Тенистая аллея перед дворцом наместника полна народу. Два жандарма в голубых мундирах несколько раз пытались разогнать толпу, но проходило несколько минут, и люди вновь собирались под развесистыми, спутавшимися кронами двумя рядами лип. Всегда шумные и оживленные жители Тифлиса на этот раз вели себя необычно: молча стояли и смотрели на сверкающие окна.
Во дворце грохотал военный оркестр. В этот душный августовский вечер все окна были распахнуты настежь — звуки музыки многократно повторялись в десятках дворцовых комнат и вырывались на улицу нестройным, беспорядочным шумом. Наместник, Кавказа, великий князь Михаил Николаевич, принимал гостей.
На улице было темно и тихо. Толпа стояла молча и неподвижно, разглядывая тени, мелькавшие в окнах, стараясь в нестройных обрывках музыки уловить нежную мелодию.
Внезапно откуда-то издали донеслась быстрая дробь копыт. Пара вороных, запряженная в старинный экипаж, галопом промчалась по небольшому подъему и, осаженная туго натянутыми вожжами, остановилась у самого подъезда.
Всем в городе хорошо была знакома пара вороных и эта манера мчаться во весь дух, не замедляя галопа даже на самых крутых поворотах извилистых тифлисских улочек.
— Григол Орбелиани! — узнали в толпе.
Жандарм подскочил, откинул подножки экипажа и, подобострастно согнувшись, отворил дверцу, Высокий плотный человек в светлом кителе с генеральскими эполетами не спеша вылез из экипажа, оглянулся на толпу, сгрудившуюся у входа, и направился к подъезду. Широко распахнулись тяжелые двери.
Человек с генеральскими эполетами медленно поднялся по ступенькам широкой Дворцовой лестницы. Где-то впереди раздался громкий, перекрывающий музыку возглас:
— Его сиятельство князь Орбелиани!
Оркестр смолк. Внезапно стало тихо. По лестнице навстречу запоздавшему гостю торопился хозяин — великий князь Михаил Николаевич, наместник Кавказа.
«Почетно, ничего не скажешь», — подумал гость, но шагу не прибавил.
— Князь, мы заждались вас, — издали начал наместник тоном гостеприимного хозяина.
— Извините, ваше высочество, ко мне зашел старый приятель, соратник по дагестанской кампании, и мы выпили по чашке чаю.
Великий князь в замешательстве оглянулся, не услышал ли кто-нибудь ответ Орбелиани. «Опять этот непокорный старик смиренным голосом говорит дерзости! Но с ним лучше не связываться. В Тифлисе все знают о дружбе, которая связывает его с этим стариком. Так надо… Пока…» — мысли мгновенно сменяли друг друга, а на лице, как приклеенная, сверкала радушная улыбка.
Григол Орбелиани добрался до верха лестницы и остановился, тяжело отдуваясь. Наместник подхватил его под руку и повел через зал в комнату, которую во дворце называли «портерной».
— К нам, князь, сюда! Здесь можно и поговорить и в карты перекинуться.
Они проходили по огромному бальному залу. Сотни свечей сияли на всех стенах и в громадной люстре, чашей свесившейся с потолка. От жара свечей и скопления народа в зале нельзя было дышать. Элегантные кавалеры то и дело вытирали белоснежными платками взмокшие шеи. Дамы отчаянно обмахивались веерами, но это не помогало: струйки пота сбегали со лба, оставляя на пудреных щеках мокрые дорожки. На антресолях расположился оркестр. Музыканты в солдатских мундирах имели жалкий, измученный вид.
Бал удался. Гости, удостоенные приглашения к самому наместнику, веселились и танцевали вовсю. Когда Григол Орбелиани, ведомый под руку хозяином, пробирался сквозь сумятицу танцующих, к нему разлетелся тоненький молодой человек, затянутый в модный фрак.
— Ваше превосходительство! — обратился он к Орбелиани. — Сейчас будет мазурка, все холостяки танцуют, не изволите ли и вы пригласить даму? — В его голосе чувствовалась плохо скрытая насмешка.
Орбелиани вздрогнул. Обратиться с таким предложением к нему, почти семидесятилетнему старику! Генерал-адъютанту, кавалеру высших российских орденов! Наконец его, Григола Орбелиани, знает вся Россия, стихи его читают в Европе! Кто этот наглец? Осадить его, дать пощечину. Впрочем, он вспомнил: этот мальчишка — любимец великого князя, его прихлебатель и придворный остряк. Обругать его — значит открыто поссориться с наместником.
Молодой человек во фраке ждал ответа грузинского князя. Смолкли все, кто слышал его слова. Михаил Николаевич ухмыльнулся: «Этот парень дерзок, но ему нельзя отказать в остроумии!»
— Юноша, — Григол Орбелиани говорил спокойно, как, всегда не торопясь, — я танцевал мазурку с польками, когда вы еще ходить не умели. А здесь, в Грузии, я танцую другие танцы. Оркестр, горскую, картули!
Наместник, найдя, что уже пора вмешаться ему, заметил:
— К сожалению, князь, мой оркестр не знает этих танцев. Впрочем, я вам приготовил сюрприз, и, надеюсь, вы останетесь довольны.
