Городок строили и покидали дважды: в первый раз после пожара, во второй его опустошила холера и страшная зима, а несколько лет спустя появились три германца – сажать кукурузу вдоль реки Литтл-Рант. По счастливой случайности этот плодородный кусок прерии лежал невозделанным в то время, когда все хорошие земли среднего запада обрабатывали уже несколько поколений фермеров.
Прибыв на место, германцы – вюртембержец, саксонец и кенигсбержец, последний стал германцем уже в Америке – обнаружили четыре или пять полуразвалившихся контор, пятьдесят футов тротуара и забитую мусором общественную водокачку у подножия холма, за салунным клозетом. Иссушающая летняя жара и хлесткие ветры прерий так долго вгоняли в обшивку гвозди, что вагонка перекорежилась, ощетинившись острыми краями.
Они явились поодиночке, не знакомые друг с другом, в один и тот же день поздней весной 1893 года. Людвиг Мессермахер, сын германо-русских эмигрантов, променявших свои степи на такие же, но в Северной Дакоте, привязал лошадь с пятном на заду к непрочной ограде – лошадь была куплена, хотя он об этом не знал, в округе Пэйлоуз у нез-персэ[21] по имени Билл Рой и досталась сперва странствующему зубодеру, затем виртуозу-налетчику из Монтаны, потом уполномоченному по делам индейцев из резервации Розбад и дальше целой череде пастухов и фермеров – она ни у кого не задерживаясь надолго из-за привычки лягаться, от которой ее отучил только Мессермахер. (Деду Билла Роя как-то довелось охотиться, прячась за крупом далекого предка этой самой лошади – тогда с помощью треснутого рога горного барана и единственной стрелы он завалил бизониху и трусившего рядом с ней теленка.)
Мессермахер ходил по искореженному тротуару, заглядывал сквозь разбитые окна в дома. Худой и жилистый, он знал толк в фермерстве и плотницком деле. Его смуглое лицо было абсолютно плоским, словно в детстве на него наступила корова, а безгубый рот, прикрытый, будто соломой, горчичного цвета усами, огибали тонкие, словно трещины на льду, линии. Более темная борода свисала с подбородка, как спутанная пряжа. Он приехал сюда вдоль реки, берега которой опирались на поросшие ивняком отмели, выше поднимались дикая рожь и просо. Спал он под тополями, разжигал небольшой костерок из разбросанного по земле хвороста, иногда прочным немецким башмаком выворачивал из земли стрелолисты. Все его имущество умещалось в двух мешка из-под зерна.
Час спустя появился Ганс Бетль – на подскакивающей телеге, прищелкивая языком и напевая песни своей кобыле. На его худощавом лице остро торчали высокие скулы, мяса на щеках не было. Из-за низкого сагиттального гребня брови нависали над бледными радужками, придавая лицу напряженный вид. Тупой нос, круглые уши и жесткие волосы цвета железняка были совсем обычными, но изгиб рта, слегка выпяченные и словно готовые к поцелую губы, глубокий грубый голос – молоко с песком – всегда привлекали внимание. Он был силен и широк в плечах, с крупными запястьями. В Баварии работал помощником мельника, славился музыкальным даром, однако после ссоры с хозяином, когда последнего нашли бездыханным в заполненном на четверть мешке с мукой, Бетль сбежал в Америку, пообещав при первой же возможности вызвать к себе жену Герти с новорожденным Перси Клодом. Он так и не решил, повезло ему или нет, когда за двадцать долларов в месяц его взяли играть на корнете в бродячий итальянский оркестр. В Чикаго дирижер сломал зуб о кусок ореховой скорлупы, попавшейся в восхитительной помадке, которой его угостила молодая крестьянка в перепачканном платье. Зуб пульсировал от боли. Дирижер взялся прокалывать раздувшуюся десну перочинным ножом и получил скоротечное гнилокровие. Он умер в грязной комнате, не заплатив за аренду; музыканты остались одни. Бетлю к тому времени осточертели трясущиеся поезда, потные толпы, итальянская музыка и эмоции. На вокзале ему попалось объявление о бесплатной земле на реке Литтл-Рант. Раз уж они дают по четверти акра всем желающим, то пусть дадут и ему. Говорят, крестьянская жизнь полезна.
Перед закатом появился третий германец, Вильям Лотц – на визжащем велосипеде, пыхтя и глодая хлебную корку. Вечерний свет заливал улицу, словно театральные подмостки. Увидав двоих незнакомцев, палками чертивших что-то на земле, Лотц остановился на другом конце заросшей травой дороги. Воздух дрожал. Эти двое неожиданно выпрямились и посмотрели на него.
Из своей прежней страны он приехал еще ребенком и поселился на ферме у дядюшки, на северном берегу озера Гурон; с самого дальнего поля там можно было иногда заметить дым торопящегося на запад парохода. В доме у дядюшки говорили по-английски.
Лотц был смышлен и прижимист, худ, как мотыга, с круглой, словно булыжник, головой, темными курчавыми волосами, надутыми щеками и маленькими косоватыми глазками. Он был добродушен – из тех людей, что никогда не кричат даже на лошадь. Двенадцать дядюшкиных сыновей и слушать не хотели о том, чтобы часть фермы когда-нибудь перешла к кузену, и в конце концов он ушел от них, загоревшись объявленной в дядюшкиной фермерской газете бесплатной раздачей земли. Он купил билет на «Сильный» – пароход, отправлявшийся по Великим Озерам в Чикаго. Тот вез бочки с сахаром и три сотни пассажиров: индейскую семью из Корте д'Ореллес[22], группу молодых польских рабочих, с воодушевлением направлявшуюся на мясоконсервные заводы, двух норвежских пасторов, ирландского железнодорожника и три белокурых русских семейства, плывших в Дакоту. В Сент-Игнасе они остановились, чтобы взять еще пассажиров. Дул сильный ветер. Белые цветочные лепестки из окрестных садов опускались на палубу и темную воду. На борт взобрались голландские эмигранты в деревянных башмаках – их путь лежал к утопической Индиане – и разбрелись по заполненной людьми палубе, но еще больше народу осталось стоять на пристани, выкрикивая приветы и послания родне.
В половине второго ночи, под полной холодной луной «Сильный» наткнулся на необозначенный на карте риф и разломился пополам. Нос почти сразу затонул, но корма еще держалась на воде, полная огня, который охватил и бочки с сахаром. Лунный свет падал на катившиеся мимо волны и мокрые лица тонущих пассажиров, на шести языках кричавших о помощи. Лотца выбросило на берег вместе с молодой голландкой – вдвоем они цеплялись за сосновое изголовье капитанской кровати. Пока доска погружалась и всплывала, Лотц мысленно изобретал спасательную машину – прямоугольную деревянную раму на надувной резиновой подушке для плавучести, задний винт приводится в движение ручным кривошипом, другой, педальный винт под ногами; еще должна быть мачта с небольшим парусом, свисток, привязанный к тросовому талрепу, сигнальный флаг и даже фонарь. Но как зажигать фонарь? Он ломал над этим голову, пока волны не выбросили их на песчаные буруны. Помог дрожащей и задыхающейся женщине встать на ноги, и они двинулись в сторону зеленого дома с трубой и дымом. Вокруг, на мокром песке, валялись деревянные башмаки утонувших голландцев, а из леса, привлеченный запахом горелого сахара, вдруг появился медведь и замер, держа нос по ветру.
Мессермахер и Бетль, кивнув, подозвали Лотца. Теперь они стояли втроем на искореженном тротуаре и разговаривали на смеси немецкого и американского – оценивали друг друга, находили сходство и пытались как-то объяснить странное совпадение, приведшее их в один и тот же день в эту высокую траву. Они были ровесниками – двадцать восемь лет – а их дни рождения разделялись считанными неделями.
– Как братья!
– Неразлучная троица!
– Aller guten Dinge sind drei! [23]
Бетля распирало от смеха, как туго набитый матрас.
– Только не как те мужики, что отправились в горы за золотом, два старателя – друзья-товарищи навек. Перед этим они закупили в продуктовой лавке провизию и все, что нужно. Баб в горах нет, так что взяли заодно и любовные доски. Это такая специальная сосновая доска с дыркой от сучка, к ней еще прибивают кусочек меха. – Он подмигнул. – Ну вот, а через год с гор вернулся только один изыскатель. «Где же твой друг?» – спрашивает торговец. И тот и говорит… – Когда Бетль закончил историю, Мессермахер рассмеялся, а Лотц поджал губы.
У реки, в зарослях колючего дуба они разбили лагерь; после заката пламя прорывалось сквозь угли, они курили сигары «Западная Пчела», которые пускал по кругу Лотц, и разговаривали, пока листва не растворилась в темноте, и сон не приглушил их голоса.
Утром они пробирались сквозь заросли: бобровик и индийскую траву, ковыль и лисий ячмень, усыпанный птичьими лапками фиалок, бутончики земляники и многоцветные розаны, полевые гвоздики, тростянку и шпорник – они промокли от росы, штанины затвердели от желтой пыльцы, а подошвы оттягивали благоухающие зеленые подушки. Германцы обогнули огромную, поросшую болотной травой трясину – острые, зазубренные листья резались, как ножи.
– Зато хорошее топливо, – сказал Лотц. – Скрутить их как следует, и можно жечь.
Мессермахер был озабочен поисками глины – дайте мне хорошую глиняную яму, говорил он, и я покажу вам, как надо строить лучшие в мире дома. Они спотыкались о бизоньи кости и бросали взгляды в прерию – переливчатое волнующееся море. Показывали друг другу острова и архипелаги колючего дуба, утес черного ореха, тополя, вязы и ясени у речных берегов. Лотц сорвал какое-то хилое растение с пучком розовых цветков.
– Только не это! Отрава для скота. Ядовитая квамассия. У моего дяди росла. – Он стал искать другие такие же растения, но ни одного не нашел.
– Вот здесь, Tiefland [24], – сказал Мессермахер.
Судьба бросала на них венки птичьих трелей: двойные булькающие ноты жаворонков, ржавые крики полевых дроздов – кисс-хи, кисс-хи, кисс-хи – и следом жап-жап-жап, клип-клип кардиналов, щелкающие рулады и чистые меланхоличные звуки, скользящий переливающийся свист, сладкий щебет, треск, мурлыканье и жужжание прорывалось сквозь лазуритовые хлопки ароматного воздуха – словно длинная шелковая лента, прошитая металлическими нитями. Когда на берегу Литтл-Рант они нашли отмель со скользкой голубой глиной, Мессермахер сказал, что ими руководит высшая сила, и стянул с головы рваную шляпу. Затем уронил бороду на грудь и прочел молитву.
Лотц предложил назвать поселение «Трио».
– Nein, nein, нет, – воскликнул Бетль, придерживая шляпу костлявой рукой. – Это Pranken [25], это наши когти построят фермы и город. Пусть в имени отразится дело наших рук. – Из всех троих он был самым эмоциональным, самым заводным и чувствительным. Плакал от простого минорного аккорда. Он был самоучкой, собирал книги и вечно носился с какими-то фактами и их толкованиями.
– Ладно, пусть будет Pranken, – сказал Мессермахер, было заметно, что идея пришлась ему по душе, но когда они стали заполнять бумаги в деревенском присутствии, слово записали как Прэнк.
– Если бы мы назвали его Hande, – сказал Лотц, – они превратили бы его в Хэнд, Рука, тоже неплохое имя. Но Прэнк? Розыгрыш. Место, где ты живешь, становится розыгрышем из-за путаницы в языках! – С тех по каждый год он подавал ходатайства, предлагая переименовать городок в Снежный, Кукурузник, Парадиз, Красные Груши, Росистый, Антенвилль и Яркоглаз. (Позже в его вариантах появилась горечь: Забытый, Бурьянтаун, Ад, Недовилль, Вонь.)
Времени не было. Земля требовала вспашки, а сезон заканчивался. Три германца гоняли себя без всякой жалости, спали в одежде, ели во сне и поднимались затемно, когда единственным признаком наступающего дня был свежий запах сырой земли. Пошатываясь, в перепачканных комбинезонах, они шли понукать лошадей, пахать и боронить, сажать кукурузу и пшеницу, отгонять птиц от набухших проросших зерен. Один из своих дорожных мешков Мессермахер превратил в сеялку: заполнил на четверть озимой пшеницей, привязал ремнем к груди так, что мешок был широко раскрыт, но защищен, и можно было разбрасывать семена даже на ветру. Пшеницы поменьше, сказал Бетль, где-то вычитавший, что этим краям суждена кукуруза, на кукурузе выросла цивилизация. Лотц кивнул. Нужно было успеть построить хотя бы землянки.
