Часть седьмая «Дай мне совет, мама…»

1

…Порадь мэни, маты, дэ щастя шукаты?

Най витры попутни вэдуть у той край.

Чы маю женытысь, чы йты воюваты?..

Порадь мэни, маты, розраду ми дай!..

Не выходила из головы у Богдана песня, которую по дороге пел Максим. Он, собственно, и не пел ее, а мурлыкал, словно вдумываясь в ее смысл, не заботясь о мелодии. Раненый Богдан, лежа на возу, прислушивался: а что же дальше будет — посоветовала ли мать, подули ли попутные ветры? Кривонос так и не доводил песню до конца. Обрывал на высокой ноте: «розра-аду ми да-ай!..» — и умолкал, пока снова у него не появлялось желание петь. Хотелось спросить у него, чем же кончается песня.

Мажара раскачивалась на неровной дороге, поскрипывали колеса, клонило ко сну, но и во сне песнь Кривоноса мерещилась впечатлительному Богдану-Зиновию. Он порой и сам в одиночестве пел, играл на лютне, прислушивался к пению Мелашки, аккомпанировал ей. А эта песня Кривоноса трогала своим мудрым содержанием, укрепляла в поисках жизненных дорог… Посоветуй, посоветуй, матушка…

Но Максим был неразговорчив, у такого не многое узнаешь. Насупив брови, он всю дорогу ехал, углубившись в свои мысли. Его пение тоже было выражением напряженной душевной жизни. Уже по тому, как пришлись по душе Максиму слова этой песни, Богдан мог судить о настроении своего старшего побратима. Ему все стало ясным: и скупость Кривоноса на слова, и проклятья врагу, имени которого он не называл, и даже следы оспы на лице — все это складывалось воедино.

Впервые Максим стал браниться, когда Мусий Горленко рассказал о жестокости шляхты, о смерти невинного Галайды на колу в Звенигородке. Вторично Максим выругался, когда Иван Ганджа вспомнил о том, как он бескорыстно оказал услугу Потоцкому, за что его потом шляхта чуть не лишила жизни.

Богдан уже понял, в ком видит своего смертельного врага Максим, и огорчился. Разве можно жить на свете, когда душа переполнена ядом, когда сердце горит ненавистью? Богдан не думал о неисчислимых страданиях людей, о горе, которое за свой долгий век причинил украинскому народу прославленный седой гетман Станислав Жолкевский. Юноша не мог простить ему убийства Наливайко, но уважал в нем Храброго и талантливого воина и человека, покровительствовавшего семье Хмельницких. А Жолкевский после короля является первым шляхтичем Речи Посполитой!

Хмелевский, да и Андрей Мокрский — тоже шляхтичи. Могут же и среди шляхтичей быть люди с добрым сердцем, заслуживающие уважения! Вон отец уже сколько лет хлопочет о восстановлении шляхетства Хмельницких с гербом «Абданк», затерявшимся в сложных, счастливых и несчастливых судьбах их рода. Может быть, уже восстановил?..

Знает ли и что думает об этом Максим? Спросить бы у Мусия, ведь он старший в их отряде. Ганджа и Базилий тоже остались в отряде. Отмену приговора они рассматривали как попытку магистрата заманить их во Львов. А им не хотелось снова попасть в руки магистратского правосудия.

Путь их длился недолго.

В Киеве, благодаря неустанным заботам Максима, раненого Богдана приняли в госпиталь при школе Богоявленского братства, что на Подоле, и поместили в одну из самых светлых, уютных палат. Ректор школы братства, настоятель Воскресенской церкви Нов Борецкий, оказался знакомым Богдана по Львову. Учительствуя в школе львовских братчиков, он встречался с любознательным юношей во время бесед у преподобного Кирилла Лукариса. Борецкий сразу узнал Богдана и тепло принял его. Монахи братства разными бальзамами лечили раны Богдана. Мелашка целыми днями просиживала в палате, подавая ему еду, развлекая больного.

Максим три дня подряд навещал Богдана, беспокоясь о его здоровье. Он позаботился также и о Богуне и Мартынке, поместил их в кельях Печерской лавры, подальше от всевидящего ока королевских держиморд. Перед отъездом из Киева он забежал попрощаться с Богданом, обещая ему вскоре возвратиться с новостями. Он собирался выехать вместе с переяславцами, направляясь на Низ и к Сагайдачному в Терехтемиров.

— Дела, брат Богданко! Живем не горюем: в родной стране озираемся да на саблю опираемся… Поправляйся, а я вскоре наведаюсь к тебе, — поцеловал он в лоб лежавшего в кровати Богдана и ушел.

2

Богдан постепенно поправлялся. Тайком от Мелашки он начал подниматься с постели, прохаживаться по комнате. Единственное окно выходило во двор, посредине которого рос высокий кудрявый ясень. Поодаль стояли, тесно прижавшись друг к другу, одноэтажные каменные дома. За ними росли еще ясени, а дальше, сколько можно было охватить взглядом, темнел сизоватый лес. Со второго этажа госпиталя, где лечился Богдан, можно было видеть как на ладони весь Киев. Каждое утро, во время приема лекарств, когда Мелашка открывала окно, Богдан слышал не только крики бурсаков, что толпились вокруг ясеня, во и громкий шум, доносившийся со стороны рынка, находившегося на площади позади дома.

Однажды утром Мелашка застала Богдана возле окна. Юноша не слыхал, когда она вошла в комнату, и начал смущенно оправдываться, говоря, что он, дескать, просто наблюдал за бурсаками, ибо соскучился уже по белому свету. Женщина сочувствовала ему, но что поделаешь? Пока болен, должен терпеть. И тут же рассказала ему о неприятном происшествии: администрация воеводства задержала на рынке Богуна. Пристали к нему: мол, признавайся, ты тот самый осужденный Карпо, «сподвижник изменника Наливайко»?

— Могут потащить на суд пана Федора, — горевала женщина.

— На суд? А Мартынко? — забеспокоился Богдан. — Почему они так придираются к нашим людям?

— Мартынко в это время покупал бублики с паном Максимом… Конечно, взяли бы, если бы не находчивый Максим да не казаки киевского полка. Это, мол, наш человек, полковой кобзарь, ищите другого… и взяли его с собой. А вскоре и полковник откуда-то появился, стал интересоваться: кто да что? Он посоветовал пану Федору признаться, просить прощения у короля, который, наверное, простит слепого…

— Полковник узнал, кто такой пан Федор?

— Так ведь при нем находится Максим, который не станет же обманывать и полковника… Дай бог здоровья казаку, за словом в карман не полезет, — как отрезал полковнику: «Пускай прощают, пока человек свободно гуляет. А уж когда на ноги кандалы наденут — будет поздно. Мир еще никогда не слыхал, чтобы Корона человека из кандалов освободила. Не позволю я вам взять кобзаря, людей призову на помощь, но не позволю! Благодаря ему по нашей святой земле разносится слава о доблести народной, не дам, пан Михайло, его в обиду, пану Петру жаловаться буду!..»

— А кто такие паны Михайло и Петр, матушка?

— Да Михайло это, наверное, Дорошенко, известный среди казаков полковник из Запорожья. И Петра не знаешь? Он Сагайдачным называется, гетманом у них… Люди говорят — монахом бы человеку быть. Святое писание, как наше, благочестивое, так и католическое, знает лучше батюшек, ходит в церковь, поет на клиросе, читает часослов… Ну настоящий монах, да и только, а не казацкий гетман…

— Так теперь уже не поймают нашего пана Федора? — не унимался юноша, прерывая рассказ Мелашки.

— Нет, Богдась, Максим и к тебе, видишь, не зашел, уходя вчера из Киева вместе с кобзарем и Мартынком.

— Значит, Мартынко тоже ушел из Киева? — озабоченно спросил Богдан. — Почему же он ко мне на зашел перед уходом?