Гости почтительно смолкли, прислушиваясь к словам высочайшего хозяина. В этой тишине внезапно раздался резкий хлопок: где-то в другой комнате откупорили бутылку шампанского. Любимец, великого князя, все еще стоявший рядом, вздрогнул от неожиданности.
— Юноша, — вновь обратился к нему Григол Орбелиани, — я за свою жизнь слышал больше пушечных залпов, чем, вы хлопков пробок шампанского. Подите-ка потанцуйте мазурку…
Он не очень почтительно высвободил руку от Михаила Николаевича. Прочь, подальше отсюда! Ему противно все это, он даже не хотел приходить на бал, но он — один из виднейших представителей грузинского общества — не мог открыто пренебречь приглашением наместника.
Гости почтительно расступались, давая ему дорогу. Здесь были высшие офицеры, чиновники канцелярии наместника, избранные представители тифлисского общества. Внезапно взгляд Григола Орбелиани остановился: у стены, обмахиваясь веером, сидела пожилая дама. Его внимание привлекли ее глаза — знакомые, близкие, родные. И прежде чем сознание успело напомнить ему имя дамы, до слуха его донеслось:
— Мадам Берзак, позвольте пригласить вашу дочь!
Рядом с дамой стояла тоненькая большеглазая девушка. Сердце Григола заныло: точно такой же портрет висел в его комнате. Но это был портрет не девушки, а…
«Мадам Берзак», «ваша дочь», — память услужливо повторяла услышанные только что слова.
Софико! Как он боготворил ее — свою возлюбленную, свою нареченную! Но он вернулся из длительной отлучки, и в Тифлисе вместо Софико Орбелиани его встретила мадам Софи Берзак, Как он ее любил!.. Он и сейчас любит ее. Ничего, что ему уже скоро семьдесят, что полвека прошло с тех пор. Ничего! Он всегда любил ее, помнил, ждал. Так и остался неженатым, не создал своей семьи. «Мадам Берзак!..»
Наконец Григол Орбелиани выбрался на веранду, которая поясом охватывала весь фасад дворца. Он не должен был приходить — только расстроился. Впрочем, нет, конечно, он не мог не прийти. Здесь, на веранде, не так душно и свечи не слепят глаза. Взору открылась липовая аллея перед входом. Что там чернеет под деревьями?..
…Молча, неподвижно стоят люди перед дворцом. Стоят и смотрят: на освещенные окна, на тени, мелькающие в каком-то непонятном танце, на жандармов возле подъезда. Ремесленники, амбалы, торговцы, карачогели, заезжие крестьяне. «Простой люд».
«Боже мой! Почему они молчат? Что им надо?!» Фигура на веранде отделяется от белой колонны, облепленной ласточкиными гнездами, и скрывается в комнатах. Не возвращаясь в зал для танцев, какими-то темными закоулками, известными только давним обитателям дворца, Григол Орбелиани пробирается на задний балкон.
Балкон весь густо зарос плющом. Он выходит в старый, разросшийся сад. Григол Орбелиани любил этот балкон и сад с голубыми, японскими соснами и высокими дубами. Сын обедневшего князя — он всего достиг, добился трудом и службой. Сколько раз приходилось подставлять голову под пули. Знавай и стесненные денежные обстоятельства.
— Вот вы где, князь! — Голос наместника прозвучал, как пробуждение от сна. — О чем задумались?.. Я хотел посоветоваться с вами, князь. Вы человек многоопытный, знаете этот край, должны помочь мне советом и содействием, — продолжал Михаил Николаевич. Он часто говорил это, но всегда на людях, чтобы подчеркнуть уважение к старому грузинскому князю. Правда, потом он всегда делал по-своему. А сейчас эта заученная фраза сказана им с глазу на глаз.
С чего бы это? Хочет загладить инцидент в зале?
— Ваше высочество! Я прежде всего поэт, и только обстоятельства жизни заставили меня пройти путь военного и чиновника, дабы по мере сил послужить государству и родине моей! Теперь же я целиком служу музе и Аполлону.
— Как раньше служили пушкам и Вакху?!
Григол Орбелиани по тону понял, что наместник изволил пошутить, но он не мог себя заставить улыбнуться в ответ.
— Впрочем, — продолжал Михаил Николаевич, указывая пальцем в глубь сада, — вот и сюрприз, обещанный мною.
Далеко-далеко, там, где деревья сходились тесной темной толпой, засветился одинокий огонек. Чуть поодаль затрепыхался другой, третий. И уже десятки громадных светляков во всю ширину сада выступили из-за черных стволов. Они помедлили на мгновение, качнулись и стали сходиться вместе. Вот уже дружными усилиями десятков огней выхвачен из тьмы уголок сада. Светляки соединились и, медленно покачиваясь, направились к дворцу.
Музыка смолкла. Гости высыпали на балкон, усеяли широкую лестницу, двумя полукружиями спускающуюся в сад. Великий князь самодовольно огляделся.
— Я посвящаю свой сюрприз моим гостям и лично князю Орбелиани, моему почетному гостю.
Черные фраки почтительно захлопали, и нельзя было понять, к кому относятся эти аплодисменты — к Орбелиани или к такому милому и внимательному высочайшему хозяину.
