Часть пятая «Кровавое крещение»

1

Вмешательство гетмана спасло юных «Хмелей» от наказания за срыв в коллегии рождественского торжества, посвященного чествованию вооруженных сил Польши. Но отцы ордена знали, кто был настоящим вдохновителем этой ребелии. Сын чигиринского подстаросты Зиновий-Богдан Хмельницкий, этот птенец кукушки в чужом гнезде, надоумил Станислава Хмелевского написать возмутительную, недостойную чести шляхтича оду, да еще и прочитать ее не на латинском, а на польском языке. Пан Хмелевский — знатный шляхтич, занимающий видное положение в государстве, в сейме, владеющий крупными имениями, и сыну такого знатного человека не грех простить некоторые шалости, пусть даже и совершенные в стенах святого братства. Но хлопу, вышедшему из среды неунимающегося бунтарского казачества… никакого снисхождения…

Не желая обострять свои отношения с шефом братства Станиславом Жолкевским, прелаты разработали свой особый метод наказания Хмельницкого. Учителям было строго приказано не только ни в чем не потворствовать хлопу, сыну чигиринского подстаросты, но и проявлять явное пренебрежение к нему и непреклонную строгость. Богдан понимал, что его хотят рассорить со Станиславом, оказывая тому во всем предпочтение. Хмелевский, чувствовавший перемену в отношении к Хмельницкому наставников коллегии, старался быть еще более внимательным к своему другу, но Богдан нервничал, старался уединиться или вовсе уходил из дому. У него даже пропало желание заниматься.

Хмелевский и Мелашка знали, что Богдан вот уже более двух лет навещает купцов Корнъяктов и изучает турецкий язык у их молодой невольницы. Но частые посещения им греческого купца в последние дни вызвали тревогу у Хмелевского и Мелашки. Во время их разговора с Богуном и Бронеком выяснилось, что Богдан не только изучает турецкий язык, но и обучается торговому делу, подружившись с известными купцами: с армянином Серебковичем и с греком Саввой Теодоровичем. Бронек рассказал также о том, что он проследил, как Богдан выходил из дома Корнъякта на Рынке вместе с Саввой и еще с одним, такого же возраста, как и Богдан, греком или армянином, а может быть, турецким купцом. Они весело разговаривали и громко хохотали. Говорили они преимущественно по-турецки, особенно Богдан и молодой купец. Хотя уже было довольно поздно, но все трое направились к армянской улице. Мелашка об этом рассказала и чигиринским гонцам, которые привозили продукты к рождественским праздникам.

— А что же, пусть будет и купцом, — спокойно соглашался Бронек. — Вон Константин Корнъякт, сказывают, прибыл из Афин в отцовских брюках и в маминых туфлях. А как теперь разбогател! Торгует с турками, с валашскими хозяевами, с нашими сенаторами и даже с королем… Разве так уж плохо живется этому греку? На Рынке построил дом на пять окон вопреки закону, запрещающему православным возводить там здания! Купец…

— Это все хорошо, но пан купец, наверное, и разрешение получил от своей матушки, — отстаивала Мелашка незыблемость родительской воли. — А что скажет пани Матрена? Ведь она поручила мне присматривать за ее сыном… Я должна честно служить доброй матери.

— А пускай пани Мелашка утешит себя благословением отцов из Трех святителей, ведь они неразлучны суть с паном Корнъяктом, — снова усмехнулся Бронек. — Гречанка, матушка Корнъяктова, наверное, гордится родством с такими знатными польскими шляхтичами, как воевода Ярема Осолинский, на дочери которого женился ее внук, как те же Гербурты, Ходкевичи, Тарновские и Вишневецкие, за родственников которых она выдала замуж своих внучек. Думаю, что и матушка Хмельницкая благословит этот брак.

— Уже и брак? С турчанкой?

— Не с турчанкой, уважаемая пани Мелашка, ибо она сама у Корнъякта является очень ценным товаром в их торговле. А с какой-нибудь Серебковичевной, или с дочерью Яна Лукашевича, или же с юной сироткой, сестрой самого Петра Грегоровича. Сам егомость пан король Сигизмунд называет сего купца-дипломата своим верным слугой. А сиротка, не сглазить бы, очень часто гостит на Рынке в доме Корнъяктов…

Наступили и мартовские предвесенние погожие дни. Богдан и в самом деле особенно прилежно посещал свою учительницу турецкого языка, живущую у Корнъяктов. В этом доме он встречался с широкими купеческими кругами города и всего края. Недавно из Киева во Львов прибыли переяславские купцы. Богдан познакомился в доме Корнъяктов с одним из них — Семеном Сомко. Юноша был очень рад этому знакомству, потому что после окончания учения намеревался перейти в цех киевских купцов. Сомко пообещал помочь Богдану устроиться в Киеве, а Савва Теодорович хотел связать его с купцами Персии и Константинополя.

— Ты будешь первым киевским купцом, продающим восточные товары, приобретенные не через десятые руки. А Цареград — должен это знать — стоит на перекрестке торговых путей, связывающих Венецию, Запад, Индию и наш север… — подбадривал его Савва.

В эти дни Львов был взбудоражен необычным происшествием, случившимся на Рынке. Магистрат вынужден был привлечь к ответственности простого жителя города, поляка Базилия Юркевича за то, что он приютил у себя в доме молодого валаха из Молдавии Ивана Ганджу. Ганджа, хотя ему было всего лишь двадцать два года, уже успел оказать большую услугу польскому магнату Николаю Потоцкому. Экспансивный и самонадеянный шляхтич прибыл в Молдавию с войсками чтобы навести там порядок и поставить у власти угодного польскому королевству человека. Ему с охотой помогал Ганджа, так же как и весь его парод, ненавидевший хищных турецких беев и крымских ханов. Молодой человек был раньше слугой ныне покойного молдавского господаря Яремы Могилы и не только в совершенство владел турецким языком, но и знал о некоторых тайных интригах султана, направленных против польского королевства. Султан всячески отрицал подлинность этих фактов, но что он мог сделать, когда поляки располагали показаниями такого бесспорного свидетеля, как Ганджа, успевшего рассказать Потоцкому о тайных турецких интригах. Однако Потоцкого постигла неудача. Турки взяли его в плен, разгромив его войска в Молдавии. Иван Ганджа сумел вовремя убежать из Молдавии и нашел себе пристанище у львовского мещанина. Он был вполне спокоен: ведь им руководило искреннее желание — оказать помощь польскому воеводе.

Положение Николая Потоцкого в плену было незавидным. Пришлось хитрить, сваливать вину на других, тех, что оказывали ему помощь в организации этого авантюристического похода. Совсем случайно во время допросов всплыла фамилия слуги молдавского господаря Ивана Ганджи.

