На этот раз Флобер одержим театральными подмостками. Не может быть и речи о том, чтобы продолжить «Бувара и Пекюше», которому «дана отсрочка». Все его внимание сосредоточено на «Слабом поле», первая сцена которого завершена 21 мая 1873 года. «Что касается стиля, то мне хотелось бы достичь естественности разговора, а это очень непросто, когда хочешь придать языку решительность и ритмичность, – пишет он в тот же день Каролине. – Давно уже (скоро как год) я не писал, и мне приятно придумывать предложения». И еще: «Твой старый Ротозей,[541] твоя старая Нянечка завязла в драматургии. Вчера я работал восемнадцать часов (с половины седьмого утра до полуночи!). Вот такие дела. Я даже не вздремнул днем. В четверг я работал четырнадцать часов. У Сира голова идет кругом. Хотя считаю, что театральная пьеса (при условии, что план ее хорошо разработан) должна писаться на одном дыхании. Этим достигается движение; исправления делаются потом».[542]
Лемерр выплатил ему тысячу франков за эльзевировское[543] издание «Госпожи Бовари». Флобер спешит купить на эти деньги прозрачные занавески на окна, салфетки, простыни, клеенку, шкафчик для провизии, поскольку дом в Круассе, по его словам, «в таком упадке, что до боли сжимается сердце». С конца мая месяца он так «в поте лица трудится» над «Слабым полом», что собирается закончить за три недели. Но эта работа не доставляет наслаждения. «Какое неприятное дело писать так, чтобы подходило для сцены! – пишет он Жорж Санд. – Нужно щедро использовать эллипсисы,[544] повисания, вопросы и повторения, если хочешь достичь движения, – и все это само по себе очень некрасиво. Но я расстараюсь и думаю, что напишу теперь живо, так, что будет легко играть». И откровенно пишет госпоже Роже де Женетт, что искренне желает успеха этому минорному произведению по двум причинам: «1-я: заработать какую-то тысячу франков; 2-я: разозлить дураков».[545]
20 июня в Круассе он встречает издателя Шарпантье, которому после некоторых колебаний продает права на «Госпожу Бовари» и «Саламбо». В начале июля в уединении его настигает Карвало. Флобер читает ему «Слабый пол», которому театрал аплодирует: «Показалось, что он остался очень доволен, – пишет Флобер Жорж Санд. – Он верит в успех. Но я так мало полагаюсь на искренность этих хитрецов, что сомневаюсь. Я без сил и сплю теперь по десяти часов ночью, не считая пары часов днем. Только так мой бедный мозг отдыхает».[546] Однако интеллектуальное бездействие ему не по душе. Когда Жорж Санд говорит об «удовольствии ничегонеделания», он возражает в ответ: «Если я не держу в руках книги или не мечтаю написать ее, то начинаю ужасно скучать. Жизнь, кажется мне, можно переносить, только когда обманываешь ее». И делится с подругой тем, что, увлекшись театральными словесными упражнениями, собирается теперь написать пьесу собственного сочинения: «Поскольку я привык в последние полтора месяца смотреть на вещи с театральной точки зрения, думать диалогами, то принялся за план пьесы, которую назову „Кандидат“».[547] Эта пьеса представляется ему сатирой на политические нравы. Он отыграется на всех партиях: друзьях графа Шамбора, ориенталистах, реакционерах, республиканцах. Его герой господин Русслен будет трусливым буржуа, вовлеченным в предвыборную лихорадку. «Я отдам себя на растерзание черни, власти меня вышлют, духовенство проклянет»,[548] – предрекает Флобер. Сама эта мысль подстегивает его.
