ДОМОЙ – С ПРИШИТЫМИ РУКАМИ


Хемницер

Безобидный

Айвар Хасманн, младший сын Нильса и Элизы Хасманн, внук иммигрантов Гуннара и Маргарет Хасманн в конце 70-х был заметной фигурой в Олд-Глори, штат Миннесота; он катал по улицам магазинную тележку со скрипучими колесами, подбирал консервные банки, бутылки, иногда засаленные трусы с отпечатками подошв, не брезговал и камнями интересного рисунка, ковылял, согнувшись и опираясь на ручку тележки, светлые волосы падали на плечи пыльными веревками, он завязывал их под костлявым подбородком, когда в спину дул сильный ветер, глаза цвета небесного стекла все время моргали; у него было ясное лицо, но ржавые мозги и скверный характер. Люди относились к нему спокойно, но с опаской: одни говорили, что он ест бродячих собак, другие считали, что он живет по-свински.

И все же он приносил обществу кое-какую пользу. Женщины отдавали ему ненужные вещи: трехногие журнальные столики, пятнистые подушки, банки для печенья в форме бульдожьей головы, доставшиеся им бесплатно, в придачу к стиральному порошку, секции игрушечных железных дорог, настенные таблички в стиле модерн с летучими гусями, пыльные эвкалиптовые листья, бананы и артишоки из папье-маше, розовые колыбельки – наутро после смерти их обитателей. Все это добро он тащил под куст сирени в хижину, служившую в начале века лошадиным стойлом – вытянутое сооружение заваливалось на один бок, словно поднимающийся на ноги верблюд, а крышу Айвар кое-как заделал приплюснутыми банками из-под соды.

Он не знал, что такое секс с женщиной. К мужчинам же, после особых отношений с поваром из гриля «Уилли», относился двойственно.

Нильс и Элиза

Айвар появился на свет в последний год Второй Мировой войны, его родители в то время фермерствовали к северу от города на земле, когда-то черной от густой тени гигантских сосен. (Лес извели задолго до того, как старый Хасманн купил свою ферму, его вырубили лесорубы и пильщики с острова Принца Эдварда, из Мэна, Квебека, Нью-Брансвика, Финляндии, Норвегии, Швеции; они продвигались на запад, а покрытую пнями землю заселяли немцы, чехи, скандинавы, словаки, хорваты, литовцы, поляки, русские, сербы, несколько ирландцев и французов, чтобы фермерствовать там каждый на свой лад.)

Гуннар Хасманн в 1902 году явился из Норвегии (корабль плыл по тем самым водам, где через девяноста три года на оффшорном газовом месторождении Тролл установили самую большую в мире плавучую бетонную буровую), десять лет он таскался по Висконсину и Мичигану, устраиваясь разнорабочим на свинцовые рудники, лесопилки или батраком на фермы, прежде чем семья купила участок вырубки по пятьдесят центов за акр. Упрямый недотрога Гуннар расценивал любое приветливое слово как снисхождение до себя и таил обиду на всякого, кто был настолько плохо воспитан, что смел называть его по имени. Учебу и книги он считал выпендрежем для сопляков из среднего класса и всех своих детей забрал из школы. Он знал одну-единственную шутку, и обращал эту язвительную браваду ко всем, кто оказывался на его пути: а не пойти ли тебе туда, откуда пришел я?

Мальчик Нильс под властью обидчивого папаши вырос практически неграмотным, но зато научился обращаться с топором – подходящий навык для лесоповала, где он начал работать в пятнадцать лет. К двадцати же стал известным на все айдахские горы тесальщиком шпал.

(Его сестра-близняшка Флоретта ушла с фермы через месяц после брата. Сперва она прибилась к шоу Джека Брэди «Все девушки Дикого Запада», потом, переключившись на родео, стала чемпионкой по трюковым заездам и в скачках на мустангах. В 1927 году в Тукумкари, Нью-Мексико, она упала с лошади, ударилась затылком и умерла на месте от перелома шейных позвонков.)

Нильс не любил фермерство, но, пусть и с неохотой, возвращался к нему каждый год, когда кончался сезон работы, пьянства и матерщины в интернациональном лагере, болтавшем на шведском, норвежском и английском языках. Летом, после сплава, мучаясь от «скрипучих пяток» – звучной болезни ахиллесова сухожилия, одолевавшей почти всех, кому приходилось спихивать бревна в низвергающуюся талым снегом воду, – он добирался на попутках до Олд-Глори, где его жена Элиза управлялась на ферме; помогала ей полоумная кузина Фредди, хорошая работница, которой не нужно было платить деньги.

Но как только последний стог сена укладывался под крышу сеновала, и кончался обмолот кукурузы, Нильс доставал топоры, обычный и плотницкий, шкуровку и вновь отправлялся в лесной лагерь, горя желанием дорваться, наконец, до табака, виски и тяжелых запахов грубой мужской компании – в этом лагере он остался без зубов, если не считать двух нижних и двух верхних в мертвой точке, остальные вылетели зимой 1936 года, когда вязальщик шпал по имени Олесон, заехал ему в челюсть промасленными клещами. (В 1943 году этот Олесон ушел в морфлот, прослужил там до 1947-го и вместе с шестью сотнями таких же, как он, погиб в Техас-Сити, Техас, когда у причала взорвался корабль с полным трюмом нитрата аммония.) Нильс заказал пластинку, послав дантисту отпечаток своих десен на жевательной резинке. Зубы сидели непрочно, частенько выпадали в питейных боях, так что пришлось нагретым острием ножа выжечь на них инициалы Н. Х.

– Знаешь, что это значит? – спросил Олесон. – Н. Х. – Ничего Хорошего.

В лесу он был как дома, – ловкий и неутомимый тесальщик превосходных, семь дюймов на восемь футов, шпал; уши торчком в ожидании звона било, воображение прокручивает прекрасные бордельные или салунные сцены, а то просто: лунная ночь, скрипка, аккордеон, на пнях свежей лесосеки расположились шпальщики-музыканты, а на грубой земле, растаптывая в пыль конусы болиголова, танцуют с тенями друг друга пары.

В 1938 году Нильс рубил сосну; от ее падения задрожал крутой снежный склон, и вниз покатилась небольшая лавина – белое шипящее облако из пудры и камней. Отшвырнув топор, Нильс бросился наутек и успел убежать довольно далеко, так что живьем его не закопало, а лишь присыпало до колен ноги, но перед этим шальной булыжник, подпрыгнув и нырнув в облако, стукнул его по голове так сильно, что Нильс потерял сознание. Когда он пришел в себя, было темно, в глаза ему бил луч фонаря Олесона, но Нильс не помнил ни своего имени, ни где он находится. Он сказал:

– Привет олдсмобиль, – вместо Олесон, – и лесорубы одобрительно захлопали. По крайней мере, он был жив, ведь все еще помнили молодого Сома Аксела, который два года назад, топая вдоль железнодорожного полотна по свежему снегу, тоже попал под лавину – его нашли замерзшим и скрученным в кольцо, ноги в снегоступах плотно прижимались к лопаткам.

Нильс поправился, но в памяти остались провалы, на пустом месте он впадал в крикливую ярость, словно тот шальной булыжник пробудил к жизни дикий необузданный нрав. Компания вручила ему обходной лист, и Нильсу некуда было деваться, кроме как обратно в Олд-Глори, на ферму.

Терпение, терпение

Вот кем он был, когда родился младший сын Айвар – фермер против своей воли, с протухшими мозгами, и это в то время, когда мужчины, головы которых были пока целы, уходили сражаться с силами Оси Зла. В стельку пьяный, он явился домой на рассвете – этой ночью, послушав минут двадцать Элизины стоны, он отвез жену в больницу, потом отправился в бар для лесорубов и надрался там виски с пивом. На ее же долю досталась мучительная работа и пронзительные вопли – вопреки своему желанию. Чуть позже она с облегчением погрузилась в то, что толстый косоглазый врач называл «сумеречным сном» и так родила ребенка, однако запомнила все и поклялась, что никогда больше не подпустит к себе Нильса, этого бешеного кобеля.

– Да все ты забудешь. Встретимся через год, – сказала акушерка.

Пьяный Нильс ввалился в дом, зевая и мечтая поспать хотя бы часик перед утренней дойкой – в сладкой и непривычной тишине, ведь их старшего сына Конрада Элиза отправила к сестре, а полоумная кузина еще храпела, зарывшись в сальное одеяло; он рухнул в кровать и проспал ровно семь минут, когда этот уродский дятел разбудил его жутким стуком по кровельной дранке. Схватив ружье, Нильс голышом выскочил из дома, но птица улетела, попискивая, как жеманная красавица. Он выругался. Он повалился обратно в кровать, положил ружье на Элизино место, но только натянул одеяло на плечи, как дятел застучал снова. Грохотало точно над головой. Вне себя от ярости он пальнул в потолок, оглох от выстрела, разнес кровельную дранку и еще раз выскочил из дома, полюбоваться на труп врага. Птица сидела на яблоне и выдалбливала дыру размером с грейпфрут. Нильс бросился обратно, схватил ружье, выскочил опять, спрыгнул с крыльца, но дятел уже улетел. В хлеву мычали коровы. Опять в дом, трясясь от ярости, но стоило ему подняться на две ступеньки, как издевательский стук раздался вновь; Нильс кинулся в кухню, уже не помня себя и изрыгая проклятия, рывком вытащил ящик красного буфета, в котором Элиза держала спички, смял кусок газеты, залез на чердак и поджег крышу точно в том месте, откуда доносился стук. Ярость угасла через минуту, но пламя уже охватило крышу. Пожарным удалось спасти первый этаж, и остаток зимы семья провела в тесных, воняющих гарью комнатах. Весной он перестроил верхнюю часть дома, однако, отпилив балки для лестницы, обнаружил, что отмерил все неправильно, но слишком разозлился, чтобы покупать новые доски и начинать заново, так что просто забросил работу. С тех пор, чтобы попасть в верхние комнаты, им приходилось карабкаться по приставной лестнице.

Айвар рос в постоянном ужасе перед необузданным гневом отца, которого рикошетило от шлепков и воплей в сарае к имбирному печенью со сливками на кухне.

Нильс, когда на него находило рассудительное настроение, давал Элизе подробные инструкции о том, как надо воспитывать детей. Его собственные родители твердо держались рецептов из книги измученного ностальгией техасского колониста «Как эмигрантам сохранить норвежскую культуру»; этот труд подробно растолковывал достоинства норвежского языка, ежедневных утренних и вечерних молитв, норвежских гимнов, одежды, пищи и, если повезет, необходимости вернуться в страну «elskede Nord»[311]. Каждый день они пели «En Udvandrers Sang»,«O Norges Son»[312] или другие песни. Мать хотела бы жить в норвежской коммуне, где земля принадлежала всем. Но Гуннар орал, что ему нужна независимость, собственная земля, и купил могучий звездно-полосатый флаг. Много лет подряд Нильс затягивал по пьяни «Пирушку скелетов», в ней пелось о мире и свободе за морем: «Bliver os Skatter, Afgifterforsvor, reiseviVestoverSе, tilMissisippisBreder, oder, ja, o der i Frihed vi blegne og doe…» но своим собственным детям запрещал учить слова этого калечащего рот языка. Живите в Америке, говорил он им, Олеана – это норвежская утопия, приснилась как-то Оле Буллу [313], нелепость, да и сами норвежцы – нелепые люди, у них нелепый акцент, они выглядят по-дурацки со своими нелепыми обычаями, низкими комедиями и песнями, в которых нет ничего, только пердеж, красные распухшие носы и закатанные короткие штаны. Ни над кем так не смеются, как над норвежцами, никто не орет «кто бросил палтуса на палубу полуюта?» с таким нелепым преувеличенным акцентом, кто еще будет пиликать на гармошках под коленками или за ушами, пока не взвоешь. И что за упрямые люди, им и в голову не приходит посмотреть на других. Так погиб в семье Хасманнов родной язык старых Гуннара и Маргарет.

Чтобы показать, насколько упрямы и узколобы норвежцы, Нильс рассказывал историю о том, как старый Гуннар с дядюшками копал на ферме колодец. Вырыв семь футов, они наткнулись на жилу из блестящих зерен и красных самородков. Медь? Возможно. Упакованные в коричневую оберточную бумагу образцы загадочной руды должны были отправиться в лабораторию. Но вода была нужна сейчас, и мужчины стали копать дальше. По непонятной причине этот интересный пакет так никуда и не послали, и время было упущено.