И это решило судьбу валаха. Польская Корона, чтобы освободить из плена своего государственного мужа, вынуждена была пойти на большие уступки султану. Мухамеду Гирею, добивавшемуся Крымского ханства, стало известно о том, что султан велел найти Ганджу, жителя Молдавии, известного слугу молдавских дипломатов. Мухамед Гирей стал разыскивать его, стараясь угодить своему господину. А узнав, что Ганджа спрятался во Львове, нашел пристанище и опеку у польского мещанина, потребовал, чтобы его выдали турецким властям.

Понаторевший в сложных интригах султанского дворца, ловкий и хитрый Мухамед Гирей увидел в действиях Николая Потоцкого против Турции удобный повод для открытого нападения на Приднепровье.

— Нужно пополнить нашу казну за счет польской шляхты, которая польстилась на султанские привилегии в Молдавии! Польские государственные деятели и казаков подбивают совершать набеги на молдавские земли. Не успеет султан и опомниться, как Потоцкие с казаками вместо Могилы снова посадят какого-нибудь Подкову… — рассуждал Мухамед, действуя заодно со своим братом Шагинем Гиреем, таким же неудачным претендентом на Крымское ханство, как и он сам.

Молодая жена стареющего султана Ахмеда Первого, заботясь о своих династических интересах, горячо поддерживала планы Мухамеда Гирея, и татарско-турецкие полчища двинулись на Приднепровье. Предотвратить их нападение было теперь очень трудно, однако дипломаты старались изо всех сил, не жалея ни средств, ни людей. Коронный гетман, удовлетворяя требование дипломатов, приказал немедленно разыскать и публично казнить Ивана Ганджу, распространив вплоть до Стамбула слух об этом знаке уважения к султану. Дипломаты были уверены в том, что, пожертвовав ничтожной жизнью какого-то Ганджи, они добьются не только освобождения Потоцкого из плена, но и отмены вооруженного похода, затеянного Мухамедом Гиреем. Главное же — вместе со смертью Ганджи замыкались и его уста…

По вполне понятным причинам и сам Потоцкий не хотел, чтобы Ганджа, хорошо знавший намерения шляхты, оставался в живых и уж тем более — попадал в руки турок. Пока он находится в плену у султана, Ганджу нужно убрать. Тогда легче будет откупиться от турок.

И львовский магистрат принял соломоново решение: казнить бунтовщика, слугу молдавского господаря, убежавшего от своего властителя. А заодно казнить и мещанина города Львова, в назидание другим, чтобы впредь не прятали всяких беглых бунтовщиков.

Решение было очень простым и радикальным…

Эта история была известна и Богдану. И узнал он о пей из первоисточника, ибо сам Корнъякт пытался защитить в магистрате валаха и поляка, приютившего его. Но его попытки были тщетны. Магистрат получил указание из королевской канцелярии публично казнить обоих, и как можно скорее…

2

— Пойдем смотреть казнь, Богдан? — спросил утром Станислав Хмелевский друга, встретившись с ним во время умывания.

Богдан отрицательно покачал головой. Его роскошная шевелюра была еще не причесана. По всему видно было, что сегодня он вообще в плохом настроении.

— А почему бы и нет, Богдась? — настаивал друг. — Ведь это не только зрелище, но и огромной важности государственный акт. Недавно мы с тобой сдавали экзамен по государственному праву. И вот теперь нам предоставляется возможность наглядно познакомиться с этим правом… А волосы нам уже пора постричь, Богдан.

— Это не к спеху, Стась. Казнят совсем неповинных людей, лишь бы только спасти настоящего… нарушителя норм государственного права… Не пойду! Не хочу смотреть, как проливается кровь невинных.

Юноши заспорили, хотя Станислав и не знал сути дела, досконально известного Богдану:

— Пойдем ли мы с тобой, Богдась, на это зрелище или нет — колесо пани Немезиды завертелось, меч палача поднят, и кровь будет пролита, — говорил молодой Хмелевский. — На мой взгляд, протест, затаенный в душе, без действия, — ничто. Возмущение, выраженное у себя дома, равносильно кулаку, сжатому в кармане: его не видно, и оно никому не страшно… Я считаю, что нам следует пойти на Рынок. Вон Мартынко намного моложе нас, а сразу согласился…

— И мать разрешила ему?

— А что может сказать мать, обожающая своего сына? Для нее самое важное, чтобы он был жив… Мать говорит, что на инфамованном зрелище[53] Мартынку безопаснее будет, чем где-нибудь в нашем «кшталтовном»[54] Львове.

— Так и говорит — «кшталтовном»? — уже смеясь, переспросил Богдан, уловив в тоне друга нотки недовольства действиями дипломатов.

— Ясно, так и сказала. Да еще и как: будто бы она не только служила у студента иезуитской коллегии, а и сама училась там все эти семь лет…

— Люблю я тебя, Стась, за твою честность… — восторженно воскликнул Богдан, помогая своим вышитым полотенцем другу вытирать умытое лицо. — Хорошо… Пойдем, Стась, посмотрим на это классическое проявление государственного права!

— Пойдем!

— Только если уж малыш… и пойдет на это зрелище, то лучше… пускай будет под присмотром пана Вацека. Он осторожный человек…

3

Воскресенье. Магистратские глашатаи еще с раннего утра стали бить в бубны, возвещая:

— По воле милосердного бога, по велению его величества нашего милостивого пана короля Речи Посполитой, днесь на Рынке будут заслуженно казнены презренные проходимцы, государственные преступники… По воле господа бога милосердного, по велению его величества…

Глашатай делал паузу, затем издавал громкие хриплые звуки при помощи какого-то инструмента и снова начинал свое длинное воззвание, особенно подчеркивая слова «милосердного» и «милостивого», словно желая засвидетельствовать тяжесть преступления, совершенного осужденными, — дескать, оно было так велико, что всемилостивейший пан король при всем своем безграничном милосердии божьем не смог даровать жизнь преступникам.

— Этот глашатай так любовно произносит слово «милосердный», словно надеется на чудотворное заступничество пана Езуса, — промолвил Стась.

— А что ты думаешь, боги всесильны, когда… пан Соликовский спит, — ответил Богдан, и оба они засмеялись.

Они знали: казнь двоих простых людей не что иное, как ширма, за которой хотят спрятать преступную авантюру магната Потоцкого.