— Некогда было! Так спешили… Уж если ляхи нащупали осужденного, то, как кот сало, обязательно выкрадут, не уследишь. Ведь за голову кобзаря Объявлена награда. Он обреченный… Максим обещал довести Богуна с Мартынком до Переяслава. Может быть, удастся укрыть их где-нибудь на Низу. Полковник-то как будто смилостивился, велел отпустить их. Но в воеводстве свои порядки. Хотя Сагайдачного сам король уважает, да что из этого уважения, если шляхтичи, словно гончие псы, снова схватят пана Богуна и будут пытать его? Виданное ли дело?

В субботу, накануне большого праздника, ректор Борецкий утром пришел проведать больного. Побеседовал с ним, вспомнил Львов, встречи с преподобным Лукарисом. И наконец разрешил Богдану выйти на улицу. Он обещал пани Меланже прислать двух самых крепких в школе юношей для сопровождения Богдана на прогулке.

По каким соображениям почтенный батюшка именно этим двум бурсакам порекомендовал поближе познакомиться с прославленным воспитанником львовской иезуитской коллегии, Мелашке трудно было понять. Но казалось, батюшка заботился о том, чтобы будущие друзья Богдана подходили ему по возрасту. Юноше совсем неинтересно проводить время в обществе малышей.

Станислав Кречовский прежде тоже учился в виленской иезуитской коллегии, но его родители — православные белорусские шляхтичи — в награду за верную королевскую службу получили несколько селений на границе реки Буг и переехали на постоянное жительство в Киев. Они отдали сына на воспитание благочестивому, строгому батюшке Борецкому, в школу Богоявленского братства. Стась был живой, разбитной юноша, прозванный в школе непоседой. Он первым узнавал обо всех скандальных историях в Киеве и тут же подробно рассказывал о них своим друзьям, упорно стараясь говорить на мягком киевском диалекте, ломая белорусский акцент.

Второй юноша был сыном киевского шляхтича Остафия Выговского. Отец наставлял его водить дружбу только с детьми знатных шляхтичей. Стася Кречовского он подкупил своим на удивление любезным обхождением. Правда, в разговоре нередко приходилось сбивать его с гордого шляхетского тона, отучивать от витиеватых польских выражений.

Наслушавшись рассказов о храбрости сына чигиринского подстаросты, вступившего в поединок с турецким беем и вышедшего победителем, оба юноши с большим удовольствием приняли предложение ректора поближе познакомиться с львовянином. Предупрежденная батюшкой Борецким, Мелашка повела их в комнату Богдана. За несколько недель своего пребывания в школе братства она уже знала их как примерных учеников бурсы.

А Богдан в это время стоял у окна и любовался могучими ясенями. Где-то за ними» должен быть Днепр, на который Богдану так хотелось посмотреть сейчас, в эту пору мелководья. Ощутив прилив юношеской энергии, он подумал и о том, что было бы неплохо помериться силами хотя бы даже с обмелевшим во время летнего зноя Днепром. Да и вообще он видел эту реку только один раз, в детстве, когда они переезжали из Терехтемирова. Почти семь лет прошло с тех пор, и река представлялась ему какой-то священной границей. Дальше, за Днепром, существует совсем иной мир, где до сих пор еще гремит в народе слава Ивана Болотникова, о котором он слышал незабываемые рассказы ослепленного побратима Наливайко — Карпа Богуна и его поводыря Мартынка…

Богдан даже не слыхал, как открылась тяжелая дубовая дверь, и обернулся только тогда, когда Мелашка ласково обратилась к нему.

— Спасибо пану ректору, Богдась, он прислал хлопцев, чтобы тебе не было скучно, — сказала она.

Казалось, что юноши в новых бурсацких кунтушах не вошли в комнату, а внезапно появились как в сказке. Впереди стоял с поярковой шляпой в руке высокий бурсак, с большим крючковатым носом на худощавом скуластом лице, словно одолженным у какого-то грека. Второй был значительно ниже ростом, пропорционально, как девушка, сложен, краснощекий маменькин сыночек, который, казалось, гнался за своим другом, но не решался опередить его. Когда Богдан обернулся, оба пошли ему навстречу. Краснощекий все-таки опередил другого, вежливо и слишком торжественно здороваясь с Богданом, словно заискивая перед ним:

— Челом зацному спудею львовской коллегии!..

— Славному победителю, пану Хмельницкому из Чигирина, Богдану, — пробасил высокий юноша с орлиным носом, не скрывая своего белорусского акцента. — Я сабе бурсак Станислав Кречовский. В старших классах богоявленской школы изучаем риторику и богословие так, что враги наши даже стонут от зависти.

— Рад вас видеть, хлопцы, именно такими… веселыми, — отозвался Богдан, тронутый шутливым тоном белоруса.

А второй еще больше покраснел, совсем как девица, смущенно оглянулся на пани Мелашку, вытащил из бездонного кармана бурсацкого кунтуша большой платок и вытер пот со лба, словно после тяжелой работы.

— Естем сын городского чиновника Остафия Выговского, Иван, прошу пана… молодой спудей риторики и римского права на одном курсе со Стасем…

Богдан вдруг припомнил одну из хрупких дочерей львовского чиновника католической канцелярии, которая на визите у пана бискупа Соликовского, где присутствовали и ученики коллегии, демонстрировала свое европейское воспитание, по всякому поводу делая изысканные модные реверансы. Казалось, вот-вот и этот смущенный бурсак, закончив свою изысканную речь, по-девичьи присядет на одно колено перед хозяином комнаты. Но непринужденная, дружеская улыбка Богдана привела бурсака в равновесие, он тоже улыбнулся и облегченно вздохнул полной грудью.

— Да вы такие молодцы! Как хорошо, что вы пришли ко мне. Большое спасибо батюшке Борецкому за внимание.

— Преподобный батюшка ректор просил уведомить пана…

— Ну вот, уже и «пана»… Давайте будем друзьями, — перебил Станислава Богдан. — Буду называть вас просто Станиславом и Иваном, а меня, если вам угодно, зовите… Богданом.

— Вот это хорошо. Ни к чему вам величать друг друга, дети мои. Уважение и преданность доказывают не словами, а делом, — поучительно сказала Мелашка.

Юноши оживились.

— Согласны, согласны… Богдан! В бурсе меня называют Кречовским, потому что по виду я кажусь старшим. Но буду стоять на том, чтобы вы называли меня по имени, яко свои, яко друзья. Очень рад… Нас послал наш ректор пригласить прославленного победителя…

— А чтоб наше знакомство было крепким и сердечным, советую и это случайное событие в моей незначительной жизни помянуть лишь в летописях для сведения любопытным потомкам. Ведь каждый из вас на своем месте может и должен быть победителем. Теперь скажите, куда имеем честь быть приглашенными?

— В Софиевский собор на богослужение. Его наконец отвоевали… да, да, прошу, отвоевали в борьбе с униатами! Да еще какие перепалки выдерживал наш батюшка Нов с униатами за этот собор, ого, это была настоящая война! Завтра очистят собор от униатов и митрополит освятит престол.

— Я-то с удовольствием… да вот только разрешат ли мае… — Богдан посмотрел на Мелашку, которая молча кивнула головой в знак согласия. — Конечно, вместе и пойдем? Наверное, на празднестве будут выстроены казацкие сотни, чтобы поддерживать порядок, если уж войне конец.

— А как же, понятно, конец! — осмелел сын Выговского. — Сам Пиотро Конашевич с полковниками перед алтарем будут зажигать свечи.

— Чудесно!.. А возле Днепра вы бываете, то есть разрешается бурсакам гулять на берегу Днепра?

— Изредка. Ведь там, кроме белорусских плотов и барж с зерном, никаких чудес не бывает.

— Но ведь белорусские плоты и купеческие баржи с зерном и есть чудо городской жизни! Эх, Иванушка, могучий Днепр сам является чудом природы! Ведь это наша отечественная река, друзья мои! Я жажду посмотреть на нее, хоть и покрытую плотами и баржами, если даже они так огромны, полюбоваться седыми водами казацкого Славуты. Я люблю природную стихию. Кто из вас бывал в поле во время страшной грозы? От рождения не могу вдоволь налюбоваться этой силой небесной…

Юноши недоуменно переглянулись.