– Ради воды забросили медную шахту. Мы были бы сейчас миллионерами, – говорил Нильс, – если бы не эти норвежские дурни. – Но сам он и пальцем не пошевелил, чтобы покопаться рядом со старым колодцем, которым не пользовались уже много лет. Гораздо приятнее размышлять, как вместо того, чтобы горбатиться на ферме, они летали бы на крыльях удачи.

Атомная странствующая церковь

В 1951 году, когда Айвару исполнилось семь лет, к ним во двор заехал проповедник – на двухцветной машине с прицепленным фанерным трейлером, теннессийкими номерами, кучей женщин, детей и коробок. Проповедник постучал в дверь, сказал, что его зовут Говард Поплин, и спросил Нильса, нельзя ли им пожить пару дней на нижнем поле рядом с дорогой, он с радостью заплатит доллар или два. Нахмурив бесцветные брови, Нильс сказал да, живите, платить не нужно, мы все братья в этом бренном мире, он рад приветствовать на своей земле любого честного христианина. Он не улыбнулся, он вообще никогда не улыбался. После обеда отправился смотреть, что они там делают – как бы чего не поломали – и позвал с собой Айвара, велев Конраду задать свиньям корм.

Женщины Поплина, сгрудившись в сторонке, возились с ящиками – жена и пожилая женщина, должно быть, мать жены, решил Нильс, глядя на их вытянутые головы и длинные космы – у старухи седые, а у той, что помоложе светло-русые, но форма головы одинаковая, у обеих на лбу выступают вены, у обеих сонно-изумленные глаза. Ни та, ни другая не представляли особого интереса.

Проповедник раскладывал трейлер. Две поджарые девочки с мучнистыми лицами помогали ему выдвигать длинные шарнирные секции крыши. С пронзительным деревянным скрипом раскрылись боковые стенки; священник нырнул в середину дырявой конструкции и вытащил крюки, поддерживавшие пол, затем установил и сам пол на шлакоблоках, которые девочки уже разложили по земле.

– Екэлкмене, господи Иисусе, – только и сказал Нильс.

– Не поминай имя Господа всуе, брат. Да! Он и есть, дом-странник, если разложить, шесть человек разместятся с большим удобством. Загляните внутрь, там вполне просторная гостиная. Хорошая кухня, две спальни. Разработан специально для странствий, должен стоять в системе парков по всей стране, национальная программа, все одинаковые, ладные, с иголочки, бери с собой домишко, становись на колесики и езжай, куда глаза глядят, – за теми, кто уже странствует от Калифорнии до Нью-Йорка и Флориды. Привет, сынок, – сказал он Айвару, – ты, наверное, хотел бы так победокурить, а? Вот и я непрочь.

– Что еще за система парков? – спросил Нильс. – Никогда про такое не слыхал.

– Ну, парки еще не построили, но построят, как только Эйзенхауэр доведет до ума свою систему дорог. Ко мне это пришло после молитвы. Дома-странники пойдут хорошо. У меня свое дело, я проповедую божье слово и рассказываю людям об этих домиках. Они нужны миллионам. Жена с матерью занесли в дом коробки. Айвар слышал, как они там переговариваются, расставляя тарелки в складном буфете.

– Мы столько времени проводим в дороге, – сказал Говард Поплин. – Рискнул бы предсказать, что через десять лет полстраны будет жить в таких вот мобильных домах, в домах на колесах. Налоговый пресс – вот, кто это сделает. Вы строите дом, селитесь туда со всей своей растущей семьей, и вот они тут как тут со своими вечными налогами. Вы у них в клешнях, вам никогда не вырваться, вы привязаны к этому дому. По соседству селятся негодяи, кричат и дерутся ночи напролет, их собака пролаяла вам все мозги, но вы ничего не можете сделать. Через дорогу строится ипподром или танцзал, вы терпите и это. Плюс цена за строительство стационарного дома воистину ужасна, эксперты говорят, во всем виноваты профсоюзы; простой шестикомнатный дом обходится вам в десять тысяч долларов. Маленький дом-странник – вот настоящая Америка, такая, какой она должна быть. Он борется с налогообложением. Он за свободу и независимость. Он взывает к инстинкту первопроходцев.

– Звучит разумно, – сказал Нильс. Говард Поплин провел его в дом. Стены из лакированной фанеры, на окнах мятые занавески в красную клетку. Пол прогибался под ногами, в доме было темно и гуляло эхо.

– Угостила бы мальчугана печенинкой, – сказал Поплин жене. Айвару позволили взять у женщины черствое печенье с изюмом. На лбу у нее пульсировала жилка.

– Один только раз с этим домом случилась неприятность – на узком мосту большой трактор пропорол ему бок, но поскольку этот всего лишь фанера, я залатал ее за полчаса. А теперь посмотрите сюда, – сказал проповедник, когда они снова вышли на воздух, и стащил с крыши машины плоский тряпичный мешок. Вытянув длинный деревянный треугольник, он развернул его в пространственную фигуру.

– Держите, – скомандовал он девочкам. Те вскарабкались на крышу, и подхватили треугольник. Затем установили блоки, с помощью крючков и глазков закрепили фигуру, получился настоящий купол. Теперь настала очередь флага, который Говард Поплин и повесил над входной дверью. «АТОМНАЯ СТРАНСТВУЮЩАЯ ЦЕРКОВЬ ИИСУСА! Мы Верим в Предзнаменования! Мы с Тобой!»

– Готов спорить, ты никогда раньше не видел странствующих церквей, – сказал он Айвару.

Обращение

– Который час? – спросил Нильс самого себя. В темноте он не разглядел зеленовато поблескивающих стрелок часов. – Ого, – буркнул он, дернув за выключатель лампы. – Два часа ночи. Что там, черт побери, происходит? Как будто свиней режут. – Он сел, сбросил ноги с кровати и натянул брюки. – Не хватало только, чтобы сперли свиней…

Элиза тоже проснулась, вытащила голову из-под подушки.

– Господи, что случилось?

– Проклятый проповедник со своей складной молельней. Понятия не имею, что он там делает – послушай! – Издалека доносился рокот голосов, словно толпа народу убегала от чего-то ужасного.

– Знаешь что, я сыта по горло, сколько еще ты будешь пускать сюда неизвестно кого? Дождешься, придушат тебя ночью твоей же собственной подушкой. Иди скажи им, чтобы убирались с нашей земли. Я бы в жизни сюда никого не пустила. Надоело до смерти. Забыл, как в прошлый раз притащил сюда цыган, как они выкопали розы и всю ночь распевали похоронные песни? Еще имели наглость поучать, чтобы я не лила на муравьев кипяток, муравьи, говорят, наши друзья, как я могу их обижать. А бродяга, который, таскал у нас на кухне банки? Да еще лез ко мне своими лапами. Ох, как мне все это вынести. – Она повалилась на подушку и натянула на голову одеяло. – Как можно было выходить за человека, если он даже на танцах жует табак, – причитала она, но Нильс не разобрал ни слова из этих приглушенных обвинений. Он перестал их слушать четыре или пять тысяч раз тому назад.

Он спустился по дорожке: издалека была видна гирлянда лампочек, натянутая вокруг складного дома, слышался вой генератора. Подойдя поближе, Нильс разглядел вокруг странствующей церкви неровные ряды людей. Откуда они взялись? – недоумевал он. Женщины со впалыми ребрами и каменными лицами имели вид явно нездешний, мужчины – огромные, как техасские лонгхорны; все они качались взад-вперед и таращились на Говарда Поплина – тот стоял с Библией в правой руке, под лучами электролампочек, покрытый гремучими змеями. Твари ползали у него вокруг шеи, по рукавам куртки, рубашке, оплетали ноги в пузырящихся на коленях штанах и стекали с пальцев, как замороженное масло. К верхушке похожего на алтарь сооружения была прибита доска.

– От Марка шестнадцать – восемнадцать! – провозгласил Поплин. – Будут брать змей, и если что смертоносное выпьют, не повредит им. Возложат руки на больных, и они ИСЦЕЛЯТСЯ. Не «почувствуют себя лучше», не «пойдут на поправку», наглотавшись дорогих таблеток и заплатив за рентген и гонорары врачам. НЕТ! Иисус СКАЗАЛ: «возложат руки на больных, и они ИС аминь, ЦЕ аминь ЛЯТСЯ! АМИНЬ! Для того мы сегодня здесь, возложим руки на больных, и они ИСЦЕЛЯТСЯ. Для того вы привели нам своих немощных и страждущих. Друзья, я брожу по этой земле от Калифорнии до Флориды вместе с Атомной Странствующей Церковью Иисуса, в этом доме Господа нашего я возлагаю руки на больных, и они ИСЦЕЛЯЮТСЯ. Вниз и вверх по всей стране, куда бы не привела меня дорога – подобно тому, как лодка оставляет за собой белый пенистый след, я оставляю за собой людей, что были больны, а теперь ИСЦЕЛИЛИСЬ. В Балке, Канзас, мать принесла мне младенца. Ребенок не вставал два дня, был вял и сер, как старая половая тряпка, я провел своей рукой – вот так – по груди, а другой по спине этого ребенка, и младенец открыл глаза: «Мама, я хочу пить», – сказал он. Да, именно так. «Мама, я хочу пить». Я смотрел, как она дает ребенку глоток воды, первый глоток воды за ДВА ДНЯ. Друзья мои, Младенец встал на путь ИСЦЕЛЕНИЯ. В меньше чем десяти милях от этого самого места ко мне подошел человек, старый человек с двумя палками, он с трудом отрывал ноги от земли. «Преподобный Поплин, – сказал он мне. – Преподобный Поплин, я согнут ревматизмом, в молодости меня сбросила на землю лошадь, я замерзал в зимнюю стужу, в метель потерял пальцы на ногах, топор отрубил мне большой палец на левой руке, катаракта затуманила глаза, и я живу в стране скорби после смерти моей жены. Можешь ли ты помочь мне?» «Нет, сэр, не могу, – ответил я, – ибо ты не болен, но стар». БИБЛИЯ говорит: «Я был молод, а теперь я стар. Это приходит к каждому из нас». Те из вас, кто страдает от старости, что совсем иное, нежели болезнь, примите свой удел и глядите вперед во славу Иисуса. Ибо никакая сила не сделает вас вновь молодыми. «Я был молод, а теперь я стар». Это очевидная истина. Но если вы страдаете от болезни – что ж, вот мы здесь. А теперь взгляните на этого несчастного мальчика, он болен полиомиелитом и не может ходить, но мы поможем ему ИСЦЕЛИТЬСЯ силой АТОМНОЙ молитвы и Иисуса. Я зову молитву АТОМНОЙ, поскольку молитва обладает силой атомной бомбы, молитва сдвигает горы, мы все это знаем.

И тут Нильс с изумлением обнаружил, что мальчик, которого вывела на сцену миссис Поплин, ребенок, что неуверенно волочил ноги, вцеплялся в ее плечо, но все же непреклонно направлялся к ее разукрашенному змеями мужу, был его собственным сыном, семилетним Айваром, который, как считал отец, спал сейчас в своей кровати.

– Айвар, – позвал Нильс, но негромко, потому что мальчик был уже в объятиях Говарда Поплина, и змеи обвивались вокруг его шеи, ползли по руке и падали на пол. Поплин положил ладонь на плечо мальчика.

– Видите, как бледен и слаб этот ребенок? Он едва стоит на ногах, посмотрите, он не может ходить без моей помощи, его ноги искалечены, в них нет силы, его спина перекручивается, словно взбивалка для яиц, едва он пытается сделать шаг, доктора дают ему полгода жизни. Подумайте только! Полгода жизни этой драгоценной юности, чья судьба, возможно, стать великим ученым и изобрести машину, что превратит траву в манну и золото. Этому мальчику нужна МОЛИТВА, АТОМНАЯ МОЛИТВА. ВоимяотцанашегоИисусаХристаисцелиэтогонесчастногобольногомальчикадайемуздоровьяИСЦЕЛИегоипозвольемуидтивпередиприумножитьисвершитьвеликоеоткрытиеипосвятитьсвоюжизньИисусуХристувославустранствующейатомнойЦЕРКВИАМИНЬ. Теперь, сын мой, посмотрим, сможешь ли ты ходить. – Поплин собрал с Айвара змей, мальчик неуверенно шагнул вперед, затем подпрыгнул, засмеялся, и махнул руками, разбрасывая тени.

Толпа стонала и рыдала, кто-то кричал, Говард Поплин объявил, что пустит по рядам тарелку для пожертвований, пусть дают, кто сколько может, на дело Иисуса Христа и помогают странствующей церкви бродить по земле.