Уже можно было разглядеть темные фигуры, выступившие из темноты. Весь сад усеяли карачогели с пиалами в руках. Языки бегающего пламени заливали пиалы, как неведомый волшебный напиток, светящийся и пьянящий напиток богов. Карачогели выстроились в ряд, их черные косоворотки, перехваченные узкими наборными ремешками, сливались со стволами деревьев. И только огненные чаши в поднятых десницах освещали лица — спокойные и уверенные лица людей, гордых своим трудом. Из ряда выступил один коренастый, уже немолодой карачогели. Григол Орбелиани узнал Лопиана.
— Князь Григол! Ты не первый год знаешь меня, и я знаю тебя. Мы уважаем тебя, наш Григол. Приходилось нам трудиться вместе, горевать вместе и веселиться вместе. Прими же от нас знак уважения. — Он обернулся к своим друзьям, качнул пылающую пиалу в поднятой руке.
И сейчас же над садом поплыла густая, низкая, вибрирующая на одной ноте мелодия.
Басы гудели властно, покоряя внимание всех присутствующих, заставляя с нетерпением ждать, когда же вольются в запев песни новые голоса. И вот на этом фоне зазвучала первая строка песни, пропетая высоким крепким голосом, закаленным речным ветром и холодом высоких гор:
Только я глаза закрою — предо мною ты встаешь!
Григол Орбелиани ждал песни вместе со всеми, ждал, может быть, с большим нетерпением, чем все.
Только я глаза открою — над ресницами плывешь!
Он узнал песню. Мог ли он не узнать ее?
Лопиан и его друзья пели его «Мухамбази». Григол Орбелиани оглянулся: он не хотел, чтобы Михаил Николаевич или кто-нибудь из его приближенных увидели предательскую слезинку в уголке глаза. Старость, видать, подступила. С конем еще справляется сильная рука, а вот со слезой ему уже не справиться. Старый поэт сердито дернул седой ус, взъерошил густые бакенбарды.
Что смеяться надо мною? Я — невольник бедный твой.
Далеко унесся мыслями Орбелиани. Он не слышал, как обратился к нему с каким-то комплиментом великий князь, как подобострастно улыбались окружающие.
Это случилось почти десять лет назад, в 1865 году.
Майдан грозно шумел. Здесь, на базарной площади, привыкли к шуму. Гортанные выкрики мелких торговцев, зазывающих покупателей; бормотание гадалок; веселые шаири, уличных музыкантов, всегда окруженных толпой зевак; ожесточенная ругань поссорившихся соседей по прилавку и горькие причитания обворованного ротозея — все эти звуки с раннего утра сплетались в пестрый, причудливый ковер, висящий над базаром. Все приезжавшие в Тифлис обязательно приходили сюда: здесь можно было услышать подлинный голос древнего города. И потом в своих дневниках и путевых заметках с удивлением отмечали, какое это многокрасочное и неповторимое зрелище — тифлисский базар, Майдан.
Но в июньское утро 1865 года Майдан шумел необычно: сдерживаемый какой-то невидимой силой гул голосов перекатывался по площади из конца в конец, как гром, возвещающий о приближении грозы. Потом вдруг раздавался взрыв негодующих возгласов и снова утихал, прислушиваясь к чьим-то словам.
Григол Орбелиани издали уловил в шуме, доносившемся с базарной площади, что-то неведомое, опасное. Утром посланец городского головы разбудил его, сообщив о том, что в бедных районах города начинается брожение. Начальник тифлисской полиции Рославлев предлагал свои меры: «Сотня казаков, нагайки, в крайнем случае — ружья, и дело с концом!»
Решение предстояло принять ему, генерал-губернатору Тйфлиса Григолу Орбелиани. Что делать? Раздумывать не было времени.
И вот он один, без солдат, без охраны, даже без оружия, направляется к Майдану, где по донесениям находилась главная масса бунтовщиков. Орбелиани верхом на любимом коне с трудом пробирается по узкому, извилистому Темному ряду. Собственно, это даже не улица и не переулок. Просто два ряда хибарок, тесно, почти вплотную сошедшихся друг с другом. Медленно бредет осел, занимая всю ширину улочки, загораживая путь.
Из лавок по обеим сторонам улочки выглядывают ремесленники — кузнецы, ватники, чувячники. Они не покинули своих лавок, но сегодня на них нет всегдашних полотняных или кожаных фартуков — хоть и будний день, но не до работы. Завидев князя Григола, внезапно появляющегося из-за высоких хурджинов, они поднимаются с низких табуреток в дверях лавок.
— Здравия желаем, ваше сиятельство!
— Почет и уважение нашему князю Григолу!
Наконец еще, один поворот, и кончился Темный ряд. Вороной конь под князем взметнулся на дыбы и потом широким, свободным галопом понесся вперед. Обогнул Орбелиани голубую мечеть, что возле Метехского моста, и увидел толпу на площади. Все смотрели в его сторону молча и выжидательно. О его приближении знали на площади, его ждали. По толпе из разных углов прошло равномерное колыхание. Ближе, ближе… И, наконец, перед стеной молчащих людей появились двое: бледный худощавый юноша в семинаристском мундирчике и плотный коренастый карачогели в черной косоворотке и такой же черной смушковой шапке.