– Если я не привезу сюда свою бабу, вам, мужики, лучше спать с топорами, – сказал Бетль, почесывая пах и постанывая от притворной страсти. Лица всех троих потемнели от солнца, от шляп на лбах появились страшноватые белые полосы; тела в заскорузлых комбинезонах были гибкими и сильными, взгляд – острым, а будущее – блестящим. Работали они с энергией настоящих маньяков. Возможным казалось все.
Раз за разом они отправлялись в Кеокук: сперва – забрать женщин и детей, затем коров и семь фунтов кофе для Мессермахера, потом лес для домов и сараев – южную сосну для них везли из Луизианы через Канзас-Сити. Туда-сюда гоняли они бетлевскую телегу, доставляя в Прэнк очередную порцию желтых смоленых досок, и тут же отправлялись за следующей.
– Если хотите, чтобы гвозди держались крепко, берите желтую сосну, никогда не разойдется, – говорил Мессермахер, знавший толк в дереве и столярном ремесле.
Лотц заказал дюжину досок из болотного кипариса, но никому не сказал зачем, пока у него наконец не выпытали, что это для ящика.
– Они ведь не гниют, свежие и твердые, хоть сто лет простоят. Надо думать и о будущем тоже.
– Вот это правильно. А то вдруг на следующий год гробы подорожают, – сказал Бетль. – Тебе ж целых двадцать восемь лет.
В конторе пиломатериалов Бетль отсчитал деньги. Потом обвел взглядом знакомую комнату: заляпанную меловую доску, пыльные стенные часы, счеты, отполированные до блеска пиджачными рукавами и густо позолоченный сейф, весь в следах от пальцев. На сейфе, в меховой опушке пыли, стоял зеленый кнопочный аккордеон.
– Твой инструмент? – спросил он клерка. Американца.
– Не-а. Это один ниггер в прошлом году оставил мистеру Бейли – приплыл на лодке, говорит – помираю с голода. Сам играть не мог, рука-то у него поломана. Помнится, мистер Бейли что-то дал ему из жалости: жри, говорит, и проваливай, плыви себе дальше.
Бетль снял с сейфа аккордеон, взял на пробу скрипучий аккорд, и вдруг контора заполнилась громкими звуками разудалой польки. От растянутых мехов во все стороны летела пыль. Два других германца застыли с раскрытыми ртами.
– Ганс, – сказал Мессермахер, – это восхитительно. Как у тебя так получается? Эта музыка делает меня счастливым.
– Неплохо, – сказал Бетль, – Хороший звук, легкие кнопки. Сколько мистер Бейли за него хочет?
– Незна. Его сейчас нет. – Клерку пришло в голову, что хорошо бы самому поиграть на инструменте. Наверняка нетрудно, раз получается даже у германцев.
– Спроси. Я сентябре приеду за новыми досками. Скажи ему: захочет продать инструмент, так я куплю. Коль не слишком дорого, как сказал одной шлюхе мужик с пятаком в кармане.
Все лето они возились с землей и стучали молотками, возводили стены и заборы, шагами отмеряли поля под кукурузу, овес и траву. Все трое были крепки и жилисты, будто изгородь из орешника. Посевы росли, как ненормальные. На одном участке Герти посадила черные семена, формой и размером похожие на тыквенные, – ей дали на пробу в земельной конторе, арбузы – так они их назвали.
– Raus [26]! Raus! – кричал на детей Бетль темным утром каждого из убывающих дней, поднимал их с шуршащих сухой травой подушек и тут же распределял работу – по дому и в поле. Женщины – все, кроме Герти – потея от напряжения, лепили из глины кирпичи, сгребали траву, перегной из древесной плесени, кормили скотину, работали в поле и присматривали за совсем маленькими детьми, привязав к их рубашкам колокольчики; мужчины стучали молотками, пока можно было хоть что-то рассмотреть – вслепую в темноте они клали кирпичи и batser между вертикальными распорками, подчиняясь командам Мессермахера: вот так, вот сюда. Герти трудилась наравне с ними, размахивая молотком и распевая песни.
Когда арбузы выросли до размера детской головы, женщины испекли их, но эту зеленую кашу не смог есть никто – ни дети, ни коровы. В середине августа убрали в стога второй покос, и Лотц разбросал между кукурузными рядами семена ржи, чтобы весной перепахать. Другие смеялись: в таком плотном суглинке это была пустая трата времени.
В конце сентября они перебрались из земляных избушек в маленькие, но крепкие дома, ровно обмазанные глиной, с толстыми стенами и печными трубами из того же, самого прочного кирпича. Всю зиму жена Мессермахера по специальному трафарету рисовала под потолком узор из красных цветов с острыми лепестками, чем снискала бурные одобрения беспалой индейской женщины, явившейся однажды утром выменивать на что придется корзинку змеевидного кирказона. Земляные избушки превратили в сараи, а на будущий год, сказал Мессермахер, они достроят дома и сараи тоже поставят новые. Герти ходила с детьми по высокой траве, наступая босыми ногами на бизоньи кости (в конце лета приехал на телеге человек и заплатил им за эти кости денег – он отправил их на восток, перемалывать в удобрения), они ели плоды шиповника, наслаждаясь мимолетной сладостью. У старшего сына Бетлей, Вида, открылся настоящий талант отыскивать гнезда полевых жаворонков.
– Вы только посмотрите. Четыре месяца назад мы ходили по голой земле. А теперь здесь стоят три фермы.
Перед уборкой кукурузы Бетль отправился на древесный склад Кеокука забрать доски для обшивки курятника. Аккордеон так и стоял на сейфе.
– Так сколько за него хочет мистер Бейли?
Клерк состроил кислую мину.
– Мистер Бейли не хочет за него ничего. Мистера Бейли забрал к себе Создатель. Видите эти доски, которые вы сложили к себе в повозку? Они свалились на него. Эти и другие. Их неправильно уложили. На этих досках его кровь и мозги. Вон, видите, с краю. Они проломили ему голову, раздавили, как клопа. Сам виноват. Брал всех подряд: бродяг, макаронников, пшеков, немчуру, венгров. Он грузил телегу какому-то оборванцу, потянул верхнюю доску, вот тут оно все на него и свалилось. Только и успел, что взвизгнуть – будто топор точат. Я потом целый час стаскивал с него доски. Так что, думаю, теперь мне надо назначать цену за этот проклятый писклявый ящик. Не знаю, что вы, германцы, в нем нашли. Верещит, как мистер Бейли под досками. Один доллар. Наличкой.
В новом, еще пахнущем южной сосной доме Бетль играл на аккордеоне; смолистый запах вызывал из памяти свист ветра в иголках, стрекот цикад.
– Вы только посмотрите. Какой красивый цвет. – Он растягивал меха, брал долгий аккорд. – И голос хорош. – Его собственный сахарный тенор набирал высоту, старая немецкая песня плыла над кухней, дети под столом подкладывали соломинки под пристукивающие пальцы, женщины утирали слезы.
– Да, хорош аккордеончик, – важно проговорил Бетль, закуривая свою изогнутую трубку. – Но я бы предпочел добрый немецкий «Хенер». Посильнее будет. Мессермахер барабанил по стиральному корыту, а Лотц дул сквозь бумажку в гребень, пока не онемели губы.
– Теперь у нас есть все, – заявил Лотц.
– Нет, – возразил Бетль, почесывая палец ноги. – Нужна туба. И Bierstube [27]. Я все вспоминаю одно место: под деревьями стулья и маленькие столики, скатерти в красно-белую клетку, птички собирают крошки, люди отдыхают с кружками доброго лагера – ох, как я тоскую без пива герра Грюндига, его лагер был как хорошее вино. Немного музыки, аккордеон, вот послушайте. – Он растянул меха и взял несколько аккордов из «Schöne Mähderin» [28]. – Дети притихли, пожилые дамы, помнится, вяжут, на столиках перед ними небольшие стаканчики. В Америке такого нет, и пойти некуда. Все или сидят по домам, или работают. Американцы ничего не понимают в жизни, только и умеют, что брать, брать и брать. А давайте устроим свое Bierstube, а? Я и место приглядел – у реки под ивами; воскресным вечерком, в хорошую погоду можно устраивать теплые пирушки. Дети будут играть в официантов.
– Ага, – нахмурилась Кларисса Лотц. – А я кем буду – старой дамой со стаканчиком или, как положено, таскать взад-вперед пироги и сыр с сосисками?
– Женская работа есть женская работа, – отвечал Бетль. – Сперва таскать, а потом пить и вязать.
Дядюшка Лотца числился в Turnverein [29], и племянник под впечатлением гибкой силы старика уговорил всех заняться упражнениями. По утрам на рассвете три германца поднимались – каждый у себя дома, опустошали мочевые пузыри, делали три обязательных поклона, касаясь пальцами ступней, и разводили руки – назад, вперед, в стороны. Мессермахер крутил самодельную булаву, Лотц умел ходить на руках. Затем каждый садился к столу и выпивал кварту пива домашней закваски – Бетль еще выкуривал сигару; хозяйки в это время гремели крышками молочных бидонов, а на сковородке потрескивала соленая свинина.
– Хороши у нас дела, – говорил Бетль.
Но в ноябре у Лотца заболел ребенок, высокая температура и судороги оказались воспалением мозга, хваленая докторская книга Бетля «Praktisher Führer zur Gesundheit» [30] ничем не помогла, и через неделю мальчик умер. Отойдя немного в прерию, Лотц с Мессермахером выкопали могилу, а Бетль, утирая слезы, поклялся весной обнести участок забором. Он дважды сыграл «Похоронный марш» под рыдания женщин и аккордеона. Но это было только началом бесконечной череды болезней и травм, приводивших германцев в отчаяние. Из года в год дети болели дифтеритом, воспалением позвоночника, тифом, холерой, малярией, корью, коклюшем, туберкулезом и пневмонией – это не считая ожогов, царапин, змеиных укусов и обморожений. Когда от осложнения после кори умер младший сын Бетля, Герти велела мужу позвать странствующего фотографа, за несколько дней до того проходившего мимо фермы – сделать фотографию на память. Она быстро одела мертвого ребенка в брюки старшего брата и черное зимнее пальто, затем, пока он еще сгибался, усадила маленькое тело в кресло и вложила ему в руку деревянную лошадку, которую еще раньше вырезал Бетль. Поскольку труп не может сидеть прямо, Бетлю пришлось привязать его веревкой, испачканной в саже, чтобы не видно было на снимке. Когда прибыл фотограф, они вынесли кресло на яркое солнце. Ограду вокруг участка так и не построили, и Бетль сыграл «Похоронный марш» всего один раз. Достаточно. Жизни детей пребывали в таком ненадежном равновесии, что лучше не любить их слишком сильно.
К началу 1900 годов Прэнк окружали тридцать ферм; новые семьи тянулись на запад – их подстегивали как личные беды, так и засуха в Канзасе и Небраске; за несколько лет до того появились недотепы с востока, которым не досталось приличной земли в Оклахоме; кто-то, разорившись в депрессию, решал начать все заново, нескольких крупных скотоводов подкосили пыльные бури 86 и 87-го годов, но они все же надеялись восстановить былые владения – большинство переселенцев, воодушевившись идеями нового века, чувствовали, что пришло их время. Несколько лет подряд кукуруза росла так, как никто в жизни не видел и не мог даже мечтать; прямо на глазах она выскакивала из пурпурно-черного суглинка, и в тихие жаркие дни на пустынном поле слышался скрип растущих стеблей. Сила жизни.
Но засуха добиралась и сюда – сжигала на корню урожай, а зудящие тучи проклятой саранчи так плотно облепляли ограды, что тонкая проволока становилась похожа на корабельные канаты, шевелилась и корчилась. Черные стены облаков вдруг оборачивались ревущими тоннелями торнадо, а неизвестно откуда взявшийся ураганный ветер сметал дома и постройки, швырял в овраги лошадей. Люди замерзали, пойманные в прерии снежным бураном, лошади околевали на ходу, а одна из женщин как-то добиралась до дома, борясь с ревущим ветром и цепляясь за мужа, пока сильный порыв вдруг не расцепил их руки. Он нашел ее только на следующее утро: обледеневший труп прибило к стене сарая, и если бы не эта постройка, его, наверное, катило бы до самой Миссури. Затяжную варварскую засуху вдруг ломали стремительные ливни, разрубая на овраги иссушенную почву, вымывая из нее полумертвый урожай. Град размером с чайную чашку налетал, словно нелепые груши, размешивал в кашу кукурузные поля, избивал скот. Дети тонули в Литтл-Рант, терялись в кукурузных лесах.