Порка

Айвар совал в карман пятидолларовую бумажку, которую ему с благодарностью вручила миссис Поплин, когда вдруг неизвестная демоническая сила, в которой он не сразу распознал родного отца, ворвалась в центр освещенного круга, резко оттолкнула зашатавшуюся женщину, мозолистыми руками схватила Айвара, с угрожающим шипением подтащила мальчика к себе, вырвала из кармана деньги и бросила их на землю. Отец заорал, чтобы Поплин убирался с его земли вместе со своим мерзким лазаретом, и пообещал, что через полчаса тут будет шериф. Айвар ревел и крутился, пытаясь высвободиться из железной хватки, но все было бесполезно. На Нильса напал самый страшный гнев в его жизни.

Ворвавшись обратно в сарай, он принялся лупцевать Айвара кулаками и хлестать ржавой проволокой; от первого же удара на спине у мальчика лопнула кожа, но отец не унимался, пока из кровавого месива не показались белые кости позвонков. Пронзительные крики умолкли, Айвар потерял сознание, но Нильс продолжал его избивать, бессвязно вопя о лени и разрушении, лжи, вероломстве и преступных наклонностях – на крики из дома выскочила Элиза, волоча по грязи синельный халат. Увидав, что происходит, она не стала тратить время на вопли и протесты, а схватила стоявший в углу железный лом и опустила его Нильсу на голову.

Отвернувшись от мертвого мужа и дрожа всем телом, она опустилась на колени перед Айваром.

– Позволь мне помочь тебе, – произнес вдруг мягкий голос – в сарай вошел Говард Поплин и присел на корточки, качнув висевшим на шее ожерельем.

– Он умер, – пробормотала Элиза, – Я его убила. – Поплин опустился на колени рядом с телом Нильса и осмотрел огромную рану у того на голове, поблескивавшую стекавшей кровью.

– Займись мальчиком, – сказал Поплин. – Мальчик будет жить. Я останусь здесь и помолюсь за отца. – Ожерелье пошевелилось, и она увидала, что это змея. Элиза застыла; ничто не могло сейчас сдвинуть ее с места, кроме содрогающегося в ее руках ребенка.

Говард Поплин провел около Нильса всю ночь – молился, оборачивал вокруг тела змею, прикладывая мягкие, как бумага, руки ему ко лбу, и наутро они вдвоем вышли из сарая; Нильс шатался, и гремучая змея, обвив его руку, петлей улеглась на груди.

– Я вразумил его. Змея ползала по нему и вокруг него. Я молился во имя Отца и Сына и Святого Духа, чтобы жизнь вернулась в его тело. Он дошел до черты и познал Истину, он отверг греховное прошлое и осознал, что должен следовать предзнаменованиям, он услышал меня, он принял на себя змею и вот он здесь, чтобы жить и говорить. Аминь. Я тут не просто «дикси» насвистываю.

Так они оба остались живы: молчаливого и заикающегося Айвара вместе с братом Конрадом поселили у Элизиной сестры, а Нильс, обращенный в веру Говарда Поплина, воскрес приняв перед этим смерть от руки собственной жены. За год он научился без страха прикасаться к стеклу горячей керосиновой лампы, брать в руки гремучих змей, смотреть им в глаза и сыпать в чай щепотку крысиного яда – змеи его не кусали, яд не брал, и все это благодаря вере. Он сбросил с себя лютеранское воспитание, словно чужую грязную рубаху. Он предложил Поплину остаться у него еще на год и проповедовать дальше, сказал, что построит церковь – когда же священник отказался, сославшись на необходимость странствовать и творить угодные Богу дела, пообещал написать на силосной башне обращение – чтобы видно было всем, кто проходит по дороге. Что до убийцы, то Нильс дождался своего часа. Все субботы и воскресенья Элиза проводила с Айваром и Конрадом в доме сестры: первый был молчалив и подавлен, а второй рос ужасным обжорой, нетерпеливым и неуклюжим. Нильс никогда там не появлялся и вел себя так, словно оба мальчика умерли.

(Позже Говард Поплин вложил все церковные деньги в разработку и производство туристических автобусов, которые он назвал Завоевателями, и добился в этом бизнесе невиданных успехов. Он по сей день живет во Флориде, но называет себя Счастливый Джек.)

Небольшая услуга

Возможность представилась Нильсу двадцать лет спустя, когда в животе у его жены выросла раковая опухоль. Элиза съежилась, руки и ноги превратились в палочки, голени покрылись незаживающими болячками, а между перекладинами ребер и тазом разросся огромный надутый живот, словно последняя нелепая беременность. Боль была нестерпимой, и все же, когда по воскресеньям звонил Конрад, она говорила ему бодрым голосом, что ей уже лучше, на ужин у них сегодня курица, надо бы съездить в Миннеаполис купить новую ночную сорочку, как там Айвар, все в порядке? Когда ей станет лучше, говорила Элиза, она куда-нибудь поедет, надо же посмотреть страну.

Стояло пыльное лето, взбиравшееся на небо солнце лило жар на беззащитный дом, размазывая раскаленный воздух по перекрученным простыням; боль заполняла комнату, как вода – сперва тонкой дымкой растекалась по полу, затем обволакивала ножки прикроватной тумбочки, поднималась медленно, но неумолимо все выше и выше, наконец, словно береговая волна, заливала раскаленную кровать, росла дальше, огромная и злобная, острые гребни боли хлестали песком и жесткими водорослями, заполняли постель, доплескивались до стен, пол и стены от этой тяжести прогибались, в полдень, комната уже тонула в боли, потолок намокал, струи боли, просачиваясь в щели между изношенными досками, вытекали наружу и собирались лужей в пыльной дворовой канаве. Дышать в этом океане боли было невозможно, и она молила, задыхаясь:

– Помогите! Нильс, помоги мне, пожалуйста, помоги. Я не могу, не могу больше. Не могу, не могу. – После полудня боль закипала; Элиза превращалась в рыбу, которую живьем бросили в кастрюлю. Кожа лопалась, как на перезревшем помидоре, мышцы сводило судорогой и натягивало на кости; кипящая жидкость просачивалась в костный мозг, Элиза выгибалась дугой и кричала, пока выдерживали голосовые связки: – Помогите, не могу, не могу больше…

Нильс сзывал единоверцев, и они долго молились у ее постели. Бросали друг другу змей, пели, били в бубны, здесь же у Элизы в комнате проводили соборование, разговаривали с духами, но она лишь стонала: помогите, не могу, не могу больше, – и ничего не получалось, а когда на соседней ферме умер, отравившись крысиным ядом, молодой человек, всем стало ясно, что Элизин час настал. Но как же медленно.

Когда в воскресенье зазвонил телефон, Нильс поднял трубку, сказал Конраду, что мать спит, и нажал на рычаг.

Однажды утром, дотронувшись до стены спальни, он почувствовал, как она нагрелась на солнце. Дом был тих этим теплым днем, становилось жарко, но из комнаты для гостей, в которой сейчас лежала Элиза, не доносилось ни звука.

– О, Господи, – пробормотал Нильс, – сделай так, чтобы она умерла ночью, возьми ее к себе, Господи, и пусть это наконец закончится. – Он поднялся, дотащился до туалета и встал напротив унитаза, дожидаясь, когда потечет струя; но проржавевший краник не открывался, и пришлось спускать воду, чтобы привести его в чувство. От Элизы по-прежнему ни звука. Нильс выполз в кухню, включил чайник. К ней в комнату он не заглядывал, боясь сломать такую прекрасную тишину, по крайней мере, можно пока выпить чаю. Господи, хоть бы ты забрал ее ночью. Солнечный луч прошел через окно и лег на раковину. Горячий квадрат расположился на холодильнике, осветив следы пролитой пищи и жирные отпечатки пальцев. Вода в чайнике закипела, он бросил в треснувшую чашку пакетик заварки, налил воды, подождал нетерпеливо, пока она не станет темно-коричневой, капнул молока, но из-за ядовитой заварки оно свернулось творожными хлопьями. А может, прокисло молоко. Ерунда, подумал Нильс, и высосал всю чашку, горячую и прогорклую от испорченного молока. И вот – тут как тут. Из-за двери прорвался первый стон – открытым издевательством над его благословенной тишиной. Помогите. Не могу больше.

Это было невыносимо. Ярость перехлестнула вину и сострадание. Нильс выскочил на улицу и промчался вокруг дома. Помоги мне. За курятником стоял чурбан для колки дров с воткнутым в него топором. Не обратив на него внимания, Нильс забежал под навес, где лежал его старый топор лесоруба, взялся за рукоятку, пошевелил, проверяя, не болтается ли – есть немного – и вернулся в дом.

– Сейчас помогу, – и ударил.

«Мне бы ангельские крылья»

Кровь заливала комнату. В Элизе было слишком много крови, целые галлоны пурпурно-красной крови, она бурлила, лилась потоком, пропитывала все вокруг. Она пузырилась с шумом и бульканьем, заглушая его безмолвный крик. Тишина ускользала. Так близко, а не достанешь.

По наружной лестнице он поднялся на верхушку силосной башни и потянулся к небу, веря, что либо его подхватит Иисус, либо он заплатит за все.

Узнав о случившемся, старший сын Конрад рыдал в три ручья.

– Она хотела поехать в Эльдерхостел, на Аляску, если бы ремиссия, – повторял он сквозь слезы. – Она же никогда нигде не была. Проклятый ублюдок.

Но Айвар лишь кивал и соскабливал со старого стола краску – а какой еще реакции можно ждать от человека с некоторой, как говорится, задержкой в развитии.

Свет страха

Темная хижина Айвара стояла на темной городской окраине. По ночам он гасил свет, хижина погружалась во тьму, бледно-зеленые листья отливали свинцом, а тени казались гигантскими рулонами черной шерсти. Он тихо бродил по своим дорожкам, на ощупь и по памяти обходя камни, навострял уши и ловил ноздрями запах горностаевой шерсти и лисьего дыхания; он, не глядя, определял контуры столбов, как это умеют только слепые. Иногда падал на влажную траву, прямо на ползучих жуков, и долго смотрел в мигающее небо; ему было радостно – хоть эту радость и омрачала зависшая над поселком оранжевая волна уличных фонарей, да и само небо, прочерченное суетливыми планетами, спутниками и, слишком часто, вертолетами с их клацающим скрежетом – короче, темнота рушилась. Свои мысли он излагал Року, грубоватому на вид псу с вялыми глазами, который слушал разглагольствования Айвара и был единственным его собеседником, ибо разговорчив Айвар становился только в одиночестве.

– Что же это получается, страна боится темноты, миллионы людей видят небо и звезды только по телевизору, когда пылающие ракеты и кометы выписывают им название стирального порошка. Под ярким светом мы являемся на свет, растем под свет ночников, автомобильных фар, уличных фонарей, неоновых вывесок, маяков на небоскребах и горящих всю ночь витрин; с нами свет холодильника и ручных часов, стенные ходики светятся в темноте, мигалки машин и самолетов, фонарики на шариковых ручках и ключи с подсветкой, по ночам нас преследуют зеленые и красные глаза телефонов, телевизоров и охранных систем, водонагревателя, плиты и простых выключателей. Потом наступает это проклятое Рождество, зажигает окна и елки, огни на крышах, огни вокруг домов, лампочки вдоль главной улицы, каждая паршивая бензоколонка полыхает «Титаником». – Он перечислял заградительные огни, фермерские фонари, свет на пешеходных дорожках; каждый американский сосунок с первого дня жить не может без света, темнота изгнана в космос, и сумасшедшая страсть к люминесценции зажигает полыхающий по всему миру пожар: в топках сгорает уголь, дрова, нефть, газ, уран; электричество генерируют ветряные мельницы, солнечные батареи, приливы и отливы, турбины на перегороженных реках и ядерный распад. Дерево, жидкости, газы, руды, воздух, солнечные лучи – все это лезвия света, наточенные специально, чтобы пронзать черное кипение ночи.

Айварово счастье

Рабочее место Айвара выглядело так: у самой дороги длинные столы из плотницких козел и досок, а на них – выставка всевозможного хлама: кувшины, консервные банки, скобяные товары – каждая вещь снабжена белым ярлыком на белой хлопковой нитке, шариковой ручкой написана цена; хлопает на ветру тряпичная вывеска – «БЛОШИНЫЙ РЫНОК И КОМИССИОННЫЕ ТОВАРЫ». На проезжих туристах он зарабатывал неплохие деньги, но держал язык за зубами. Пусть думают, что сумасшедший Айвар кормится жареными кузнечиками.