Рынок содрогался от гула человеческой толпы. Шли люди в легких плюшевых, а то и бобровых шапках, в островерхих капюшонах иезуитов и в камилавках восточногреческого духовенства, в пестрых платках мещанок, а то и просто ничем не покрытые. Стояли мартовские погожие дни, наступающая весна не обращала внимания на утренние заморозки. Словно муравьи, копошились люди вокруг помоста, на котором стояла толстая пихтовая колода. Блюстители государственного права заботливо очистили ее от коры, видимо для того, чтобы люди лучше могли разглядеть, как по свежему дереву потечет струйками человеческая кровь. Тысячи глаз были сюда устремлены. И вольно или невольно каждый житель Львова, взволнованный этим событием, мысленно прикидывал, как несчастный мещанин и валашский парень будут класть свои головы на эту добрую колоду и за это короткое мгновение перед ними промелькнет целая вечность в ожидании страшного удара топора палача…

Богдан прислушивался к тому, о чем говорят люди, и пытался своим юношеским умом осмыслить все происходящее. Да разве легко это сделать, когда такой шум стоит над этим неспокойным морем человеческих голов, каждая из которых также жаждет постичь сущность страшного злодеяния!

— Смертью валаха спасают Потоцкого…

— Ясно…

— Ведь он же не шляхтич, такова ему и цена…

— Точно осмаленному кабану голову отсекут…

— На студень сенаторам? — допытывается человек, стоящий рядом с Богданом.

Ответа не слышно, потому что человеческая волна относит молодых людей в сторону. Но и там слышат они такие же речи…

— Будем искать Мартынка? — прошептал Хмелевский на ухо Богдану, на что тот в ответ только кивнул. Но, оглядев массу людей, заполнявшую площадь, он еще раз, теперь уже безнадежно, качнул головой.

Молодым людям не стоялось на одном месте, хотя им отсюда хорошо было видно и толпу на площади, и «голгофу». Так назвал Богдан помост для казни, как только заметил его. Он припомнил всю историю казней, и это привело его к мысли об инквизиции.

— Да это же настоящая инквизиция, Стась! Клянусь богом, инквизиция… Преподобный пан Соликовский и его святейшество пан ректор…

— Тес… сумасшедший! Тебя могут услышать, — остановил Богдана Стась.

— Ты, Стась, думаешь, что на «Площади цветов» в Риме иезуиты сожгли Джордано при смиренном молчании тысяч итальянцев?..

— Да замолчи же, говорю!.. Джордано, Джордано…

— Или, скажем, нашего соседа, Яна Гуса!

— Гуса сожгли, уважаемый пан спудей[55], за ересь, — поучительно произнес пожилой мужчина, стоявший с непокрытой головой, аккуратно подстриженной, уже седеющей.

Но не только этим он резко отличался от студентов с их давно не стриженными шевелюрами. По закрученным вверх усам, бритой бороде, разрезанным рукавам серебристо-зеленого кунтуша было видно, что он чистокровный поляк, а по смыслу сказанного — воинственный католик.

— Было бы желание поджарить человека, уважаемый пан, а еретичество приписать легче всего… — с насмешкой произнес Богдан, протискиваясь мимо солидного шляхтича к «голгофе».

Стоявшие вокруг люди засмеялись, а усы подстриженного пана недовольно передернулись. Предусмотрительный Стась Хмелевский оттеснил Богдана подальше от подозрительного пана и прикрыл его собой. Он постоял так до тех пор, пока друг не скрылся в толпе, а потом бросился догонять его.

А солнце то выглядывало на миг из-за облаков, то снова пряталось, и его золотистый, резко очерченный огненный диск просвечивал сквозь них. Богдан следил за облаками, которые проносились так быстро, словно торопились поскорее скрыться, чтобы не быть свидетелями преступления, совершаемого на львовском Рынке.

— Да, какое жестокое сердце у человека! — вслух подумал юноша, приближаясь к помосту, построенному из новых, старательно тесанных досок. — У кого поднялась рука, чтобы так гладко обтесать их?

Богдан осмотрелся вокруг, ища глазами Стася, затерявшегося в толпе. Не с кем будет даже словом переброситься.

Вдруг многолюдная толпа всколыхнулась, словно чья-то могучая рука качнула ее. Вооруженная охрана ратуши и стоявшие жолнеры кое-где стали громко призывать людей к порядку. Лица людей, блестевшие под солнцем, повернулись в сторону двигавшейся процессии. Она вызывала в их сердцах не чувство преклонения перед святыми отцами, а омерзение. Молодой валах в белой грязной сорочке шел, окруженный десятком монахов-базилиан в длинных сутанах. Если бы он понурился, как это сделал мещанин, приютивший его, можно было бы подумать: человек покорился своей судьбе и как на подносе несет свою голову к плахе. Вот мещанину, охваченному смертельным страхом, наверное, кажется тяжелой его собственная голова.

Но Ганджа шел выпрямившись, глядя поверх монашеских капюшонов на многочисленных свидетелей его трагедии, на высокий дом Корнъякта, на торопливые облака да на прикрытое ими солнце. Богдан впился глазами в эту не склонившуюся перед жестоким приговором голову. Когда успел научиться молодой плечистый парень так невозмутимо смотреть смерти в глаза? Он, возможно, и не хочет знать, куда ведут его в сопровождении настоятеля Успенской церкви — отца Паисия и десятка монахов. Но тот, второй, все знает… Его окружали иезуиты в черных сутанах, с серебряными крестами на груди. Ему посоветовали святые отцы memento mori — думать о смерти. И он думал о ней. Он от этих дум даже стал черным, как сутаны иезуитов с крестами. Ведь дома у него остались беременная жена и двое детей, — ему было о чем подумать кроме смерти…

И Богдана стало трясти, как в лихорадке. Вначале задрожали коленки, — наверное, от напряженного ожидания конца этого медленного марша двух таких разных людей, обреченных на смерть. Он продвинулся вперед, еще ближе к помосту. Кто-то из охраны грубо оттолкнул Богдана, и у него еще сильнее задрожали ноги и все тело.

Обреченные на смерть, окруженные служителями церкви, остановились на помосте возле плахи. Там уже стоял внезапно возникший палач, опираясь на широкий тяжелый топор. Ярко-красная одежда его резко бросалась в глаза, она напоминала о крови обреченных, которая должна была здесь вскоре пролиться.

Приговор прочитали на латинском и украинском языках. На польском не читали. Для поляков была предназначена латынь, которую иезуиты считали божественным языком. Не читали и по-валашски, ибо приговоры, как понял возбужденный Богдан, зачитываются не для обреченных.

Глубоко взволнованные люди стояли затаив дыхание. Шум утих, только тяжелые вздохи тысячеголовой толпы сливались в один печальный стоп. За какие грехи должны погибнуть двое людей — молодой, черный, словно поджаренный валах, с несгибаемой шеей и измученный тяжелой жизнью Львовский мещанин? Он был лишь тем грешен, что по своей сердечной доброте, придерживаясь благословенного веками обычая, дал убежище человеку с трудной судьбой. Значит, этот обычай плох, следует отменить его, хотя бы и ценою смерти невинных людей, лишь бы остался жив высокомерный, безрассудный магнат Потоцкий, попавший в плен к туркам! Смотрите, люди, пусть каменеют ваши сердца, пусть оправдываются крылатые слова древнего Плавта: «Homo homini lupus est»[56], — провозглашающие человеконенавистничество…

А тот, молодой, до сих пор еще… даже и сейчас, в такой трагический момент, высоко подняв голову, водит глазами, ища ответа: что же такое жизнь? И только на какое-то мгновение, как молния, его взгляд встретился с таким же юношески горячим взглядом Зиновия-Богдана. В нем он заметил вечно пылающий огонь человеческой любви, дружбы!..