— Нет, мне не приходилось бывать в поле во время грозы, — признался Кречовский. — Айв самом деле, огненные стрелы рассекают небо, гром потрясает твердь земную… Давай, что ли, отпросимся, Иван, да и махнем к твоим родителям в веску[70] Гоголево. Шляхи, леса, широкие нивы. Красота!

— Ведь молния, молвил наставник, появляется по велению божьему…

— Тоже сказал… Будто всевышнему, кроме забавы с огнем, больше и делать нечего, Ванюша. Ветры сталкивают тучи, и получается гром. А разорвутся облака на клочки, небесный простор разрезают молнии. Вот кресалом только ударь по кремню… А здесь — вселенная! Наши наставники только в страхе божьем представляют нам будущее, ибо сами, наверное, уже видят только прошлое. А какая радость в прошлом?! Да, признаюсь вам, друзья, я и не стал бы обращать внимание на всякие святые веления перепуганных наставников, лишь бы пойти с вами… на Днепр, в степь, даже в грозу!.. Так завтра во время торжеств в Софии и договоримся?

Новые друзья Богдана хотя и не без колебаний, но приняли его предложение.

3

Преподобный батюшка Иов Борецкий настоял на том, чтобы на торжественной праздничной литургии пели два хора: мужской — из Михайловского монастыря — и женский — из Иорданской обители, под руководством матушки Надежды, белорусской княгини. Девушек-хористок с «божественными» голосами поставили на левом клиросе.

Наставники Богоявленского братства позже покаянием искупали свою неосмотрительность, выразившуюся в том, что своих бурсаков, в том числе и старших возрастов, разместили на левом крыле собора, на женской половине, у клироса. Хористы здесь стояли, возвышаясь над головами молящихся, точно островок лилий над заросшей водорослями поверхности озера. Они все время глазели на стройных послушниц-хористок. Моление превратилось в настоящее мучение для наставников, которым были вверены молодые бурсацкие души…

Богдану никто бы не помешал стать в любом месте празднично убранного собора. Он пришел сюда вместе с бурсаками богоявленской школы, находящейся под пристальным надзором наставников, но это было сделано по его собственной воле. Он подружился с бурсаками старших классов Кречовским и Иваном Выговским, которых окружали еще несколько взрослых учеников, — наверное, тоже шляхетского происхождения. Вполне естественно, в церкви они стояли вместе, возле женского клироса.

Бурсаки были одеты в полумонашеские, черные, словно подрясники, кунтуши и такие же черные поярковые шляпы. Богдан же пришел в казацком ярком жупане, в серой смушковой шапке с малиновым шлыком, которую он снял при входе в храм. В таком наряде, да еще с кривой турецкой саблей на боку, он казался старше своих лет и резко выделялся среди бурсаков. Его малиновый жупан, черные, как вороново крыло, кудрявые волосы привлекали взоры девушек. Задорный пушок на верхней губе подчеркивал опасную для девичьего сердца зрелость казака.

Торжественную литургию служили старый, изгнанный в свое время униатами епископ Свято-Софиевской кафедры отец Лукиан, шесть архимандритов во главе с Елисеем Плетенецким и четыре протодиакона и архидиакона из Печерской лавры с чудесными голосами. Золотые ризы на священниках, бряцание полдюжины неугасающих кадильниц и могучие, торжественные басы диаконов вначале ошеломили Богдана. Он так растерялся, что не мог думать ни о чем постороннем, ему и в голову не приходило переброситься словом с друзьями, которые — особенно Кречовский — украдкой от наставников что-то шептали, поглядывая в сторону Богдана. Величавое священнодействие, яркие огни свечей в паникадилах и угар от смирненского ладана в диаконских кадильницах туманили голову юноше. Во всем этом он усматривал что-то неприятное, не присущее повседневному человеческому бытию, дикарское идолопоклонение, даже пугавшее его… Все это угнетало Богдана. Даже потрясающий своды мужской хор, сопровождавший литургийную ектенью, не пробуждал его былой детской веры.

Вдруг он вспомнил слова пани Мелашки о том, что наставники братства до сих пор не верят, будто иезуитам не удалось в течение шести лет обратить Хмельницкого в католика и что он не изменил православию! Мысль об этом принудила его несколько раз усердно осенить себя крестным знамением. При этом он наклонял голову и его буйные волнистые волосы низко спадали на грудь. Максим Кривонос советовал ему побрить голову по казацкому обычаю, но пани Мелашка не разрешила этого делать, не посоветовавшись с матерью.

— Покаяния дверь отверзи ми, пречистая и всеблагая дева! — раздался бас архидиакона.

Казалось, даже пол зашатался под ногами. Но к этому грому уже привык Богдан за время литургии. Даже высокий голос солиста — тенора из мужского хора, звучавший на весь собор, не тронул юношу, не взволновал его.

— Пока-яания… — пронесся возглас солиста и замер, отражаясь эхом в дальнем уголке алтаря.

Наступила краткая, едва уловимая пауза.

И вдруг… у юноши захватило дух, все его существо затрепетало. Он лихорадочно вздрогнул, и все предстало перед ним в ином свете. Ни пламя свечей, ни золотые ризы, ни даже страдальческий образ усекновенной главы, стоявшей перед самыми его глазами, — ничто сейчас не могло сдержать неожиданный трепет сердца. Вмиг померкла вся торжественность богослужения, исчезли мысли об униатах с их гнусными попытками захватить главенство в религиозном мире Киева.

— Отве-ерзи ми… пречистая… — вырвалась мольба девушки, нежным крылом задела сердце юноши, улетела под купол, унося с собой частицу его сердца.

Оба хора откликнулись на чистую девичью мольбу громким стоголосым величанием:

— И всеблагая дева!..

А тот же девичий голос неудержимо прорывался сквозь стоголосое пение, как потоки водопада сквозь щели могучих скал, и, словно вызов, проносился над головами молящихся, не находя выхода на простор.

— …Отве-ерзи ми… — замирало постепенно, как вздох.

Головы молящихся обернулись в сторону женского хора. Неведомая и властная сила заставила и Богдана посмотреть на хористок.

— О боже, какое диво! — пролепетал Богдан. — Чудо!

Больше он ничего не мог сказать. «Чудо», — вздыхал он, а глаза впились в хористку, стоявшую возле самого парапета на клиросе. Послушница не опиралась, как другие хористки, на дубовый парапет, и ее длинная, толстая русая коса не была скрыта поручнями, как у других.

В воздухе еще звучала мольба девушки: «Отверзи ми…» Но пухлые розовые губы ее уже были сомкнуты, длинные ресницы опущены. Очевидно, она была скромна и теперь смутилась, заметив, какое сильное впечатление произвело ее пение на молящихся.

То ли освобождаясь от молитвенного экстаза, то ли подчиняясь голосу сердца, неожиданно забившегося быстрее, послушница приоткрыла тяжелые веки и совсем земным взглядом посмотрела на прекрасного в своей молодости юношу в малиновом жупане, стоявшего справа у клироса.

Их глаза встретились, словно два стремительных потока.

— Чудо души моей, чудо! — шепнули уста Богдана.

Девушка с испугом посмотрела на юношу, отгоняя греховные мысли и в то же время словно прислушиваясь к его горячему шепоту.

— Покаяния… — раздался снова голос солиста, точно нагайкой стегнув послушницу с длинной русой косой и с большими голубыми глазами.

В их глубине светилось столько нежности и доброты, так поразивших юношеское сердце.

— Отве-ерзи ми-и-и… — опомнилась девушка, с трудом отведя от казака глаза и целомудренно закрывая их. В этот раз ее голос не звучал так сильно, но еще яснее в нем чувствовалась мольба: «Отве-ер-зи!..»

Богдан безошибочно понял, что у девушки горе и она хочет излить его.

Он протиснулся к клиросу и так уперся плечом в точеную дубовую стойку парапета, что та заскрипела, и на покорных устах послушницы появилась мирская улыбка. Солистка еще раз робко посмотрела в пылающие глаза юноши, уголки ее пухлых губ дрогнули. В тот же миг она спохватилась, испуганно опустила веки, а нежной рукой, легко, как дуновение весеннего ветерка, поспешно осенила себя смиренным крестом.