Когда в 1988 году умер Вольдемар Салк, хозяин похоронного бюро «Салк», его дочь приехала в город разбираться с наследством, и ее белая грустная физиономия тут же скривилась от болезненных воспоминаний. Казалось, со времен ее детства не изменилось ничего – вот-вот из кустов выскочат сестрички Тул и заорут:

– Эй, ты, эй, ты, Пэтти, дурнее всех на свете! – Или: – Наша Пэтти как-то раз провалилась в унитаз! – и она опять побежит из Олд-Глори как можно быстрее и как можно дальше.

Она беспомощно бродила по заплесневелым вонючим комнатам: тошнотворный запах пропитал одежду, кровати, диваны и газеты, в кухонном буфете валялась овсяная мука и пшеничные хлопья, рис и масло, которым пропахли занавески, ковер на полу и все ее детство. Она вышла на прогнутое крыльцо и там, закурила в речном тумане, глядя на свою машину так, словно видела ее впервые в жизни. Мимо проехало несколько других машин, люди поворачивали к ней головы. Она отлично знала, что они сейчас говорят друг другу: кто это у Салка на крыльце, должно быть, дочка, как ты думаешь, вот же бедняжка, нет бы явиться, пока старик был еще жив, и ведь когда умерла мать, ее тоже никто тут не видел, стекляшка бесчувственная.

Странный человек Айвар катил по улице тележку, почти пустую, если не считать позвякивающих пивных бутылок. Он неторопливо посасывал вишневого «Спасателя»: сладкое колечко с острыми краями готово было вот-вот треснуть. Он смотрел, как женщина проводит левой рукой по крашеным завиткам волос, с плеч темного костюма летят хлопья перхоти, а французский маникюр на ногтях успел заметно облупиться.

Насвистывая какую-то ноту, он подрулил к крыльцу.

– Что вы думаете делать со всем этим хозяйством?

– Не знаю. Просто ума не приложу. Запах совершенно невыносимый.

– Это бальзамирующая жидкость, пожалуй что.

Да, наверное, так и есть, подумала она, а еще сигары, виски, старая грязная одежда, пожелтевшие простыни, крысиные экскременты, заскорузлые кастрюли и вонючие коты.

– Это какой-то кошмар. – Она, не глядя, теребила часы на руке. – Дом не стоит ни гроша. Кому здесь нужна старая вонючая хибара? Лучше бы он сгорел, меньше забот. Кто его купит с такой вонью? – Она смотрела на восток, в сторону Миннеаполиса.

– Хотите, я займусь мебелью? – предложил Айвар. – Если вы говорите, что вам тут ничего не нужно, подарите этот дом, ну хотя бы пожарникам, им пригодится для тренировок, не надо, чтобы стоял пустой, дети будут лазать, курить всякую дрянь, цеплять болячки, поговорите с Лео Паустером, это начальник пожарной охраны, потом спишете с налогов, а вам останется хороший чистый участок, делайте с ним что хотите.

Совет пришелся дочери по душе, и она им воспользовалась. Подписала бумагу, согласно которой все, что находится в доме, передавалось Айвару, получила взамен мятую долларовую бумажку и обещание немедленно приступить к делу, после чего позвонила начальнику пожарной охраны и выкатилась к черту из Олд-Глори.

(На обратном пути, когда она подъезжала к границе штата, товарный поезд, сойдя с рельсов, свалился с эстакады прямо на шоссе. Три часа дочь простояла в пробке, обвиняя во всем умершего отца. Прошло время, и ей вдруг стало трудно выбирать. Слишком много было на свете сортов кошачьего корма, форм, размеров и цветов шариковых ручек, видов и сортов шампуней, типов консервированных помидоров – целиком, нарезанные, соусы, пасты – толстых и тонких колготок множества оттенков, с уплотненным верхом, блестящей ниткой, прозрачных или матовых, десятки видов волокна, с толстым носком и промежностью или без, малого размера, большого, удлиненных, обычных или нестандартной длины; виды зубной пасты, размеры и степени жесткости зубных щеток; ткань для простыней номерами от 180 до 320, сотни тонов, в цветочек, полоску, горох, мультяшные фигурки, льняные, дамасского и египетского хлопка, клетчатые, сатиновые, вышитые, с монограммами, фланелевые; слишком много сортов яблок; напитки от бутылочек размером с палец до галлонных банок, а еще соки, а еще вода из бесчисленных источников; сами магазины: сюрреалистичные, яркие, многократно клонированные в экстравагантных торговых центрах – источники напряженного и ежечасного выбора, в котором на самом деле никакого выбора нет. Через год после смерти отца она ехала в Мичиган на встречу с клиентом – она работала спиритическим каналом для одного охотника ледникового периода, дававшего через нее консультации по семейным проблемам – на мосту Макинак на нее вдруг напала неодолимая паника; проехав треть моста, дочь остановила машину и застыла на месте – руки вцепились в руль, голова прижата к костяшкам пальцев, она боялась даже смотреть на тяжелые амбразуры, в которых где-то внизу плескалась вода. Вокруг шипели и рычали машины, вопили клаксоны, но она не двигалась с места. Лишь плакала и дрожала до тех пор, пока не открылась дверь, и какая-то женщина средних лет не спихнула ее на пассажирское сиденье.

– Сейчас переедем, – бодро объявила незнакомка. – Я тут присматриваю за мостом. Ты не первая, такое тут сплошь и рядом. И шоферы на грузовиках, и даже крутые ребята на «харлеях». Нечего стыдиться.)

Что нашел Айвар

На всю грязную работу по расчистке дома Айвару дали три недели. Древние приспособления для бальзамирования трупов он продал в Северную Дакоту, Музею Искусства Погребения, и туда же ушли старые подшивки «Современного Директора Похоронной Службы». По шаткой лестнице он взбирался на чердак, рыскал по захламленной кухне, словно яйца, раскалывал спальни, со скрежетом оттаскивал от стен бюро и шкафы, поднимал их цепкими пальцами и оглаживал каждую деталь, точно деревянную невесту. Достав из тайного резерва деньги, он взял напрокат фургон и день за днем вывозил из дома барахло: шведское бюро, четыре застекленных книжных полки с первыми изданиями Джека Лондона, шесть кресел мореного дуба от «Стикли», стеатитовую раковину. Какие-то вещи он отвозил в свою ремонтную мастерскую – полуподвальную конуру на заброшенной фабрике шерсти, которую снимал за двадцать долларов в месяц.

На чердаке у Салка он нашел стопку пожелтевших расистских газет: «Звон Клана», «Чистокровная Америка», «Белый рыцарь» и продал их библиотеке «Союза защиты гражданских свобод». Несколько сотен проволочных вешалок покрасил из пульверизатора в лимонный и огненно-красный цвета, после чего отвез в местную химчистку – по доллару за полсотни; унитаз, бачок с цепочкой и ванна на грифоновых ножках ушли за хорошую цену в отель «Волчья Шкура» города Хьявата-Фоллз. На втором этаже он складывал ненужное – треснувшие пластиковые ремни, рваные галоши, ломаные пластиковые оправы от очков, разнокалиберные пуговицы, коробку с рыболовными крючками, проржавевшими настолько, что они слиплись в один колючий ком.

Осматривая крышки столов и ящики бюро, он нашел двадцатидолларовую бумажку, приклеенную лентой к кухонной столешнице, такая же болталась на ржавой кнопке у задней стенки платяного шкафа. Вонючие стариковские матрасы стали настоящим рогом изобилия.

Он вынес из дома вещи, затем реквизировал плинтусы, прополз по всем полам, поднимая доски и ощупывая дымоход, которым уже давно не пользовались, отпарил обои (кое-что за них давали декораторы, пускавшие в дело пурпурные завитки и выдолбленные в бумаге полоски) в тех местах, где бумага легко отставала от стен. Старания были вознаграждены кучей скомканных банкнот на общую сумму восемь тысяч долларов и банкой с полтинниками президента Кеннеди.

К концу 1989 года вложенный доллар принес Айвару 111 999. Он купил стоявшую у реки старую фабрику шерсти, и начал собирать подержанную мебель в сотнях развалившихся сберегательных и заемных банков. Из кабинетов и вестибюлей поверженных контор лилась потоком отличная мебель: ореховые столы с серебряными деталями, ящики для бумаг ручной полировки, столы тикового дерева для приема посетителей, журнальные столики беленого дуба, компьютерные столы из карельской березы. Он заполнил этим богатством три этажа – впрочем, состояние мебели не было идеальным, ящики ободрались в тех местах, где клерки царапали ногтями, выслушивая по телефону плохие новости.

Эта мебель и стала основой айваровского богатства. Одна его бизнес-рука хватала старые викторианские дома, расчищала их и продавала после разбора ореховые библиотечные панели, витражи, колонны портиков, лепнину, балясины и ванны на когтистых лапах – в стране начинался строительный бум. Другая копила отборную офисную мебель и садовые скульптуры. В сети его магазинов «Западная старина» можно было найти все, вплоть до фальшивых фасадов и коновязей, витрины ломились от шпор, коллекционных мотков колючей проволоки, десятигаллонных шляп, коровьих черепов – болтавшиеся по стране бродяги свозили все это на деревенские аукционы, а сам он собирал новый хлам по ломбардам и комиссионкам мелких городков. С ним вместе путешествовал Девил Бассвуд, специалист по американе, работавший раньше в Сотби, двадцатидевятилетний молодой человек, всегда в отглаженных шелковых брюках от Джорджио Армани, толстовках и белых подтяжках. За ними следовал полутрейлер, и как только он наполнялся, Девил вызывал новый. (Зимой Бассвуд утонул в озере Вермилион, когда его буер соскользнул в открытую воду.)

К сорок восьмому дню рождения Айвар был хозяином ранчо в Монтане и прибрежной виллы на Таити, но внешне почти не изменился: длинные, пыльные веревки волос все так же болтались по плечам грязного льняного пиджака, на ногах хлюпали черные кроссовки. Он по-прежнему собирал по пути невостребованные мусорные баки и интересовался ломаными велосипедами. В занюханном монтанском городишке, таком маленьком, что некуда даже плюнуть, он купил содержимое ломбарда «Бедный Мальчуган», где среди прочего обнаружилось старое седло со штампом на задней луке «А. Д. Зейцлер и Ко, Силвер-Сити, Нью-Мексико», веревки и пастушьи крюки, полка для журналов с вырезанным на боку кривоногим ковбоем, круглое, обтянутое ячеистой сеткой радио, корзинка с потускневшими серебряными ложками и старый зеленый аккордеон такого несчастного вида, что можно было подумать, будто на него наступила лошадь. Более-менее интересные предметы отправились в лабораторию для оценки и реставрации (таким образом он обнаружил утерянную картину Ремингтона с кавалерийской атакой, а резная полка для журналов оказалась позарез нужна изысканному и экстравагантному Томасу Моулзуорти[314]). Старые ложки годились разве что на переплавку, аккордеон же отправился на долларовый прилавок олд-глориевского склада, открытого двадцать четыре часа в сутки, днем и ночью, настоящей Мекки для коллекционеров, способных проехать сотню миль, чтобы вдоволь порыться в мусорных корзинах.

Подземелье

Элиза Хассманн была лишь одной из неправдоподобно большого числа жителей Олд-Глори с диагнозом «рак». Утомляемость в городе заметно превышала среднюю по стране: мужчины по вечерам надолго застывали перед телевизорами, женщины шатались на рабочих местах и клевали носом в автобусах. Встревоженные чиновники от здравоохранения катались по окрестным фермам, брали пробы почвы, воды и воздуха, проверяли местную кукурузу и свиней. Кому-то пришло в голову исследовать известняковые пещеры, что прятались глубоко под черной землей. Люди годами жаловались на низкий подземный гул, который в разное время года превращался то в нескончаемый скрежет, как будто, по утверждению прихожан-пятидесятников, там катился в ад бесконечно длинный подземный поезд, а то в резкие завывания, похожие, по мнению доморощенных историков, на гуляющий в подземных казематах ветер. Штат прислал в город женщину-геолога, которая, в свою очередь, выписала команду ученых с непонятными приборами; они-то в результате и сообщили, что действительно, из пещер вырывается низкочастотный звук – мощная вибрация, семнадцать циклов в секунду, дополнительный обертон семьдесят циклов в секунду и еще пульсация с гораздо более высокой частотой, причина неизвестна, и явление, безусловно, представляет собой загадку природы. В довершение ко всему, в пещерах обнаружили опасно высокий уровень радона, который и проникал в подвалы Олд-Глори. Город лихорадочно распродавал дома и разъезжался. Недостроенные прямоугольные скелеты отбрасывали трудноразличимые тени, а кучи кирпичей и песка зарастали травой.