Появилась долгожданная железнодорожная ветка длиной в тридцать пять миль, «Ролла и Хайрод», которую немедленно переименовали в «Лярд и Сало» за любовь к импровизациям – вместо машинного масла для смазки механизмов компания пускала в дело перетопленное сало и, не желая строить водонапорную башню, заставляла рабочих черпать воду из речки Литтл-Рант – но тем не менее, это был прямой выход к процветанию и чикагским рынкам. А также возможность почитать железнодорожные плакаты и рекламу. Бетль презирал ирландских болотных кикимор, насыпавших полотно своими «ирландскими ложками», то есть железнодорожными лопатами, но их деньги были ничем не хуже других, и на целый год он пристроил у себя столоваться четверку грязных, бормочущих молитвы любителей виски.
– Ох, эти грязные ирландцы, – вздохнула Герти после того, как отнесла миску картофельной размазни в хижину, где четверо детей лежали с тяжелой оспой. Мать предложила ей чашку кофе, и когда Герти неохотно согласилась, ушла в закопченную кухонную пристройку. Выглянув через минуту, Герти увидела, что эта отвратительная неряха облизывает внутренность чашки, а давно закипевший на плите кофе воняет горелыми тряпками.
Бетль продал ореховую рощу на железнодорожные шпалы и поздравил себя с удачной сделкой. Кое-кто из ирландцев остался добывать за городком известняк, остальные двигались вместе с железной дорогой на запад, оседая то там, то здесь – батраками на ранчо, агентами по продаже земли или клерками в новых госконторах.
– Эти грязные католики, – говорил Бетль. – Они ж бандиты, им можно все, сходят потом на свою исповедь, помолятся и хрясть! – все чисто. Знаете, как один ирландец стащил у соседа пять цыплят, а потом и говорит на исповеди: «Отец, я украл пять цыплят». – «Сколько?» – спрашивает священник. «Пять, отец, но пускай будет десять, остальных я захвачу по дороге домой».
Каждую неделю Герти замешивала тесто на двадцать буханок: ее окрепшие руки орудовали, как механические мешалки, мускулы выпирали, особенно на предплечьях, так, словно их что-то перекрутило. Бесконечные дойки сменялись поливкой огорода, для которого приходилось таскать тяжелые кадки с водой, и правое плечо навсегда осталось выше левого. Но несмотря на кривобокость и воспалительный ревматизм, она работала в поле, проворачивала кучу домашних дел и каждое утро заплетала себе и дочерям косы, укладывая их на голове короной, хотя по городской моде волосы полагалось закручивать на макушке в пучок размером с молодой качан. Она расчесывала волнистые пряди любимым гребнем, делила пополам, затем быстро и туго заплетала в две косы, завязывая на концах тонкими лентами. Обматывала косы вокруг головы, а встретившиеся на затылке ленточки скручивала и прятала среди волос. Две толстые косы превращались на головах дочерей в сверкающие короны; У Герти она была русой, с проседью. На ночь косы расплетались – разве можно спать на волосяных канатах? – и струились вниз теплой курчавой волной. А когда несколько раз в году девочки приезжали домой из школы – никогда не садитесь за одну парту с ирландцами, предупреждала она их – и привозили вшей, она промывала им волосы керосином, частым гребнем вычесывала из вонючих прядей гнид; если же проклятые червяки заставляли детей чесаться и извиваться, поила их микстурой от глистов доктора Лага – смолистой субстанцией, воняющей паленым рогом.
Появилась вторая железнодорожная ветка, двойной рельсовый ряд облепили китайские рабочие; лопоча на непонятном языке, они продвигались на юг в Канзас-сити и на север к Миннеаполису. Железнодорожники построили станцию, посадили туда начальника, телеграфиста и распорядителя грузоперевозок. Зал ожидания украсился десятифутовой скамейкой из дырчатой фанеры с гигантским лозунгом: НАВЕЩАЙТЕ БОЛЬНЫХ. Начальник станции по имени Бак Торн был инженером – до тех пор, пока в крушении поезда не потерял ногу. Он шутил, называя себя «паровозом». В обеденный перерыв надевал каску и ковылял на подбитой резиной деревянной ноге со специальными шарнирами к своему круглому домику, чтобы затопить печь, принести угля и воды. Субботними вечерами накачивался виски до тех пор, пока не начинал гудеть и объявлять, что вот теперь он как следует себя смазал.
Поезд из Канзас-сити совершил свой первый рейс в день Четвертого Июля. В Прэнке устроили праздник.
Три германца стояли в первом ряду, на платформе из неструганных досок. Каждый держал самодельный американский флаг на древке из молодого побега. Дети сжимали двумя пальцами зубочистки с бумажными флажками размером не больше марки. С другой стороны полотна выстроились вдоль загона свиньи – встав на задние копыта и упершись в изгородь передними, они с интересом наблюдали за толпой.
– Нада мнохо трудитца, и удачша будет, – не стесняясь сильного акцента, ораторствовал Бетль. – У нас тсэлые мылы кукхурузы, и это карашо, это труд, а тепер шелесная дорокха открыла нам страну. – Он потел и заикался от гордости, а ирландцы лишь посмеивались над его неуклюжей речью. Поезд из Канзас-сити зашипел и охнул, лошади заржали, раздался свист – его тон меняла деревянная пластинка, которую инженер Озро Гэйр зажал между язычками свистка, чтобы тот звенел отчетливее, три германца прислонили флаги к стене, Бетль достал из багажной телеги аккордеон и рассыпал теперь аккорды новой пьесы Сузы[31] «Марш покорителей запада», игнорируя тот факт, что железнодорожная линия шла с юга на север. Лотц притащил свою матовую тубу, которая рычала и глотала ноты, а Мессермахер, пронзительно звеня, стучал по рельсу во славу железной дороги. Дети изображали поросячий визг, и все вместе старательно мычали «Боевой гимн Республики»[32].
Задыхаясь и вопя, поезд уполз прочь, а толпа махала вслед последнему вагону, пока тот не скрылся из виду. Пять или шесть мальчишек прижались ушами к рельсам – послушать отголоски стальной песни. Мужчины уселись за расставленные прямо на платформе столы, а женщины принялись носить сковородки с цыплятами и запеченными яблоками, лоханки булочек, караваи с маслом, пареную свеклу. Больше всего наготовили германские женщины: огромные куски розовой ветчины и сковородки с красными, сваренными в пиве сосисками по дюжине в ряд, копченые свиные ребра с квашеной капустой, присыпанной перцем и ягодами можжевельника, редька в сметане, луковый пирог пятнадцати дюймов в диаметре, маринованная свинина с яблоками и грушами, головы сыра. Двадцать приехавших на поезде зрелых арбузов остужались в корыте со льдом, а еще пирог с черносливом, гордость Герти – Apfelkiachle [33] и двенадцатифунтовый торт с медовой глазурью. Кто-то из ирландских детей, схватив второй кусок торта, вдруг вскрикнул от боли – в язык воткнулся твердый кусочек желтой кожуры, залитый сладкой глазурью. Чуть в отдалении стояли девочки и, кто полотенцами, кто ивовыми ветками отгоняли мух.
– Помните, как в первый год мы эти арбузы пекли? – вспомнила Кларисса Лотц, заливаясь тонким смехом. Лотц крутил булаву, а Бетль, забравшись на станционный чердак, бросил из открытого окна целую горсть мятных конфет Ирландцы задудели в свои тягучие трубы, и прямо на платформе все принялись отбивать деревенскую чечетку; пыль стояла столбом, однако люди не спускали глаз с германцев. Прохладным вечером толпа перебралась в новое школьное здание, где, быстро сдвинув парты, устроили настоящий танцзал.
– Господи! Пляшем! – орал Бетль, заводя для начала шуточные немецкие песни: «DieAnkunftderGrünhorner», «AufderAlmdasteht ’neKuh», и самую свою любимую «HerrLoatz, wasistmisdeinerTubalos?»[34] – но потом ирландцем надоело, они потребовали джигу и рил, которые германцы не знали, как играть, а американцам тут же захотелось «Старого дядюшку Неда» и «Арканзасского путника». Три германца играли до полуночи, неутомимый Бетль наяривал на аккордеоне польки, туба гудела, и брызги пота, отлетая от выписывавших кренделя пар, сверкали в лучах керосиновой лампы. В полночь кто-то зазвонил в колокол, ирландцы принялись палить из винтовок в небо, и тут германцы устроили самое восхитительное из всех своих представлений.
Из повозки Лотца они принесли две наковальни, одну поставили вверх ногами на землю. Бетль забил в дыру порох, а остатки насыпал дорожкой к краю, затем они поставили вторую наковальню, тоже вверх ногами, прямо над дырой. Мессермахер стукнул раскаленной кочергой по пороховой дорожке. Взрыв, огневой шквал, наковальни стучат, станция трясется, свиньи визжат от ужаса, а весь Прэнк охрип от воплей.
Население Прэнка перевалило за шесть сотен. Рядом с железной дорогой, словно привязанная, легла проселочная. «О'Рурк Коместибл» и «Мерчендайз» установили в темной комнате синематограф, и Бетль во время воскресной поездки в город пострекотал через аппарат «Великое ограбление поезда»[35].
– На это стоит, пожалуй, взглянуть, и все ж никакого сравнения с доброй германской пьесой. – Мимо ферм прошел цыганский табор, продавая всем желающим плетеные ивовые кресла, в которых так удобно сидеть на крыльце – Бетль, поворчав на дороговизну, купил две штуки, имея в виду Bierstube у реки. Но когда перед закатом он понес туда кресла, то обнаружил срубленные под корень ивы и два кострища на том месте, где стояли табором Roma.
– Господи Иисусе, я купил свои собственные деревья. – (На следующий год, когда тот же самый, а может другой, табор вновь расположился у реки, он прогнал их прочь, наставив дуло ружья; когда же колесо кибитки увязло в грязи, он засмеялся и, целясь в черную юбку повисшей на колесе старухи, стал кричать, чтобы они убирались немедленно. Старуха пронзительно завопила, а дети Бетля заплакали.
– А ну, молчать! Ничего ей не сделается – иностранцы как звери, им не больно. Специально притворяется, чтоб вы ее пожалели. – Он плевался и покрикивал, – raus, raus! – пока они не выбрались на дорогу, а старуху не втащили в кибитку.)
По воскресеньям три германца сидели дома, пили пиво, курили доморощенный табак, закусывали и играли музыкальные пьески – в хорошую погоду они шли к тому самому месту у реки, которое расчистил для всех Бетль, поставив там скамейки, небольшой дощатый столик и цыганские кресла. (Ивы, в конце концов, выросли снова.) В жару тут было очень славно – журчала речка, и в ярком послеполуденном небе звенели песни жаворонков. Германцы никогда не понимали как могут эти янки проводить весь день в скучных и унылых молитвах.
– Знаете зачем пуритане уплыли из Англии в Америку? – Бетль поставил аккордеон в кресло и потянулся к кувшину с пивом. – Господи Иисусе, как сказал один мужик, а куда еще им было тащить свою религиозную свободу и заставлять других ею заниматься. – Он оглушительно перднул, и дети покатились со смеху.
В городке пошли разговоры о том, что дети трех германцев слишком уж между собой похожи – наверное, семьи друг другу ближе, чем кто-либо мог предположить. Истории про Бетля гуляли по округе из года в год, и если бы не аккордеон и не нахрапистый веселый нрав, как-нибудь темной ночью ему наверняка начистили бы физиономию.
– Боже правый! Кому охота со мной связываться, den rauch ich in der Pfeife [36]! Я его выпущу через вот эту трубку!
В той памятной поездке в Чикаго, где они продавали свинину – шесть центов за фунт! – отличная белая немецкая свинина, – Бетль сказал, что отдаст старый зеленый аккордеон Мессермахеру. Научиться играть – плевое дело. Очень хороший инструмент, хоть и маленький. Себе же он купит новый «Хенер», немецкий инструмент той же фирмы, что делает отличные губные гармошки. Там есть дополнительные кнопки для диезов и бемолей. А с двумя инструментами они устроят ансамбль, настоящий ансамбль немецких аккордеонистов. Лотца укачало, и он вышел на платформу вдохнуть холодного порывистого ветра, отдававшего серным запахом сгоревшего угля.