Но томный взгляд девушки и ее улыбка, идущая из глубины горячего сердца, говорили Богдану, что он понравился ей…

4

Потом всю неделю Богдан со своими друзьями вспоминал о посещении собора, делился впечатлениями, говорил о совсем новых, никогда не испытанных, так неожиданно вспыхнувших чувствах.

«Любовь?..» — спрашивал он сам себя. Чувствовал, что краснеет от этой мысли, такой греховной для воспитанника почтенной коллегии. А что, если и в самом деле любовь? Но монашка, отказавшаяся от мирской любви, не захочет нарушить неумолимый обет безбрачия.

Друзья заметили, что Богдан серьезно увлекся послушницей. Он все время только и говорил с ними о ней, о ее чудесном, «неповторимом», как он выражался, голосе. И им хотелось чем-нибудь помочь ему.

Разбитной Стась Кречовский был вхож в дом ректора Борецкого. Там он узнал, что известную солистку Свято-Иорданской обители зовут Христиной-Доминикой и что монашеский обет она еще не приняла, пребывая второй год в послушницах. Как раз это и интересовало Богдана!

В братской школе надзор за бурсаками был не таким строгим, как во львовской коллегии. Новые друзья часто рассказывали ему «о лукавых дщерях Подола», отчего львовский спудей и победитель турецкого бея краснел, как невинная девица.

В ближайшую же субботу Стась сам забежал «на минутку» к Богдану и застал его за чтением. Богдан был рад другу, надеясь и на этот раз узнать от него что-нибудь об очаровательной послушнице Свято-Иорданской обители. Каждая весточка о ней была для него радостью.

— Ах, Стась, как вовремя ты зашел ко мне! — обрадовался Богдан, бросившись навстречу Кречовскому.

— Я все время застаю тебя за чтением. Риторику или римское право изучаешь, готовишься к государственной службе?

Богдан смущенно улыбнулся, посматривая на широкий подоконник, куда в спешке положил раскрытую книгу.

— Да нет, нет, Стась. Это совсем… другое, — ответил он, запинаясь.

— Должно быть, Богдась, увлекаешься лирической литературой? Яном Кохановским, наверное? — любопытствовал Кречовский.

Он подошел к окну, посмотрел на титульную страницу книги и по складам прочитал вслух латинское название:

— «Кивитас Золис». Латинский язык, пропади он пропадом!

— «Civitas Solis» — «Цивитас», а не «ки», мой Стась. Может быть, латинский язык и впрямь заслуживает проклятия, но только не эта книга. Язык тут не играет роли. Джовани Доменико, Стась! Слышал ты о таком изгнаннике — Томмазо Кампанелла?

— Конечно! Осужден папой, спасается где-то у французов от гнева божьего. Слышали мы, как же! Еще в Вильно, в коллегии. Наставники уверяли нас, что он помешался.

— Ложь! «Civitas Solis» — это республика, собственно «Город Солнца», Стась. Кампанелла — философ и очень мудрый мечтатель. Его книгу следовало бы перевести на разные языки, чтобы ее могли читать все. Но именно всяческие наставники, Стась, немедленно окрестят сумасшедшим, каждого, кто прочитает «Philosophia realis» Кампанеллы.

— И тебя?

— Обо мне паны католики пока не знают… Правда, эту книгу мне подарил тоже наставник, Андрей Гонцель Мокрский. Прекрасный человек, если подумать о его окружении. Он правдиво излагает иезуитские каноны Священного писания и, наверное, даже гордится этим. А тут вдруг: «Возьми, говорит, младший брат во Христе, сие творение высокого разума. В жизни, молвит, не все суть подобно тому, что описывает Доменико. На левую чашу весов жизни он клал только черную несправедливость, которой достаточно на грешной земле, а на правую чашу — всю свою высокую мудрость смертного. Именно ее изучай, брат, как творение вдохновенного свыше разума и неуклонного стремления к будущему…» Так и сказал — «неуклонного стремления к будущему», «Никому, говорит, не рассказывай, где взял это антихристово евангелие, но лишь думай и, главное, чувствуй!» При этом он совсем свободно на память процитировал: «Sentire est scire!..» То есть: чувствовать — значит знать!

— Чувствовать — знать! А ведаешь, Богдась, и, право, мудро получается. Моя беда — я еще не силен в латыни.

— Помогу! Будем читать вместе. Ведь я могу переводить с латинского прямо с листа.

— Согласен! — не скрывая зависти, торопливо согласился Стась. — Возьмем и Ванюшу, бедняга тоже не в ладах с латынью. А он хлопец с сердцем.

— Думаешь, он… не побоится? В книге пишется о богатых и бедных… Там один генуэзец, возвратившись из плавания в Город Солнца, с увлечением рассказывает о тамошних порядках. В Городе Солнца, мол, нет лодырей и стяжателей и все трудятся… Понравится ли сыну усердного чиновника такая дерзкая книга?

Они непринужденно засмеялись. Богдан закрыл книгу и бросил ее на стол, стоявший в углу комнаты.

— Понимаешь, Стась, я послал с побратимом Кривоносом весточку родителям, жду приезда отца из Чигирина. Следовало бы радоваться, а я почему-то грущу… Не скрою, понравилось мне тут у вас. Киев, Киев!.. Пока лежал здесь больной, мир был ограничен для меня вот этими четырьмя стенами. А сейчас… убежал бы отсюда на простор, к людям! — Богдан вдруг остановил свой взгляд на высоком окне и умолк, глубоко задумавшись.

— Да и у нас тут всяко бывает, — неуверенно начал Кречовский.

Подошел к столу и снова взял книгу, стал перелистывать ее страницы. Орлиный нос придавал его лицу суровое, сосредоточенное выражение. Взгляд карих глаз казался не только пронизывающим, но и хищным. В его облике чувствовалась решительность, обычно не уживающаяся с трусостью, и тем не менее Богдан почувствовал, что товарищ не осмеливается заговорить о том, из-за чего, по-видимому, и пришел.

«Отве-ерзи ми!..» — вспомнил он чистый, как родниковый источник, голос чужой и в то же время такой желанной девушки. Длинная коса, лучистые глаза, вздрагивающие уголки губ…

— Мне стало ведомо, Богдан, что она… тамтая послушница — из Свято-Иорданской обители, бялоруска, землячка моя и шляхтянка из хорошей семьи. Зовут ее Христиной, об этом я уже, кажется, говорил… — начал Стась, старательно рассматривая книгу.

Слова друга вывели Богдана из задумчивости. Он улыбнулся.

— А ты, Стась, и в самом деле настоящий друг. Признаюсь тебе, как на исповеди, запала мне в душу она, проклятущая дивчина…

— Да такая разве не западет!.. Но зачем ты клянешь ее?

— Все мысли только о ней, говорю: словно частицу своего существа оставил я там, на клиросе. Ведь она монашка и отрешилась от мирской жизни…

— В мирской жизни монашки так же подвластны законам умыкания их молодыми хлопцами, как и грешные «дщери» мира…

— Что? Каким законам… умыкания? — Богдан прекрасно понял немудрый намек товарища, но никак не осмеливался себе в том признаться. — Об умыкании, Стась, ты напрасно говоришь. В самом деле чувствую, что вся моя душа стремится к дружбе… Я готов вечно слушать этот… голос…

— Свято-Иорданская обитель находится не так далеко отсюда — на территории Печерской лавры. Туда каждый день ходят люди молиться. Почему бы воскресенья ради завтра не петь послушнице в своем хоре, а?.. Только вот одежда у тебя… Твой яркий жупан бросается в глаза.

— Так вместо казацкой можно надеть бурсацкую, ту, что в львовской коллегии носил! — покраснев, ответил Богдан и отошел к окну.