Григол Орбелиани заговорил:
— Что за сборище, дети мои, чего вам надо? — Он тотчас же понял, что такого вопроса задавать не следовало.
Глухой, сдержанный ропот толпы перешел в возмущенный вопль, в котором выделялись нервные голоса женщин:
— Он не знает, чего нам надо?!
— Сами же вводили новые налоги, а теперь спрашивают!
— За кирпич — плати, за известь — плати, за доски — плати, за все — плати!
— Лошадей и то налогом обложили!
Молчать больше было нельзя. Григол Орбелиани властно поднял руку, приподнялся в стременах и, не дождавшись тишины, начал, стараясь перекричать толпу:
— Успокойтесь, дети мои, замолчите. Закон для всех закон. Я главноуправляющий, и то плачу налог за своего коня, никакой разницы…
Стоявший впереди карачогели шагнул к князю Григолу и спокойно положил руку на его коня.
— Мы знаем тебя, ваше сиятельство, и коня твоего, Мерцхала[11], тоже знаем. Но ты знаешь, князь, в чем разница между тобой и мной?
Карачогели говорил негромко, но его слова звучали ясно и четко, их слышали все.
— Знаешь, в чем разница? — повторил он. — Ты содержишь своего коня, а мой конь содержит меня.
Молчавшая толпа взорвалась злым хохотом.
— Ох, и ловок наш Лопиан, не язык, а бритва, — проговорил сквозь смех кто-то рядом с Григолом Орбелиани.
Только сейчас узнал Григол в говорившем карачогели Лопиана, своего старого знакомца, рыбака и кулачного бойца, известного всему городу. Вороной Мерцхал, услышав свою кличку, взвился на дыбы, сделал несколько шагов и, не опускаясь на передние ноги, повернулся. Григол отпустил поводья и поскакал прочь от хохочущей, торжествующей толпы.
…На следующий день Тифлис вымер. Тяжелые щеколды с пудовыми замками запирали лавки. На улицах не было видно ни одной коляски, ни одного экипажа. Даже на извозчичьей бирже, где постоянно толпились, судача не хуже старых баб, тифлисские «фаэтонщики», на этот раз было тихо и безлюдно. Растерянные хозяйки выглядывали из окон, тщетно пытаясь услышать привычные возгласы разбитных тулухчи: «Вадаа! Вадаа!» Воды в городе не было. Не было жизни.
Григол Орбелиани совещался с заместителем губернатора Нико Чавчавадзе, начальником штаба Карповым и шефом жандармов Миквидем. Недавно назначенный городской голова Абесаломов метался по комнате, в отчаянии стиснув лоб обеими руками.
— Наш голова потерял голову, — мрачно дошутил Орбелиани. — Остается хоть нам на что-нибудь решиться…
В город стягивались войска с окраин. Все мосты были перекрыты. Лазутчики то и дело доносили:
— Бунтовщики мутят народ, говорят: издан приказ, чтобы вместо каламанов все население обуть в сапоги!
— Бунтовщики разорили дом городского головы!
— Бунтовщики убили жандармского офицера Башбеукова!
— Бунтовщики собрались на Ходжеванке, за Бебутовским кладбищем!
И так целый день: «Бунтовщики!..», «Бунтовщики!..»
Стемнело. Григол Орбелиани, оставшись один, не мог найти себе места. «Бунтовщики!» С утра против них предпримут решительные меры. Среди них Лопиан, крестьянин в кахетинской шапочке. Там были женщины, дети… Накинув на домашний ахалух легкий плащ, Орбелиани спустился во двор, вывел неоседланного Мерцхала, закинул поводья, с трудом влез на него и тихо, в тяжелом раздумье, выехал со двора. Очнувшись от дум, он заметил, что подъезжает к Ходжеванке.
Стоял июнь, но ночь была темная, прохладная. Люди тесно сгрудились вокруг редких костров. Григол Орбелиани спустился с коня, взял его под уздцы и подошел к одной группе.
— …освободили крепостных. Но разве легче стало жить тебе, Михо, в твоей деревне? Разве слез помещик с твоей шеи? — человек говорил негромко, задушевно, обращаясь то к одному слушателю, то к другому.
Орбелиани вновь увидел юношу в семинаристском мундире, но по разговору нельзя было поверить, что его обучали божественным наукам. Крестьянин, к которому обратился юноша, покачал головой:
— Нет, не слез, только потеснился, дал место на моей шее купцу, лавочнику, попу…
Григол вспомнил свои стихи «Муша Бокуладзе» («Рабочий Бокуладзе»):
…Я весь пропитан потом, весь в пыли,
Вся кожа загрубела, как железо,
И ржавчиной на шею лег загар…
Я сердцем — человек, но я гоним судьбою,
Я нищетою с детства угнетен.
Вся жизнь моя — одна сплошная мука.
Одна забота о насущном хлебе!..
Вот он тоже согласен с ним, так он думает, но стихи эти еще не напечатаны. Эх, если бы они знали думы самого поэта!..
У другого костра было веселее, оттуда доносились звуки песен, взрывы смеха, шутки. Орбелиани подошел, когда заканчивался очередной шаири:
Я кусочек хлеба взял,
Взял кусочек сала.