Брат Айвара Конрад Хасманн

– Так вот откуда взялись эти белые фазаны. Все от радона. – Конрад Хасманн с женой Нэнси сидели за столом на старой ферме Хасманнов, он выплевывал на тарелку нежующийся кусок бекона и водил рукой по лбу, откидывая нависшую над глазом седую кудрявую прядь. В наследство от Нильса ему достался длинный шишковатый нос, близко посаженные светло-голубые глаза придавали странноватый вид, а уши плотно прижимались к голове. Ферма перешла к обоим братьям, но Айвар, проведя в полном одиночестве в доме ровно один день – таково было его условие – продал свою долю Конраду, который тут же избавился от всей земли, кроме четырех окружавших дом акров, и остался работать на газовой компании Руди Генри. (Когда его дочь Вела была еще маленькой, он говорил ей, что просто обязан там работать, потому что его фамилия Хасманн, а это почти что Газман. Потом к ним взяли на работу Джона Рупа, и отец объяснил девочке, что рупом называется редкий невидимый газ, благодаря которому летают птицы.) Вместе с домом он получил в наследство фотографию покойной тетушки Плоретты – во всех регалиях Дикого Запада и в ореоле уносимых ветром осиновых листьев она восседала на пне, светлые волосы выбились из-под громадной белой ковбойской шляпы, обтянутая перчаткой рука покоится на плетеном аркане, маленькая шпора блестит на солнце, а из кобуры на правом бедре торчит перламутровая рукоятка револьвера, взятого напрокат у фотографа.

– Сколько раз просила не выплевывать изо рта, тошнит уже. Зачем ты это делаешь? – Старалась дышать через рот, Нэнси накручивала на указательный палец прядь волос. – Слышишь, какой ветер? По радио сказали, порывами до шестидесяти. Погода теперь точно переменится. – Она выбросила в ведро сложенную газету. – Дурацкий кроссворд, сплошные реки в Азии и игроки в гольф тридцатых годов.

– Где Вела?

– Не знаю, где-то на улице. Не представляю, что она там делает на таком ветру. А что?

Голос Конрада стал по-кошачьему мягким.

– Я просто подумал, поваляемся немного в спальне, можно чуток вздремнуть. – Мягкий живот свободно колыхался под трикотажной рубашкой.

– Спать днем? То я не знаю, тебе охота спать не больше, чем заполучить рак.

– Хватит про одно и то же. Я уже слышать не могу эти раковые разговоры. Пошли в спальню. – Он шлепнул ее по заднице. Она увернулась, но все же потопала вслед за ним в сумрачную комнату (раньше тут спали его родители, но Нэнси обила потолок тканью с блестками, а стены заклеила обоями в оранжевую полоску), простыни и одеяло после ночи сбились и хранили запах их тел, ветер пронзительно свистел в окнах.

– И, конечно, точно в момент оргазма нашей девочке отрезало руки, – год спустя, шепотом призналась Нэнси своей сестре.

В стороне от дома

На деньги, оставшиеся от страховки Велы, они починили в старом доме изоляцию, на это ушла тысяча долларов, а еще две – на масляный обогреватель и штормовые окна на втором этаже, но все равно зимой в спальне было так холодно, что изо рта шел пар. Нэнси хотела переделать кухню, расширить вечно забивавшийся сток и поменять вздувшийся линолеум, но Конрад сказал: пока подожди.

Он поскоблил стекло и взглянул на белое волнистое поле. На противоположном окне солнце растопило наледь, и там виднелись растянувшиеся вдоль дороги здания, элеватор и афишная тумба, на которой женщины из кружка лютеранок нарисовали личико трехлетнего ребенка с золотыми кудряшками и одинокой, словно маленький значок, слезкой – «АБОРТ ОСТАНАВЛИВАЕТ БИЕНИЕ СЕРДЦА» – вдалеке маячила бензоколонка «Коноко», река, и на другом ее берегу – айваровский склад и автостоянка. На щебенке дороги валялся ком гофрированного железа, прямо на желтой полосе. Мертвая ворона – должно быть, подбирала какую-то гниль и попала под машину. Проехал синий пикап Дика Куда, вильнув, он придавил воронью тушку и отбросил в сторону перья. Конрад проследил за грузовиком и увидел, как тот остановился у забегаловки под названием «Вдали от дома».

Ни с того, ни с сего Конраду вдруг захотелось кусок вишневого пирога и кружку бодрящего кофе, только не растворимого и не в гранулах, и не из художественного стекла Нэнси. Несколько лет подряд он пил кофе с пирогами в Чиппеве, в гриле Уилли, но не раз обращал внимание, что каждое утро у забегаловки «Вдали от дома» собирается приличная толпа.

Когда он ехал мимо силосной башни, настроение, как обычно, испортилось – тысячу раз за лето можно было забраться наверх и закрасить эту проклятую штуку – облупившееся изображение Иисуса со змеей в каждой руке перед домом-трейлером. Вообще снести башню, если на то пошло. Столько лет стоит пустая. Кристаллики снега на пучках придорожной травы напоминали корку соли. Он миновал плакаты «ОЛД-ГЛОРИ ВЕРИТ В БОГА И В АМЕРИКУ, А ВЫ?» и «ЗДЕСЬ СЛЕДЯТ ЗА ДЕТЬМИ».

Единственное свободное место оказалось рядом с Диком Кудом. Его одежда пахла каким-то ядовитым стиральным порошком. Ресторан был полон, сюда явилась половина фермеров городка, которым неохота было самим готовить себе завтрак – а может, они пришли ради удовольствия заказать и получить два сочных свиных ребрышка с домашней жареной картошкой, а то и добавку, вместо тарелки с несъедобной дрянью и жалобного нытья. Какого черта Нэнси не может приготовить приличный завтрак? Знает же прекрасно, что он любит испанский омлет, и как часто она его жарит? На День отца разве что. Завтрак в постель, испанский омлет, еще кое-что. А все другие дни – «готовь сам». И только Нэнси такая?

– Дик, ты дома что ешь на завтрак?

Дик поднял красную физиономию – кожа пористая, словно на нее побрызгали горячим сахаром.

– Замороженные вафли. У нас вся морозилка завалена этими вафлями. Их можно есть с маргарином или с кукурузным сиропом, можно со взбитыми сливками из тюбика. В крайнем случае, с желе. Как поживаете, миссис Рудингер? Я, пожалуй, возьму дежурное блюдо.

– Вы уверены? Сегодня у нас пареная репа, ее не все любят. – Она многозначительно посмотрела на человека из службы доставки, перед которым стояла тарелка с горкой пареной репы.

– Клянусь этим снегом, очень люблю. И побольше жареного лука. – На стене, за кассовым аппаратом висела фотография миссис Рудингер: стоя у венецианских жалюзи, она держала горящую бумагу – закладную – щипцами для спагетти. Над дверью красовалась голова взрослого оленя, которого миссис Рудингер застрелила в 1986 году; голова покачивалась, когда входили посетители.

– Это входит. Печенка, лук, пареная репа, два кукурузных кекса и кофе. Вы будете кофе?

– Лучше молока. Если можно. – Он повернулся к Конраду и сочувственно спросил:

– Как девочка?

– Кажется, неплохо, справляется. Два раза в неделю терапия, дома специальные приборы. Музыку еще слушает, мы купили «Уокман», пока она лежала в больнице. Чуть ли не каждые два дня ей подавай новую кассету, получается недешево.

Два сезонника-гватемальца встали из-за стола, заплатили за свои яичницы и ушли. Мимо проскакала новая официантка миссис Рудингер, наполняя чашки кофе.

– Кто она? – поинтересовался Дик Куд, когда девушка отошла на приличное расстояние, – китаянка, вьетнамка?

– Думаю, кореянка, – сказал Конрад. – В этом все и дело, азиаты затопили страну – чинки, мексы, паки, теперь еще арабы с Ближнего Востока. Совсем не то, что наши предки – те были белыми, они знали, на что идут, и что такое настоящая трудовая этика, они не слонялись без дела и не взрывали дома. Это не белые люди. Цветные, полукровки. Все просто – страна переполнена, на всех не хватит места, работы тоже не хватит.

– Ладно, ладно, – сказал Дик Куд, – у нас дома куча пленок. У сестры, остались, это Рассела – могу принести. Пусть девочка порадуется. Какую она любит музыку? Надеюсь не черномазое дерьмо – этот реп со всякой похабщиной. Я бы в своем доме такого не потерпел.

– Не. Что она любит? Знаешь, это забавно, но она все время крутит Лоренса Уэлка, всю эту старую попсу. Их теперь много на пленках. Не знаю, что она в нем нашла, но слушает целыми днями. По мне так эта ерунда протухла еще до моего рождения. Буль-буль-шампанское, а не музыка. Прям анекдот какой-то. Песни для богадельни. Но ей нравится. Бодрые мелодии, видимо поэтому. Нэнси хочет свозить ее в Диснейленд, когда она немного окрепнет, послушать польки, у них там потрясающий оркестр «Диснейленд Полька-Бэнд», до фига аккордеонов.

– Еще перерастет. После всего, что выпало на ее долю, пусть слушает, что хочет. Скажу тебе одну вещь насчет полек – этот диск-жокей из Сент-Пола пару месяцев назад выдал просто так, экспромтом, чтобы слушатели присылали ему названия своих любимых полечных групп, представляешь? За три дня получил двадцать восемь тысяч открыток. Да, позавчера мы смотрели «Мышьяк и старое кружево», это фильм Фрэнка Капры[315]. Сказали, он тоже играл на гармошке, показали клип. Джимми Стюарт, Джон Кроуфорд[316], и они когда-то играли на аккордеонах. Любимый инструмент Голливуда. А как насчет Майрона Флорена [317]? У меня есть записи. Он раньше играл у Лоренса Уэлка. А Фрэнки Янкович? «Катись из бочки…» А как насчет Уппи Джона Уилфарта [318]? Что он творил в Нью-Алме? А еще там была, на старой семьдесят восьмой пластинке, аккордеонистка, Виолет, Виола Турпейнин [319]? Финка. Бог ты мой, как она играла. Наверное, уже умерла. Красиво очень, эти скандинавские мелодии, но сейчас их мало где услышишь, разве только на фестивалях, это все хорошо, но в обычной жизни, как во времена моего детства, такую музыку разве найдешь? Мой дед еще играл. Он когда-то работал вместе с финнами, они там пели песню, что-то про почтальона. Черт их побери, ужасно смешно. У нас до сих пор валяется старая венгерская скрипка, правда, треснутая. Странно, сейчас вся эта старая музыка, многие интересуются, ты знаешь, финны, шведы, хорваты, но если хочешь знать мое мнение, это все равно, что заливать в мертвеца свежую кровь. – Он хотел сказать, что понимает толк в аккордеонах, ранах и бедах, но Конрад не хотел об этом слушать.

– Ну, эти песни ее чем-то трогают, у других людей не так. Говорит, поднимают настроение. Как-то сказала врачу, что если когда-нибудь сможет шевелить руками, то хотела бы научиться играть на аккордеоне.

– Правда? А что они говорят, это возможно?

– Нет.

– Что делать. Просто чудо, что она вообще жива. Чудо, что их пришили. Могу себе представить. В газете писали, это второй случай. Подумать только, сшить все крошечные сосудики, соединить мускулы? Я не понимаю, как они это сделали. Сильная, мужественная маленькая девочка. Кто-то там наверху за ней присматривает. Хотел бы я, чтобы Он так присматривал за Расселом. Наверное, ходит в какую-нибудь из этих групп взаимопомощи, есть ведь всякие – анонимные картежники, анонимные обжоры, сексоголики, магазинные воры. Должно же быть что-то вроде для слепых и увечных, правда?

Конрад посмотрел на часы. Он уже знал, к чему клонится разговор, но вовсе не хотел в очередной раз слушать о Расселе, которого посреди пустыни выбросили из автобуса. Оставалось двенадцать минут, чтобы добраться до «Газа Олд-Глори». Хорошо, если Пит уже там, поможет закинуть в грузовик баллоны. Всяко лучше, чем слушать Дика Куда – красная морда съежилась, сейчас заплачет.

– Что тут скажешь, – проговорил Конрад. – Днем светло, а ночью темно. Летом тепло, а зимой холодно. До встречи, – добавил он.

Дик доел репу и попросил добавки; он смотрел, как Конрад выезжает со стоянки на тарахтящем грузовике, между прочим, не пристегнув ремень – что за глупость так рисковать. Потом закурил. Что за бессмысленность во всей этой семейке. Уж как сестра заботилась о Расселе, и все равно с ним приключались беды – одна за другой. Дик допил молоко и пожалел, что кончились тосты. Потом ему вдруг пришло в голову:

– А рисового пудинга у вас нет?