Теперь Стась все сказал. Но все ли сказал ему в свою очередь его друг Богдан? Могут ли представить себе эту девушку в мирском одеянии? В самом деле — как будет выглядеть послушница Христина в мирской жизни, освобожденная от монастырских канонов? Как произносит она слова, не из катехизиса монашеского взятые, а идущие из глубины души, рожденные в минуты движения сердца? Законы умыкания!.. Продашь душу дьяволу, как торговец в погоне за наживой, за единственный миг человеческой радости, пускай и грешный в свете церковных догм…

5

В воскресенье утром пани Мелашка нарядила Богдана в бурсацкую одежду. От несдержанного Станислава Кречовского она уже узнала о послушнице с «божественным голосом». Да и Богдан не мог удержаться от того, чтобы не похвалить ее пение, даже о глазах невольно обмолвился:

— Такие глаза, знаете, матушка, такие глаза у этой монахини, побей ее сила божья, даже молиться хочется, когда всматриваешься в эту небесную лазурь…

— Глаза ведь самый сокровенный дар божий: они не только видят по воле божьей, Богдась, но и о Своей душе и чувствах рассказывают. Наверное, очень набожна эта послушница, коль во время пения сама с небом разговаривает, а глазами и других к этому призывает. Не удивительно… Бывают такие глаза у людей, особенно у девчат смолоду. И почитать их по грех, хотя и в монашеском подобии пребывают, несчастные…

Мелашка, как мать, напутствовала юношу, который прежде безразлично относился к молитвам и церкви, а вот теперь решил пойти именно в Иорданскую обитель — послушать женский хор. Она верила в рассудительность Богдана, считала, что монастырская послушница недосягаема для мирских соблазнов и разговоров. Поэтому она и не беспокоилась, провожая его к заутрене в Печерск. Она вывела его за ворота и долго смотрела ему вслед, не теряя из виду выделявшуюся среди уличной толпы стройную фигуру юноши в черном кунтуше. Мысленно она благословила его, как на подвиг, вспоминая при этом и своего Мартынка.

Она старательно, по-праздничному, убирала комнату Богдана. За этими хлопотами и застал ее чигиринский подстароста Михайло Хмельницкий. Его приезда уже ждали. Богдан часто подсчитывал дни, прикидывая, когда Максим мог добраться до Чигирина, на какой день после этого мать снарядила отца в далекую дорогу. Учитывал разные неожиданности в пути, непогоду, встречи и прочее. Наконец отец приехал, но своего больного сына не застал в братстве. И он не печалился, даже радовался, что его сын Зиновий здоров!..

Комнату Богдана ему указали отцы-братчики, которые и в воскресенье оставались при школе. Они приведи Хмельницкого в покои Богдана и тут же ушли, пожелав ему радостной встречи с сыном. Юноши Кречовский и Выговский тоже почтительно сопровождали отца Богдана.

Кречовский, узнав от пани Мелашки, что Богдан рано ушел к заутрене, улыбнулся и ушел, забрав с собой Ивана, догадываясь, в какую церковь отправился его набожный товарищ.

— Вот это хорошо вы сделали, уважаемый пан Михайло, что приехали. Хлопец уже совсем здоров, благодаря милости божьей, лекарствам и молитвам этой святой обители. Скучать уж начал… — сказала Мелашка входившему в комнату подстаросте.

— Отцовское спасибо пани Мелашке, — ответил Хмельницкий, окидывая взглядом комнату. — Дай боже доброго здоровья пани… Зиновий, наверное, вышел во двор погулять с детьми?

— Вышел, прошу пана, вышел. Хлопцу захотелось послушать воскресную службу в церкви. Мы не ведали, когда вы приедете. Ждем уже несколько дней, но в воскресенье не ждали, — смущаясь, объясняла Мелашка.

— Даже не верится… Мать так обрадуется этому. Ведь малышом Зиновий не любил ходить в церковь.

— Помню, помню, не любил хлопец, это правда, не любил. А тут вдруг… Паи Михайло, женский хор Свято-Иорданской обители понравился Богдану. Вернее, «божественное» пение послушницы; очевидно, по душе она ему пришлась. Не отговаривала, потому что в монашек, думаю себе, не влюбляются. Если та дева Христова душу и встревожит юноше, так это не страшно — к родителям добрее будет. Вы уж не печальтесь, прошу вас, он уже не ребенок, у хлопца усы пробиваются и голос огрубел. Дело житейское.

6

Подстароста, как и полагалось солидному человеку, всемерно сдерживал волнение, слушая рассказ Мелашки о событиях, случившихся во Львове и по пути в Киев. Он не переспрашивал ее и потому, что уже слыхал об этих событиях от своих посланцев и от Максима Кривоноса, красочно рассказывавшего ему о храбрости его сына. Мелашка в душевной простоте поведала Хмельницкому и об увлечении Богдана пригожей послушницей.

— Сказывают, что она файная[71] девушка. Поет в хоре, и, кажется, даже сам отец Иов считает ее пение ангельским. А один бурсак, — вы, наверное, заметили его, — высокий, с орлиным носом, товарищ Богдана, говорил, что русой косой этой послушницы можно подпоясать жупан, как поясом… Богохульники эти киевские бурсаки, уважаемый пан…

— Все мы люди, матушка… — промолвил подстароста, к удивлению Мелашки нисколько не осуждая поступка своего сына. Отец гордился таким сыном! — Девичья коса испокон веков была путеводной звездой для юношей в таком возрасте. Разве мы не были молоды, не знаем… И я тоже пойду, пани Мелашка, в Печерск, — может быть, встречусь с сыном… Девичьей косой жупан подпоясать, а!..

— Не разминулись бы вы, уважаемый пан.

— О нет. Путь передо мною прямой!

Михайло Хмельницкий не раз бывал в Киеве и в Печерской лавре. Он торопливо шел по тропинке, протоптанной богомольцами вдоль Днепра. Высокие тополя и вербы на склонах крутого днепровского берега тихо шелестели. Дважды подстароста останавливался в нерешительности, думал над тем, стоит ли отцу мешать первой любви сына. И все же, выйдя из чащи тополей, он направился к печерским церквам, расспрашивая у прохожих, как пройти к Свято-Иорданской женской обители.

На горе, возвышаясь над живописными днепровскими берегами, утопая в зелени тополей и кленов, стояла деревянная, покрашенная светлой краской церковь — женский монастырь, детище преподобного батюшки Борецкого. Хмельницкий расспрашивал об этой обители попутчиков-богомольцев и особенно словоохотливых, опытных богомолок. На территории лавры он разговорился с ярой почитательницей Иорданской обители и, беседуя с пей, вскользь спросил о прославленной хористке. Вопрос этот был задан будто мимоходом, но женщина пристально посмотрела на уже немолодого, с сединой на висках, солидного богомольца.

— Тяжкие грехи родителей послушницы загнали пташку в лоно богородицы. Одна она была у родителей. Росла без матери, на горе себе красивой и пригожей — прости, господи, за такое слово. И пришлось бедняжке…

— Согрешила? — испуганно и тревожно вскрикнул Хмельницкий.

— Да бог с вами, откуда? Ей всего-навсего восемнадцать годков, молодая и чистая душой, как ангельские ризы. Да такая красавица… Сын русского князя Трубецкого, который вместе с отцом находится в плену у короля, хотел обручиться с этой сиротой. Важных людей к ним послал, сам старый князь Трубецкой к ее отцу пожаловал…

— И что же, девушка не пошла замуж за сына князя? — спросил удивленный Хмельницкий, когда умолкла богомолка.

— Нет, не захотела, уважаемый пан. Заупрямилась и не пошла за него. А когда ее стали принуждать — пожелала уйти в монастырь и вместе со своей служанкой-валашкой тайком пришла из Белоруссии в Печерскую лавру…

Подстаросту глубоко тронула несчастная судьба бедной сиротки, и он одобрил ее смелый поступок. Богомолка рассказывала о том, как княжич, сломив свою гордость, вместе с отцом последовал за своей любимой в Киев и почти каждый день посещал богослужение в женском монастыре.

