого человека, этого негодяя Друэ, мы даже подумали было, не случилось ли с вами во время погони несчастья.
— Со мной в самом деле случилось огромное несчастье: несмотря на все мои усилия, я не успел вовремя его догнать! Возвращавшийся форейтор сказал ему, что карета вашего величества поехала не по Верденской дороге, как предполагал Друэ, а по дороге на Варенн; тогда он бросился в Аргоннский лес; я дважды выстрелил в него из пистолетов — они оказались незаряженными! Я сел не на того коня в Сент-Мену: вместо своего я взял коня господина Дандуана. Что поделаешь, ваше величество, — это рок! Тем не менее, я все-таки поскакал за Друэ, но я плохо знал этот лес, он же знал в нем каждую тропинку; да и темнота сгущалась с каждой минутой; пока он был виден, я гнался за ним, как гонятся за тенью; пока слышался конский топот, я преследовал его по звуку; однако вскоре топот пропал вдалеке и я оказался совсем один в незнакомом лесу, затерявшись в потемках… О, ваше величество! Я не из слабых, как вам известно, и даже в эту минуту… я не плачу! Но тогда, в лесной чаще, в темноте, я заплакал от злости, я взревел от бешенства!
Королева протянула ему руку.
Шарни с поклоном коснулся губами ее дрожащей руки.
— Но никто мне не ответил, — продолжал Шарни, — я блуждал всю ночь, а на рассвете очутился недалеко от деревни Жев, расположенной вдоль дороги, ведущей из Варенна в Дён… Удалось ли вам ускользнуть от Друэ, как он ускользнул от меня? Это было вполне вероятно; это означало бы, что вы миновали Варенн, и я был не нужен. Задержали ли вас в Варенне? В этом случае моя преданность также не имела смысла, потому что я был один. Я решил ехать в Дён. Немного не доезжая до города, я встретил господина Делона с сотней гусаров. Господин Делон был обеспокоен, но он ничего не знал; он только видел, как господин де Буйе и господин де Режкур во весь опор проскакали в сторону Стене. Почему они ничего ему не сказали? Вероятно, они ему не доверяли, однако я знал господина Делона как честного и преданного дворянина; я догадался, что вы, ваше величество, задержаны в Варенне, что господа де Буйе и де Режкур покинули свой пост, чтобы предупредить генерала. Я все рассказал господину Делону, приказал ему следовать за мной вместе с гусарами, что он и исполнил, оставив тридцать человек для охраны моста через реку Мёз. Час спустя мы были в Варенне, — мы проехали четыре льё всего за час! — я хотел немедленно броситься в атаку, опрокинуть неприятеля, чтобы пробиться к королю и вашему величеству; мы натыкались на баррикаду за баррикадой, и пытаться их преодолеть было бы чистым безумием. Тогда я попробовал вступить в переговоры; передо мной оказался пост национальной гвардии, и я спросил позволения отвести моих гусаров к тем, что стояли в городе, — мне было отказано; я спросил, можно ли мне увидеться с королем, дабы получить от него приказания, и так как мне собирались ответить отказом точно так же, как отказали в первой просьбе, я пришпорил коня, перескочил через первую баррикаду, потом — через вторую… Я поскакал галопом на шум и прибыл на площадь как раз в ту минуту, как… вы, ваше величество, отступая, удалились с балкона. Теперь, — закончил Шарни, — я жду приказаний вашего величества.
Королева сжала руки Шарни в своих руках.
Потом она обернулась к королю, по-прежнему находившемуся в оцепенении:
— Государь, вы слышали, о чем рассказал ваш верный слуга граф де Шарни?
Король не отвечал.
Тогда королева встала и подошла к нему.
— Государь, — повторила она, — у нас нет времени; мы, к несчастью, и так слишком много его потеряли! Вот господин де Шарни, у него в распоряжении семьдесят надежных людей, как он утверждает; он ждет ваших приказаний.
Король покачал головой.
— Государь! Небом вас заклинаю! — продолжала настаивать королева. — Каковы ваши приказания?
Шарни умолял короля взглядом, пока королева молила вслух.
— Мои приказания? — переспросил король. — Мне нечего приказывать: я пленник… Делайте что считаете возможным.
— Ну что ж, — заключила королева, — это все, чего мы от вас просим.
Она потянула Шарни в сторону.
— Вы вольны в своих действиях, — продолжала она, — поступайте так, как сказал король, то есть делайте то, что считаете возможным.
Потом она прибавила шепотом:
— Но делайте быстро и действуйте энергично, иначе мы погибли!