Богдану вдруг сделалось душно. Он взмахнул рукой, словно отгонял от себя удушье, оттолкнул стоявшего впереди него челядинца и вмиг оказался на помосте, возле позорно оголенной деревянной плахи. Ветер развевал его одежду, взлохматил волосы на голове.

— Позор!.. В такой торжественный день, в четвертую годовщину со дня рождения нашего королевича Яна Казимира, здесь собираются проливать кровь!.. — воскликнул Богдан и решительно разорвал круг людей, находившихся на помосте. Будто бы лишь для того, чтобы не упасть, он уцепился за рукав сорочки обреченного Ганджи, дернул его к себе. — Иван! — закричал он как одержимый, так, что львовяне даже затаили дыхание. — Беги, Иван!..

И, резко повернув Ганджу за плечо, вытолкнул его из окружения монахов, бросил в толпу людей. В таком же неудержимом порыве вырвал перепуганного Базилия Юркевича из рук иезуитов, которые, точно звери, набросились на обреченного.

— Беги! — крикнул он и этому, сбросив его с помоста на руки многотысячной толпы людей, которые, так же как и этот юноша с взлохмаченными волосами, горели желанием спасти невинных от смерти.

Первым опомнился палач. Он выпустил из рук тяжелый топор и опрометью бросился вслед за Иваном Ганджой, разбросав в стороны взволнованных монахов, протянув вперед руки, которые вот-вот должна была обагрить кровь осужденных. Прыжок палача был так решителен, что Богдану вряд ли удалось бы устоять. Времени раздумывать не было, и юноша просто упал палачу под ноги, повалил этого свирепого представителя шляхетского беззакония, а сам скатился с помоста в разбушевавшуюся человеческую стихию. Кто-то подхватил его, втиснул в толпу, и он словно растаял в человеческой массе. А над площадью уже раздавался гневный клич:

— Бей попов!..

На Рынке забурлила разгневанная стихия. Казалось, что даже тяжелые тучи быстрее понеслись по небу. На помост полетели камни, и множество людей, жаждущих мести, подняв руки, хлынули туда. Замелькали над головами куски разорванной красной мантии палача. Монахи и иезуиты падали, словно утопая в этом бурном человеческом водовороте. Батюшке Паисию Терлецкому угодили камнем прямо в лицо. Он упал бы, если б не была так плотна окружавшая его толпа. По лицу раненого текла кровь…

Богдан и сам не заметил, как оказался во дворе Корнъякта. А позади, на площади Рынка, все еще рокотало, волновалось людское море! Казнь не свершилась, осужденные на смерть исчезли. Их судьбу решил самый великий справедливый судья — народ…

4

Молодой королеве Екатерине стало известно о том, что сын чигиринского подстаросты похвально защищал честь ее сына, королевича Яна Казимира, постарался, чтобы его имя не было запятнано кровью. И она посоветовала Львовскому магистрату наградить храбреца и патриота… К тому же и Потоцкому уже не только смерть какого-то валашского слуги, но даже и крупный выкуп не могли помочь вырваться из турецкого плена. А крымчаки уже прошли через Перекоп… Таким образом, казнь этих двух несчастных могла повлечь за собой только нежелательные последствия, лишний раз напомнила бы всемогущему султану о преступлениях Потоцкого, о намерениях польской Короны присоединить к себе Молдавию. Чрезвычайное событие, происшедшее на Рынке, постепенно стало забываться. Ганджу и Юркевича не стали больше разыскивать, сняв с них intamacja[57].

Но люди другого круга, в котором теперь вращался скрывающийся Богдан, — дальновидные купцы армяне и греки, особенно старый, опытный Корнъякт, считали, что и недавним осужденным надо бежать из Львова, и Богдану следует уйти от мщения раздраженной шляхты.

Уже установились погожие майские дни, подсохли дороги. Львовские купцы отправились в свое ежегодное торговое путешествие в Стамбул. К их каравану и присоединился Богдан в качестве купеческого челядинца при караван-баше. Серебковиче, еще не старом, но уже бывалом торговце. Молодой Хмельницкий и его покровители предполагали, что так и начнется неспокойная, но заманчивая карьера молодого купца. Чего еще лучше желать сыну чигиринского подстаросты, образованному, как шляхтич, но обездоленному, как и всякий простолюдин в краю, где безраздельно господствуют своенравные и жестокие магнаты?..

В Кривичах, что находятся неподалеку от Львова, к этому каравану присоединился и переяславский купец Семен Сомко. Во Львов уже доходили слухи о нападении крымских татар на Приднепровье. Сомко хотелось поскорее добраться до Киева, надежно защищенного казаками, возглавляемыми Сагайдачным. Хотя бы до Каменец-Подольска спокойно доехать под охраной караван-баши Серебковича… В Кривичах с караваном прощались родственники, да и просто местные жители, привыкшие торжественно встречать и провожать купцов.

В толпе провожающих был и Стась Хмелевский. В течение последних двух месяцев они встречались с Богданом только однажды, в лесу, раскинувшемся в долине за Высоким Замком. Свидание их было кратким и грустным. Друзья молча смотрели друг на друга, стараясь улыбнуться и с трудом сдерживая слезы. Богдан сказал Стасю, что, несмотря на объявленную амнистию, возвращаться в коллегию он не намерен, так как окончательно решил строить свою судьбу по-иному. Тогда же они условились встретиться еще раз в Кривичах, на публичных проводах каравана.

— Неужели, Богдась, ты окончательно решил стать купцом? Изучали мудрость Платона, поэтику Вергилия, военное искусство Александра… И так… Будь проклят Рынок и наглядное знакомство на нем с государственным правом… — возмущался шляхтич Хмелевский, обнимая друга.

— Не следует, Стась, так охаивать ремесло, на котором держится вся государственная казна. Платон, Александр Македонский… Останемся живы, будем чтить эти имена. А главное, Стась, не будем омрачать нашу дружбу твоим недоброжелательным отношением к купеческому ремеслу. Как первая любовь, эта дружба соединила нас, и пусть только смерть нарушит ее.

— Богдась!