– Аккордеон изобрели германцы, – растолковывал Бетль Мессермахеру. – Они изобрели тысячу вещей, но аккордеон – главное. Потому что германцы думают, у германцев есть головы. Был такой мужик, музыкант, германский скрипач, потом он играл в придворном оркестре – в России, не при Екатерине Великой, но когда-то в те времена, на скрипке играл. Но он был германец, много чего примечал, и как-то услыхал: когда вешаешь смычок на гвоздь, получается тихий приятный звук. Так он изобрел скрипку из гвоздей, я ее слышал. Деревянный круг с гвоздями, проводишь по ним смычком и ооо ааа ооо ааа, очень красивый тон. И вот этот мужик получает из Китая странную посылку, кто-то передал, тоже что-то такое выдумывал – германец, конечно, – а там круглая тарелка с бамбуковыми трубками, на тарелке мундштук. Он в него дует. Получается интересный звук. Для этой штуки китайский Иисус Христос в каждую трубку сунул по язычку, прямо как в аккордеоне, маленькие язычки, одним концом торчат в ваксе, а другой дрожит, вот так. – Он помахал рукой перед лицом Мессермахера. Немецкий скрипач учится играть на этом инструменте de liebliche Chinesenorge [37]l, и потом уже другим германцам пришла в голову идея аккордеона – свободные язычки. Так оно начиналось. Позже придумали меха.
В Чикаго Бетль заливался привозным баварским пивом, курил в кабаках закрученные испанские сигары, объедался кислой капустой с сосисками, распевал до полуночи пьяные песни и развлекался со шлюхами; на часть вырученных за свинину денег он купил новый инструмент, а жене – продырявленную надписью «Боже, благослови наш Дом» картонку и набор цветных ниток для вышивания. Лотц раздумывал о желтых карандашах и листах толстой бумаги для детей, но потом остановился на футляре для измерительной ленты в форме курицы и бутылке тоника «Миллион благодарностей» – жене, которая в последнее время что-то стала хворать. Он съел тарелку чикагских сосисок странного бронзового цвета, отдававших на вкус керосином. Мессермахер заказал кресло-качалку и новые пружины для матраса всего на шесть долларов, купил для детей ящик апельсинов и теперь, в поезде, время от времени отодвигал крышку, чтобы вдохнуть аромат.
По дороге в Прэнк, пока новый аккордеон, щекоча германские пальцы, перемещался с одних колен на другие, они говорили о том, какой властью обладает над людьми музыка.
– Вы только послушайте этот звук, такой сильный и чистый. – У нового аккордеона были крепкие стальные язычки, тон яркий и по-немецки напористый, хотя из-за лишних кнопок играть на нем было труднее. В Чикаго Бетль приглядывался к стиральной машине, медной «Мэйтаг» с отжимом и специальной ручкой, которую нужно было вертеть до тех пор, пока белье не становилось чистым, но купил не ее, а заводной патефон и несколько эдисоновских дисков с отборными немецкими вальсами, ирландскими джигами и рилами в исполнении аккордеониста по имени Киммель[38]. Бетль сгорал от желания побыстрее добраться до дома, чтобы их послушать.
– Поневоле начинаешь думать, что в музыкальных инструментах есть что-то человеческое или хотя бы живое, – говорил он. – Возьмем, к примеру, скрипку: у нее есть горло, а что мы видим у человека в горле? Голосовые связки – это струны, вот откуда все пошло. Теперь аккордеон, у нас есть инструмент, который дышит! Он дышит, он живет. Господи Иисусе! Даже без горла. Легкие – вот, что у него есть. А пианино? Клавиши – это пальцы, отзываются на пальцы музыканта. Труба, кларнет – это нос. В него дуют. Знаете, чего мне рассказали? Мужик едет в Чикаго продавать свинину и получает хорошие деньги. Кошелек полный, даже не закрывается. Ясное дело, боится, что сопрут. Но сразу на ферму он не хочет, надо же немного развлечься. И вот он находит такое место, где полно баб, здоровые такие бабищи с руками, как у матросов. Но других нет, так что он говорит себе: ладно, я осторожно. Баба просит доллар. Ладно, говорит он, я дам тебе два, если…
– Отойди, – закричал вдруг странным голосом Лотц и бросился к окну, выблевывать чикагские сосиски.
Сначала Бетль заявил, что Киммель мошенник.
– Там два аккордеона. Одному так не сыграть. – Затем он признал, что это один музыкант – конечно, германец, – хотя зря он так любит ирландские джиги.
Три германца исполняли добрую громкую фермерскую музыку, и танцевать под нее нужно было громко топоча ногами.
– Если ты будешь играть, как эти германцы, то когда вырастешь, сможешь только свистеть, как Квинт Флинт, – наставлял ирландский трубач своего сына, как-то решившегося поиграть с германцами, но те его заглушили. Квинт Флинт, инженер-железнодорожник, насвистывал «Ставь чайник, Полли»[39] всякий раз, когда появлялся на станции.
Когда через Прэнк проходили бродячие оркестры, Бетль увязывался за их главным, представляясь бывшим странствующим музыкантом.
– Вы не слыхали о золотом оркестре Тонио? – Ach, много лет назад, другие города. Я с ними играл. Теперь я фермер. М-да, может у вас есть лишние инструменты, пускай ломаные. Я бы купил, если недорого, а после починил. Немного музыки для нашей скучной прерии. – Так германцам достались саксофоны и барабаны, губные гармоники, глокеншпили, и Бетль стал учить играть детей. Сын Мессермахера, маленький Карл, в семь лет уже резво бренчал на нескольких инструментах, исполнял «Лагерные гонки»[40] на аккордеоне, гармошке и свистульке.
В городке говорили «танцы под трех германцев», потом все смеялись, и кто-то обязательно вспоминал про Бетля и Герти. «Три германца» стало именем ансамбля, несмотря на то, что с ними играли еще полдюжины детей. Под пристукивание правой ноги Бетля, крепкое и ритмичное, как тиканье заводных часов, они заводили танцевальные мелодии. Усаживались в кружок около угольной печки – отличная вещь, особенно после того, как столько зим подряд приходилось топить скрученной болотной травой, – и вот уже Лотц пилит на скрипке, аккордеоны пыхтят, маленький Вид управляется с набором ножных колокольчиков, а Перси Клод бренчит на банджо, да так чисто и громко, что старый пес принимается выть всякий раз, когда тот снимает его с гвоздя.
Страсть Бетлей ни у кого не вызывала сомнений, и не только потому, что у них было девять здоровых детей – многие в Прэнке могли похвастаться дюжиной, а то и больше – но и потому, что Бетль вовсе не заботился о приличиях и не намерен был держать себя в узде, дожидаясь ночи и одеяла. Рабочий «Рэйлуэй-Экспресс» по имени Малкенс вез однажды мимо фермы корзинки молодых яблок, да вдруг застыл на месте, увидав под дровяным навесом Герти, склоненную над колуном и Бетля, который бросался на нее, «как голодная свинья на корыто с помоями». Рабочий пустил лошадь галопом, чтобы поскорее попасть в город и рассказать об увиденном – он проскакал совсем рядом с прыщавой задницей Бетля, хотя, вполне возможно, это были не прыщи, а знак какой-нибудь ужасной болезни. Или даже укусы! Немецкие твари. Почтальон рассказывал, что приносил Бетлю незаклеенный конверт – там были неприличные женские фотографии и даже дама в черном мундире с дырками, из которых торчали голые сиськи.
Осенью на уборке кукурузы они обычно работали вместе, по очереди обходя поля, особенно в первое время, пока не подросли сыновья. Однажды в полдень Герти привезла на поле Бетля ведерко с обедом и банки с уксусной водой. День был теплый. Бетль работал на самом солнцепеке и все поглядывал, не едет ли
Герти – наверное, думал Лотц, оттого что проголодался. Лотц и Мессермахер шли с дальнего края поля, отмотав от правых рук булавы для молотьбы (Бетль очищал кукурузу прямо в поле) и задирая головы к небу, чтобы размять затекшие шеи. Издалека они увидели, как Бетль и Герти забираются под телегу.
– Смотри-ка, Бетлю досталась тень, – с завистью сказал Мессермахер.
– Бетлю досталась не только тень, – ответил Лотц, засекая взглядом белую плоть бетлевской задницы. Они подошли к телеге.
– Неужто тебе все равно, кто на вас смотрит, – спросил Лотц, вгрызаясь желтыми зубами в кусок холодной свинины. Он присел на корточки и заглянул под телегу, рассчитывая таким образом смутить Бетля.
– Смотри как следует, Вилли, – ответил тот, глубоко дыша и забивая поглубже, – может чему научишься, и, Господи Иисусе, мне не надо будет ходить к тебе по воскресеньям.
– Animaliсsh [41]! – только и сказал Лотц.
– Leck mich am Arch! [42]
– И что с того, никто же не отворачивается, когда этим занимаются собаки, или когда бык покрывает корову, – говорила Герти Клариссе. – Какая разница? Мы ничем от них не отличаемся. Зов природы. Sowieso [43], как я могу его удержать. Ему это нужно три раза в день, а то помрет. – Ей теперь было чуть больше сорока, и верхняя губа ее уже собиралась симпатичными морщинками. Ей страстно хотелось иметь немного денег для себя, но Бетль, когда дело касалось кошелька, становился непреклонен. Она постоянно носилась с какой-нибудь идеей: масло от коров – но на него уходило ужасно много труда, а продавалось всего по пять центов за фунт; откорм индюшек, но первый же град убил семнадцать птиц, а других утащили ястребы.
– Разница в том, что мы христиане, а не животные, – отвечала Кларисса. А сама думала: три раза в день! Wahnsinn [44]! Этот человек маньяк, ходячая ненормальность.
Он и был маньяк. Чем старше он становился, тем сильнее рвалось наружу его желание, и тем слабее оно было у Герти. Ничего не могло удержать или утихомирить его похотливый напор. Словно тот паровоз, что с ревом катится под уклон на двадцатимильном полотне, которое железнодорожники прозвали «старая столешница». В 1910 году через Прэнк проехала команда Ирвинга Берлина[45] с «Девушкой и волшебником». Бетль, сам не свой от радости, распевал, словно собственную, малоприличную песенку «Ох, как же этот германец умеет любить».
Три германца вступили в немецко-американское историческое общество Крингеля, чисто немецкого городка в тридцати милях к северу. Общество собиралось раз в месяц, чтобы развивать Kultur выступлениями гостей, концертами и вечерами песен. Бетль радовался дальним поездкам. Просторы этой страны по-прежнему кружили ему голову – даже под проливным дождем он пускал рысью дымящуюся лошадь, высовывал нос из-под дождевика и, глядя вверх на умытое небо и несущиеся прочь облака, повторял вслух фразы из предстоящей речи:
– Германцы очень много дали Америке. Без германцев американская революция была бы проиграна. Республиканская партия Америки выросла из интересов немецких американцев. И никогда нельзя забывать об Абраме Линкольне, который происходил из семьи германских иммигрантов с фамилией Линкхорн. Америка нуждается в германцах, чтобы выполнить свое предназначение.
Но в самом Прэнке человек с «Рэйлуэй Экспресс» говорил, что хорошо бы их всех отсюда выкинуть, они никогда не приживутся в его стране, немчура с квадратными головами, кислокапустники.
Раз в неделю Бетль получал германскую газету – прочитывал, вырезал интересные объявления и отдавал Лотцу и Мессермахеру. Из этой газеты он узнал о Линкхорне и там же заказал расчерченный на клетки портрет погибшего президента, чтобы Герти вышила его цветными нитками. Она покрасила шерстяную пряжу чертополохом, и цвет лица у Линкольна получился сначала желтым, но за зиму постепенно выцвел до зеленовато-коричневого. Подолы передников она обычно подрубала сама. Швейная машинка – да если бы она у нее была.
– Именно германцы сделали эту страну великой, – соглашался Лотц. – Посмотрите на этих грязных ирландцев у нас в Прэнке, ни один не в состоянии разобрать дорожный знак и даже расписаться.
Из всей троицы самым богатым был Мессермахер, несмотря на вечные проблемы с глазами, в которые из-за обостренной чувствительности к пыльным ветрам приходилось заливать капли доктора Джексона. Двое его сыновей работали с отцом на ферме, трое – отдельно на соседних участках, а еще один, Карл, устроившись телеграфистом на железную дорогу, переехал в город. Мессермахер одним из первых купил квадратно-гнездовую сеялку для кукурузы, но она часто засорялась и пропускала борозды, когда приходилось двигаться по мертвой стерне. Он переделал машину, написал письмо на завод, а когда приехали люди из фирмы, устроил им такую демонстрацию, что компания заплатила ему целых сто долларов и назначила за изобретение ежегодный гонорар. До самой войны на их рекламе красовалась фотография с подписью: «Фермер Л. Мессермахер говорит: Сеялка никогда не ломается. Такая простая, что с ней управится даже ребенок».