— Хорошо, ваше величество, — сказал Шарни, — позвольте мне одну минуту переговорить с этими господами, и то, что мы решим, будет немедленно сделано.
В это мгновение вошел г-н де Шуазёль.
Он держал в руке какие-то бумаги, завернутые в окровавленный платок.
Ни слова не говоря, он подал сверток Шарни.
Граф понял, что это были бумаги, обнаруженные у его брата; он протянул руку, принимая кровавое наследство, поднес сверток к губам и поцеловал.
Королева не сдержалась и зарыдала.
Но Шарни даже не оглянулся и, спрятав бумаги на груди, промолвил:
— Господа, можете ли вы помочь мне в предпринимаемой мною последней попытке вырваться?
— Мы готовы пожертвовать ради этого своей жизнью, — отвечали молодые люди.
— Можете ли вы положиться на дюжину верных людей?
— Нас восемь-девять человек — это немало.
— В таком случае я возвращаюсь к гусарам; я атакую баррикады с фронта, вы же отвлекаете неприятеля с тылу; благодаря этому маневру я захвачу баррикады силой, и, соединившись, мы вместе пробьемся сюда и увезем короля.
Вместо ответа молодые люди протянули графу де Шарни руки.
Тот обернулся к королеве.
— Ваше величество, через час вы будете свободны или я умру.
— О, граф, граф! Не говорите этого слова, его слишком больно слышать!
Оливье в ответ поклонился, будто подтверждая свое обещание, и, не обращая внимания на шум и гомон, снова донесшиеся с улицы, пошел к двери.
Но в ту самую минуту как он взялся за ключ, дверь открылась, пропуская новое действующее лицо, которое должно будет вмешаться в и без того столь сложную интригу этой драмы.
Это был человек лет сорока-сорока двух, с мрачным и строгим выражением лица; воротник его рубашки был расстегнут, сюртук распахнут; красные от усталости глаза и пропыленная одежда свидетельствовали о том, что он только сейчас сошел с коня после бешеной скачки, подгоняемый какой-то неистовой страстью.
За поясом у него были два пистолета, а на боку висела сабля.
Отворяя дверь, он задыхался, почти не имея сил говорить, и успокоился только тогда, когда узнал короля и королеву; мстительная ухмылка пробежала по его губам, и, не обращая внимания на второстепенных персонажей, находившихся в глубине комнаты, он прямо от двери, загородив ее своей мощной фигурой, протянул руку и сказал:
— Именем Национального собрания объявляю вас своими пленниками!
Движением, быстрым как мысль, г-н де Шуазёль бросился вперед с пистолетом в руке, собираясь застрелить вновь прибывшего, который превосходил наглостью и решимостью всех, кто до сих пор приходил в эту комнату.
Однако королева еще более быстрым движением успела остановить герцога, обратившись к нему вполголоса:
— Не надо ускорять нашу гибель, сударь; будем осмотрительны! Так мы выиграем время, ведь господин де Буйе уже, должно быть, недалеко.
— Да, вы правы, ваше величество, — согласился г-н де Шуазёль.
Он спрятал пистолет.
Королева взглянула на Шарни, удивившись, что не он бросился вперед при этой новой опасности; но — странное дело! — Шарни будто не хотел попадаться незнакомцу на глаза и, чтобы остаться незамеченным, отошел в самый темный угол.
Однако хорошо зная графа, королева догадывалась, что в нужную минуту он выйдет из тени.
Пока незнакомец говорил от имени Национального собрания, г-н де Шуазёль держал его на мушке, однако тот словно не замечал, какая смертельная опасность ему угрожала.
Он был охвачен другим чувством, далеким от страха, что было очевидно всякому, стоило лишь заглянуть ему в лицо; он был похож на охотника, который, наконец, видит, что в его западню попали разом лев, львица и львята, пожравшие его единственное дитя.
При слове «пленники», заставившем г-на де Шуазёля ринуться на незнакомца, король приподнялся.
— Пленники? Мы объявлены пленниками от имени Национального собрания? Что вы хотите этим сказать? Я вас не понимаю.
— Да это совсем просто, — возразил незнакомец, — и понять отнюдь не сложно. Вопреки данной вами клятве не уезжать из Франции, вы сбежали ночью, нарушив свое слово, предав нацию, предав народ; так что нация была вынуждена взяться за оружие, весь народ поднялся, и вот он говорит устами последнего из ваших подданных, чей голос хоть и поднимается из самых низов, но от этого звучит ничуть не тише: «Государь, именем народа, именем нации, именем Национального собрания вы мой пленник!»