— Не нужно, не нужно, Стась!.. Летом будешь у родных, наведайся в Киев. Мы еще не знаем, куда забросит нас судьба. У тебя есть имя, а я… сам должен обеспечить себя, пусть торговлей, чтобы жить хотя бы не хуже киевлян…

— Счастливого тебе пути! Не забывай и ты нашей верной, многолетней дружбы. Да присматривай за Мартынком, помоги ему доучиться…

Они молча обнялись снова. А впереди уже раздались голоса погонщиков, заскрипели мажары, зашумели родственники и друзья купцов.

Богдан еще раз обернулся к расстроенному другу, протянул ему руку.

— Никогда в жизни не забуду тебя, Стась! Мы только начинаем становиться на ноги. Ты поляк, а я украинец. Ты шляхтич, а я… казак. Но оба мы — сыновья человечества. Сколько раз еще нам обоим нужна будет дружеская поддержка!

Они крепко расцеловались. Богдан побежал нагонять мажару Серебковича. А Стась глядел ему вслед, и глаза его туманила слеза.

5

В Каменке попрощались и с караваном. Пан Серебкович отвел Богдана в сторону от мажар и посоветовал:

— Я уже говорил Семену, должен предупредить и вас, мой юный друг: будьте осторожны в пути. Прошел слух, что крымские татары напали на Приднепровье, воспользовавшись походом королевича со своими войсками на Москву. Возможно, что с ними идет и отряд турок — дорог у них много, домой могут возвращаться и через Днестр. Езжайте не по большаку, а обходите его стороной, через лес, и лучше всего ночью… Ведя торговлю, вы должны всегда помнить о ее благородной высокой цели, о служении народу. Пусть вас не искушает жадность, не гонитесь за ничтожной наживой. Ибо, поддавшись жадности, превратитесь в мелкого шинкаря и утратите человеческий облик, а для общества… погибнете.

— Искренне благодарю уважаемого пана за отеческий совет! — ответил Богдан, прощаясь со своими учителями и покровителями.

Сомко стоял около мажары, на которой ехал слепой кобзарь Богун, и разговаривал с ним, по-хозяйски поставив ногу на толстую ступицу колеса, обод которого поблескивал свежими подтеками дегтя.

— Как вы думаете, пан Федор, осмелятся захватчики напасть на Киев, если они и впрямь перешли уже Буг?

— Думать, конечно, думаю, пан Семен. Редко когда басурмане осмеливались нападать на Киев. Но пути господни неисповедимы! Слух, говоришь, идет, что поход возглавляет хан Мухамед Гирей? Сказывают, что Киев защищают казаки Петра Сагайдака. Осмелятся ли неверные сразиться с такой силой? Мухамед со своим братцем Шагинем четыре года отсидел в тюрьме за участие в бунте, теперь выслуживается, опытный людолов… А дороги пан Семен, наверное, лучше меня знает. Армяне советуют обойти стороной Бар и Хмельник. А им все известно…

Мелашка и Мартынко слезли с мажары, чтобы размять ноги. Когда Мартынко увидел, что Богдан направился от караван-баши к обозу Сомко, он так и рванулся к нему навстречу. Детская привязанность его к Богдану превращалась в искреннюю юношескую дружбу.

Нежно, по-матерински любила Мелашка обоих ребят. Мартынко был родной, его любила, будто воскресшего из мертвых после известного их похода к Болотникову вместе с кобзарем. А Богдана поручила ей воспитывать добрейшая из матерей!.. Богдан стремился к справедливой жизни, которую так хотелось увидеть и этой женщине. Мелашка сердцем чувствовала в молодом «Хмеле» дух Наливайко, забывая о том, что сама же и прививала его юноше, как умела, более шести лет присматривая за ним, как за своим собственным ребенком.

Обоз переяславских и киевских купцов двинулся от Замка по высокому мосту через ущелье, затем выехал на взгорье и свернул влево, углубляясь в чащу безграничного леса.

Подолье! Сомко ехал на передней мажаре, при случае расспрашивая у встречных людей о дороге на Бар, на Умань, скрывая, что собирается ехать в Белую Церковь. Пожилые люди долго провожали глазами обоз купцов, удивляясь, почему пробирались они с товарами по таким глухим дорогам.

Теплые, порой даже душные дни сменялись холодными ночами. Сомко часто разбивал лагерь днем на зеленом лугу, в безопасном месте, где лошади и волы могли свободно попастись, а люди поесть. Но зато к вечеру они выезжали на большак и почти всю короткую майскую ночь двигались на северо-восток, к Днепру. Обильно смазывали березовым дегтем колеса мажар, чтобы они не скрипели. Разговаривали шепотом, а скотину подгоняли, даже не взмахивая кнутом. Купцы заботились о том, чтобы их не услышали, и сами чутко прислушивались к тому, что творится в притихшей ночной степи.

Чем дальше они удалялись от Каменца, тем настойчивее распространялись слухи о продвижении татарских и турецких орд в глубь Украины. На четвертый день путешествия встретили спасавшихся от татарского набега. Люди со своими убогими пожитками за плечами, на возку или в сумках на оседланных конях бежали в чащу леса, в топкие болота, куда не осмелятся ступить басурмане. Искренне и горячо они убеждали:

— Куда вас несет нечистая сила, прости господи! Неверные тысячами снуют по дорогам, словно злой рок свалились они на наши головы. Переждали бы где-нибудь в глубине леса…

А другие добавляли:

— Сам пан Сагайдачный не в силах преградить путь неверным. Под Белой Церковью разгромил войска их Мухамеда Гирея, тысячи невольников отбил у них. Теперь они настолько озверели, что все Подолье заполнили, точно саранча, прости господи… Где-то будто бы Васильке Босый с могилевцами промышляет, гоняясь за татарскими отрядами по тракту Могилев — Паволочь. Да разве вырвутся хитрющие крымчаки на тракт? Этот Мухамед — змея подколодная, прости господи…

Сомко был не такой человек, чтобы прийти в замешательство от вестей, нагоняющих страх. Он не повернул обоз обратно на запад — разве убежишь от конников? Челядинцам роздал оружие: кому саблю, кому копье на деревянном древке. На весь обоз было два немецких ружья, приобретенных во Львове; одно Сомко взял себе, а второе отдал сыну, самому искусному стрелку, ехавшему на мажаре, замыкавшей обоз. Он решил в случае нападения поставить все мажары в круг и отбиваться от врага. Единственной женщине в обозе, Мелашке, велел позаботиться о слепом Богуне. Богдан и Мартынко не имели никаких поручений.

И впрямь, что можно было поручать бурсаку, пусть уже и с черным пушком на губе? Ведь он человек не военный, с оружием обращаться не умеет. А Мартынко — тот и вовсе мальчишка.

— Хлопцам лучше всего спрятаться где-нибудь и не попадаться на глаза басурманам, — посоветовал кто-то из путников.