– До обеда не будет, Дик. Мало кто заказывает на завтрак рисовый пудинг.

Он оставил ей десять центов, затем, скорчившись, вышел навстречу морозному ветру, в котором крутился сейчас чувствительный снежок, и двинулся к грузовику, оставленному перед почтой, в восьми кварталах от забегаловки. Он всегда там парковался. Ветер дул в лицо так сильно, что каждые несколько шагов приходилось отворачиваться и шагать вслепую. Жуткий холод, думал Дик, руки замерзли, даже в теплых перчатках. Цифровой термометр на фасаде банка показывал восемь градусов ниже нуля, но порывы ветра достигали сорока. Конрад ввалился в магазин – это была «Западная старина» – чуть-чуть согреться, все лучше чем ниточная лавка или магазин здоровой пищи – и стал бродить по рядам, приглядываясь к инструментам: старые красивые панели красного дерева, небольшой, но хорошо сбалансированный молоток, кованые дверные петли. На столе навален всякий хлам – обычно там не на что было смотреть, но как-то раз на этом самом столе он нашел крошечный медный ватерпас – спиртовой, с забавной гравировкой, настоящий инструмент краснодеревщика. Теперь там обнаружился маленький зеленый аккордеон, и Дик тут же ухватился за находку. Надо подарить девочке Конрада, ничего, что она никогда не будет играть. Пускай слушает свои пленки, смотрит и думает, что играет. Заплатив доллар, он и потащил старый аккордеон к грузовику.

Дома он решил слегка привести инструмент в порядок – по правде сказать, это был кусок дерьма; он положил его в раковину, включил душик, которым моют овощи, брызнул жидкого мыла. Проклятая хреновина пропиталась водой. Отяжелевший, но чистый инструмент не издал ни звука, когда Дик растянул меха, хотя он и жал на все кнопки сразу. Просто надо высушить. Он положил аккордеон под окно на решетку с горячим воздухом. К вечеру тот, естественно, высох и был достаточно чист, чтобы стало видно, насколько стара и разбита эта игрушка. Меха оказались жесткими, как дерево, и растягивались всего на несколько дюймов, дико при этом дребезжа. Дик побрызгал «Ви-Ди-40» и внутри и снаружи, но лучше от этого аккордеон не стал. А, к черту, все равно ей только смотреть.

На следующее утро он направился к той же забегаловке; переезжая через пути, посмотрел, как рельсоукладчики, устроившие себе недавно перерыв, вытирали рты бумажными салфетками и выбрасывали пластиковые бутылки вместе и бумажные кофейные стаканчики в установленную на платформе мусорную корзину, потом включил радио – это оказалась государственная станция, поскольку вчера после ужина на грузовике каталась жена – и стал слушать, как Джон Таунли поет «Край земли», под аккомпанемент редкой концертины «Диппер Шантиман»; ее делали из западно-индийского дерева кокоболо и кожи козленка, язычки ручной работы, на боках гравировка с морскими мотивами – пышнотелые русалки на гребнях волн – воздушные кнопки из полированной кости поблескивали на темном дереве, словно рычаги deux ex machina [320].

Глубокие, как у гобоя, тона оттеняли голос Таунли, но на полуслове «великое море ре…» Дик выключил радио. Морские песни всегда кончались потерями и утопленниками.

(Его племянник Рассел родился слепым, и вся семья сочла за великую милость, когда у мальчика вдруг обнаружились музыкальные способности. Знакомая итальянка научила его играть на аккордеоне, а первой его сольной пьесой стала шведская версия «Жизни в финском лесу» – та, что потом превратилась в «Гору пересмешника». Женщина дала хороший совет:

– Старайся играть так, чтобы в этих песнях себя узнавали все нации – и ты никогда не будешь без работы. – К тринадцати годам он играл на большой квадратной концертине «Хемницер», заработал на детских конкурсах шестьсот хрустальных кубков – все благодаря собственной версии «Коровьего колокольчика», которую он исполнял на манер Эдди Арнольда[321] так, что восьмидесятилетние обитатели Олд-Глори узнавали в проигрышах «Вальс Сент-Пола». Отец, с тревогой наблюдавший за тем, как мальчик понемногу приносит деньги, стал записывать его на пятничные часовые представления, проходившие на местной летней базе отдыха. «Озеро Хайдэвей» принадлежало его другу Харли Уэстхолду (урожденному Варенскьёльду), который совратил и очаровал Рассела за двадцать минут до его первого концерта.

– Давай малыш, прими по-быстрому душ. От тебя пахнет. Нельзя играть перед высококлассным залом и так потеть. Давай сюда, я тебя раздену. Душ вот здесь. Ах-ах-ах-ах. Только никому не говори, а то я тебя убью.

К двадцати одному году Рассел стал ходячим несчастьем. Пусть и слепой, но он тайком убегал из дому по ночам и стоял на дороге, пока его не подбирала попутка. В городе он играл на своей концертине для пьяных и накуренных, призывал художников по татуировкам «делать все, что угодно». Иллюстрации получались банальными, забавными, иногда непристойными. Год или два он проработал в Миннеаполисе уличным музыкантом, затем, одурев от химии, излишеств и грез о сверхъестественном, купил билет до Лас-Вегаса. За сорок миль до места он заглотил кучу разноцветных таблеток, вскочил на ноги, достал из футляра концертины пистолет и принялся палить в крышу автобуса. Две пловчихи из команды Университета Огайо разоружили его очень быстро. Водитель автобуса подрулил к обочине и попросил девушек выкинуть негодяя вон. Они столкнули его со ступенек, потом подняли, перекинули вместе с инструментом через забор из пяти рядов колючей проволоки и оставили в пустыне. С тех пор его никто не видел.)

Скука

А все потому, что было скучно. Она болталась по двору и замахивалась метелкой на ласточек. Несколько дюжин этих птичек поселились под карнизом старого сарая и внутри него, жухлые гнезда качались на пыльных балках, лепились под самой крышей, и половину лета птицы сновали туда-сюда, таская в клювах жуков, муравьев, ос, пауков, мух, пчел, мотыльков и толстые иголки.

Гроза надвигалась с севера: кудрявая, высоченная сливовая туча с темными клиньями у основания выпускала из себя злобные языки ветра. Ветер бесил и сводил с ума – чтобы укрыться от пыли, приходилось поворачиваться к нему спиной. Так оно все и вышло: ветер, гроза, где-то на севере дождь. Очень скучно и совсем нечего делать в Олд-Глори, нечего делать дома с глупыми родителями, и хуже всего по воскресеньям, когда просто нечего, нечего, нечего делать, и телевизор не работает, и некуда пойти, и ничего съедобного в холодильнике, только сырая индюшка валяется там уже неделю и успела протухнуть. Отмечая щели, в которые влетали и вылетали ласточки, она лупила по птицам, представляя, что это теннисные мячи, а она сама – чемпионка по теннису. Налетали порывы ветра, свистели и срывали с деревьев листья. Приближался грузовик, громыхая так, словно сейчас развалится на куски, она изящно повернулась, не выпуская из рук метлу-ракетку, и через темное стекло разглядела черные бачки Эда Канки, а рядом его сына Уайти, красавчика Уайти, старше ее на один класс, героя ее грез – ей виделось, как она сидит на детском стульчике, длинная до щиколоток юбка колоколом падает на пол, он подходит и что-то ей протягивает, она никогда не знала, что – букетик цветов, свернутый лист бумаги, или конфету (несколько лет спустя это выяснил психоаналитик) – потом наклоняется и целует, поцелуй похож на комара и едва касается сперва губ, потом, если это была ночь, волос, и тут в своих мечтах она падала в обморок. Сейчас же она высоко подняла метелку, с трудом удерживая ее против ветра и намереваясь зафигачить очередную ласточку в середину следующей недели. Но ласточек не было, грузовик проехал совсем близко, дребезжа и громыхая зубчатыми краями железных листов, мелькнул у сарая старого Надсена и понесся на север. Три ласточки нырнули в самые высокие гнезда, она подпрыгнула, замахиваясь метлой, и в эту секунду страшный порыв ветра вырвал из кузова кусок листового железа. Острый лист, словно летучая серебряная гильотина, спорхнул через весь двор, отрезал ниже локтей обе ее поднятых руки и ударил по лицу, поранив и сломав нос.

Канки даже не заметили, что их оброненное железо отрезало девочке руки, они поднялись в гору и исчезли из виду. Она стояла, ошеломленная, пригвожденная к земле и смотрела, как семена дерева сыплются на обшивку сарая, краска на нем давно облупилась от дождя и перемешанного с песком снега, равнодушные ласточки то исчезают, то появляются вновь, насекомые у них в клювах похожи на усы, разорванное ветром небо, черные окна дома, старое стекло швыряет в нее синее крутящееся отражение, из обрубков рук хлещут фонтаны крови – в первую секунду, она, кажется, услыхала влажный шлепок, с которым кисти стукнулись о стену сарая, и тонкий звук железного удара. На землю она не смотрела и не видела там своих рук, еще согнутых так, словно они удерживали метлу.

Она взвыла.

Из натянутых легких вылился невероятный переливчатый крик, мятежный рев умирающей жизни – крик, которому хотят научиться все, но дается он немногим. Этот крик выбросил из постели ее родителей, словно острия пружин.

Гости

Меньше чем за неделю Конрад приучил себя завтракать «Вдали от дома». Кормили там вкусно, место было веселое, полное суеты и новостей. Там не нужно было слушать, как жена причитает над Велой. Конрад любил свою дочь, но не выносил больных – он не мог смотреть на ее изуродованные шрамами руки, слушать стоны и тяжелое дыхание, когда физиотерапевт, густобровая женщина с писклявым голосом и огромной задницей, мучила девочку упражнениями. Как же часто они теперь плакали – и дочь, и жена. Дом пропах горем и промок от слез.

Конрад положил политую кетчупом глазунью на тост и откусил, другое яйцо он размазал по панированному в кукурузе мясу и попросил миссис Радингер принести два пончика с повидлом. Появился Дик Куд, волоча за собой пластиковый мешок для мусора.

– Что это, Дик, – твой обед?

– Нет, это для твоей девочки. Заметил у входа машину. Ты говорил, что ей мало этих старых лент? Тут штук пятьдесят, и еще аккордеон, нашел у Айвара, представляешь, может сгодится – будет смотреть на него и слушать пленки, как ты думаешь? Даже если просто смотреть, тоже ведь неплохо, а? Просто чудо. Маленькая мужественная девочка. Ты знаешь, я бы за это судил – навалить в кузов листовое железо без парусины и даже не привязать. Не представляю, как Эд Канки будет смотреть тебе в глаза. Преступление. Его мальчик учится вместе с Велой? Ты наверняка уже говорил с адвокатом. – Он протянул черный мешок Конраду, давившемуся в эту минуту первым пончиком.

– Слыхал историю? Разбился самолет, и погибли все, кроме одного мужика. Где-то в глуши, на Аляске, не знаю. Бедолага болтался по лесу почти неделю, ни одного человеческого следа, чуть не свихнулся. Потом видит: на дереве болтается веревка, а в ней черномазый. Мужик говорит: «Слава Господу, цивилизация». Здорово, да?

– Ага. Это южный анекдот. Рассказывали в Чиппеве. Но этого не может быть. В Северной Америке дороги через каждые двадцати миль. Не мог он блуждать целую неделю. Об этом писали в «Нэшнл Джиогрэфике». – Он доел второй пончик, проглотил остатки кофе и мотнул головой, скидывая со лба седую прядь. В горле застрял горький привкус.

– Спасибо, – Конрад встал, у него вдруг зачесалось все тело, будто на нем завелась парша. – Я отдам ей сегодня вечером. Пора на работу, делать доллары. – Он вышел за дверь, Дик Куд смотрел через окно, как он забрасывает мешок в кабину, и по тому, как садится за руль, скребнув ногой по полу, можно было догадаться, что пленки вывалились наружу. Он затолкал их в мешок довольно плотно, могли и расколоться. Эти пластиковые футляры для кассет, с острыми краями. Дик заметил, что Конрад опять не пристегнул ремень и закурил, выезжая с площадки. Если все время так сбрасывать со лба волосы, можно и шею свернуть. Дик поджал губы.

Вечером, подруливая к дому, Конрад увидал, что окна сияют сквозь сумерки мангово-желтым светом, а на площадке припаркованы три машины. О Господи, только бы ничего не случилось, сказал он вслух; ветер захлопнул дверцу и натянул шарниры, а Конрад, взбежав по ступенькам, окунулся в запах орегано и дрожжей, грохот музыки с верхнего этажа, топот и разговоры. Жена колдовала над взбитым кремом, а на стойке был сооружен буфет с синими и белыми пластиковыми тарелками, веером чайных ложек, палочками морковки и сельдерея, кубиками оранжевого сыра и геометрическими фигурами из оливок, деревянная миска щетинилась картофельными кольцами.