Однако Хмельницкий больше не слушал ее. Он поблагодарил словоохотливую богомолку, но в церковь не пошел. Сел на скамью под кудрявым кленом — отдохнуть и подождать конца богослужения. Занятый своими мыслями, он даже не заметил, как маленькие колокола прозвонили «достойно». И вместе с тем прислушивался к слаженному хоровому пению, доносившемуся из открытых церковных дверей. Прислушивался и никак не мог уловить «ангельского» голоска послушницы. Ему почему-то казалось, что увлечение сына мимолетное. И вдруг он вспомнил о своей юности, о первых своих увлечениях.

Неужели сын в любви будет так же несчастен, как и отец? На пути одного стал прославленный и знатный вельможа, на пути другого — сам бог!

Хмельницкий даже вскочил со скамьи при этой мысли. Из церкви уже выходили молящиеся. Михайло искал глазами сына, опасаясь, что не заметит его в толпе, но Богдана не было среди однообразно одетых, серых, жалких в своем смирении богомольцев.

«Влюбленные, наверное, выходят последними…» — припомнилось что-то далекое, слышанное еще во времена его службы у Жолкевского. Он вспомнил волны озера, трепещущее на его руках упругое тело девушки, которую поддерживал на воде, обучая плавать… Да, «влюбленные не такие, как все…». А этот к тому же влюбился не в простую смертную — в ту, что считается невестой самого бога.

Из дверей так называемого «домашнего», или служебного, входа в церковь показались две фигуры в черных подрясниках. Отец сразу не узнал сына, но обратил внимание… на девичью косу. Это действительно была необыкновенная коса, она упрямо вырывалась из-под острого клобука послушницы и тяжело спадала вниз, подчеркивая стройность невысокой фигуры. Послушница шла, смиренно склонив голову и робко озираясь.

А рядом с девушкой шел Богдан и о чем-то увлеченно разговаривал с ней. Разве мог он сейчас заметить отца?

Возле дверей, из которых вышли Зиновий и девушка, Хмельницкий увидел еще одну такую же молодую послушницу. Он подумал, что это и есть ее служанка, верная валашка, о которой рассказывала Мелашка. Ему приятно было отметить скромность служанки, следовавшей за молодыми людьми на расстоянии и не прислушивавшейся к разговору паненки с юношей. А разговаривали они то возбужденно, громко, то спокойно, шепотом. Отец даже отвернулся из вежливости. Он видел, как нежные девичьи губы шептали что-то, словно произносили молитву, умоляя смелого юношу. Может быть, она упрекала его в смелости или молила о спасении души…

— Братом моим назвали себя монашкам, пан спудей, лишь бы только добиться этого греховного свидания со мной. Так, наверное… пускай и будем братом и сестрой в этой мирской жизни… Вы говорите страшные слова, а я ведь скоро должна принять обет монахини… — шептала она, дрожа от страха.

— Прекрасное имя — Христина! — прервал послушницу очарованный юноша. И вдруг ему вспомнился совет Станислава Кречовского. — Так я… украду паненку Христину! Клянусь этой церковью, что украду! Разве можно совладать со своим сердцем, моя звездочка любимая! — тут же выпалил он.

— Свят, свят… — перекрестилась девушка, то пугливо отстраняясь, то снова приближаясь к юноше. — Пан хочет украсть монастырскую послушницу? Ах, какой грех на свою молодую душу возьмет он, совершив этот безрассудный поступок… Мне не суждено испытать мирского счастья, этими днями меня должны постричь в монахини, мой хороший пан…

— Отрежут косу? Такую красивую девичью косу?

— Так велит закон. Красота… Подарила бы я эту косу папу на пояс, если бы встретила его раньше, в мирской жизни. А так… — И она посмотрела ему в глаза так же умоляюще, как и в церкви.

— Не спеши, не спеши, Христина. Не нужно давать обета, не нужно. Я все равно добьюсь своего, клянусь, — и на том поясе свою саблю повешу. Родители дали тебе жизнь, а ты хочешь покрыть ее черной смертью, дав обет монахини. Не разрешу тебе этого сделать, звездочка моя ясная, украду, если по собственной воле не уйдешь из монастыря.

Девушка с ужасом и восхищением смотрела на Богдана. То ли печаль, то ли скрытая надежда блеснула в ее затянутых слезой глазах. Так и казалось, что она вот-вот упадет на грудь юноши и своими устами закроет его уста, произносящие такие страшные и такие желанные слова. На мгновенье, лишь на мгновенье замерли оба. А на дворе стоял ясный день, вокруг было полно мирян. В этот момент дверь обители раскрылась с таким скрипом, что служанка даже вздрогнула, и властный голос матушки наставницы окликнул Христину. Валашка подошла к своей госпоже и на родном языке что-то ей сказала. Девушка отпрянула от бурсака, опустила веки на влажные глаза, точно гробовой крышкой навеки отгородила себя от мира, от любви…

Смиренно попрощалась она с Богданом, как сестра, не сказав более ни слова о его святотатственном намерении. Торопливо вытащила из-за пазухи маленький серебряный крестик на шелковом шнурочке, согретый теплом ее тела, не раздумывая отдала его юноше.

— На счастье, а в горе — чтобы легче было забыть эту греховную минуту! — прошептала она. — Любить — грех!.. А грех терзает мою душу. Возьми! Я вырываю его из своего сердца, освобождая место для… греха! — она повернулась и, подчиняясь зову разгневанной матушки наставницы, направилась к двери, провожаемая растерянным взглядом «брата».

Богдан точно онемел на полуслове. Он держал в руке крест, который словно жег его огнем, глубоко проникал в сердце… Потом опомнился, сунул в карман талисман и, почтительно, даже с благодарностью поклонившись старшей монахине, повернулся, чтобы уйти.

Богдана глубоко растрогало искреннее горькое признание Христины и огорчила разлука с пей. Он так углубился в свои мысли, что чуть было не сбил с ног отца, шедшего по дорожке ему навстречу.

— О, батя!

Отец и сын некоторое время молча смотрели друг другу в глаза — говорили лишь их сердца. Может быть, отец собирался пожурить его, а сын подыскивал самые выразительные, самые теплые слова привета и любви!..

— Батя?! — еще раз удивленно воскликнул Богдан, бросившись обнимать отца. По глазам его юноша определил, что тот все видел и все понял. Быть может, он и стоял вот здесь, под кленом, ожидая, покуда сын закончит свою сердечную исповедь.

Хмельницкий с трудом сдерживал волнение:

— Ну, здравствуй, здравствуй, сынок… Не утерпел я, не подождал дома, как советовала пани Мелашка. Пошел по велению сердца, чтобы встретиться. Это ничего, сынок, что встретил я тебя не смиренно стоящим перед алтарем… Дай бог счастья и молодой послушнице… Да не смущайся, сынок, ведь ты тоже человек. А все человеческое на этой грешной земле не было чуждо вам, и родителям, и дедам, и прадедам нашим. Чего же смущаться?.. Привет тебе и благословение от матери. Беспокоится она.

— Плачет она, батя? — нетерпеливо спросил Богдан, вспыхнув при этом, как искра.

— Успокойся, Зиновий. Все матери и от радости плачут, такой уж женский пол плаксивый. Если бы не плакали — не любили бы…

И умолкли. Богдан в этих словах отца уловил намек на слезы Христины. Затем они еще раз обнялись и пошли домой. Понимая настроение сына и его смущение, вполне естественное в его положении, отец первым нарушил молчание:

— Хороший человек пан Максим из Могилев-Подольска. Предлагал ему возглавить вооруженную охрану Чигиринского староства…

Богдан с благодарностью произнес:

— Не для Максима это, батя. Такие люди не любят подчиняться королевскому правительству.

Вышли за деревянную изгородь монастыря, стали спускаться по тропинке, тянувшейся вдоль Днепра, мирно беседуя.

— Подчинение — это порядок, обязан подчиняться: гетман ведь один бывает в казацком войске. Не всем и гетманами быть, — улыбаясь, поучал отец.

— Один, — вздохнул Богдан, уступая отцу дорогу. — Но и тот хуже Максима. В республике Солнца, батя, может быть, Максима и не избрали бы главным директором республики: он не метафизик, не астроном, не теолог… а простой кузнец. Зато политик для нашей земли достойный. Такому… и не только гетманом быть, батя…

— Не знаю, сынок, что это за республика. Наверное, ты вычитал об этом в книгах коллегии?.. Ну, а если уж и гетманства для кузнеца мало, подождем, когда шляхта изберет его королем Речи Посполитой… — засмеялся отец.