Свинина Лотца прославилась на весь Чикаго, несколько раз ее подавали на стол губернатору и в чикагском «Столетнем Клубе». Дела с пшеницей и свининой шли хорошо, но лучшим на своей ферме Лотц считал вишневый сад – когда поспевали плоды, каждое дерево становилось светящимся белым сетчатым шаром.
И все же что-то странное творилось вокруг. Несмотря на удачу в фермерстве, на то, что их подворья стали образцом бережливости и хорошего управления, несмотря на музыку и все деревенские праздники, германцев в Прэнке не любили. Дети (в школе их дразнили кочанами) и женщины водили дружбу только между собой. Частично это объяснялось невероятной хозяйственностью Клариссы: она буквально выскребала стены дома и сараев, а белоснежные полы у нее всегда блестели – редкая женщина захочет дружить с такой перфекционисткой; частично оттого, что три германца слыли вольнодумцами, явными агностиками и почти открыто признавали, что им не до Библии. А еще потому, что несмотря на саранчу, засухи, град, наводнения, торнадо, зимние морозы и не ко времени оттепели, все трое каждый год снимали вполне приличный урожай, в то время как большинство народа в округе оставались ни с чем. Наводнение на Литтл-Рант как-то залило Бетлю нижнее поле, но когда вода сошла, в мокрых бороздах застряло несколько дюжин отличных рыб. Их оставалось только собрать. Ходили приправленные сочными подробностями слухи о том, какая среди германцев царит свобода нравов, а то и инцест. Львиная доля этих сплетен приходилась на Бетля с его ненасытным аппетитом.
– Не-а. Мы не то играем на танцах, – сказал Бетль. – Наверное, здешние люди хотят негритянских песен. Рэгтайм. Саксофон. Им нужен клавишный аккордеон, кнопочный уже не годится. Понятно?
К этому времени появились внуки – старший сын Перси Клод, женившись, построил дом неподалеку от главного, другие мальчики тоже перебрались в свои дома – Герти не хотелось, чтобы кто-то видел, как она ублажает Бетля. В их-то годы! – говорила она. Седина и все такое. С ее толстым животом и его волосатыми медвежьими ляжками. Она отталкивала его все чаще. То, что хорошо для молодых, отвратительно в человеке с отвисшей кожей и седой головой. Ситуация заметно осложнилась после того, как войдя как-то в курятник, она застала его с одной из работниц: Бетль в курином гнезде, девушка – верхом, у него на коленях, а ее панталоны – на гвоздике. Он подмигнул жене, как бы говоря: ты вот не хочешь, а она – пожалуйста. В волосах у него запуталась солома.
Она отпрянула так, словно на нее выплеснули ведро холодной воды, ледяное отчаяние погнало ее прочь. Причитая, она ворвалась в кухню, тяжелые груди раскачивались, бедра колыхались при каждом шаге. Прислонившись к остывшей плите и упершись лбом в хромированный край духовки, она рыдала от ревности и обиды, пока не распух нос. Потом, спотыкаясь, добрела до буфетного ящика с кухонными ножами, выбрала резак с черной ручкой и штампом IXL на лезвии и, не долго думая, полоснула себя по горлу. Тепло собственной крови, промокшая блуза, привели ее в чувство. Убиваться из-за мужика в курином гнезде! Никогда!
Она поставила в раковину кривоватое зеркало и стала смотреть. Кровь сочилась, но не текла струями, несмотря на то, что рана была в полдюйма глубиной – хороший слой жира спас ей жизнь. Прижав шею белоснежным полотенцем, она достала из шкатулки нитку с иголкой, вернулась к зеркалу и недрогнувшей рукой сшила края пореза. Нитка ей попалась синяя. Замотала шею чистой тряпкой. Промелькнула мысль, что можно зашить и кое-что еще.
Теперь она считала Бетля старым грязным ничтожеством. Она зарезала всех кур, ставших свидетелями ее унижения, с воплями гнала до самого дома ревущую девушку – он не сказал ни слова. Она сыпала сметенный с пола мусор в его табакерку и размазывала комки пыли. Она подумывала о том, чтобы добавить в кофе крысиного яда, но все же не стала.
Однако, каждый день после обеда он запрягал коляску и куда-то отправлялся.
– Навещу Лотцев, – говорил он, и Герти догадывалась, что все дело в дочери Лотцев, Полли, по-прежнему жившей дома. Сухая старая дева двадцати шести лет от роду, которая в детстве чуть не умерла от чахотки, но потом поправилась – в общем-то, была не такой уж сухой, кое-какой сок в ней имелся.
Герти шепнула пару слов Клариссе, которая и без того не спускала с них глаз и очень скоро заметила, как Бетль направляется вслед за Полли в яблоневый сад. Кларисса примчалась к Лотцу и потребовала, чтобы тот взялся за ружье.
– Зачем? Они просто пошли погулять, что тут такого?
– Ты что, не знаешь Бетля? Не знаешь, что ему нужно?
– Ты сказала, он шел за ней. Раз она первая, значит он ее не заставлял.
– Она не знает, что делает. Она невинна, говорю тебе.
– Дело к тридцати, может не так невинна, как тебе кажется.
– Хороший отец вышиб бы из него дух, но ты, я вижу, не намерен ничего делать.
Нет, Лотц не собирался ничего делать. Если Бетлю захотелось развлечься с Полли, значит, он взялся за то, что никому другому просто не надо. Лотц верил, что трех германцев свела вместе судьба, а судьба – главная сила на свете. Но даже если, как он считал, именно судьба однажды вытащила всех троих из нищеты своей страны и направила к богатству и процветанию, то эта же самая судьба явно от них отвернулась, когда сербы в Сараево застрелили эрцгерцога Фердинанда. Словно старые европейские враги выследили их за морем, незаметно подкрались со спины, зарылись в траву и стали ждать – подобно тому, как ждет подходящего момента чума, чтобы выпрямиться во весь свой губительный рост.
Ненависть подползала медленно – так на закате скатывается по склону холодный воздух.
– «Инородность» – что еще за инородность такая? – спрашивал Лотц, листая газету Бетля. Они сидели за дубовым столом в жарко натопленной кухне Лотца, жена гладила рубашки, на плите грелся тяжелый утюг, а Бетль, пыхтя, раскуривал свою черную трубку. На выскобленном столе стояла бутылочка с уксусом, каменная подставка для вилок и ножей, валялась целлулоидная погремушка.
– Это все рузвельтовская лошадь, он слишком быстро ее погоняет. Не любит инородцев! Господи Иисусе! Его волнуют германо-дефис-американцы. Нет, ты только посмотри. Он говорит: «Иным американцам нужен дефис в имени, потому что они американцы лишь наполовину. Когда человек становится американцем, и сердцем и мыслями, он выбрасывает дефис, как из своей души, так и из имени». А еще чего выбросить? Господи, Господи Иисусе, прекрасный язык, Баха, Генделя, Моцарта, Шиллера выбросить, Гете выбросить, Канта и Гегеля, Вагнера, Вагнера тоже выбросить. Шуберта выбросить. Аккордеон выбросить. И пиво выбросить. Зато у нас останутся сушеные американские психические бабы, которые всю дорогу вопят, чтобы их пустили голосовать, да еще проклятые сушеные американские мужики и их сушеные идеи насчет сухого закона. Они не понимают, что германцы – это самые сильные, самые трудолюбивые люди во всей Америке. Они не видят, что всем лучшим Америка обязана германцам.
– Кроме электроутюга, – сказала жена Лотца, новая жена по имени Пернилла, Кларисса в конце концов умерла от лихорадки и слабости. – Мне сказали в городе, что у миссис О'Грэйн утюг работает от электрического провода. Не надо нагревать на плите и жариться, как в аду. Вот на что я бы потратила свои деньги за яйца, на такой утюг.
– Господи Иисусе, – вздохнул Бетль, – нужно же электричество. Куда ты собираешься его втыкать, в какую дырку? Какой толк от одного утюга. – (Шесть месяцев спустя, узнав, что эти приборы выпускает немецкая фирма «Ровента», он сказал Лотцу, чтобы тот непременно покупал.) Осенью 1916 года Бетлю надоело вранье в американских газетах, и он подписался на еще одну немецкую под названием «Отечество», которую и читал с тех пор с саркастическим удовольствием. Он пожертвовал три доллара в фонд помощи пострадавшим на войне германцам и в знак признательности получил кольцо с уменьшенной копией Железного Креста и надписью: «Чтобы доказать мою преданность старому Отечеству я в тяжелое время обменял свое золото на этот кусок железа».
– Знаешь что, Ганс, – сказал Лотц – не носи ты мне больше эту дурацкую газету. Мне она разонравилась. И вообще у меня теперь радио. Они передают все военные сводки. (Правду сказать, сколько он ни просиживал в наушниках, подергивая тонкие, как у кота, усики проводов, он так ни разу ничего и не услышал.)
– Ого! – воскликнул Бетль. – Опомнись, дружище, радио ничем не лучше американских газет, а в американских газетах печатают только про то, какие хорошие англичане и плохие германцы. Хваленый Вильсоновский нейтралитет! Только «Отечество» и исправляет это вранье. Вспомни эту ложь, вспомни, как они переиначили все цифры о «Лузитании». Ты еще будешь спорить. «Отечество» так и пишет: эти сумасшедшие американские газетчики назвали историю с «Лузитанией» «самым страшным преступлением со времен распятия Христа». Господи Иисусе, они даже отказались признать, что корабль вез боеприпасы. Если хочешь знать правду, ты просто обязан читать эту газету! И посмотри, американские новости они тоже печатают – вот, в Нью-Джерси какого-то мужика жена отравила блинами.
– Видно, я больше не инородец, Ганс, я выбросил свой дефис. Мне все равно, сколько бомб они скинут на голову кайзера. Я не чувствую себя германцем. Мои дети родились здесь, в этой стране. Почему я должен цепляться за ту другую, которая не сделала мне ничего, только прогнала? Я хочу одного: чтобы Америка держалась от этой войны подальше, чтобы я мог работать на ферме, есть свой обед и крепко спать по ночам. – И это было правдой: дочь Лотцев Дэйзи взяла у учителя книжку Уолта Уитмена «Слушай, поет Америка» и читала ее вслух после ужина.
Бетль плевался и орал, что это предательство, заказал в «Патриотических немецких песнях фирмы Колумбия» четыре пластинки: «Hipp, Hipp, Hurrah», «Die WachtamRhein», «WirMussenSiegen» и «Deutschland, DeutchlanduberAlles» [46] в исполнении низкоголосого мужского квартета. Но этого ему показалось мало. Он вступил в Германо-Американский Альянс, и теперь его двуколку можно было видеть на каждом их митинге. На своем проржавевшем немецком он настрочил занудную статейку под названием «Немецкая свинина в Америке», в которой перечислил названия благородных пород белых немецких свиней, большинство из которых были его собственными. Дважды в неделю после ужина он являлся со своим аккордеоном в салун Прэнка и подробно растолковывал человеку, заподозренному в германском происхождении, что он, Бетль, одинаково предан как своей матери Германии, так и невесте Америке. Аргументы подкреплялись немецкой музыкой.
– И это ужасное пиво. Господи Иисусе! Приезжайте ко мне на ферму, я вам покажу, что такое настоящее немецкое пиво.
Бармен отводил от Бетля свои холодные американские глаза. Потом что-то шептал посетителям на противоположном конце стойки.
– Они лезут к тебе в душу и говорят, что они лучше.
– Повесить ирландцев и перестрелять инородцев, – посмеиваясь сказал посетитель. На следующий день над стойкой висела чистая, без единого мушиного пятнышка, надпись: ГЕРМАНЦЫ, ВАС СЮДА НЕ ЗВАЛИ. КАТИТЕСЬ К ЧЕРТУ В СВОЮ ДОЙЧЛЯНДИЮ. Бармен указал на нее пальцем. Бетль прочел, состроил рожу, как будто одновременно выпил целую чашку уксуса и увидал летающую корову, перднул и вышел вон. Он отправился в расположенный на той же улице новый кинотеатр смотреть на длинномордого Уильяма С. Хэрта и Луизу Глум в боевике «Ариец»[47]. Пока ирландский тапер наигрывал грохочущий марш, на экране высветились титры. «Написано в кровавых письменах, вырублено на лике судьбы, известно любому мужчине, в чьих жилах течет кровь арийской расы: мы защитим наших женщин». Он подумал о том, что хорошо бы защитить Герти от какой-нибудь напасти, и захрапел.