В самом деле, вся Франция сейчас охвачена идеей «объединения», примирения графа Шамбора с графом Пари. Флобер хочет, чтобы поддержали Республику во избежание «кошмара» монархии и клерикализма. «Объединение» представляется ему «практической глупостью и историческим невежеством». Бичуя в своем «Кандидате» политиков низшего ранга, он совершает несколько коротких путешествий, надеясь найти пейзажи, на фоне которых будет разворачиваться действие «Бувара и Пекюше». И думает, что нашел дом двух своих чудаков в Удане. Вдохновленный, он спешит, работая над пьесой. Он возмущен тем, что Мишеля Леви, предателя, афериста, «сына Иакова», только что наградили орденом Почетного легиона. 29 октября удручен, получив известие о смерти Эрнеста Фейдо: «Для него это, впрочем, и лучше». Он испытывает чувство облегчения, когда из-за отказа графа Шамбора вернуться во Францию без белого флага, украшенного геральдическими лилиями, проваливается план реставрации монархии. Это еще один повод для того, чтобы поторопить «Кандидата». Он надеется закончить пьесу к концу года. После чего собирается вернуться к «серьезным вещам», то есть к роману. «Театральный стиль начинает мне надоедать. Эти короткие фразы, эта постоянная игра раздражают меня, как сельтерская вода, которая сначала будто приятна, но скоро начинает отдавать тухлым», – пишет он Жорж Санд 30 октября 1873 года. А три недели спустя объявляет о победе Каролине: «Я закончил „Кандидата“! Да, мадам, и думаю, что пятый акт не самый плохой. Но я без сил и лечусь. Самое время остановиться, или же нужно, чтобы кто-то остановил меня. Пол в квартире начал качаться у меня под ногами, как палуба корабля, я задыхался».
Тем временем Ассамблея приняла закон, согласно которому Мак-Магон будет президентом Республики в течение семи лет. «Не думаю, что это лицемерное решение хорошо повлияет на дела, – говорит Флобер. – Те же люди, которые вот уже два года как жалуются на „переходное состояние“, только что узаконили его на семь лет… Не сомневаюсь, что Республика установится окончательно в результате медленного перехода».[549] Но страсти, кажется, улеглись, и он думает, что настало время взлететь «Кандидату». Как раз и Карвало предупреждает о своем визите в Круассе. Он приезжает в субботу в четыре часа. «Объятия, как принято у людей театра, – пишет Флобер Каролине. – Без десяти пять начали чтение „Кандидата“, которое прерывалось только похвалами. Самое сильное впечатление произвел на него пятый акт, а в нем сцена, где на Русслена находят приступы религиозности или скорее суеверия. В восемь мы пообедали, спать легли в два. Наутро снова принялись за пьесу, и тут-то пошла критика! Я пришел в отчаяние не потому, что она была по большей части справедливой, а потому, что мысль о переработке того же сюжета вызвала во мне чувство протеста и невыразимую боль!» Он до двух ночи непреклонно защищает свой текст, соглашается исправить некоторые детали и слить в один четвертый и пятый акты, но отказывается прибавить грубые тирады, в частности «против парижских газетенок». «Это не имеет отношения к моему сюжету! – возмущается он. – Это антихудожественно! Я ничего подобного не сделаю».[550] И в тот же день пишет госпоже Роже де Женетт: «Никакой успех не сможет возместить мне досаду, раздражение, ожесточение, которые причинил своей критикой вышеупомянутый сир Карвало. Заметьте, что она была справедливой. Но я слишком взвинчен для того, чтобы возобновить те же упражнения. Сердцебиение, дрожь, удушье и пр. Ох! Это все мое. Предпочитаю взяться за большие произведения, более серьезные и более спокойные».
Как бы то ни было, решение принято. О «Слабом поле», постановка которого отложена sine die,[551] больше не говорят. Что касается «Кандидата», то он торопится начать его репетиции. Испытывая сложное чувство тревоги и реванша, нетерпения и гордости, Флобер отправляется в начале декабря 1873 года в Париж, чтобы уладить детали этого беспокойного дела. В это время в парижской квартире на улице Мурильо его навещает молодой Анатоль Франс. Дверь открывает сам Флобер.