– Что, черт побери, тут происходит?

– Только не говори, что забыл. Я сто раз повторила: пятого числа у Велы гости, к ней приходят в гости школьные подружки. Они сейчас наверху. Я испекла слоеный торт с клубникой. Никогда больше не буду его делать – на этой проклятой старой кухне жуткая темень – все равно что вдевать нитку в иголку посреди угольной шахты. Они будут кушать у нее в комнате, забрали все стулья. Мы поедим в гостиной. Я там поставила карточный столик. В леднике для тебя пара банок пива. Что это за мешок?

– Для Велы. Дик Куд передал то ли пленки, то ли еще что. Господи, не могу я больше слушать, как он трындит об одном и том же. Как будто не о чем больше говорить, да еще таким слюнявым голосом. О чем бы шел разговор, все сворачивает на Рассела.

– Рассел – это кто?

– Племянник. Проклятый богом кудовский племянник, которого выкинули из автобуса посреди пустыни. – От музыки, что тяжелыми громкими ударами пробивалась со второго этажа, у него лязгала челюсть.

– Там кто?

– Одри. Дочка твоего босса. Одри Генри и еще несколько девочек. Я сейчас отнесу им закуски, или, может, лучше ты сам скажешь, что еда готова? Поднимись, если хочешь.

– Нет, лучше ты. Может они заодно приглушат басы и дадут нам спокойно поесть?

Она засмеялась, но не обычным своим смехом, а театральным «ха-ха», которому научилась у телевизора.

– Сомневаюсь, они же веселятся.

Пять девочек расселись на краю кровати и на деревянных кухонных стульях. На подоконнике выстроились банки из-под шипучки. Одри Генри держала на коленях кассетник и легонько барабанила по нему пальцами. Серебристые волосы подстрижены под горшок, затылок выбрит. На ней были мешковатые армейские штаны, переливающийся лиловый свитер не доходил до пояса.

Нэнси остановилась в дверях, улыбнулась девочкам, и проговорила старательно-веселым голосом:

– Одри, какой чудный свитерок, что это, мохер? Кашемир! Очень красиво. Девочки, пицца готова, так что берите, не стесняйтесь. И побольше, вторая в духовке, я поставила на маленький огонь. Вела, Дик Куд передал тебе пленки.

Вела опиралась спиной на дорогую треугольную подушку, на подносе перед ней стояла банка кока-колы с длинной соломинкой. На лице россыпь прыщиков, длинные волосы уныло висят, несмотря на все мучения Нэнси с плойкой. Бесполезные руки спрятаны под художественным покрывалом, которое Нэнси сшила сама, и, посчитав, что это элегантно, украсила узором из листьев плюща.

– Пленки. Ну, ладно, пленки, а какие? Тяжелый, их там, наверное, штук сто. – Одри высыпала пластиковые кассеты на кровать. Туда же повалился и старый жесткий аккордеон.

– Господи, что это?

– Аккордеон. Ну и развалина. – Ким, которая с пятого класса играла на клавишном аккордеоне, но терпеть не могла этот инструмент и мечтала о гитаре, взяла подарок в руки. Заскорузлые меха не желали растягиваться, и она сдалась, после того, как эта пищалка выпустила из себя несколько тонких ноющих звуков, словно астматический младенец. – Не играет. А что за пленки? Майрон Флорен, кто это? «Полька на всю ночь», «Полька для любимой»? Смотрите, смотрите, какой урод.

– Давай поставим. Для смеха.

– Давай, вот какие-то «Полька-маньяки». Включай.

Они визжали от смеха, они чуть не умирали от хохота, передразнивая дурацкие «умпа» танцоров и топая ногами с силой, которой позавидовал бы сваезабойщик.

Вела сидела с обиженным видом.

– Ма, зачем мне этот хлам? Убери его. Выброси в мусор. И это тоже, – указывая подбородком на аккордеон. Одри нажала на кнопку, и кассета выскочила из плейера. Словно вонючую кость, девочка бросила ее в мешок, вернула на место прежнюю и щелчком прибавила громкость.

– Что это за группа? – спросила Нэнси. – Звучит красиво.

– «Заворачивай роту, базука, и схема…», – пел низкий мужской голос.

– «Враг Общества». Я их обожаю. Мама, подарите мне на день рождения эту кассету.

– Папа говорит, слишком громко.

– Это же рэп! Он должен быть громкий.

– Ладно, девочки, не забудьте про буфет. На десерт слоеный торт с клубникой и взбитым кремом.

– Можно я выдавлю крем из баллончика, миссис Хасманн? Мне ужасно нравится.

– К сожалению, Одри, этот крем я взбивала в миске, она слишком тяжелая.

– Тогда я пас. Я такой не люблю, он совсем не сладкий. – Я буду только клубнику. У вас есть «Тропикана»?

Нэнси не понимала, чему они все смеются.

– Вела, ты говорила своим подругам, что мы весной поедем в Диснейленд?

– Боже мой! – воскликнула Одри. – Диснейленд.

(Через год, ранним темным утром Одри улетала в Бостон – она первая из женщин своей семьи отправлялась учиться в колледж. Внизу, словно светящееся тесто, раскатывались желтые огни городов, длинные потоки фонарей чертили дороги, из темноты возникали занятые своим делом рабочие. Улицы казались светящимися бороздами. На востоке, сквозь угрюмое облако, пробился кроваво-оранжевый луч, и самолет снижался, направляясь к сплошному полю шрамов и рубцов – Чикаго.)

Нэнси с Конрадом сидели в гостиной на креслах, таращились в телевизор и слушали, как грохочет второй этаж.

– Кто притащил эту помойную молотилку? Одри? – Он откинул назад седую прядь.

– А кто же еще? Вырядилась в кашемировый свитер, двести баксов, не меньше. – Они опять уставились в телевизор.

– Одна сплошная война, – сказала Нэнси. – Один сплошной дым. Ничего не видно, даже оружия.

– Ага. Иракцы подожгли скважины.

– Дать тебе кусочек торта?

– А медведь срет в лесу? – Корки пиццы лежали на ручке кресла одутловатыми улыбками.

Мусор

Олд-Глори и еще несколько городков округа за определенную плату отсылали мусор в Миссисипи, когда штат закрывал свои накопители, а в местные свалки отбросы уже не помещались. Горячим солнечным мартовским утром Уайти Канки и рыжебородый Мартин Х. Свон, работавшие по субботам на городском мусоровозе, забрасывали в кузов машины пластиковые мешки и коробки «Край света» – если среди хлама находилось что-нибудь стоящее, они тащили это в кабину. Неделю назад, на помойке у Баннбергера им попались наполовину полные бутылки джина и бурбона – почистив от кофейных зерен и ошметков жирного бекона, они опустошили их, потом Мартин скрутил пару косячков, которые тоже пошли в дело. Прибавка к зарплате.

– Старик Баннбергер, должно быть, крепко закладывает, – сказал Мартин Х. Свон, расчесывая пальцами бороду.

– Или его баба, втихаря.

Но сегодня улов был небогатым – рваная баскетбольная сетка, которую может и удастся починить, поломанная велосипедная рама, с которой уже ничего не сделаешь, немецкий тостер с торчащими наружу горелыми английскими кексами и старый зеленый аккордеон. Тостер и аккордеон они бросили в кабину.

В конце работы пришлось ждать грузового полуприцепа, который потащит это все в Миссисипи. Водил его чудик в кожаной куртке по имени Снэйкс. Он еще носил ременную бляху с косым крестом – подарок фирмы за три года безаварийной работы. Свой грузовик он арендовал у христианской транспортной компании «Божий завет», возившей по всей стране мусор, материалы из отстойников и опасные отходы.

– Что-то Снэйкс опаздывает.

– Ага. – Мартин Х. Свон жевал никотиновую жвачку, которая, как предполагалось, должна была помочь ему бросить курить. Двигатель он не выключал – дело шло к вечеру, и становилось холодно.

– В прошлый раз тоже опоздал.

– Он не виноват, это все его напарник, жирный черномазый. Таппер. Похоже, не в себе. Не замечал, как он балакает сам с собой, когда Снэйкс заставляет его что-то делать? – Мартин выплюнул жвачку в окно, и достал из нагрудного кармана сигарету, прикурил.

– Ага. Давай потом по пиву.

– Давай.

– Чтоб миссис Баннбергер еще разок почистить в шкафах. Вон он, разворачивается.

– Он там один. Видишь? Без напарника. Если только этот Таппер не делает ему минет. Поможешь грузить.

– Господи боже, а ты на что? Я и так целый день вожусь с этим хламом.

– Я тут главный. Да ладно, там все на автомате. Только дернуть за рычаг, собрать, если что рассыплется, и натянуть со Снэйксом брезент. Что тут сложного?

– Главный? Пей тогда сам свое ебаное пиво.

– Я так и собирался, мелкий говнюк.

Побег

Когда полработы было сделано, забилась гидравлика, и на прочистку ушло не меньше двадцати минут. Долгая вонючая возня – Уитни выколачивал, выгребал и закидывал обратно валившийся со всех сторон мусор. Он во весь голос костерил Мартина Х. Свона, сидевшего сейчас в чистеньком грузовике, читавшего мотоциклетный журнал и каждые семь-восемь минут поднимавшего голову, чтобы проверить, что там происходит. Снэйкс ничего не отвечал, лишь резво прыгал, поблескивая пряжкой, подключал гидравлику и прилаживал грязно-оливковый брезент.

Соскребая прилипшее к башмаку дерьмо, он посмотрел на Уайти и спросил: – Как насчет прокатиться до Миссисипи? Таппер уволился. Я теперь могу нанимать помощников. Но только сразу. Я и так опаздываю. Если надо позвонить домой или собрать чемодан, даю пятнадцать минут. Этого хватит кому угодно и на что угодно. Так я считаю.

(Таппер Шампань уехал в Оклахому на похороны шестнадцатилетнего брата Ли Дюка Шампаня, которого отправили на полгода в Академию молодых лидеров исправлять поведение, учиться есть горох, приседать, драить полы и ботинки, говорить «есть, сэр» и сносить невзгоды. Однажды утром, он не встал с кровати, задохнувшись от приступа астмы, которую воспитатель накануне диагностировал как симуляцию.)

– Ага. Точно. Еду. Прямо сейчас. – Он сгреб с соседнего с Мартином Х. Своном сиденья куртку, тостер, аккордеон, забрался в высокую кабину полутрейлера, и, устроившись в удобном кресле, принялся разглядывать полочку с дисками – Дуайт Йокам и Винс Гилл[322], над лобовым стеклом переводные картинки из каждого штата вперемежку с переливающимися крестами и религиозными изречениями; уезжаю, думал он, как это легко и просто, уезжаю. Больше вы меня тут не увидите. Он крикнул с высоты кабины: – Эй, Мартин, я уезжаю, представляешь? Передашь папаше?

– Ладно, – ответил Мартин. Он жевал четыре куска никотиновой жвачки.

Путешествие заняло три дня, спали они прямо в грузовике. Машина была новой компьютеризированной моделью, и каждые десять часов мотор выключался, заставляя водителя останавливаться; Снэйкс, правда, знал, как это обойти, но говорил, что дело того не стоит; задняя часть огромной кабины напоминала небольшую квартирку с керамической плитой, стойкой для еды, телевизором, складной раковиной и модными панелями из искусственного дерева, так что Снэйкс останавливался за два часа до компьютера и дожидался, пока тот протикает – приятно было провести время, посидеть, поесть пчелиной пыльцы, выпить чашечку эспрессо. Он научил Уайти заваривать крепкий кофе в маленькой угловой кофеварке, сказал, что привык к черному, сказал, что Таппер наваливал в чашку по четыре ложки сахару, получались густые сладкие помои. Снэйкс оказался хорошим парнем, любил посмеяться, так что Уайти вовсю придуривался, передразнивал знакомых, а как-то сел на раздавленный аккордеон – тот хрюкнул – потом растянул на сколько мог меха – аккордеон выдал что-то вроде писка, рыка и под конец перднул. Уайти нравилась добродушная веселость Снэйкса, и на третий день, когда они добрались до Миссисипи, а вокруг стали все чаще попадаться черные, Снэйкс сказал, что там, куда они едут, где эта огромная свалка, там рядом с ней есть негритянские дома, их не должно быть, но вот стоят, хотя вода в окрестных колодцах пропиталась ядами.