Антигерманский пожар разгорался. В апреле 1918 года пришла весть, что шахтеры Иллинойса, словно пятьдесят котов с единственной мышью, два дня играли с немецким иммигрантом Робертом Прагером, наивным и растерянным юношей, толком не понимавшим по-английски. Разодрав одежду, они валяли его в уличной грязи, снова и снова заставляли целовать американский флаг, петь «Звездно-полосатое знамя»[48], хоть он не знал ни слов, ни музыки, потом «Мы будем сражаться за Красное, Белое и Синее» – эта песня у него получилась, правда, с пропущенными словами – отпускали, забывали о нем, выхватывали опять из рук ухмыляющейся полиции, били и допрашивали, потом снова поцелуи флага и песни, поиски дегтя и перьев, вместо которых нашлась веревка, и наконец пьяно, бессмысленно и безжалостно толпа набрасывает на несчастного петлю и тянет вверх до тех пор, пока тот не перестает дышать. С дерева полился целый дождь из потревоженных мертвецом черных мотыльков.
В мае, среди бела дня в кухню валился сын Мессермахера Карл, работавший в Прэнке телеграфистом: он едва дышал, одежда порвана, лицо в крови, целлулоидный воротничок сломан, левая рука висит плетью и вывернулась так, что он никогда больше не мог поднять ее выше плеча.
– Они ворвались прямо на телеграф и потащили меня на улицу, сказали, что я немецкий шпион, шлю телеграммы кайзеру. Сказали, что повесят, – выдохнул он, – как Прагера. У них была веревка, я видел. В толпе Джек Кари, боже мой, я учился с ним в школе! Я вырвался, сам не знаю как, просто упал на землю, пробрался между ногами и бросился бежать. Я шел по конской тропе через кукурузу дяди Ганса.
Он не остался дома, мать замотала ему руку белым льняным бинтом, после чего он залез под груду мешковины в углу повозки Лотца да так и просидел, не слыша ничего, кроме клацанья лошадиных копыт и стука собственного сердца. На станции в Крюгеле он послал телеграмму в главный офис. Оттуда ответили, чтобы он добирался до Чикаго первым же поездом, в багажном вагоне.
Бетль, упорно продолжавший ездить в Прэнк, ничего не говорил ни о Карле, ни о Прагере, ни о кайзере и американских сводках, но как-то в продуктовой лавке пошутил, что хорошо бы нанять молоденьких фермеристочек убирать кукурузу – ему как раз таких не хватает – серьезных девушек в штанишках и рубашечках. На днях дюжина таких симпатяг маршировала по главной площади Прэнка. В лавке вдруг стало тихо. О'Грэйн плюнул на пол, Бетль плюнул рядом с башмаком О'Грэйна.
Вечером, когда они сидели за столом и тыкали вилками картошку, в окно вдруг влетел камень и стукнулся о стоявший на плите чайник.
– Чтоб тебя раскололо, – выругался Бетль. Камень был обернут в страницу из «Похоти преподобного Ньювела Дуайта Хилла», печатавшего порнографические истории о зверствах германцев в Бельгии. Толстым карандашом было подчеркнуто: «Немецкая кровь – ядовитая кровь».
– Это явно работа О'Грэйна. Разве нет? Господи Иисусе, что за злобный сукин сын. Знаете, почему ирландцы так похожи на пердеж? Во-первых, много шума, во-вторых, непонятно откуда, в-третьих, воняет. Ему подожгли поле. Сто акров горелой пшеницы. Бетль шел по обугленной земле, с каждым шагом подкидывая в воздух головешки, но пройдя сто футов, закашлялся, лицо стало черным, как уголь. В воскресенье, когда он назло всем опять отправился в город, банда мальчишек и юнцов с криками «немчура!», «ебаный дойч!» и «насильник!» забросала его камнями.
– Я купил облигации Займа свободы! – орал он им. У нас там мальчик. Мой сын, Вид Бетль, он родился здесь, в Прэнке. – Лошадь под ударами камней сперва отступила, потом попятилась и наконец галопом понеслась к дому. У Бетля слетела шляпа, а один из камней попал в челюсть и сломал отличный германский зуб, остатки которого в конце недели Лотцу пришлось тянуть злодейскими зубоврачебными щипцами. Бетль сидел весь в поту, плевался кровью и изредка шипел:
– Rauch ich in der Pfeife!
Однако, этой же ночью Герти, наконец, смягчилась и позволила ему взгромоздиться на себя, несмотря на то, что запах крови у него изо рта тут же напомнил ей историю с куриным гнездом, а также, что вместо девиза «Боже, благослови наш Дом», на стене теперь висел ее собственный «Боже, прокляни нашего Изменника». Бетль не заметил подмены.
Надвигалась полоса несчастий. Младший сын Мессермахера разбился насмерть, упав с верхушки стога – шестнадцать футов, сломанная шея, но он хотя бы не мучился, не умер такой нелепой смертью, как Вид Бетль – в дальних краях, на их прежней родине, в Германии – умереть в Германии от раны в паху! В декабре 1917 года бьющая фонтаном кровь превратилась в черную лужу и приморозила к земле его ягодицы. (Шестнадцать лет спустя под мышиной обложкой австралийской «Истории Великой Войны» появилась фотография без подписи, на которой были изображены его заляпанные грязью ботинки и негнущиеся ноги.) Лотц подружился со странствующим скрипачом, и тот прожил у них неделю – жрал, как людоед, пока однажды перед рассветом не удрал, прихватив с собой все деньги, которые нашлись в доме.
– Наверняка цыган, – сказал Бейтль.
Сам Лотц как-то утром упал без чувств, когда плохо повязанный бандаж пережал ему бедренную артерию – у него уже давно кружилась голова. Без бандажа паховая грыжа болталась до середины ляжки и непристойно торчала из трусов. Стеная, он доехал до Кригеля и в задней комнате знакомого аптекаря купил другое устройство, от которого тоже все болело, но иначе и на некоторое время как будто становилось легче. Когда боль усилилась, он обвинил во всем аптекаря – грека с куском мрамора вместо головы.
Летом, когда война уже закончилась, с двумя внучками Бетлей, одиннадцатилетними близняшками Флореллой и Зеной произошла странная и страшная история. После полудня мать видела, как вместе с тремя девочками Мессермахеров они играли под старой вишней, где вечно копались куры, добывая из земли насекомых и устраивая потайные гнезда. Когда пришло время ужинать, Герти вышла на крыльцо и крикнула:
– Essen! Kommt [49]! – сзывая Перси Клода, все его семейство и нескольких работников – работниц они больше не держали – ужинать вместе с Герти и Бетлем. Но дети за стол не явились, даже когда Бетль, потеряв терпение, сам отправился их звать.
– Пусть остаются голодными. Они наверное у Мессермахеров разрисовывают себе физиономии. – После ужина Перси Клод с женой, приехав на телеге к Мессермахерам, застали семейство за столом, но близняшек с ними не было.
Они играли в саду в «Кухню холостяка», сказала Томалина, самая старшая из трех девочек, потом они стали играть в «Реки» – текли через сад, сливались друг с другом и впадали в загон для свиней, который считался у них океаном. Под конец решили поиграть в «Черного Паука», Флорелла была слепнем, Зена стрекозой, а Томалина – мухой-поденкой. Грини была сразу матерью и нянькой, потому что для правильной игры им не хватало людей, а Риббонс – черным пауком. Теперь заговорила Риббонс, а взрослые сердито уставились на нее.
– Я сперва поймала слепня, то есть Флорену, и положила ее на траву, потом ушла и поймала Зену и тоже положила на траву рядом со слепнем, потом опять ушла и поймала Томалину и тоже положила на траву, но мухи уже все улетели. Мы подумали, что они хотят играть в прятки, и стали искать, но никого не нашли, и тогда мы рассердились и пошли домой.
– Значит вы никого не видели?
– Нет.
– Неправда! Я же вижу, как ты кусаешь палец. Кто там был?
Грини заплакала.
– На дорожке. Два больших медведя куда-то убегали.
– Здесь не бывает медведей.
– Значит собаки. С короткими хвостами, они увидели меня и спрятались в нору! – После жутких криков Мессермахера все отправились к дорожке и в уже наступивших сумерках принялись искать следы (не нашли), нору (не нашли), и тогда заставили девочек разыграть всю сцену заново. Мессермахер лупил дочерей, требуя сказать, что они видели на самом деле, а не морочить голову собако-медведями, но Герти вздрогнула, вспомнив, как десять лет назад, а то и больше, в такие же вот густые сумерки она искала в траве гнезда несушек, а потом, на этой самой дорожке, увидала колесо от сенокосилки, а на нем громадного черного человека – он сидел на колесе и выдувал из ноздрей дым, который перед тем, как раствориться в воздухе громко щелкал, как будто лопался рыбный пузырь.
Всю ночь три германца прочесывали территорию, фонари качались в темноте полей, как лодки в штормовом море. Ничего, ни единого следа. Как вдруг перед самым рассветом Бетль услыхал на дороге стук колес – потом звук смолк и через несколько секунд раздался снова. Бетль подошел поближе и в бледно-желтом утреннем свете обнаружил, что по дорожке, прихрамывая, бредут девочки: в волосах запутались листья, платья порваны и перепачканы. Они были босые, без штанишек, на бедрах кровь, и, несмотря на все мольбы, ни слова не могли сказать о том, что же с ними произошло. Лишь истерически рыдали и клялись, что ничего не знают. Только что они играли в саду, а уже секунду спустя, дрожа, брели по темной дороге. Между собой Бетль, Лотц и Мессермахер сошлись на худшем: из города приехали американцы, усыпили девочек хлороформом и изнасиловали, решив таким образом отомстить германцам за Бельгию.
Всего этого оказалось слишком много для Перниллы – через полгода после того, как вышла за Лотца, она слегла от какой-то внутренней хватающей боли, не снимавшейся никаким эликсиром (Лотцу не везло на жен). Пернилла кричала, что Бетль сам изувечил своих внучек, понятно как. Потом притихла. Промолчав неделю, она повредилась рассудком. Вышла в поле с картофельными вилами, принялась выкапывать беспорядочные ямы – она расшвыривала по сторонам стебли и землю, и так уходила все дальше и дальше, пока не превратилась в еле заметную точку на темной пашне. Вернулась она незаметно для всех, направилась прямиком к Бетлю в сарай и стала тыкать в него стальными зубьями.
– Господи боже, рехнулась баба! А эти идиоты еще хотят пустить их голосовать.
Доктор государственной больницы записал все в журнал, сфотографировал Перниллу в апатичной стадии.
– Улучшение маловероятно, – безразлично сказал он, ему наскучили сумасшедшие женщины. Половина баб в этой стране была явно не в своем уме.
– Хотела бы я тоже так свихнуться, – сказал Герти, зайдя к Пернилле и оглядев свежеокрашенные бежевые стены. – Ни о чем не думать, лежать себе в чистой палате, ни забот, ни хлопот, теплая постель, обед приносят – а что, разве плохо? Отдохнуть наконец от всего. Говорят, здесь даже кино показывают. А так отдохнешь от жизни только если умрешь.
Но через месяц Пернилла вернулась домой, правда с твердым убеждением, что по ночам из города приходят американцы – отравлять колодец. Эти мысли появились у нее после демонстрации, которую она видела в Прэнке, пока ждала Лотца, – в изношенной пролетке, стыдясь своих тусклых заколотых волос, неряшливого платья, стоптанных башмаков и старого безумного лица. Демонстрацию устроили женщины из Христианского Союза Борцов за Трезвость; они маршировали вокруг судебной палаты – со вкусом одетые американские женщины, многие с короткими стрижками, в светлых льняных платьях и белых туфлях с ремешками вокруг лодыжек. В руках они несли плакаты: ПЬЯНСТВО – ЭТО ПРОКЛЯТИЕ ИММИГРАНТОВ и НАСТОЯЩИЕ АМЕРИКАНЦЫ – ЗА ЗАПРЕТ, а еще СПИРТНОЙ ДУХ УБИВАЕТ ДУХ АМЕРИКАНСКИЙ. По ночам Лотц слышал, как она встает, на ощупь бродит по темной комнате и вглядывается в темные окна, не мелькнут ли там предательские фонари американцев. На столе она оставляла записку: «Не пей Wasser [50]». Днем говорила:
– Я бы хотела уснуть, но сон не приходит. – Или: – Какой прок столько работать на ферме? Мистер Лотц покупает землю, чтобы откормить побольше свиней, чтобы купить новой земли. Скоро он будет хозяином всего мира.