Из соседней комнаты донесся одобрительный гул и послышались неистовые крики «браво».
— Ваше величество, ваше величество! — зашептал г-н де Шуазёль на ухо королеве. — Помните, что вы сами меня остановили; если бы вы не сжалились над этим человеком, вам не пришлось бы терпеть оскорблений.
— Все это пустое, если мы будем отмщены, — едва слышно заметила королева.
— Да, — согласился г-н де Шуазёль, — но если мы не будем отмщены?..
У королевы вырвался глухой и скорбный стон.
Однако над плечом г-на де Шуазёля медленно протянулась рука Шарни и коснулась руки королевы.
Мария Антуанетта поспешно обернулась.
— Не мешайте этому человеку говорить и действовать, — шепнул граф, — я беру его на себя.
Оглушенный новым ударом, король тем временем изумленно взирал на этого мрачного господина, столь вызывающе говорившего с ним от имени Национального собрания, народа; к изумлению, с которым слушал король, примешивалось некоторое любопытство, потому что Людовику XVI казалось, что он уже не в первый раз видит этого человека, хотя он никак не мог вспомнить, где ему встречалось это лицо.
— Да что вам, наконец, от меня угодно? Отвечайте! — приказал король.
— Государь, я хочу, чтобы ни вы, ни члены королевской семьи не сделали больше ни единого шага по направлению к границе.
— И вы явились, конечно, с миллионом вооруженных людей, чтобы мне помешать? — спросил король, и речь его становилась все величественнее по мере того, как он продолжал спор.
— Нет, государь, я один, вернее, нас только двое: адъютант генерала Лафайета и я, простой крестьянин; но Национальное собрание издало декрет, оно поручило выполнение этого декрета нам, и, значит, декрет будет выполнен.
— Дайте мне хотя бы взглянуть на него, — сказал король.
— Он не у меня, а у моего спутника. Его прислали господин де Лафайет и Собрание для исполнения наказов нации; меня прислал господин Байи, чтобы присмотреть за этим спутником и застрелить его, если он дрогнет.
Королева, г-н де Шуазёль, г-н де Дама́ и другие присутствующие в удивлении переглянулись: им до сих пор доводилось видеть народ лишь угнетенным или разгневанным, когда он просил пощады или убивал; однако они впервые видели простого человека спокойным, стоящим скрестив руки, чувствующим свою силу и говорящим о своих правах.
Людовик XVI очень скоро понял, что ему не на что надеяться, имея дело с человеком такого закала; ему захотелось поскорее кончить разговор.
— Где же ваш спутник? — спросил он.
— Там, у меня за спиной, — отвечал тот.
С этими словами он шагнул вперед, освободив вход, и в дверном проеме стал виден молодой человек в форме офицера, прислонившийся к оконному косяку.
Костюм его тоже был в беспорядке, но этот беспорядок свидетельствовал не о силе — офицер пребывал в подавленном состоянии.
Он обливался слезами, держа в руках бумагу.
Это был г-н де Ромёф, молодой адъютант генерала Лафайета, с которым, как несомненно помнит наш читатель, мы познакомились во время прибытия г-на Луи де Буйе в Париж.
Господин де Ромёф, как можно было понять в ту пору из разговора с юным роялистом, был патриотом, и патриотом искренним; однако во времена диктатуры г-на Лафайета в Тюильри Ромёфу было поручено наблюдать за королевой и сопровождать ее во время выходов; он сумел вложить в свое отношение к ее величеству столько почтительной деликатности, что королева не раз выражала ему за это свою признательность.
При виде адъютанта королева, неприятно удивившись, воскликнула:
— О, это вы?!
Она застонала от боли: на ее глазах рушилась крепость, которую она считала неприступной.
— Никогда бы не поверила!.. — прибавила она.
— Ну что же! — ухмыльнулся первый посланец. — Кажется, я хорошо сделал, что приехал.
Опустив глаза, г-н де Ромёф медленно двинулся вперед, сжимая в руке декрет.
Теряя терпение, король не дал молодому человеку времени подать декрет: его величество торопливо шагнул ему навстречу и вырвал бумагу у него из рук.
Прочитав ее, он произнес:
— Во Франции больше нет короля!
Человек, сопровождавший г-на де Ромёфа, улыбнулся, словно хотел сказать: «Это мне известно».
При этих словах Людовика XVI королева обернулась к нему, собираясь задать вопрос.
— Вот послушайте, ваше величество, — предложил он ей. — Это декрет, который Собрание осмелилось принять против нас.