— А вы не смейтесь, батя… Читал я не о Максиме, и не из коллегии были те книги. А Максим — мой побратим!

— Да я ведь шучу, Зиновий. Хороший, говорю, хлопец твой Максим. Хотелось, чтобы такой падежный человек всегда был под рукой. Помяли тебя, сынок, проклятые басурмане здорово.

Богдан посмотрел на отца и опустил глаза долу. По-детски проглотил комок душивших его слез — то ли от обиды, то ли от гордости. А может, от чего-то совсем другого.

— Разве только басурмане, батя?! А вам разве легко приходится? Пан Мусий все рассказал мне, знаю… Что сказала мама, когда узнала про мои путевые злоключения?

Старший Хмельницкий сдержанно вздохнул, но улыбка по-прежнему освещала его лицо. Ведь он — отец, и хотя в душе упрекал сына за какие-то недозволенные поступки, по не мог скрыть и своей радости. Перед ним стоит его сын, его надежда, живым вышедший из жестокого боя! Да еще и какой сын — возмужавший. И как участливо он сказал: «А вам разве легко приходится?..»

— Ты хорошо знаешь свою мать, Зиновий. Не скрою, правду скажу, как она велела. «Хвалю, говорила, в деда пошел, казаком стал!..» И плакала, и смеялась, услыхав эту весть… Ну, дай боже тебе здоровым вернуться домой. Да об этом еще все вместе поговорим. Ведь я приехал за тобой.

— Максим тоже приехал?

— Максим, наверно, вернулся в Терехтемиров, там собирают казацкую раду. А слепого Богуна оставил у друзей казаков…

7

Михайлу Хмельницкому пришлось подождать еще несколько дней, уступая настойчивым советам Борецкого и Мелашки. Сам же Зиновий уверял, что он уже совсем здоров и готов хоть сейчас отправиться в путь. В доказательство он бодро поднимался с кровати, ходил по комнате, приседал. Отцу тоже хотелось как можно скорее увезти сына домой. Настоятель Иов Борецкий приобрел у монахов Печерской лавры карету, подобрал пару крепких лошадей в упряжку, выделил людей для сопровождения. Богдан, узнав, что ему готовят карету, решительно заявил отцу, как только остался с ним наедине.

— Батя, вы знаете, что у меня есть отличный турецкий скакун, — наверное, Максим подробно рассказывал вам о нем…

— Нет, нет, Зиновий! Поедешь в карете, — перебил отец, поняв, о чем хочет говорить с ним сын. — К тому же тот конь…

— В карете? Ни за что не поеду! Тетя Мелашка поедет в карете! — категорически заявил Богдан и собрался уже выйти из комнаты, но остановился: — А что, батя, вы хотели сказать о коне: разве он плохой или я не справлюсь с ним?

— Конь славный, видел его. А ездить верхом сам учил тебя. Но Максим говорил мне о каком-то казаке-перекрещенце, который интересовался конем. Где он да у кого? Не собираются ли турки отомстить, засылая лазутчиков?

— Спасибо Максиму за вести, верный он побратим. А я все-таки поеду на своем коне! Карету пусть готовят для тети Мелашки и вещей.

Эта новая черта в характере Богдана не пугала отца. Он еще больше гордился сыном. Это не какие-нибудь детские капризы, а настоящая мужская твердость. Отец увидел перед собой не чигиринского подростка, а взрослого, с окрепшей волей юношу, который прислушивался к советам людей и сам давал советы. Сказывались годы обучения в коллегии, годы приобретения жизненного опыта. Отцу оставалось только гордиться таким сыном. Правда, в желании Зиновия совершить такую дальнюю дорогу верхом на турецком жеребце, а не в карете братчиков проявлялась и присущая казакам удаль. А это не слишком-то было по душе уряднику королевского староства.

Наконец сын и отец пришли к согласию. К госпитальному крыльцу подвели оседланного буланого коня. Отдохнувший и уже застоявшийся конь радостно заржал, несколько раз встал на дыбы и попытался схватить за плечо казака, который его сдерживал.

— Ну, ты!.. Турок басурманский! — крикнул тот с теплотой в голосе, хлопая по шее красивого коня.

Провожать Богдана пришли преимущественно бурсаки младших классов. Всем им учителя вдалбливали в головы, что всякий верующий юноша должен стать государственным мужем или воином! И кто из них не мечтал стать таким храбрецом, как сын чигиринского подстаросты, надеть такой кунтуш, подпоясаться поясом, на котором висела кованная серебром сабля! А конь — настоящий буланый дьявол, а не конь! Темная полоска тянется по хребту до самого хвоста…

Стась Кречовский и Иван Выговский среди этих малышей казались переростками. Оба юноши после первого знакомства с учеником львовской коллегии почти каждый день заходили к нему. А Стась, ко всему прочему, был еще и поверенным. Богдана в его тайных сердечных делах. Теперь они могли считать себя старыми друзьями прославившегося победой над турком ученика иезуитской коллегии, гордились близостью с ним перед остальными учениками их бурсы.

Мелашка следила за тем, как Богдан одевался, одергивала на нем малиновый кунтуш, тряпкой смахивала пыль с сабли.

— А то увидит пани Матрена непорядок, еще неряхой назовет меня казачка… — бормотала она.

— Вас, тетя Мелашка, теперь уже никто не осмелится обидеть, пока я жив буду, — сказал Богдан и нежно, как родную мать, поцеловал ее в щеку. И она верила Богдану, потому что хорошо знала его.

Вышли на крыльцо. Михайло Хмельницкий попрощался с настоятелем, поблагодарил обслуживающий персонал госпиталя. Потом подвел сына к Борецкому. Зиновий-Богдан опустился перед батюшкой на правое колено, как полагалось верующему, принял благословение и молча прикоснулся губами к благословляющей руке. Батюшка не мог и не хотел скрывать своих добрых чувств к воспитаннику иезуитской коллегии и смахнул слезу в присутствии сотни своих воспитанников.

Благословляя юношу, он изрек:

— Во имя отца, сына и святого духа, пусть благословит тя господь вседержатель всея земной тверди, еже живота нашего, паче будущего нашего пристанищем есть. Да будет воля его в помыслах, чаяниях и действиях твоих, наш храбрый, мужественный отрок, днесь, заутра и во вся дни живота твоего. Аминь…

Борецкий прижал к своей груди мускулистого юношу, который был на голову выше его ростом. Потом отстранил от себя и взглядом бывшего воина-окинул снаряжение, саблю, ретивого турецкого коня с красивой сбруей.

— Ну, с богом! Вооруженному отроку следует остерегаться мести неверных. У них свой прегнусный закон кровной мести. Остерегайся, отрок, да хранит тебя бог… — сказал он на прощание и разрешил бурсакам подойти к Богдану.

Бурсаки уже раньше окружили взрослых, с нетерпением ожидая, когда батюшка, ректор школы, попрощается с их другом. Богдану пришлось протянуть малышам обе руки, ему хотелось, чтобы их руки были так же надежны и крепки, как у его друга Стася Хмелевского, в искренности которого он ни на миг не сомневался. С Кречовским и Выговским прощался особенно сердечно, они проводили его до оседланного коня. Стась уверял Богдана в том, что всегда будет держать с ним связь и ждать его приезда из далеких пограничных дебрей в Киев. При этом он, как сообщник, подмигнул Богдану, и тот с благодарностью пожал верную руку друга.

Буланый, играя, норовил стащить шапку с Богдана, а юноша обеими руками схватил его теплые, мягкие губы, чем доставил немалое удовольствие коню, — он даже подскочил, пытаясь стать на дыбы.

«Закон кровной мести… — назойливо вертелось в голове Богдана. — Действительно, прегнусный закон! Военное столкновение принимают за личное оскорбление… Что же, будем осторожны, преподобный отче, будем остерегаться и держать наготове саблю, спасибо панам наставникам коллегии за то, что, не жалея сил, обучали мастерству владения оружием! А конь… Коня им, голомозым, не видать!..»