Бог узнал, царь узнал,
Узнали — и отняли!
— Веселитесь, братцы! — воскликнул высокий худой старик. — Горевать завтра будете. — Он поднял почти совершенно опустошенный бурдюк, сунул его под мышку и начал выжимать последние капли вина в подставленную чашку.
Ее передали кому-то, и все стали просить:
— А ну, Лопиан, покажи себя. Скажи тост!
«И он здесь», — подумал Григол Орбелиани, увидев знакомую фигуру. Отблески пламени бегали по лицу Лопиана, но от этого еще более спокойным и уверенным казалось оно.
— За все мы пили, — начал он, — за родину пили, за свободу пили, за хлеб и за труд, за нас и то пили. Пили за жен и за детей. А у меня нету ни жены, ни детей. Вы думаете: «Бродяга Лопиан, куда ему с семьей возиться!» Правда! Но и я хочу выпить за… Впрочем, вы сами поймете.
Песня началась над темным кладбищем неожиданно. Она звучала сиротливо и одиноко. Но Лопиан пел хриплым, надтреснутым голосом-рыбака, ко торый счастье свое и горе, радость и печали привык поверять безответной воде и безыскусной песне.
Только я глаза закрою — предо мною ты встаешь!
Только я глаза открою — над ресницами плывешь!
Стихли разговоры кругом. Все потянулись туда, где пел Лопиан. Слышалась только песня, да потрескивание горящих сучьев, да изредка постукивание копыта застоявшегося Мерцхала о надгробную плиту. Карачогели пел один, никто ему не подтягивал. Только тишина аккомпанировала мелодии.
Григол Орбелиани плакал, не стыдясь, что кто-нибудь заметит его слезы. Люди слушали песню, созданную им, этим плачущим стариком. Может быть, они не знали, кто сочинил ее. Может, не чувствовали ту боль по единственной и утраченной любви, которую вложил он в эти строки. Но они слушали песню. А завтра в них будут стрелять…
«Нет, стрелять в них не будут, я не допущу этого…»— с этими мыслями он быстро повернул назад и исчез в темноте.
Он не допустил, но непримиримое не примирить, хотя бы временно, ненадолго…
— Вы о чем-то задумались, князь, — голос Михаила Николаевича вывел Орбелиани из оцепенения. Но мираж продолжался. Над садом, над домом, над всем вокруг плыла песня, его «Мухамбази». И мелодию выводил глухой, надтреснутый голос рыбака Лопиана, и в руках у него была чаша с вином, и пляшущие огоньки придавали всему окружающему сказочный, волшебный вид.
— Извините, ваше высочество! — Орбелиани только после долгой паузы смог ответить владетельному хозяину. — Просто очень приятно слышать, что песни твои живут в народе.
— Да, грузины любят петь, когда кутят.
— Вы правы, ваше высочество. Но они любят петь и когда пашут в поле, и когда бесконечно долго едут с грузом на арбе, и когда куют железо в кузнице!
— Особенно любят в нашем народе «Лилео»! — В разговор вмешался кто-то из грузинской молодежи.
Григол Орбелиани издали знал его и, откровенно говоря, недолюбливал. Но сейчас он слушал его слова с одобрением.
— Это гимн солнцу, песня света и радости, песня рассвета!
«Гимн солнцу», «рассвет», — великий князь недовольно поморщился, — никогда не знаешь, что думают люди, произнося эти слова», — и решил перевести разговор.
— Князь, судя по всему, вы знаете этого человека, который запевает песню.
Знает ли он Лопиана!.. Правда, он и сейчас не мог бы сказать, что это такое «Лопиан» — фамилия, имя или прозвище. Но уже давно судьба тесно переплела дорожки грузинского князя, генерал-адъютанта, кавалера высших орденов и крупнейшего чиновника на Кавказе и бедного рыбака, карачогели Лопиана. В то время Григол Орбелиани был еще очень далек от вершины славы.
Тогда, ранней осенью 1833 года, Григол Орбелиани находился в одиночном заключении на окраине Тифлиса, й так называемой Авлабарской казарме. Маленькая комнатка — четыре шага в ширину, пять в длину; в углу солдатская койка, заправленная серым грубым одеялом; на столике стоял кувшин с водой и, как ни странно, несколько чахлых цветов. Очевидно, начальство не знало, как следует обращаться с необычными заключенными: что ни говори, а потомки грузинских царских и княжеских фамилий не чета бежавшим от суровой муштры солдатам и бунтарям крестьянам!
Григол Орбелиани в мрачном раздумье стоит у высокого окна и смотрит на город, раскинувшийся перед ним на противоположном берегу Куры. Низкое предзакатное солнце наполовину скрылось за Махатом, его пологие лучи рельефно выделяют мрачные глиняные хибарки, прилепившиеся на уступах горного склона Нарикалы напротив казармы: черная резкая тень длинно протянулась от Метехского замка через всю реку, вскарабкалась на противоположный берег, накрыла домишки рыбаков. Вот как довелось ему вернуться на родину…
Под конвоем жандармов везли его из Новгорода, где стоял полк, в котором служил прапорщик Орбелиани, в холодный Петербург, а оттуда — на родину. Память подсказывает ему картины, которые сопутствовали этому горестному событию его жизни. Впрочем, почему горестному? Ему не в чем упрекнуть себя, он действовал так, как подсказывали ему совесть и честь. Его убеждения во многом совпадали с теми целями и задачами, которые ставили перед собой заговорщики 1832 года. И он не скрывал этого, хотя, находясь в Новгороде, и не мог принять никакого участия в активных действиях. Правда, как сообщили друзья, и действий-то никаких не было.