«В жизни своей я не видывал ничего подобного, – пишет Анатоль Франс. – Он был высок ростом, широкоплечий, массивный, шумный и громогласный; на нем удобно сидела куртка коричневого цвета, настоящая одежда пиратов; широкая, как юбка, барка[552] ниспадала до пят. На его лысой голове было мало волос, лоб бороздили морщины. У него были светлые глаза, красные щеки и ниспадающие усы. Он в полной мере соответствовал нашему представлению, полученному из книг, о старых скандинавских вождях, кровь которых, не без примеси, текла в его венах… Он подал мне свою красивую руку, руку воина или артиста, сказал несколько добрых слов, и с тех пор я с нежностью полюбил человека, которым восхищался. Гюстав Флобер был очень хорош. Он имел чудесную способность восторгаться. Поэтому всегда был возбужден. Он по любому поводу затевал войну, постоянно мстил за обиду. В нем будто жил Дон Кихот, которого он так любил».[553]
Дата чтения «Кандидата» актерам «Водевиля» назначена на 11 декабря 1873 года. Флобер идет в театр уверенно. «Я начал читать, будучи безмятежным, как бог, и спокойным, как баптист, – пишет он в тот же день Каролине. – Чтобы взять верный тон, сир съел дюжину устриц, хороший бифштекс и выпил кружку шамбертена со стаканчиком водки и стаканчиком шартреза. Я читал со сцены при свете двух керосиновых ламп перед двадцатью шестью моими актерами. Начали смеяться со второй страницы и смеялись от души весь первый акт. Эффект стал слабее во втором акте. Но третий (салон Флоры) весь целиком встречался взрывами смеха. Меня прерывали на каждом слове. Пятый акт заслужил всеобщее одобрение… Словом, все верят в большой успех». Хорошая новость пришлась на пятидесятидвухлетие со дня его рождения. Шарпантье решил издать «Искушение святого Антония», которое выйдет после романа «Девяносто третий год» Виктора Гюго, чтобы избежать нежеланной конкуренции. И благодаря усилиям Тургенева один из русских журналов берется публиковать «Святого Антония», что даст автору три тысячи франков. «Думаю, что начинаю становиться практическим человеком! – восклицает Флобер. – Только бы не стать идиотом!»[554] Вдохновленная чтением «Искушения» в рукописи, госпожа Шарпантье просит его быть крестным отцом младенца, которого она носит под сердцем и хочет назвать Антонием. «Я отказался наречь христианское дитя именем столь беспокойного человека, но должен был принять честь, которую мне оказали, – пишет Флобер Жорж Санд. – Представляете себе мою старую физиономию возле купели рядом с младенцем, кормилицей и родителями?»[555]
С получением цензурного разрешения ничто не мешает уже представлению «Кандидата», и репетиции идут полным ходом. 6 февраля 1874 года Флобер последним подписывает в печать «Искушение святого Антония». Как это уже бывало, у него сжимается сердце при мысли о том, что отдает на суд публики произведение, которое вынашивал так долго, тайно, в одиночестве. Для него это вызов и в то же время профанация произведения, ничтожное сражение и расставание с ребенком. «Кончено, я больше об этом не думаю, – пишет он Жорж Санд. – „Святой Антоний“ для меня теперь воспоминание. Однако я отнюдь не скрываю от вас, что с четверть часа очень печально смотрел на первую корректуру. Я расстаюсь со старым компаньоном».[556]