Стало уже светать, когда слева зачернел густой лес. Сомко свернул туда и по удобной прогалине стал углубляться в чащу. Подъехали к реке и направились вдоль берега, выбирая удобную полянку для привала.

Уже в лесу начало светать, когда они разбили свой лагерь. Распрягли лошадей и волов, поставили в круг мажары, приготовились варить уху из сухой рыбы.

Богдан и Мартынко, не спросив разрешения старших, отошли от обоза и углубились в чащу леса. Молодого, еще не испытавшего горя Богдана все радовало и возбуждало, его совсем не беспокоила тревожная, опасная поездка. Бывалый купец Семен Сомко порадовал вестью о том, что они подъезжают к могилевскому тракту, — ну и хорошо. Ведь на этом тракте отряды пана Босого зорко следят за передвижением басурман. Богдан беззаботно цеплялся за гибкие деревца, шаловливо раскачивая их. Изредка они с Мартынком перебрасывались словами. Каждый раз Мартынко предупреждал его, чтобы он не говорил громко, но и сам смеялся над своей осторожностью, поддерживаемый бесстрашным Богданом.

Они поднялись на высокий лесной курган. Но и с него были видны только густые кроны деревьев. Правда, отсюда было ближе к солнцу, вдруг выглянувшему из-за вершин дубов и сосен и позолотившему их. Над лесом стлалась туманная дымка.

— Чудесно! — произнес мечтательно Богдан. — Мартынко, тебе известно, что не солнце вращается вокруг земли, а…

И тут же они резко обернулись. В лесу, с той стороны, где проходила дорога, по которой совсем недавно проехал обоз Семена Сомко, под копытами вооруженных всадников зашелестели прошлогодние листья, затрещали ветки, и вдруг послышалась турецкая речь. К несчастью, турки заметили ребят, стоявших на кургане и освещенных лучами солнца, и бросились к ним.

— Мартынко, беги скорей, предупреди наших!.. — крикнул Богдан, столкнув мальчика с кургана.

Как поступить самому — еще не знал. Ясно было одно: должен отвлечь неверных, дав возможность Мартынку добежать до обоза и предупредить Сомко. И тут же молниеносно промелькнула мысль о слепом Богуне и Мелашке, ухаживавшей за ним.

Всадники галопом мчались к кургану. Кони тяжело сопели, взбираясь по крутому подъему, обходя деревья. А Богдан стоял, словно околдованный, глядя на приближавшихся турок.

Минуты ожидания казались вечностью, на устах еще звучали имена, о которых хотел рассказать Мартынку: Птоломей, Коперник… И вдруг бросился бежать прочь, в колючие заросли терновника и орешника. Не добежав до подножия кургана, он ловко стал взбираться по стволу ветвистой сосны. Турки свирепо кричали. Богдан отчетливо слышал отдельные бранные слова. Чем выше он взбирался, тем гуще были ветви, и ему легче было подниматься, цепляясь за них. Взглянув туда, где он впервые заметил врага, увидел, как один из всадников поскакал с кургана вниз, объезжая кусты терна и ореха, за ним последовали и другие, опережая друг друга.

Турки были уверены, что паренек побежит от кургана к реке. До их ушей донесся шум боя. Всадники осадили коней и повернули в сторону завязавшейся около обоза сечи. У них уже не было времени гнаться за парнем, убежавшим с кургана. Там, в долине, в камышах, росших на берегу реки, они надеялись захватить богатый ясырь.

Гул схватки прорезал выстрел из ружья, следом за ним второй. Смертельный крик сраженного, топот коней и снова беспорядочная свалка, крики, звон сабель. Богдан весь дрожал, Прижимаясь к колючим ветвям сосны. Но юношеская любознательность была сильнее страха. Он пробовал развести ветви и посмотреть туда, где люди боролись за свою жизнь. Наверное, будут убитые с обеих сторон. Врагов было в два раза больше, к тому же они нападали, а это тоже увеличивало их силы, как мудро говорил Александр Македонский… Но что будет делать слепой, спасет ли его тетя Мелашка, озабоченная судьбой ребят?.. Успел ли добежать туда Мартынко?..

После третьего, в этот раз одиночного, выстрела бой стал утихать. Теперь доносились победные возгласы турок, захватывавших добычу. Вопли, призывы о помощи, стоны. И весь этот шум, словно мечом, прорезал душераздирающий женский крик.

— Мелашка!.. Тетя Мелашка в опасности… Нашу матушку бесчестят неверные… — вырвалось, словно стон, из груди Богдана.

Не теряя времени, юноша оставил спасительные ветки и быстро спустился на землю. Он пробирался сквозь колючий кустарник, не обращая внимания на царапины, думая только об одном:

«Нашу матушку бесчестят басурмане!..»

Несколько оседланных коней без всадников, запутавшись в поводьях, поворачивали назад по собственному следу. Между деревьями, прямо на Богдана, скакал рыжий конь, неся в своем седле смертельно раненного турка. От резкого поворота коня, обходившего большой старый дуб, всадник потерял равновесие. С разгона он ударился грудью о ствол, болезненно крякнул, выплевывая сгусток крови, и упал на землю. Нога его еще держалась в стремени, одна рука держала окровавленную саблю, а вторая запуталась в длинных свисавших поводьях.

Конь встал на дыбы и попятился назад, таща за собой безжизненное тело турка. Потом остановился, тяжело дыша, как человек. Богдану казалось, что животное, глядя на него своими умными глазами, умоляло освободить от умирающего и взять его в свои крепкие, твердые руки.

Богдан, словно одержимый, подскочил к турку, нагнулся над ним, схватился за рукоятку его сабли.

— Гит вердан! Кюпак огли… Гит, гяур!..[58] — закричал раненый враг.

Метким выстрелом он был ранен в голову, с виска стекала густая кровь. Рука с саблей беспомощно тащилась по земле, ноги судорожно корчились, у поверженного уже не было сил вытащить их из куста ежевики.

— Юзинь гяур, дюзак юлсин сана!..[59] — невольно по-турецки выругался сквозь зубы и Богдан. Быстро наступил ногой на правую руку врага, державшую саблю. — Отдай, нечисть паршивая! — свирепо закричал юноша. Вырвал саблю, не раздумывая замахнулся ею и в то же мгновение понял, что это лишнее… — Вот тебе и ясырь, мерзавец, — словно оправдывался перед мертвым Богдан, взбираясь на его рыжего коня.

И какой бы горькой ни была эта минута, оказавшись в седле, на резвом турецком коне, юноша прежде всего с детской радостью вспомнил о своих поездках в окрестностях Чигирина. Так и хотелось поскакать между деревьев, крикнув Мартынку: «Агов, догоняй!..»