Временами она ела бумагу, обрывки страниц из Библии заворачивала в блины и макала в сметану – ей нравилось, как бумага застревает во рту, ее можно долго и с удовольствием пережевывать. Даже горький вкус типографской краски ей нравился. Как-то вечером она стояла у плиты и жарила картошку, как вдруг напряженно застыла, крепко зажав в неподвижной руке лопаточку. От сковородки разносился запах паленого. Лотц поднял голову от фермерской газеты.
– Что ты делаешь, у тебя же все горит! – Еще секунду женщина не шевелилась, потом хлопнула себя по лицу жирной лопаткой, схватила кипящий чайник и вылила его на раскаленную плиту. Шипящее облако пара окутало ее целиком, одной рукой она держалась за крышку плиты, другой лила кипяток. Дочка Клариссы Джен пронзительно закричала:
– Пернилла, ты совсем сдурела! – А Лотц, одним прыжком подскочив к жене, выхватил из обожженной руки чайник.
Тем же вечером пришла Герти и принесла пирог с лимонным экстрактом.
– На твоем месте я бы все ж не сходила с ума, – шепнула она покрытой испариной женщине, – даже ради той чистой комнаты. Они же только обрадуются. Еще чего?
На следующий день Пернилла пришла в себя – только обожженная рука теперь была обмотана засаленным бинтом.
После взрыва на Уолл-стрит в 1920 году и нового всплеска антииммигрантских настроений, три германца и их семьи окончательно замкнулись в своем кружке – они больше не ездили в Прэнк, предпочитая более длинную дорогу до Крингеля, где германцев жило больше, чем ирландцев. Иногда по воскресеньям Бетль доставал свой двухрядный «Хенер» и играл два-три куплета то из одной, то из другой песни, но музыка трех германцев кончилась.
Прэнк подобрался к самым границам ферм. В засушливые послевоенные годы в воздухе носилось чувство, подобное тому, что возникает летом после грозы, которая так и не смогла охладить или хотя бы освежить атмосферу – никуда не делась угрюмая влажность и изнуряющая жара, и где-то за горизонтом уже собирается новый, более сильный ураган. Старый мир погиб, его больше не существовало, на смену приходила лихорадочная тревога и ожидание непонятно чего. Появлялись новые дороги, армейские подразделения двигались по ним от берега до берега, намереваясь показать всей стране, насколько эти дороги плохи, и что с ними надо что-то делать. Старую школу у перекрестка Джон О'Клири переделал в заправочную станцию и теперь продавал на ней колеса «Фиск», а еще бензин «Мобил Ойл» и «Стэндард Ойл»: «гарантия на любой вкус – ни керосинового масла, ни других вредных примесей».
Карл Мессермахер явился из Чикаго в брюках гольф, за рулем автомобиля. С собой он привез газеты и журналы «Тру Конфешн» и «Ридерз Дайджест» – смешные газеты комиксами о Трудяге Тилле и Беспокойных Ребятах, которые Бетль тут же выбросил в печку, посчитав насмешкой над германцами. Карл теперь только улыбался, вспоминая, как пять лет назад его вытащили из телеграфа.
– Все к лучшему: после той истории компания дала мне новую должность, кабинет и телефон. А то бы я до сих пор так и стучал в Прэнке ключом – или вообще болтался на веревке, спасибо Джеку Кэри. Я слыхал, он надышался иприта и выхаркивает кишки у матери на ферме. Надо перед отъездом зайти сказать этому сукиному сыну спасибо. – В голосе Карла звучала издевка. Он показывал всем свитер с ромбами, говорил о цветном фильме «Дань моря»[51], который смотрел недавно, пускал по кругу пакет с новым изобретением – картофельными чипсами, – затем повел своих кузин к задней стенке сарая, покурить сигареты «Мюрад», и там, показывая фигуры какого-то сумасшедшего танца, выделывал курбеты и извивался до тех пор, пока не поскользнулся на утином дерьме и не перепачкал колени белых фланелевых брюк.
Но до того, как он упал, кузина Лулу сказала:
– Карл, ты теперь ну точно американский студент.
– Зови меня Чарли, – ответил он, – я поменял имя – Чарли Шарп. Это я. Послушай, – продолжал он, – я не германец. Я родился здесь, в Айове. Послушай, – говорил он, – А и Б сидели на трубе А упало, Б пропало. Кто остался?
– Никого, – сказала Лулу.
– Детка, – Карл затряс головой от смеха, – от какой ты сохи, детка? Пойдем, детка, я тебе кое-что покажу.
Они пришли во «Дворец» когда сеанс уже начался. Действие фильма происходило на автомобильном заводе, и на переднем плане красовался громадный черный котел. Внутри этого котла с одной стороны экрана плясали кучки нелепых иммигрантов в национальных костюмах, пели песни на чужом языке и дрыгали ногами – по другую сторону, уже за котлом колонны облаченных в костюмы американцев высвистывали «Звездно-полосатое знамя».
– Вонючка, а не кино, – шепнул Чарли Шарп. – Пошли съедим по хот-догу и завьем тебе волосы.
Бетль сказал, что он перестарался с выбрасыванием дефиса, в ответ Карл засмеялся и возразил, что вся их аккордеонная музыка – старый деревенский мусор.
Сигареты привели Мессермахера в бешенство.
– Если бы Господь хотел, чтобы его создания курили эти штуки, он бы приделал к их головам вытяжные трубы. Курить нужно либо трубку, либо сигары. – Еще он заявил, что картофельные чипсы не годятся даже на корм собакам.
Три старых германца с женами сидели по домам, но дети и внуки перебирались в Прэнк. Злобно шмыгающий нос общества принюхивался к новым жертвам – красным, евреям, католикам, другим чужакам, не только к германцам. Когда на рычащем «де-сото» в город въехал оркестр клезмер-музыкантов[52], шериф заявил, чтобы они катились подальше, Прэнку не нужны еврейские агитаторы, и ему плевать, какую музыку они собираются играть на своих вонючих аккордеонах, в Прэнке полно аккордеонистов, валите отсюда, и вы, и проклятые цыгане с их быстрыми жуликоватыми пальцами, Прэнк желает слушать только «Старый суровый крест» и «Ты, моя страна»[53], правда родная дочь шерифа пела «Я снова влюблена», аккомпанируя себе на гавайской гитаре.
Никто уже не кричал «пиво, фартук, брюхо», когда Перси Клод и его вторая, явно беременная жена, семнадцатилетняя дочь Мессермахеров Грини, заходили в продуктовую лавку. Две других девочки Мессермахеров вышли замуж за американских трамвайных кондукторов и уехали жить в Миннеаполис. Еще одна дочь, Риббонс, устроилась помогать жене директора известняковой шахты, но через год уволилась, чтобы выйти замуж за нового почтового агента и стать миссис Фланахан, наведя таким образом мост через ирландскую пропасть. Сыновья Лотца, Феликс и Эдгар купили грузовой «форд» модели «Т» и стали возить на нем для магазинов продукты. Феликс (дети были уверены, что его назвали так в честь кота из мультика) был вне себя от счастья, когда сел наконец за руль после стольких лет пешкодрала по горячим дорогам и глотания пыли всякий раз, когда мимо на полной скорости проносились американские юнцы. Он не позволял себя обгонять, подрезал и загораживал дорогу водителям, если те вдруг решали это сделать. Оба женились на американских девушках, и немецкий язык никогда не звучал в их домах.
(Двадцать лет спустя, в 1944 году, охотясь в поле, которое было когда-то частью отцовской фермы, Феликс заметил над речкой Литтл-Ран воздушный шар, и побежал к нему навстречу. На канатах там болталось что-то подозрительное. Шар плавно опустился на землю, Феликс подался вперед и ухватился за японскую бомбу. После похорон – полной правой руки, искалеченной ноги и уха – к родственникам явился губернатор и долго умолял хранить молчание, чтобы не сеять среди людей панику и страх).
Бетль ругался с Перси Клодом, отказывался покупать трактор и не допускал в дом радио. Мессермахер, у которого скопилось прилично денег, вызвал из Крингеля мастеров, провел в дом канализацию и сжег уличный нужник, подняв при этом столб зловонного дыма, но осенью 1924 года ко всеобщему удивлению вдруг продал ферму и перебрался в Кому, Техас, растить хлопок. В Коме половину городка занимали германцы, а в другой селились богемские чехи. Вняв примеру Карла, Мессермахер сменил фамилию на Шарп: он рассудил, что Чарли Шарпу живется не в пример легче, чем Карлу Мессермахеру.
Складывая перед отъездом вещи, дочка наткнулась на зеленый аккордеон.
– Что с ним делать? Это старый аккордеон, Vati[54], который тебе отдал дядя Бетль. Он еще неплохо звучит. – Она растянула меха и сыграла первый куплет из «Да, сэр, это мой мальчик»[55].
– Суньте его в коричневый сундук. Может Вилли надоест гавайская гитара – а может кто из внуков когда займется. – Мать уложила аккордеон на дно сундука, сверху на него опустились корзина для ниток, кофемолка, поношенный бизоний плед и набор чесалок для шерсти.
Бетль ругался, называл Мессермахера предателем, не понимал, как можно покинуть такую хорошую землю, которую они нашли все вместе и все вместе превратили в отличные фермы.
Весной 1929 года первым умер Лотц – от осложнения грыжи; его похоронили в кипарисовом ящике. Ферму разделили между собой пятеро детей и множество внуков, которые тут же продали свои участки. По огромным полям рассыпались гаражи и маленькие домики. Месяцем позже из Техаса пришло известие о том, что Мессермахер упал замертво прямо у почтового ящика. На груди у него остался лежать новый каталог из «Сирса», раскрытый на странице с рекламой женских сеточек для волос. Старому другу и соседу Бетлю он оставил акции «Радио» на две тысячи долларов, которые неслись сейчас вверх, как настоящие ракеты.
Чарли Шарп вытащил старика на биржу. Не в силах сдержать изумление перед открывающимися горизонтами, вне себя от одной только мысли о легкой удаче на «бычьем» рынке, Бетль дозвонился из продуктовой лавки до Чарли и стал спрашивать советов. Может нужно вложить деньги еще в какие-нибудь акции? В какие именно?
– Американская радиокорпорация. То, что держал Vati. Радио сейчас выходит на самый верх. «Дженерал Моторс», «Монтгомери Уорд», биржа – это дело, настоящее дело. Дядя Ганс, в Америке может разбогатеть кто угодно. Прошлой зимой чуть-чуть штормило, биржу штормило, но сейчас рынок стабильно поднимается. Страна тверда, как скала. – Он понизил голос. – Я вам кое-что скажу. Я сейчас стою четверть миллиона, дядя Ганс. Я начинал с того, что купил немного акций «Студебеккера», но сейчас все идет вверх очень быстро. Неплохо для деревенского мальчишки из Айовы, а? – Он еще некоторое время поразглагольствовал о том, как покупать акции в долг и предложил Гансу свои услуги в качестве брокера.
Бетль, поверив после тридцати лет жизни в этой стране, что Америка наконец-то вступила в эру процветания, взял под залог фермы кредит и через Чарли купил сто акций «Радио» по 120,50 за пай.
– Если бы вы купили их на прошлой неделе, дядя Ганс, вы заплатили бы всего девяноста четыре. Так быстро растет. Предела нет. Предел – само небо.
Попав в плен к «Радио» и ее распухающему успеху, Бетль наконец-то сдался и купил дорогой фрид-эйсмановский пятиламповый приемник с девяностоамперной батареей «Прест-О-Лайт», двумя сорокапятивольтовыми батарейками, наушниками, антенной, вакуумной трубкой и круглым динамиком, который одиноко висел на стене и оглушал всех звуками «Цыганский час Эй-Пи». Перси Клод сказал:
– Провел бы электричество, не понадобились бы все эти батареи, просто втыкал бы в розетку. «Кроссли Пап» стоит десять долларов, а сколько ты отдал за все это, пятьдесят? Шестьдесят?
Поверив в свалившуюся на него удачу, Бетль задумался о судьбе: – Трое ровесников, три одинаковых жизни, Лотц и Мессермахер умерли, их уже нет, вроде того, один, два, я третий, я следующий. Значит и я скоро умру. Тот же возраст, шестьдесят четыре, а они уже в dem Grab [56]. – Впервые, со времен своих мальчишеских лет, он чувствовал, как уменьшается желание. Наклонясь над бочонком с картошкой и держась рукой за крестец, Герти напевала «Лучшее в жизни – это свобода» и размышляла о том, какие бывают надгробья.