Он на мгновение испытывает чувство беспокойства, когда Карвало уходит из дирекции «Водевиля», но его преемник Кормон так же «настроен очень радушно», а каждый из актеров по-своему неподражаем. Перспектива успеха в театре скрашивает разочарование Флобера, когда он узнает, что царская цензура запретила публикацию русского перевода «Святого Антония», а власти этой страны не разрешили даже публикацию французского текста в «Санкт-Петербургских ведомостях». Он потерял несколько тысяч франков. Восполнят ли эту неудачу доходы в «Водевиле»? Премьера назначена на 11 марта 1874 года. Билеты расходятся хорошо. Флобер болеет гриппом. «Я кашляю, сморкаюсь и чихаю не переставая; по ночам у меня еще и температура, – пишет он госпоже Роже де Женетт. – Кроме того, прямо посередине лба между двумя красными пятнами выскочил замечательный прыщ. Словом, я ужасно некрасив, даже самому себе отвратителен. Несмотря на все это, аппетит хороший и настроение веселое. Думаю, что до премьеры окончательно поправлюсь».[557]
В этот вечер все друзья, разумеется, в зале и готовы аплодировать. Но они присутствуют на провале. Эдмон де Гонкур рассказывает: «Минувший вечер оказался траурным. Мало-помалу публику, настроенную на успех „Кандидата“, искренне ждавшую возвышенных фраз, необычайного ума, слов, призывающих к сражению, сковывал лед – она увидела ничто! Ничто! Ничто! Сначала на всех лицах появилось сожаление; потом долго сдерживаемое уважением к персоне и таланту Флобера разочарование зрителей вылилось в месть, в издевку, в язвительную насмешку над всей патетикой этой вещи… И с каждым мгновением нарастало плохо сдерживаемое удивление отсутствием вкуса, отсутствием такта, отсутствием изобретательности. Ибо пьеса – всего лишь бледная тень Прюдома…[558] После представления я иду за кулисы пожать Флоберу руку… На театральных подмостках ни одного актера, ни одной актрисы. От автора дезертировали, бежали. Остались только рабочие сцены, которые, не закончив работы, торопятся к выходу, пряча глаза. По лестнице молча сбегают статисты. Все это грустно и немного невероятно, похоже на панику, поражение, изображенные на диораме, в сумеречный час. Заметив меня, Флобер вздрогнул, будто проснулся, будто хотел вернуть себе привычное выражение лица сильного человека. „Так-то!“ – сказал он мне, гневно махнув рукой, с презрительной усмешкой на губах, означавшей: „Мне наплевать“».[559]
На следующее после представления утро Флобер сообщает Жорж Санд о полнейшем поражении «Кандидата»: «Вот это провал! Те, кто хочет мне польстить, говорят, что пьесу по заслугам оценит настоящая публика, только я в это не совсем верю. Ибо знаю недостатки своей пьесы лучше, нежели кто-то другой… Нужно сказать, что публика была отвратительной. Все хлыщи да биржевые маклеры, которые не понимали настоящего смысла слов. За шутку принимались поэтические места… Консерваторы разгневались на то, что я не напал на республиканцев. Коммунары, в свою очередь, хотели бы услышать брань в адрес легитимистов… Я даже не видел шефа клаки. Похоже, что администраторы „Водевиля“ постарались меня провалить. Их задумка удалась… „Браво“ нескольких преданных людей тут же утонуло в криках „На галерку“. Когда в конце произнесли мое имя, раздались аплодисменты (человеку, но не произведению) под два заливистых звука свистка, который раздался с галерки». И, негодуя от оскорбления, добавляет: «Что касается Ротозея, то он спокоен, очень спокоен. Он отлично пообедал перед представлением, а потом еще лучше поужинал. В меню были две дюжины остэндского, бутылка охлажденного шампанского, три куска ростбифа, салат из трюфелей, кофе и рюмочка коньяка после кофе».[560] Три дня спустя он выплачивает за пьесу пять тысяч неустойки. «Тем хуже! Я не желаю, чтобы моих актеров освистывали, – пишет он снова Жорж Санд. – Вечером после второго представления, когда увидел, как Деланнуа шел за кулисы со слезами на глазах, я почувствовал себя преступником и сказал: „Хватит“. Меня поколотили все партии. А больше всех „Фигаро“ и „Раппель“!.. Но мне решительно наплевать. Правда. Но, признаюсь, жалею, что не смог подзаработать „тысячу“ франков. Ларчик не открылся. А мне так хотелось обновить мебель в Круассе. Дудки!»