В тот день Григол Орбелиани пригласил к себе на обед офицеров. Полк стоял лагерем недалеко от Новгорода, и он решил съездить туда за вином — ни один, даже самый бедный, грузин не позволит себе угостить гостей плохим вином. Вернувшись, он нашел свою комнату уже «оккупированной» друзьями. Одни расположились на диване и курили трубки из его знаменитой коллекции, другие, не утерпев, разложили карточный столик, и началась игра — обычное времяпрепровождение офицеров в лагере.
Внезапно азартные выкрики картежников прервал стук в дверь. Появился жандармский полковник.
— Я очень рад знакомству с вами, — недоуменно начал Орбелиани. — Чем обязан скромный офицер нежданному посещению столь высокого гостя?
Полковник, как видно, и сам чувствовал себя не в своей тарелке. Отозвав хозяина в сторону, он сообщил:
— Мною получено распоряжение свыше обыскать вашу квартиру…
Начался обыск. Жандарм внимательно обнюхивал каждый уголок, перелистывал все книги, какие нашел.
— Моя библиотека не настолько богата, чтобы могла пополнить ваше образование. — Григол Орбелиани старался не терять самообладания. — И уверяю вас, что у меня нет недозволенной литературы.
Маска светскости и вежливости слетела с жандармского полковника. Не говоря ни слова, он собрал все книги на глазах застывших в изумлении офицеров и унес с собой.
Через неделю Орбелиани уже был препровожден в Петербург и предстал перед назначенной императором комиссией по расследованию дела грузинских заговорщиков 1832 года. Допрос вел генерал-адъютант Орлов.
— Князь Орбелиани?
— Так точно, ваше превосходительство, прапорщик Орбелиани!
— Садитесь, князь.
Генерал-адъютант предпочел не услышать ни сдержанно-возмущенного тона, ни подчеркнутого «прапорщик», — он хотел говорить с князем, как человек одного с ним сословия, одних взглядов.
— Вы знакомы, князь, с Элизбаром Эристави?
— Знаком.
— С Александром Орбелиани?
— Знаком.
— С Георгием Эристави?
— Знаком.
— А известно ли вам, прапорщик, что все они являются опасными заговорщиками и государственными преступниками?! Известно ли, что они ставили целью ниспровержение власти императора на Кавказе?! Известно ли, что само знакомство с ними является предосудительным?!
Григол Орбелиани, не вставая с места, отвечал по-прежнему спокойно, коротко, с вызовом:
— Все они мои родственники и друзья!
Терпение генерала лопнуло. Забыв о высоком сане, о достоинстве главы императорской комиссии, он уже просто кричал:
— Нам известно о вас все! Мы знаем, что вы перевели на грузинский язык «Исповедь Наливайко», произведение Рылеева, повешенного по приказу государя императора за бунт. И вам не удастся отпереться!
— А я не отпираюсь.
— Нам известно, что вы написали песню «Ярали», нам известно, о чем вы хотели сказать в ней!
— Только о том, что в ней написано: о веселье и кутежах, о дружеской верности, о наших родных обычаях…
…И вот он здесь, узник Авлабарской крепости. За что? За то, что не отказался от своих друзей? За любимые книги? За «Ярали»?
Солнце зашло. Мир за окном сразу стал другим, серым и однообразным, как будто кто-то дунул на горящие свечи, погасил их, и все вокруг стало одного цвета — мутная Кура и только что пылавший факелом Метехи, заросшая зеленью Нарикала и желто-коричневые хибарки бедняков, обмазанные глиной. Мир лишился красок.
Впрочем, его, Григола Орбелиани, давно уж лишили красок. Солнце не впускали в его комнату, как не впускали сюда многозвучие мира, не впускали друзей и близких.
Узник не находил места. Он бился, о стены тесной камеры, как мотылек, накрытый стаканом. С того момента, когда заходит солнце, здесь становится совсем невыносимо. Туда, на волю! Он подбежал к окну и в ярости ударил кулаком. Звук разбитого стекла, струйки теплой крови отрезвили, как будто даже успокоили его. Из поломанного окна потянуло вечерней свежестью. Орбелиани выглянул. Сверху по течению спускалась лодка-плоскодонка, еле различимая в наступивших сумерках. Когда она поравнялась с окнами казармы, ее ход внезапно приостановился: как видно, сидевшие в ней стали грести против течения. И вдруг совсем неожиданно раздались звуки зурны, и высокий голос затянул старинную протяжную песню. Вскоре к песне присоединился второй голос, ту же песню он начал чуть позже первого и пел ее на свой, особенный лад. Затем к этому дуэту присоединился третий. Все они пели по-разному, но три мелодии соединялись, сплетались в одну, составляя чудесную стройность.