Однако Мартынко, Мелашка, кобзарь, Сомко…

Сидя на коне, он видел, как вдали, отдаленные от него несколькими рядами деревьев, суетились захватчики, грабившие купеческое добро. Нескольких мужчин, привязанных друг к другу на аркане, всадники выводили из лесу прямо на дорогу. Другие грабители привязывали к седлам товары, имущество… Богдан стоял, натягивая правой рукой поводья, левой сжимая опущенную саблю. Он задумался, настойчиво ища ответа, как ему лучше всего поступить в такой сложной обстановке. Впервые в жизни он не бросился вперед сломя голову, поддавшись настроению. Нет, он должен действовать сейчас рассудительно, наверняка.

6

Это событие произошло неподалеку от тракта, который пересекал известный Черный шлях, шедший из Могилев-Подольска на Паволочь, на Белую Церковь. Отряд турецкой гвардии, во главе со своим энергичным беем, отбившись от распыленных, разгромленных под Белой Церковью крымских орд, прорываясь к Днестру, намеревался укрыться на молдавской земле. Турки благополучно обошли Паволочь, Бар, оторвавшись от преследовавших их казаков, добрались в Приднестровье и здесь успокоились. По многолетнему опыту, после ряда нападений на этот богатый край, где можно было добыть ясырь, так высоко ценившийся на рынках Кафы и Стамбула, они знали, что и здесь за ними охотятся казаки, что нельзя им, беглецам, появляться на большаке. Однако они решили захватить хоть какую-нибудь добычу.

Заметив свежие следы возов, они на какое-то время забыли об опасности и без колебаний ринулись в густой лес. Жадность затуманила разум хищников.

Туркам нужно было торопиться. От казаков им не было пощады — в этом казаки не уступали своим врагам, уничтожая их до последнего. И захватчики беспокоились не напрасно. В этот же день по тракту двигался хорошо вооруженный отряд казаков из Могилева, предполагавших соединиться с отрядом Василия Босого. Однако к ним дошли слухи о том, что здесь поблизости рыщут небольшие группы головорезов. Казаки, выставив дозоры вдоль небольших дорог, отходивших от тракта, и выследив таким образом, куда направились турки, бросились за ними в погоню.

Богдан не видел, кого из их людей турки взяли в неволю. Живых, наверное, пленили всех, а о том, что взяли Мелашку, можно было судить по отчаянному ее крику. Безоружных и женщин турки забирают в неволю, но не убивают. Подумав об этом, Богдан стал спускаться к реке, чтобы окольным путем, незаметно пробраться к месту вооруженной схватки, узнать, что произошло: кто остался жив, а кто лежит мертв. Затем вдруг у него мелькнула мысль — раненые! Ясно, что остались беспомощные раненые…

Стреноженный конь Семена Сомко испуганно бился в камыше на берегу реки. Богдан остановился, прислушиваясь. Доносился лишь отдаленный шум и редкие возгласы, стоны пленных. Турки торопливо удалялись, подгоняя свой ясырь.

Богдан подъехал к разгромленному обозу. Вокруг валялись опрокинутые мажары, разбросанные пожитки. Даже котлы на треногах были перевернуты, дымился залитый ухой костер. Семен Сомко… Весь окровавленный, с ружьем в левой руке, висел на оглобле перевернутой мажары. Голова была рассечена, и вместо правой руки болтался пустой рукав сорочки.

Возле каждой перевернутой мажары лежало по мертвому турку. У одного из них в животе торчало копье, насквозь пронзившее его; враг еще успел, очевидно спасаясь, схватиться рукой за древко, да так и валялся с ним, скорчившись. Между возами, уткнувшись лицом в землю, лежал еще один слуга Сомко с разрубленной головой.

И все. Ни одного живого свидетеля. Богдан не обнаружил среди убитых ни кобзаря, ни Мартынка с Мелашкой, — это было страшнее смерти. Он попытался представить себе Богуна, прикованного цепями к веслам на турецкой галере. Хотя он и слепой, но сильный и гребцом может быть. Своими незрячими глазами он смотрит в безграничное небо. И только слезы, наверное, поведают палачам да соседям, как страдает этот человек, уже познавший радость свободы. А Мартынко, Мелашка…

— Матушка ты моя, золотая!.. — закричал Богдан сквозь слезы, сдерживая себя, чтобы не разрыдаться, как ребенок.

Вдруг он заметил возле мертвого турка длинную, не турецкого образца саблю. Как искусный фехтовальщик, молниеносно оценил ее преимущества перед своей карабелей[60]. Осторожно соскочил с коня, взял длинный европейский палаш, даже взмахнул им, примеряясь. И в тот же миг вскочил в седло, ударил клинком плашмя резвого коня и стрелой полетел догонять захватчиков.

Приученный к быстрой езде, конь с места понесся вскачь; вытянув вперед освобожденную от поводьев голову, он словно нырял между деревьями. У Богдана была единственная цель — догнать!

— Матушка моя!.. — шептали его губы.

Выскочив на дорогу и оказавшись между двумя полосами леса, казалось слившимися вдали в один массив, Богдан посмотрел вокруг. Турки тотчас заметили всадника, сидевшего на рыжем коне их синопского богатыря, убитого из ружья во время стычки с обозом. Навстречу Богдану ринулись Ахмет-бей с двумя всадниками, за которыми понеслись еще несколько человек, свободных от ясыря и добычи. С дикими возгласами «Алла!» они мчались навстречу растерявшемуся в первое мгновение юноше, судорожно сжимавшему длинную саблю.

Но тут же Богдана осенила мысль: на тракт!.. Скакать на тракт, искать помощи и… увлечь за собой захватчиков вместе с ясырем, задержать их! Ведь они торопятся оттого, что их преследуют казаки!..

Богдан повернул коня в противоположную сторону, на дорогу, выходящую на большой Могилевский тракт. Из разговора Сомко с Богуном, перед этим роковым привалом, он знал об этом обычно оживленном пути.

Турецкому коню не раз приходилось и догонять противника, и убегать от него. Он как ветер понесся туда, куда направляли его поводья в руках умелого всадника. До тракта, как говорил Семен, было самое большее три мили. Догнать Богдана на таком коне могли только самые ловкие наездники.

Конь поднимался на взгорье. Богдан совсем отпустил поводья. Благодарное животное еще больше вытянуло вперед голову, ускорило бег. Недалеко уже и до конца подъема, скоро начнется спуск. Богдан сможет придержать коня, дать ему отдохнуть после бешеной скачки, покуда преследователи взберутся на вершину холма.

Оглянулся. На холм выскочил только один, отлично одетый турок. Увидев Богдана, еще быстрее погнал коня, угрожающе размахивая саблей. Юноша даже заметил, как заискрились лучи солнца на поднятом вверх стальном клинке. Он натянул поводья, соскочил наземь.