К счастью, «Искушение святого Антония» сразу после выхода успешно расходится. Первый тираж – две тысячи экземпляров – распродан за несколько дней, сразу поступает второй, и издатель ищет бумагу для третьего. Однако эта фантастическая поэма в прозе смущает на самом деле публику, перегруженную видениями, которые преследуют святого Антония, и в то же время необычайной изобретательностью автора. Ибо святой Антоний – это Флобер, который сражается за правду и не может сделать выбор между верой, которую он не принимает, и наукой, которая не удовлетворяет его в полной мере. Его герой, как и он сам, увлечен то крайним скептицизмом, то подсознательной верой в силы, которые управляют мирозданием. Эта драма морального и интеллектуального страдания написана в форме диалога, от игры цветов которого кружится голова. Однако современная критика в который раз возмущена произведением, не подчиняющимся правилам обычной книги. Некоторые литературные хроникеры признают, что «ничего не понимают» в этом гибридном опусе. Другие говорят, что «напуганы». Вечный противник Барбе Д’Оревильи объявляет, что читатели «Искушения» испытывают «страдания и обструкцию», сравнимые с теми, которые, должно быть, испытывал сам Флобер «после того, как проглотил все эти опасные ученые сведения, которые убили в нем любую идею, любое чувство, любую инициативу». «Наказание за все это, – продолжает он, – скука, скука беспощадная, не французская скука – скука немецкая, похожая на скуку второго „Фауста“ Гете…» А Эдмон де Гонкур помечает 1 апреля в «Дневнике»: «Прочитал „Искушение святого Антония“. Воображение, запечатленное в форме заметок. Оригинальность, напоминающая по-прежнему Гете». Каждый день приносит Флоберу новую порцию язвительных статей. «Брань так и сыплется, – пишет он Жорж Санд. – Настоящий концерт, симфония, в которой всяк наяривает на своем инструменте. Меня разнесли все – от „Фигаро“ до „Ревю де Монд“, не говоря уже о „Газет де Франс“ и „Конститюсьонель“. И они не кончили! Барбе Д’Оревильи лично оскорбил меня, а добряк Сен-Рене Тайандье, который заявляет, что я „нечитабельный“, приписывает мне нелепые слова… Меня удивляет то, что у всех этих критиков сквозит какая-то ненависть ко мне, к моей личности, завзятая, упрямая хула, причину которой я не могу понять. Я не принимаю оскорбления, однако эта лавина глупостей удручает меня».
Он давно знает одно-единственное лекарство от разочарования, упадка духа – работа. «Засяду этим летом за другую книгу в том же духе, после чего вернусь к собственно роману, без всяких затей. У меня в голове план, который хотелось бы исполнить, пока еще не сдох. Сейчас провожу дни в библиотеке, делаю выписки… В июле месяце поднимусь по совету доктора Арди, который честит меня „истеричной женщиной“ (думаю, вполне подходящее прозвище), на вершину какой-нибудь горы в Швейцарии, дабы избавиться от застоя крови».[561] Ему кажется, что к Виктору Гюго и его роману «Девяносто третий год» относятся лучше, нежели к нему и его «Искушению». Тем не менее последний роман старого мэтра кажется Флоберу очень неровным: «Что за ходульные фигуры вместо людей! Разговаривают точно актеры. Дара создания человеческих существ у этого гения нет. Если бы у него этот самый дар был, Гюго превзошел бы Шекспира».[562] Зато он восхищен романом Золя «Завоевание Плассана»: «Вот так молодчина! Ваша последняя книга – преотменная!» – пишет он ему.