Дрожащим от возмущения голосом он прочитал следующие строки:
«Национальное собрание приказывает министру внутренних дел немедленно разослать по департаментам курьеров с приказанием ко всем представителям власти, командующим отрядами национальной гвардии и войсками на имперской границе задержать всякого, кто попытается выехать за пределы королевства, а также препятствовать вывозу какого бы то ни было имущества, оружия, обмундирования, золота и серебра, лошадей и карет; в случае если курьерам удастся нагнать короля или кого-нибудь из членов королевской семьи, а также лиц, могущих способствовать их похищению, вышеуказанные представители власти, командующие отрядами национальной гвардии или пограничных войск обязаны принять все возможные меры, чтобы воспрепятствовать похищению, задержать беглецов в пути, а затем передать законодательным властям».
Во время чтения декрета королева впала в оцепенение; однако едва король кончил, она покачала головой, словно пытаясь прийти в себя.
— Дайте! — приказала она, протягивая руку к роковому декрету. — Невероятно!..
Тем временем товарищ г-на де Ромёфа ободряюще улыбнулся вареннским национальным гвардейцам и патриотам.
Они почувствовали беспокойство, когда королева произнесла «Невероятно!», хотя слышали каждое слово декрета.
— О, читайте, ваше величество, — с горечью проговорил король, — читайте, если у вас еще есть сомнения; бумага составлена и подписана председателем Национального собрания.
— Что же за человек мог осмелиться составить и подписать подобный декрет?
— Дворянин, ваше величество! — ответил король. — Маркиз де Богарне!
Не странно ли — и это лишний раз доказывает, что прошлое таинственным образом связано с будущим, — что декрет, в силу коего следовало арестовать короля Людовика XVI, королеву и членов королевской семьи, был подписан именем, до той поры неизвестным, но которому было суждено прогреметь в начале XIX века?
Королева взяла декрет, прочитала его, нахмурилась и поджала губы.
Потом король опять взял бумагу у нее из рук, чтобы еще раз пробежать глазами, после чего бросил на постель, где спали дофин и юная принцесса, не подозревавшие, что в этом споре решалась их судьба.
Королева не могла долее сдерживать себя; она бросилась к постели, схватила декрет, скомкала и отшвырнула с криком:
— О ваше величество, осторожнее! Я не хочу, чтобы эта гнусная бумага коснулась моих детей!
Из соседней комнаты послышался гул возмущенных голосов. Национальные гвардейцы рванулись было в комнату, где находились именитые беглецы.
Адъютант генерала Лафайета в ужасе вскрикнул.
Его товарищ взревел от бешенства.
— Ага! — прошипел он сквозь зубы. — Это оскорбление Национального собрания, нации, народа… Ну что же…
Он обернулся к находившимся в первой комнате разгоряченным борьбой патриотам, вооруженным ружьями, косами и саблями, и прокричал:
— Ко мне, граждане!
Те сделали еще шаг по направлению к комнате, где укрывалась королевская семья, и один Бог знает, чем бы закончилось столкновение этих двух яростных сил, если бы не Шарни; в начале описанной нами сцены он произнес всего несколько слов, а потом все время держался в стороне; вдруг он выступил вперед и, схватив за руку незнакомца в форме национального гвардейца в ту самую минуту, как тот поднес руку к эфесу своей сабли, произнес:
— Прошу вас на одно слово, господин Бийо; мне нужно с вами поговорить.
Бийо — а это был именно он — вскрикнул от изумленья, потом смертельно побледнел и замер на мгновение в нерешительности; резким движением он убрал в ножны наполовину обнаженную саблю и ответил:
— Хорошо! Мне тоже нужно с вами поговорить, господин де Шарни!
Он торопливо подошел к двери.
— Граждане! — обратился он к толпе. — Оставьте нас, пожалуйста. Мне надо переговорить с этим офицером; но можете быть спокойны, — прибавил он тихо, — ни волк, ни волчица, ни волчата от нас не уйдут. Я здесь, я за них в ответе!
Нападавшие попятились, освобождая помещение, как будто этот человек, совершенно незнакомый им, так же как королю, королеве и их свите — за исключением Шарни, — имел отныне право им приказывать.
Кроме того, каждому из них хотелось поделиться с оставшимися на улице товарищами увиденным и услышанным в доме и посоветовать патриотам быть как никогда начеку.
Тем временем Шарни шепнул королеве:
— Господин де Ромёф вам предан, ваше величество; оставляю вас с ним, попытайтесь склонить его, насколько возможно, на нашу сторону.
Это было тем легче сделать, что, выйдя в соседнюю комнату, Шарни затворил дверь и заслонил ее собой от всех, в том числе и от Бийо.