Как видно, песню услышал не только Григол Орбелиани. Из соседнего окна раздался чей-то звонкий голос. Слов нельзя было разобрать, но так бодро, так уверенно зазвучал он, что и Григол Орбелиани воспрянул духом. Услышало песню и здешнее начальство, из караулки выскочили три солдата и суматошливо забегали по берегу, угрожающе размахивая ружьями. На лодке засмеялись в ответ на угрозы, но все же перестали грести. Лодку подхватило течение и понесло. Песня, не прерываясь, звучала все тише. И совсем уже издали послышалось:
— Не унывайте, ребята, потерпите немного, мы с вами!
Песня смолкла. Теперь только неумолчный шум реки врывался в окно. В камере стало прохладней.
Так и осталось навсегда в памяти это происшествие. И Григол Орбелиани никогда не узнал бы имен людей, решившихся своим дерзким, смелым «путешествием» по вечерней Куре выразить поддержку заключенным. Однако вскоре после освобождения ему пришлось снова увидеть старенькую плоскодонку на Куре, узнать людей, которые правили ее движением по непокорной, своенравной реке…
… — Да, ваше высочество, я знаю Лопиана, мы с ним большие друзья.
— Друзья? — великий князь недовольно поморщился. — Друзья? Но ведь он кинто, если не ошибаюсь?
— Не кинто, а карачогели — мелкий ремесленник, ваше высочество.
— По-моему, все одно — бродяга и бунтовщик!
…Лопиан! Беспечный гуляка, отважный рыбак. Мог ли кто-нибудь тягаться с ним в борьбе и кулачном бою! Мог ли кто-нибудь забыть его щедрое гостеприимство и крепкое, надежное рукопожатие! Мог ли кто-нибудь состязаться с ним в остроумной перепалке или в цветистых возвышенных тостах!
Григол Орбелиани глядел на темневшую внизу фигуру. Огненная чаша в руке освещала крупную, уверенно посаженную на могучей шее голову Лопиана. «Да, постарел, старый дружище! Расколот легкой хрипотцой голос. Ты скажешь, это от пронзительных ветров на Куре и от выпитого вина? Но из-под черной смушковой шапки предательски высовывается чуб — он такой же непокорный, как и тридцать лет назад, но уже совершенно седой. Этого не скроешь, дружище. Трудно признать, что старость подступила. Особенно трудно это для тифлисца. И я уже не тот, мой Лопиан! А помнишь…»
Старый грузинский генерал мысленно беседует с таким же старым рыбаком-карачогели. Он вспоминает годы, пройденные ими по жизни, вспоминает первый день их знакомства. Собственно говоря, следовало сказать — первую ночь их знакомства.
Ортачала — пригород Тифлиса. Летом, когда солнце накаляет камни, и земляные крыши города так, что невозможно дышать, сюда приезжают провести время, погулять, подышать речной прохладой. Григол Орбелиани привез сюда своих друзей и знакомых русских офицеров. Он отмечал свое освобождение из ненавистной авлабарской казармы.
Он умел покутить — по-старинному, с песнями и замысловатыми тостами, на расстеленной прямо по земле бурке. Хозяин духана знал привычки своего посетителя.
— Все будет, князь-джан! — уверял он, подобострастно склонившись перед гостями. — И шашлык тут же при тебе зажарим на костре, и свежевыловленную рыбу — цоцхали прямо из Куры на ваш стол бросим, и зурна будет, и все, что захочешь, — все будет…
Духан — старенькая хибарка, давно уже почерневшая и покосившаяся от времени — стоял над самой Курой. Григол Орбелиани с друзьями расположился внизу, у воды. И когда дружеский пир был в разгаре, внезапно из-за поворота реки показалось что-то темное, неопределенной формы. Оно росло, приближалось, беззаботно отданное на произвол речных волн. И вдруг защемило сердце Григола предчувствием чего-то знакомого. Бывает в жизни — видишь какой-нибудь предмет или человека, казалось бы, впервые в жизни. Но подсказывает предчувствие: «Ты уже встречался с ним, вспомни, напряги память, подумай…» И вдруг — вспомнил!
Вспомнилась мрачная одиночка в авлабарской казарме, чувство оторванности от жизни, и вдруг — свежий порыв ветра, ворвавшийся в разбитое окно, звук родной, знакомой песни и темное пятно плоскодонки, надвигающееся из тьмы и остановившееся под окнами казармы. Вспомнился ясно, до мельчайших оттенков, голос: «Мы с вами, ребята!»
Григол Орбелиани встал, сделал шаг к реке, еще! Рыбачья лодка приближалась. Вот она совсем рядом. И — конечно же, это она! — остановилась на месте, удерживаемая мощными гребками весел против течения. Разом зажглись десятки свечей у бортов, и поднялся кто-то в лодке, поднял руку вверх, словно призывая к молчанию. Впрочем, и так кругом было совершенно тихо: молчали люди в лодке, молчали зачарованные неожиданным видением офицеры — друзья Григола, молчал сам Григол; даже болтливый духанщик прервал поток заученного красноречия, словно и он почувствовал необычность момента. Только Кура шумела непокорно и неумолчно, и никто на свете не мог заставить ее замолчать.