Несмотря на плохую прессу, «Искушение» продается. 12 мая Шарпантье предлагает новое издание книги, ин-октаво, тиражом две тысячи пятьсот экземпляров. Видимо, читатели более проницательны, нежели критики? С другой стороны, после провала «Кандидата» дирекция «Водевиля» отказывается поставить «Слабый пол». Флобер тщетно пытается заинтересовать пьесой другие театры. По правде говоря, он уже не питает иллюзий на этот счет. Театральная лихорадка прошла. Курс – на «Бувара и Пекюше». Поскольку сделанные им географические исследования недостаточны, он отправляется в Нижнюю Нормандию, чтобы подыскать идеальное место, где он поместит «двух своих чудаков». «Мне нужен дурацкий уголок в красивой местности, где можно было бы совершать геологические и археологические прогулки, – пишет он госпоже Роже де Женетт. – Завтра вечером я буду ночевать в Алансоне, потом изучу все окрестности до Кана. Ах! Ну и книжища! Она уже вымотала меня, я изнемогаю от сложностей этого произведения. Прочел для нее, сделав выписки, двести девяносто четыре тома».[563]
Маленькое путешествие в компании с Эдмоном Лапортом – настоящая удача. «Действие „Бувара и Пекюше“ будет происходить между долинами рек Орна и Оша, на том дурацком плоскогорье между Каном и Фалезом, – решает Флобер. – Мы таскались в колымаге, ели в деревенских забегаловках и спали в самых обычных трактирах. Я подбил компаньона на водку, у него оказалась с собой бутылочка. Лучше и предупредительнее парня не сыскать».[564] Обратный путь пролегает через Париж. Он принимает у себя Эмиля Золя. Встретившись с ним, тот разочарован. «Думал увидеть героя его книг, – напишет он, – а увидел ужасного старика с парадоксальным умом, неисправимого романтика, который изливал на меня в течение нескольких часов поток поразительных теорий. Вечером я вернулся к себе домой больной, разбитый, ошеломленный, поняв, что человек во Флобере ниже писателя». Флобер, напротив, убежден, что покорил своего собеседника. Впрочем, у него слишком мало времени для друзей. Его ждет Швейцария.
Следуя предписаниям своего врача, он едет в Калтбад-Риги, чистый воздух которого должен привести в порядок его голову. И «страшно скучает». «Я не любитель природы, – пишет он Жорж Санд, – и ничего не понимаю в местах, не имеющих истории. Я отдал бы все ледники в мире за Ватиканский музей. Вот там мечтаешь». И Тургеневу: «Нашей личности Альпы не постичь. Они слишком велики, чтобы быть полезными нам… А мои соседи, дорогой старина, эти господа-иностранцы, которые живут в отеле! Все эти немцы и англичане, вооруженные палками и биноклями. Вчера я чуть не облобызал трех телят, которых увидел на пастбище, от избытка человеколюбия и потребности излить чувства».[565] В эту ленивую туристическую праздность приходит хорошая новость: «Слабый пол» очень понравился директору театра «Клюни», который хотел бы поставить пьесу. «На меня снова польется брань черни и газетных писак, – говорит Флобер Жорж Санд. – Сразу вспоминаю вдохновение Карвало, за которым последовало совершенное охлаждение… Странное дело! Как дуракам нравится рыться в чьем-то произведении, грызть, исправлять, разыгрывать роль школьного наставника».[566]
Вернувшись в Круассе через Лозанну, Женеву, Париж и Дьепп, он узнает, что Жюли, его старая служанка, лежит в больнице. Брат Ашиль недавно оперировал ее. «Жюли будет видеть, уверяет меня интерн Ашиля, – пишет Флобер Каролине. – Один глаз у нее всегда воспален. Вот почему ее лечат в Отель-Дье, где она, кажется, слабеет, хотя и не больна. Невесело. Совсем невесело… Может быть, потому, что я слишком занят своим сюжетом и заболел глупостью двух своих чудаков».[567]
6 августа 1874 года он наконец всерьез принимается за «Бувара и Пекюше» и по просьбе племянницы пишет ей первую фразу романа: «Стояла жара – тридцать три градуса, и на бульваре Бурдон не было ни души». «Отныне ты подолгу ничего не будешь знать обо мне, – добавляет он. – Я снова барахтаюсь в чернилах, исправляю, впадаю в отчаяние».[568]
В конце августа он опять приезжает в Париж, чтобы заняться «Слабым полом». Между делом принимает в воскресенье на улице Мурильо нескольких друзей, одевшись в коричневое домашнее платье. Раскрасневшись, он говорит громовым голосом. 2 сентября идет на погребение матери Франсуа Копе. «На бедного парня невозможно было смотреть, – рассказывает он Каролине. – Я почти нес его, когда спускались по аллее монмартрского кладбища. Едва увидев, он почти прицепился ко мне, хотя мы и не близкие друзья. Там (на этом погребении) я увидал своего врага Барбе Д’Оревильи. Это исполин».[569] А Жюльетта Адан в своих «Воспоминаниях» отмечает: «Бедный гигант выпрямился во весь свой рост, а Барбе Д’Оревильи – во всю свою высоту. Боялись, как бы эти два петуха не бросились друг на друга». Но торжественность места обязывает. Они уничтожают друг друга взглядами.