Уайти никогда не помышлял стать шофером-дальнобойщиком, эта работа представлялась ему низкой и грязной, но сейчас, в машине, он почти передумал: он сбежал из Олд-Глори, смотрит на мир, слушает музыку, классные шуточки. В кабине приятно пахнет, поскольку Снэйкс не курит, а над зеркалом заднего вида висит сосновый освежитель воздуха. Однажды разговор зашел всерьез, и Снэйкс рассказал Уайти, как жутко ему было десять лет назад – он тогда разводился, избил свою бывшую жену, просидел некоторое время в тюрьме и там открыл для себя религию; Уайти рассказал Снэйксу, как острый кусок железа вылетел из отцовского грузовика и отрезал девочке руки, и как они ничего не знали до тех пор, пока отец той девочки не ввалился к ним домой – он полез драться к отцу Уайти, кричал и плакал, и никто ничего не понимал, но тут зазвонил телефон, мать сняла трубку, оказалась соседка, она спросила, – у вас там все в порядке? я заметила у дома машину Конрада, и теперь волнуюсь, ситуация, сами понимаете, мать тогда ответила: приходите быстрее. Он плакал, рассказывая обо всем этом, злился на себя за такую детскую слабость, и чтобы прийти в чувство, открыл окно и зашвырнул аккордеон в чистое поле – к траве и змеям.

– Эх, – вздохнул Снэйкс. – Знаешь, чем я сейчас занимаюсь? Лазаю в горы. Альпинизм, когда есть время. Водилы быстро теряют форму – дрянная дорожная кормежка, задница, как груша, курево, окна закрыты, человек слабеет. Я начал лазить в горы несколько лет назад, после того, как нашел Бога, и, ты знаешь, как будто заново родился. Бросил курить, нарастил мускулы, твердые, как камень, я даже могу носить морскую форму, в последний раз я в нее влезал, в двадцать два года. А какие там места – сразу приводят в чувство. Как будто ближе к Богу. Ты бы попробовал, пока молодой. Самое то.

– Ага, – согласился Уайти. – Как-нибудь попробую. Мартин Х. Свон тоже бросает курить. Жует никотиновую жвачку и тут же курит.

– Ничего не выйдет. Завязывать, так сразу. Чтоб себя не обманывать.

(Через год или два Снэйкс, достав альпинистскую веревку – неоново-розовую и флюоресцентно-желтую на сиреневом фоне – повесился в кабине своего грузовика. Оставленная на сиденье записка гласила: «Я не буду носить очки».)

Вашу маму ждут большие перемены

Продуктовая лавка «Бриллиант» стояла под палящим солнцем на обочине автотрассы в четверти мили от двойного ряда убогих домишек, разделенных грязной дорогой. Перед самой лавкой – пятнадцать на двадцать футов – торчала заляпанная бетонная ступенька и трехъярусный фальшивый фасад из покореженного выцветшего картона, толстое зеркальное стекло окна пересекала трещина, заклеенная липкой лентой. Под крышей висела рукописная вывеска «ПРОДУКТЫ», а над дверью еще одна, сулившая «ДОМАНЮЮ КАЛБАСУ» и «ГОРЯЧИЙ БУДИН». Окно окаймляли древние объявления, сообщая, что «ДЖАКС – лучшее во всем городе пиво», НЕХИ, Отличное мороженое, Полезный для зубов табак, Браунс-мул, безалкогольное пиво и «Все в открытую», Добро пожаловать, Лучший в штате, Царский, Королевский, любимый Правителями, Принцами и Графьями жевательный табак. Рядом стояла одинокая бензоколонка, 85-е октановое число.

В задней части лавки, под рифленой металлической крышей располагались три комнаты; Адди, сорокалетняя дочка Кларенса Стрэйнджера (он умер в 1987 году, когда вдруг оборвалась цепь, державшая сиденье карнавальных качелей, и его швырнуло прямо на детскую коляску), ухаживала за маразматиком-мужем, старше ее на тридцать лет, занималась магазинной бухгалтерией, готовила сытные обеды и рисовала на квадратных кусках фанеры сцены из своего детства, растолковывая на полях, что там происходит. (Чернокожая крошка в розовом платьице и белой, со звездами, шапочке убегает по свежей пашне от двух громадин в масках, ноги у них расставлены, словно ножницы, а промежности зловеще выпирают. ОНИ МЕНЯ ЧУТЬ НЕ ПОЙМАЛИ. В ШЕСТЬ ЛЕТ МАМА ГОВОРИЛА, ЧТОБЫ Я НЕ ХОДИЛА НА ДОРОГУ. Я НЕ ПОСЛУШАЛАСЬ. ЭТИ ЛЮДИ ПОГНАЛИСЬ ЗА МНОЙ. КРИЧАЛИ УБИРАЙСЯ ОТСЮДА, ТВОЙ ОТЕЦ Е…) Она была тоненькой и низкорослой, брови на ромбовидном лице с ввалившимися щеками круто изгибались, словно крокетные обручи.

С левой стороны дверей располагалось другое окно, поменьше, чем то, зеркальное, зато с поднимающейся рамой, так что можно было обслуживать покупателей – любителей пива – стоящих прямо на улице. На полке под окном – мешанина пыльных предметов: две связки с красными бумажными чашками и игрушечными пистолетиками, коробка с шурупами, микстура от кашля «Братья Смит», «Викс» и «Луден», в рваном пакете использованные пробки с приставшим коричневым мусором, четыре пустые стеклянные банки со скособоченными крышками, все это пожелтело на солнце, покрылось пылью и мушиными точками.

В самой лавке рычали два больших холодильника, один заполняли банки с пивом, другой – соки и шипучка, у дальней стены стоял третий – с молоком, беконом, яйцами, вялыми пучками салата; через весь зал тянулись зеленые полки с консервированным добром, сладким картофелем, мамалыгой, арахисовым маслом, хлебом, супами и сахаром.

Облокотившись на раму, она смотрела, как катят по трассе машины. Подрулил белый грузовик с арканзасскими номерами, и тощий хлыщ с трехдневной, а вовсе не пятичасовой щетиной попросил 35-миллиметровую пленку для фотоаппарата – у нее есть. Заглянул мистер Тек со своей миссис, им нужно сгущенное молоко для цикория, им нужен маргарин и спички – у нее есть и это. Завернул почтальон из «Федерал-Экспресс», из его наушников неслись пучки кислотного джаза и обрывки цифровых сэмплов, запросил кока-колы – у нее есть. Сигареты, бензин, конфеты, аспирин, колбаски, шариковые ручки, у нее есть, у нее есть.

Неподалеку от двойного ряда домов ей попались на глаза трое детей, лет четырех-пяти, не больше, они во что-то играли – должно быть, близнецы Тини Фолк и их маленький братик. Один притоптывал ногами по пыли, копируя танцора из «Улицы Сезам». Потом они надумали прыгать с провисшего крыльца – в домике жила Тини Фолк, сама еще дитя, тощая и нервная девица: когда она была дома, то все время кричала, чтобы дети заткнулись. Но эти сорванцы, по крайней мере, живут с матерью, она хоть как-то о них заботится, не то что нью-йоркская сучка, про которую писали в газете – родила двойню и ушла из больницы: записалась под чужим именем, ищи ветра в поле. Адди встречала Тини каждое утро, та стояла у дороги в надежде поймать автобус до Ворда – смотрела вдаль, нетерпеливо переминалась с ноги на ногу; в Ворде у нее была работа – то ли на мясоупаковочной фабрике, то ли в прачечной, а может, и там, и там. За детьми присматривала старая миссис Симмс, Тини платила ей десять долларов в неделю, но старуха была наполовину слепа, на три четверти глуха и хрома на обе ноги, так что по большей части сидела на крыльце с выключенным слуховым аппаратом и дремала. Она почти не слышала, что делают дети, и Адди знала, что рано или поздно запищат тормоза и в лавку с криками ворвется человек: о, боже, я задавил ребенка.

И уж конечно, старшие бегали по краю автотрассы, подначивая друг друга держаться до последнего дюйма, и лишь когда грузовики начинали гудеть, со смехом отскакивали на обочину. Только посмотрите: барахтаются в грязи, вокруг клубы пыли. Она сонно наблюдала, как дети топают мимо домов и исчезают за сараями. Ясно, точно на картине, ей виделось, как их сбивает машина. Если это случится, она нарисует. Она рисовала только то, что уже произошло, – боялась накликать беду.

В полдень она читала «Уордл Джорнал», когда дверь со скрипом отворилась, на пороге возникли близнецы с младшим братишкой и потопали прямиком к холодильнику с пивом.

– Вы куда это?

– Нам шипучки.

– Шипучка стоит денег. У вас есть деньги?

– Ага.

– Хорошо, только шипучка не здесь, здесь пиво для взрослых. Шипучка в другом холодильнике. – Они забрались на ящик, который она держала специально для маленьких покупателей и дотянулись до крышки. Бормоча что-то друг другу, они доставали из ледяной воды бутылки, рассматривали и, наконец, остановились на «Ю-Ху» с апельсиновой мякотью и лаймом. Близнец в полосатой рубашке – невообразимо грязной – протянул ей деньги.

– Что это ты мне даешь? – Она снова и снова разглядывала бумажку.

– Доллар.

– Доллар! Конечно, доллар, а что же еще! Где вы его взяли? – У нее едва не дрожали руки.

– Нашли.

– Нашли! Конечно нашли, а как же еще! Где?

– Около дороги.

– Ага. Около дороги. – Только представьте, думала она. Всему миру позарез нужны деньги, и кто же их находит? Дети, чтобы потратить на сладкую шипучку, они даже не представляют, что попало им в руки. Забрать себе, пусть тащат свою шипучку, кто, черт возьми, что узнает? Они – никогда. Никто – никогда. Небось, какой-то отвязный грабитель банков или наркокороль – едет по дороге, окна нараспашку, и тысячедолларовая бумажка летит себе зеленой птичкой. А может фальшивка. Скорее всего, так и есть, фальшивые деньги, и она только зря потеряет три бутылки шипучки.

– Пейте свое добро, – сказала Адди. Положила тысячу долларов в кассовый ящик, под специальный зажим, где хранились двадцатки. В лавке сроду не водилось ничего крупнее двадцаток. Дети, сгрудившись под холодным шуршанием вентилятора, крутили бутылки и рисовали линии на запотевшем стекле.

– Я сейчас пройду вдоль дороги – поищу, нет ли там еще таких долларов. А вы сидите на ступеньках и никуда не ходите.

Она прошла в обе стороны, внимательно вглядываясь в траву, линялые пивные банки, сигаретные пачки, заляпанные грязью мешочки из-под картофельных чипсов, обрывки целлофана. Солнце палило без всякой жалости.

– Ничего нет. Видать, только один и был. – Она зашагала обратно к лавке, раздумывая о том, что надо бы ее закрыть часа в два и сходить в банк, проверить, настоящие деньги или нет.

Дети сидели на крыльце, шипучки в бутылках оставалось на один дюйм, они тянули ее с громким влажным хлюпаньем.

– Мать когда приходит?

– После ужина. Поздно.

– Ну конечно поздно, как же еще! Скажете, чтоб зашла ко мне. Скажете, чтоб зашла в лавку, я отдам ей сдачу. Слышите? Я вам говорю. Если забудете, будет очень жалко, она столько работает. И не лезьте на дорогу, слышите меня?

Они поставили на прилавок пустые бутылки и зашагали к своей лачуге, где старая миссис Симмс уже кричала с крыльца: ну вы идете или нет? Они пинали камешки, подпрыгивали, а тот, на котором были штаны с лямками, приговаривал: оп-ла, как дела. Штанишки на маленьком сползли и намокли. Они поравнялись с торчавшим из травы помятым инструментом, и близнец в полосатой рубашке опять на него запрыгнул. Вааах, охнула эта штука, и они завизжали от смеха. Малыш в комбинезоне поднял инструмент и кинул его на дорогу. Вдали, на мерцающей трассе, показалась черная точка, потом стала расти, с рычанием приближаясь к детям.

– Ну, вы идете или нет? – кричала миссис Симмс.

Многотонный грузовик с воем и стуком промчался мимо, выпустив из трубы пыльный горячий воздух, в котором затрепетали тысячедолларовые бумажки.

Горе-кладоискатели завопили от попавшего им в глаза песка.

– Ладно, – объявила миссис Симмс, – этот вкусный кукурузный пудинг я буду есть сама. Считаю до пяти, а потом все съедаю. Раз. Два. Три. Четыре. – Она подняла миску и поболтала над ней ложкой.

– ПЯТЬ.

Загрузка...