Человек в лодке помедлил мгновение, словно прислушиваясь к рокоту волн, потом опустил руку, протянул ее в сторону, и тотчас же, как по волшебству, в ней оказалась тарелка, на которой стояло четыре полных стакана вина. И человек заговорил:
— Друзья, мы не знаем, что вы за люди, но мы приветствуем вашу компанию! Я и мои товарищи — простые рыбаки, мы работали целый день с самого рассвета. Мы работали и вчера, будем работать завтра. Вы меня тоже не знаете, но я, Лопиан, пью за вас. Может быть, вы не тифлисцы и не слышали моего имени. Но люди знают, кто такой Лопиан! Спросите у людей, они скажут, кто я такой. Каков я в работе и каков я на пиру, каков я в веселье и каков я в кулачном бою — все вам скажут люди, спросите у них. Мы пьем за вас, друзья!
Лопиан медленно, один за другим, выпил все четыре стакана и передал тарелку товарищу. Такой красотой и силой веяло от каждого его слова и движения, такой уверенностью и чувством достоинства звучала речь рыбака, что Григол Орбелиани не мог произнести ни слова. Так вот кто поддержал его, готового отчаяться узника, в трудную минуту! Это были Лопиан и его друзья. И в те мгновения, когда он молча наблюдал за человеком в лодке, у Григола Орбелиани зародилась мысль написать стихотворение о нем, о простом рыбаке Лопиане.
Десятки лет прошли, пока поэт осуществил свое намерение. Он успел сблизиться и подружиться с Лопианом, потом потерял его из виду, потом понемногу начал забывать о нем. И вот сегодняшняя встреча, неожиданная и чуточку грустноватая, как всякая встреча с молодостью. Лопиан с друзьями карачогелами стоит внизу и поет «Мухамбази». Песня нашла своего героя.
«Лопиан! Мы снова встретились», — только многолетняя светская выучка помешала Орбелиани крикнуть это громко, на весь сад. Туда, вниз, к другу молодости!
Но чья-то крепкая рука схватила поэта за локоть и властно задержала на месте.
— Мне очень приятно, князь, что мой сюрприз произвел на вас такое впечатление! — это голос великого князя.
Надо собраться с силами, что-то ответить.
— Да… Мой «Мухамбази»… Сейчас, здесь… Это действительно неожиданность.
Песня затихла. Огоньки в чашах догорели и начали поочередно гаснуть. И сейчас же, по чьей-то невидимой команде, зажглись тысячи свечей, причудливо развешанные по всему балкону. Внезапный свет слепил, резал глаза. Сад отделился непроницаемой черной стеной и отодвинулся куда-то в недосягаемую даль.
Выдающийся романтик, поэт вечной юности Григол Орбелиани родился 7 июня 1800 года. Образование получил в Тифлисе. Потом — артиллерийское училище и военная служба… Походы против Турции и Персии (1826–1829 гг.)… Петербург (1831 г.)… Дневники «Мое путешествие из Тифлиса в Петербург».
В 1858 году он председатель консультативного совета при наместнике, а в 1860 году — тифлисский генерал-губернатор.
Скупые строки биографии мало что могут сказать. Но за ними жизнь. Его творчество отличается разнообразием жанров. Патриотические чувства — основной фундамент его лирики:
Пусть имя того человека покроется вечным презрением, который родную отчизну не любит любовью святой…
Г. Орбелиани впервые в грузинской поэзии применил белый стих.
Умер поэт 21 марта 1883 года.
…Резкий, порывистый ветер сбивал с ног. Низкое мартовское небо повисло над землей. Во дворе Кашветской церкви, тесно прижавшись друг к другу, стояли люди. Они пришли сюда с восьми часов утра, чтобы отдать последний долг своему любимому поэту. 26 марта 1883 года Тифлис прощался с Григолом Орбелиани. Народ пришел сюда, чтобы сказать в последний раз: «Мы любим и ценим тебя, Наш Григол!»
Отзвучали последние слова панихидной службы. Замерли последние слова надгробной речи командира корпуса Девеля, еле слышно, с трудом сдерживал рыдание, проговорил что-то Нико Чавчавадзе. Потом на паперти показался над толпой Илья Чавчавадзе — поэт воздавал должное поэту.
— …Его славное имя собрало здесь представителей всех сословий нашей страны. Сюда пришли мужчины и женщины, знакомые и незнакомые, старики и юноши, бедные и богатые, горожане и селяне, крестьяне и рабочие, чтобы в этот горестный час выразить горе и несчастье Грузии, попрощаться со своим славным сыном, отмеченным высоким талантом…
Затем над толпой возвысилась львиная грива Акакия Церетели.
— …Что можно сказать в такое время? Только одно: пусть не оскудевает Грузия столь славными сынами, и тогда вечные времена будет жить в народе имя Григола Орбелиани…
Отшумели залпы прощального салюта. Где-то за Курой пророкотали свое прощание пушки. Смолкла траурная музыка. И тогда над толпой возникла негромкая, протяжная и в этот миг особенно грустная мелодия «Мухамбази». Кто первым запел ее? Неизвестно.
Народ Грузии прощался со своим поэтом-песней, вечной и неумирающей, как сам народ.