26 сентября, вернувшись в Круассе, Флобер пишет Жорж Санд: «Все осуждают меня за то, что разрешил играть свою пьесу в этом кабаре (театре „Клюни“). Но только потому, что другие не берут ее, а мне хочется, чтобы ее сыграли, хочется дать заработать наследнику Буйе несколько су. Я обязан пройти через это… Едва ты оказываешься на подмостках, обычные условия меняются. Если вам хоть чуточку не повезло, друзья от вас отворачиваются. Они разочарованы! С вами не здороваются! Даю вам слово чести, я все это пережил с моим „Кандидатом“… Впрочем, мне глубоко наплевать, и судьба „Слабого пола“ волнует меня меньше, нежели самая незначительная фраза моего романа».[570]
Это утверждение не мешает ему снова спешить в ноябре в Париж, чтобы встретиться с Вейншенком, директором «Клюни». «Мне все тяжелее таскаться из Парижа в Круассе и из Круассе в Париж», – признается он Каролине. И в конце концов он настолько разочарован в актерах и условиях постановки, что отступает. «Я забрал свою (или скорее нашу) пьесу из „Клюни“, – пишет Флобер Филиппу Лепарфе. – Состав, который предложил Вейншенк, неприемлем. Я приготовился к ужасному провалу. Золя, Доде, Катюль Мендес и Шарпантье, которым я ее прочитал, были в отчаянии, когда узнали, что меня играют в этом ярмарочном театре. А поскольку я не изъял ни куска, „Слабый пол“ сегодня находится в „Жимназ“. Жду ответа от Монтиньи».[571]
На обеде у принцессы Матильды 2 декабря Эдмон де Гонкур, сидевший рядом с Флобером, шепчет ему на ухо: «Поздравляю вас с тем, что забрали пьесу. Когда уже был провал… нужно для реванша не сомневаться в том, что тебя будут играть настоящие актеры». Флобер, кажется, смущен и мгновение спустя тихо отвечает ему: «Я теперь в „Жимназ“… В моей пьесе пять платьев, а там женщины могут их купить себе».
В середине декабря из «Жимназ» все еще нет новостей. Надежда на постановку «Слабого пола» в театре оставлена. Тем не менее есть приятные моменты: Ренан, которому Флобер восемь месяцев не дает покоя, обещает написать хорошую статью об «Искушении святого Антония». Что касается нового романа, то он с грехом пополам продвигается в привычном ритме. «Работаю больше, чем могу, чтобы не думать о себе самом, – делится Флобер с Жорж Санд. – А поскольку я взялся за абсурдную с точки зрения преодоления трудностей книгу, то чувство собственной беспомощности усиливает мою грусть». И признается: «Становлюсь таким глупым, что навожу на всех смертельную скуку. Словом, ваш Ротозей стал непереносим, ибо и в самом деле непереносим! А так как это не по моей воле, то должен из уважения к другим избавлять их от излияния моей желчи. Вот уже полгода я не знаю, что со мной происходит, но чувствую себя очень больным и не понимаю от чего».[572] Временами, впрягшись в рассказ об этих двух посредственных стариках, которые пересматривают выводы всех наук, он сомневается, что у него достанет сил довести до конца этот анализ человеческой глупости. Он то воодушевляется, гневаясь на окружающий мир, то охвачен мрачным пониманием грандиозности и безнадежности своего дела. Ослепленный вдруг жестоким предчувствием, он пишет издателю Шарпантье: «„Бувар и Пекюше“ ведут меня потихоньку или скорее прямо в обитель теней. Я сдохну от этого».[573]