Но он все так же прямо сидел за столом, все так же раскуривал трубку, все так же поднимался ни свет, ни заря – получалось, он и вправду их пережил, двух других германцев, и единственное, что отличало его жизнь от их – это активность, что сберегла ему силу и мощь, добрая честная похоть. Она и сохранит его живым и здоровым лет до ста.
– Господи Иисусе, я же им говорил!
Но и его пламя остывало, в этом была реальная опасность. Он заставлял себя минимум раз в день сцепляться с Герти, но от усилий, которых это требовало, корчился, покрывался потом, впадал в тоску. Он говорил отрывисто, командовал сыновьями, словно те все еще были детьми – наверняка ждут не дождутся, когда он отправится вслед за Лотцем и Мессермахером, особенно Перси Клод, поглядывавший на отца волчьими глазами. Ответ пришел к Бетлю по радио.
Обычно он хранил верность «Кей-Эф-Кей-Би», которая вещала из Топеки, и переключался на другие каналы, только когда не мог до нее добраться – слушал «Обзоры Концертины», «Веселую сельскую музыку», «Мужик-ковбой и его маленькая гитара», несколько раз натыкался на чикагскую передачу «Пляски у сарая Дабл-Ю-Эл-Эс», но чаще всего ловил на «Сидер-Рэпид» «Полуночников Куна Сандерса». Он не особенно вслушивался, о чем поют в этих джазовых фокстротах, и, скажем, «Жизнь похожа на рай», звучало для него как «Джон пошел за сарай». Иногда он доставал «Хенер» – маленький зеленый аккордеон подошел бы лучше – и подыгрывал музыкантам «Концертины», хотя эти ненормальные шведы издавали звуки вроде тех, с которыми вылетают из бутылок пробки, или когда писают коровы. (Только раз ему удалось услышать, как какой-то виртуоз играет на уитстоновской концертине прелюдию Баха номер 1 ми-бемоль-мажор, но после этого на радио пришло столько жалоб, что номер больше не повторяли.) Однажды в репродукторе раздался скрипучий гнусавый голос доктора Сквама.
– Друзья, у микрофона доктор Сквам, и он приглашает вас для прямого разговора. Сегодня я хочу сказать несколько слов мужчинам, так что если нас слушают леди, то они могут спокойно подняться наверх и заняться рукоделием, ибо нам предстоит мужской разговор. Но прежде, чем вы нас покинете, примите две столовых ложки моего лечебного тоника номер пятьдесят пять, ибо в вашей жизни скоро произойдут большие перемены.
Ну, что ж, джентльмены, когда мужчина достигает определенного возраста, вы знаете, что я имею в виду, вы ведь из тех мужчин, которым это небезразлично, его пыл остывает, определенные железы увядают, и весна уходит из его шагов. Если то, о чем я говорю, вам знакомо, слушайте внимательно. До последнего времени этим мужчинам не на что было надеяться, несмотря на прекрасное здоровье, силу и способности во всем остальном. Но сейчас появился шанс. Доктор Сквам разработал сложную четырехступенчатую операцию по омолаживанию истощенных половых органов с помощью вливания свежей крови в пораженные участки – это дает настоящий толчок старому двигателю. Послушайте, что говорит нефтяник из Техаса.
Из-под целлюлозной крышки динамика полилась медлительная речь, затем диктор объявил с тщательно скрываемым возбуждением:
– Если вы хотите узнать побольше о волшебной процедуре, которая вернет вам вашу же энергию и радость восемнадцатилетнего юноши, напишите доктору Скваму по адресу…
Бетлю тут же пришло в голову, что если продать пару акций из тех, что ему оставил Мессермахер, можно сделать операцию за мессермахеровский счет.
– Узнал бы – перевернулся в гробу от смеха. И на кой черт писать этому Скваму. Клод! Перси Клод, давай сюда, мне надо на станцию.
Вечерним поездом он отправился в Топеку. Была середина августа. Два дня спустя он лежал на операционном столе, и доктор Сквам, надрезав мошонку, искусно имплантировал ему в яички часть козлиной железы. Пока шла операция, персональная радиостанция доктора передавала с больничного двора отборные вальсы и польки. Узнав, что Бетль играет на аккордеоне, доктор Сквам снизил цену за операцию до всего лишь семиста долларов.
В поезде, который вез его обратно в Прэнк, было невыносимо: зной распаханной прерии, удушающее одеяло жары, плотное, словно клей, воздушное марево – кукуруза сохла прямо на глазах, и пыльная корка покрывала обочины дорог. Грубая обивка сиденья раскалилась. Распухшие яички Бетля начали пульсировать, и меньше чем через час давление туго натянутой материи брюк уже невозможно было вынести. Он попытался шагать взад-вперед по проходу, но приходилось так широко расставлять ноги, что все на него оглядывались. Когда поезд добрался до Прэнка, он был готов упасть на землю – почти без чувств, с выпученными глазами. Он все же пытался смотреть этими воспаленными шариками, но небо переворачивалось вверх тормашками, и птицы скользили по нему, словно мухи по стеклянному полу. В Прэнке кондуктор вытащил его на перрон и сдал на руки Перси Клоду, который флегматично дожидался отца, прячась в тени навеса и болтая покрасневшими руками.
– Что-то не то с вашим стариком, Перси Клод. Ходит, будто у него в жопе кукурузный початок. На твоем месте я бы показал его доктору.
Доктор Дилтард Кюд, длинноногий человек, владевший солидным пакетом акций «Америкэн Телефон энд Телеграф», вышел из дому, бросил взгляд на зашитые яички, затем на воспаленные полосы, тянувшиеся от паха к животу и вниз к почерневшим бедрам, сказал: инфекция, гангрена, ничего не сделаешь, нужно везти домой, уложить, как можно удобнее в этой проклятой жаре, пристроить на поднос кусок льда и установить вентилятор так, чтобы воздух шел ото льда на больного, затем – ничего не поделаешь – дожидаться конца. Перси Клод не стал говорить, что они без электричества не смогут установить вентилятор.
Тридцать часов Бетль пролежал на диване, не в состоянии открыть глаза. Он чувствовал, когда кто-то заходил в комнату. По всему телу разливался звон, обжигающий и жужжащий. Он хотел пошевелиться, но не мог. Он хотел крикнуть «der Teufel [57]!», но слова застревали в горле. Однако страшно не было, только очень интересно – он явственно слышал хрипловатые звуки «Deutschland, Deutschland» так, словно там, куда он уходил, его наконец-то ждала настоящая немецкая аккордеонная музыка. На памятнике его имя написали неправильно – Ганс Буттл. Но так их называли в округе, и Перси Клод решил, что пусть так и будет.
В первой трети сентября скорректированная цена «Радио» добралась до 505 за каждую из дважды разделенных акций; оставшиеся после Бетля сто акций стоили больше пятидесяти тысяч долларов. Перси Клод встал, разогнул спину, примерно час побродил вокруг дома, затем вернулся, сел рядом с Грини и рассказал ей все как есть.
– Ты знаешь, Vater Ганс оставил кое-какие акции. Он занимался биржей через Чарли, Чарли Шарпа. Там немало.
– Сколько? – Она поднесла спичку к сигарете и выпустила дымок через напудренные ноздри.
– Да немало. – Ему не нравились курящие женщины, но он ничего ей не говорил. Волосы у нее были подстрижены – обрублены, думал он, – густые прямые пряди резко обрезаны самых у мочек. И, похоже, она что-то сделала с грудью, стала какой-то плоской.
– А что если бросить эту чертову ферму и переехать Де-Мойн? Какой смысл торчать здесь? Я так давно мечтаю о Де-Мойне.
– Только не надо повторять за этой ненормальной Флэминг Мэйм. Ты совсем не думаешь о Mutti [58].
– Ей понравится в городе – там много пожилых дам, всегда есть чем заняться, будет ходить в кино, научится играть в маджонг. Покрасит волосы, приоденется немного. Господи, Перси Клод, скажи, ну пожалуйста, мы переедем в Де-Мойн? Я так устала от этого старого корыта, так надоело чистить эти вонючие керосиновые лампы. Во всем Прэнке без электричества только мы.
– Я не говорю «да» и не говорю «нет». Очень многое нужно сделать. – Но из продуктовой лавки он позвонил Чарли и сказал, что хочет продать акции.
– Господи, Перси Клод! Не сейчас! Только не сейчас! Они поднимаются! Акции снова разделят, у тебя будет в два раза больше. На твоем месте я бы ни за что не продавал, я бы покупал новые, нужно распределять капитал. Я уже давно присматриваюсь к «Ротари Ойл».
– Нет, я их, пожалуй, все же продам. Подумываю о том, чтобы выставить на продажу ферму – возможно, мы переедем в Де-Мойн.
– Послушай, если уж переезжать, то в Чикаго. Ты не поверишь, это такой город. Это самый важный город, здесь живут самые большие люди, и отсюда, из самого сердца страны, управляют всем. Восточные миллионеры уже не в вертят этот мир. Эй, ты слушаешь по радио «Банду Рокси»? Вчера вечером был Эл Джолсон[59]. Я тебе скажу, вот это номер.
– Нет. У нас нет этой станции. И все же я буду их продавать.
– Перси Клод, ты себя хоронишь. Вспомнишь мои слова, когда они вырастут выше крыши.
– Я так решил.
– Подумай, как следует подумай, Перси Клод.
Меньше чем через месяц биржа рухнула и покатилась вниз, но Перси Клод лишь посмеивался. Каждый день он ходил к почтовому ящику проверять, не пришел ли чек от Чарли. В конце концов он позвонил из ему продуктовой лавки, намереваясь спросить, послал ли тот чек заказным письмом, но на другом конце провода никто не ответил, лишь зудели гудки, снова и снова, до тех пор, пока не подключился оператор и не велел ему повесить трубку. Новость дошла кружным путем только к середине октября: дочь Лотца получила письмо от Шарпов из Техаса. Чарли Шарп, потеряв в Чикаго все, что имел, включая доставшиеся в наследство Перси Клоду акции «Радио», которые он так и не продал, выстрелил себе в голову. Он выжил, но разнес нос, рот, зубы и нижнюю челюсть – на ободранном мясе остались только два безумных голубых глаза. Смотреть без ужаса на него невозможно, так что они привезли его в Техас и держат в полутемной комнате. Он не может говорить, а кормят его через трубку.
– Знаешь, Перси Клод, – по телефону сказала Рона Шарп после того, как подтвердила, что все так и есть, да, это, конечно, очень печально и даже трагично, но ведь есть и светлая сторона, ведь теперь Чарли обратился к Иисусу, ведь ясно видна связь, правда? – Здесь дают бесплатно целый ящик помидоров, когда заливаешь машину бензином. Вам обязательно нужно сюда переехать.
Не обращаясь к посредникам, Перси Клод продал ферму какой-то паре из Огайо, но их банк рухнул до того, как он успел получить по чеку деньги. У пары остались в руках документы, а у него – бесполезный чек. Теперь он был беднее, чем Бетль сорок лет назад.
– Я поеду в Техас и убью Чарли Шарпа, – сказал он Грини. Но вместо этого они отправились в Де-Мойн, где после трехнедельных поисков Грини нашла работу в «Пять-на-Десять»[60], а он подписал контракт с дорожностроительной бригадой Коммерческой кредитной ассоциации.
(Но не их ли сын Роули, рожденный несколько лет спустя на заднем сиденье машины, собрал по кускам дедову ферму, добавил к ней три тысячи акров пашен, построил поле для гольфа, стал хозяином механической мастерской, плиточной и кульвертной фабрик, а еще вошел на паях во владение сырным производством, получая одновременно двадцать тысяч в год из фонда государственной дотации фермерам? Не тот ли самый Роули открыл на свои деньги музей пионеров-фермеров Прэнка, перерыл землю и небо, нанял частных детективов, чтобы найти старый зеленый аккордеон своего деда? И не продолжались ли эти поиски осенью 1985 года, когда Роули с женой Эвелин отправились в честь двадцать пятой годовщины свадьбы в парк Йеллоустоун, где Роули уронил пленку от фотоаппарата в гейзерный бассейн «Западный палец», наклонился за ней, потерял равновесие и упал головой в кипящий ключ, но, несмотря на обваренные до полной слепоты глаза и знание о неминуемой смерти, все же выбрался – оставив на каменном бордюре, словно красные перчатки, кожу своих рук – однако, лишь для того, чтобы тут же упасть в другой, еще более горячий источник? А как же иначе.)