Когда турок, собиравшийся было с ходу схватить юношу в черном бурсацком кунтуше, резко приостановил своего разгоряченного буланого жеребца, тот несколько раз подряд упал на передние ноги. Турок теперь уже не думал о ясыре, даже о сабле. Он вцепился руками в гриву коня, чтобы самому не перелететь через его голову и не распластаться на земле.

Богдана подстерегала опасность. На холм уже выскочили остальные турецкие всадники. Правда, теперь они уже не торопились. К Богдану доносились подбадривающие возгласы турок:

— Салдир, Ахмет-бей, са-ал!..[61]

Рассвирепевший турок наконец соскочил с буланого, отпустил из рук поводья и бросился к Богдану, как зверь, с налитыми кровью глазами, с пеной на губах, окаймленных тонкими длинными усами. Он сыпал проклятья шайтану и совсем не ожидал, что юноша осмелится защищаться, видя такое неравенство сил. Моложавый, закаленный в боях Ахмет-бей шел на противника, ослепленный уверенностью в своем превосходстве.

Богдан, как на ковре в фехтовальном зале, стал в стойку, заслонив себя сзади конем. Своей длинной саблей он отразил два сильных удара турка и тут же молниеносным взмахом выбил из его рук оружие. То ли по инерции, то ли со злости, словно обезумев, разъяренный турок бросился на юношу с голыми руками. В тот же миг Богдан стремительным ударом сабли пронзил ему горло и, как сверлом, разворотил его…

Но, уже отскочив от сраженного противника, Богдан почувствовал, как молниеносно кто-то прижал к голове его приподнятую руку с саблей. Аркан дернулся с такой силой, что Богдан упал, точно сбитый с коня. Саблю он выпустил из руки, — его потащили на аркане, от ударов о землю все его тело пронизывала страшная боль, и он, теряя сознание, крикнул: «Матушка!..»

Юноша и не видел, как со стороны Могилевского тракта мчались к месту баталии вооруженные всадники.

Не заметили их и турки. Неожиданная смерть прославленного богатыря потрясла их. Они окружили место поединка, спешились, пытаясь спасти правоверного героя. Подняли его, поставили на ноги, поворачивая ему голову в сторону ветра, всячески стараясь оживить его. И вдруг на них налетели казаки.

— Руби нехристей, Максим, этого сам догоню!.. — услыхали турки возгласы и топот копыт.

Они оставили мертвого Ахмет-бея и бросились спасаться.

— Рубаю, Силантий, гони! — откликнулся сильный голос казака, и тут же послышался свист занесенной им сабли.

Захватчикам теперь не было пощады. Они даже сабель но успели выхватить из ножен. В мгновение ока шестеро турок упали, зарубленные казаками, пронесшимися дальше, как ветер. Они мчались за своим молодым атаманом Силантием Дроздом, который, наклонившись в седле, взмахнул саблей и перерубил волосяной аркан, сжимавший плечи Богдана.

7

Возле мажары, под ветвистой елью, неподвижно лежал молодой Хмельницкий. Однако когда его окатили холодной водой, он пришел в сознание. Голова, гудела, как пустая бочка, тело ныло от тупой, давящей боли. Спустя некоторое время он раскрыл глаза. Сквозь ветви ели увидел совсем незнакомое, улыбающееся, но суровое лицо с крупным носом с горбинкой и густыми черными усами. Он ужаснулся, решив, что это турок доглядывает на него.

— Ким вар сен?.. Нере… еде вар булунбиз?[62] — сбиваясь, спросил Богдан по-турецки.

Чернявый суровый парень захохотал, но глаза его были по-прежнему суровы.

— Живой, пани Мелашка! Наш бурсак по-турецки заговорил. Что, брат, голомозые и родной язык выдавили из тебя арканом?.. Ну, а ты молодец, козаче! Такого турка уложил, да еще и весь отряд помог нам уничтожить… Молодец, храбрый он, пани Мелашка!

Богдан от нового приступа боли закрыл глаза. Это, наверное, страшный бред. Его душили слезы. И, не в силах сдерживать себя, он зарыдал, как дитя.

— Богдась, дитятко мое!.. — услыхал он ласковый, такой родной голос Мелашки. — Тебе больно? Вот я… мы…

— Нет, да нет же… не больно, тетя Мелашка!.. Кто этот суровый рыцарь, назвавший меня братом?

И снова человек с турецким лицом показался из-за еловых ветвей, с той же приветливой улыбкой на устах и суровым взглядом из-под широких кустистых бровей.

— Максим я. Максим из Могилева. Перебейносом, собственно Кривоносом, прозывают меня из-за этой посудины. — И он потрогал себя за нос. — С детства был кузнецом, а это… с мельничного колеса прыгал в пруд, да и зацепился…

— За мельничное колесо? — преодолевая боль, улыбнулся Богдан.

— Ну да… Да ты еще, козаче, полежи. Самое лучшее оружие и твоего турецкого коня мои хлопцы держат для тебя. А пан Горленко сейчас привезет тебе и наш казацкий жупан. Сбросить надо вот эту иезуитскую свитку, — говорил Максим.

— Пан Горленко? Так это он из Чигирина приехал за мной? — спросил Богдан, порывисто поднимаясь.

Максим поддержал его, помог встать на ноги. Ободранное плечо юноши горело огнем, на нем лежала белая повязка. А все-таки поднялся на ноги!

С другой стороны Богдана поддерживал белобрысый с удивительно добрым лицом мужчина. Неужели это воин?..

— А я — Силантий, паря… Аркан твой рубил… — тихо, даже как-то робко произнес русский человек.

— Силантий Дрозд? Рязанец «мама Силантий»? — вдруг припомнил Богдан львовские рассказы кобзаря и Мартынка о походе Болотникова.

Все громко захохотали.

— Да, Богдась, тот самый Силантий! — воскликнул Мартынко откуда-то из-за еловых ветвей.

Богдан теперь уже стоял совсем твердо.

— Не сердись… Я тоже буду называть тебя, Кривонос, братом, а вас… отцом, Силантий… Такая встреча.

— Будем называться братьями, ведь одна мать в беде нас родила… А знаешь, тут и твои крестники уже более двух недель в моем отряде…

— Крестники? Кто такие? Ведь я не поп, хотя и одет в эту христовобратскую сутану.

И он стал осматриваться вокруг. Увидел мажары, Мелашку, вытиравшую слезы.

— Ганджа, пан студент. Иван Ганджа…

— Да Юркевич Базилий, проше пана…

Оба львовских смертника, по турецкому обычаю приложив руку к груди, поклонились Богдану. Мартынко тоже подошел к нему вплотную. От счастья и боли Богдан закрыл глаза. Кривонос и Силантий осторожно положили его на расстеленную под елью одежду.

— Крестники… — сквозь стон произнес Богдан. — Хотел бы я вот так всех людей сделать крестниками, освободив их от ярма неравенства и от кровопролития…

Загрузка...