Еще раз пожав друзьям руки, Богдан перебросил на шею коня поводья и с места лихо вскочил в седло. Буланый даже присел от неожиданности. Лицо Михайла Хмельницкого сияло от радости — он гордился своим сыном, так лихо сидевшим в казацком седле. Богдан напоследок окинул взглядом присутствующих и отпустил поводья ретивого коня.

8

Богдану уже не пришлось увидеть живой свою переяславскую бабушку. После ее смерти дальние родственники присматривали за хатой, но без хозяйского глаза все пришло в упадок. Опустевший двор зарос бурьяном, в саду гусеница оголила все старые груши.

Это произвело на юношу удручающее впечатление. В печальном настроении Богдан пошел в центр города разыскивать богатый дом Сомко. Он стоял вблизи большой, оживленной с утра до вечера базарной площади. Две злые собаки, привязанные на день, подняли такой лай, что, бросив обед, из хаты выскочили во двор все дети Сомко: два сына и девочка-подросток лет десяти. Слуги в это время были заняты уходом за скотиной, охраняли рундуки на базаре.

Яким, старший сын Семена Сомко, сразу узнал Богдана и обрадовался его приходу. Он побежал навстречу гостю, а младший брат бросился успокаивать собак. На лбу у Якима до сих пор еще лежала повязка. Она прикрывала сабельную рану, полученную во время баталии в лесу, когда погиб его отец. Следом за ним, как жеребенок за стригуном, прибежала и Ганнуся. Щуря глаза против солнца, она с любопытством смотрела на стройного, загоревшего в пути юношу.

— Ганнуся? — спросил Богдан, здороваясь с Якимом.

О девочке он знал по рассказам покойного Семена Сомко. «Не болтунья, — хвастался отец, — выросла без матери, больше под присмотром братьев…»

«А теперь — уже и без отца», — подумал Богдан. Ему показалось, что девочка вышла из дома вслед за Якимом потому, что боялась остаться одна.

— Ну да, пан Богдан, наша Ганнуся. Поздоровайся, Ганна, это тот Богдан, который спас себя и нас от басурманской неволи. Ну, чего же ты, глупенькая?

— Добрый день, пан… — чистым детским голоском серьезно произнесла Ганнуся, как и полагалось хозяйке дома.

— Называй меня, Ганнуся, только Богданом, без «пана». В юные годы хорошо понимают друг друга и так. — И он, нагнувшись, поцеловал ее аккуратно причесанную головку. — Только Богдан, Ганнуся! Добрый день, малышка. Хочешь, буду твоим третьим братом?

Ему и в самом деле хотелось как-то утешить сиротку, заставить ее улыбнуться. И, к его удивлению, на лице девочки засияла счастливая улыбка.

— Хочу, пан Богдась… — согласилась сиротка. Неподдельно участливые слова молодого казака согрели детскую душу, придавленную горем.

Она внимательно посмотрела на Богдана своими большими голубыми, как приднепровское небо, глазами и смутилась. Потом уцепилась рукой за полу его малинового кунтуша, быстрым взглядом окинув Якима.

Богдан даже вздрогнул. Удивительное совпадение: у Ганнуси такие же голубые и на диво большие глаза, как и у Христины…

— Хочу, Богдась! — произнесла девочка совсем тихо. Она, кажется, еще не раз повторила, как песню, про себя эти два слова, отходя в сторону, чтобы дать проход Богдану и брату.

— Так зови, хозяйка, гостя в дом, — промолвил Яким, когда они отошли от ворот.

— Просили Яким и Григорий… и я прошу… — робко начала Ганнуся.

Богдан взял ее за руку и, играючи, размахивая руками, как на марше, пошел вместе с ней впереди Якима.

— Ну что же. Спасибо тебе, Ганнуся, зайдем, поглядим, как ты хозяйничаешь.

— А мы не ожидали, что к нам приедет такой гость… Так я побегу. — И она, выдернув свою ручонку из руки Богдана, бросилась к дому, босая, в длинной сорочке; две русые косички прыгали у нее на спине.

Богдан, глядя на нее, расстроился. Сколько таких сирот на земле! Он знал, что с каждым годом, после каждого нападения Орды, их становится все больше. Мать и особенно Мелашка столько порассказали ему о них! Сиротское горе тяжелым камнем ложилось на чуткое сердце юноши, который хотел бы помочь обездоленным, облегчить их страдания и горе. Однако это были только мечты. Мартынко тоже потерял отца в таком, если не более раннем, возрасте. Но он мальчик… и у него есть такая чудесная мать! А Ганнуся — напуганный ребенок, девочка. У женщин сердце более восприимчиво к горю, душа более склонна к слезам. Должно быть, братья, отягощенные торговыми делами, перешедшими к ним от отца, не очень балуют девочку лаской, если от одного лишь нежного слова ее лицо засветилось радостью и она, тронутая вниманием гостя, готова была обнять весь мир.

«С этого дня я буду названым братом Ганнуси…» — твердо решил про себя Богдан, впервые переступая порог их дома. В этом доме он побратался с девочкой, волей судьбы она стала его сестрой…

9

Богдан знал, что Максим Кривонос не может проехать мимо Переяслава, не заглянув к семье Сомко. Кому же лучше знать, где искать этого непоседливого казака, как не Якиму Сомко, с обозом, которого Максим и выехал из Киева, сопровождая слепого Богуна и его поводыря Мартынка? Прощаясь с Мартынком, Богдан обещал ему, что непременно заедет или на хутор Джулая, или в какое-нибудь другое место, чтобы самому повидать дружка и дать возможность тете Мелашке встретиться с сыном. Ведь Мартынко снова отправился странствовать с Богуном, постепенно становясь не только поводырем, но и защитником кобзаря. Во время лечения в госпитале Богдан не раз думал об этом. Рассказ Мелашки о том, что Максим не позволил воеводской охране привлечь к ответственности слепого Богуна, показал Богдану, как небезопасно кобзарю отправляться в далекое путешествие. Наверное, Максим не отпустит Богуна одного, постарается переправить его на Низ.

Где кобзарь с Мартынко, там нужно искать и Максима Кривоноса…

Михайло Хмельницкий, зная, как Богдан после своего выздоровления мечтал встретиться с Кривоносом, на удивление легко согласился проехать по Левобережью Украины до Суды. Более того — он сгоряча пообещал обязательно встретиться с этим храбрым казаком. Он питал надежду привлечь Максима Кривоноса на службу в отряд Чигиринского староства.

Юноша вместе с тем понимал, что отец, как представитель королевской власти, не хотел бы заезжать в Терехтемиров, являющийся сейчас центром казачества. К тому же подстароста предполагал, что Кривонос теперь находится на Низу.

— После белоцерковской битвы, — рассказывал Яким за обедом, — турецкий султан разгневался и грозит войной польскому королю, требует своевременной уплаты дани. Говорят также, что султан, заручившись согласием коронных гетманов, направляет свои орды против приднепровского казачества. Он считает, что польская Корона при помощи казацких ватаг учинила разгром татар и турок под Белой. А крымчаки только того и ждали! Теперь король, чтобы умилостивить Высокий Порог, султана, потребовал на сейме от казаков сатисфакции. Сам гетман Станислав Жолкевский с войсками двинулся на Украину. Сказывают, что казаки, прослышав о намерениях шляхты, не разошлись по своим волостям, а собирают в Терехтемирове большой казацкий Круг. Со всех казацких полков, находящихся в реестре у польного гетмана, а еще больше из нереестровых, съехались сотни старшин, тысячи казаков. Купцы приезжали из Терехтемирова за водкой и медом. Ну, а наш Максим в почете у боевых казаков. Кобзаря он отвез к семье, на Веремеевский хутор, а сам — в Терехтемиров. Пан Конашевич руководит казаками…

Яким только понаслышке знал о том, что творится в Терехтемирове. А о чем будут совет держать казаки, он не ведает. Может быть, какой-нибудь поход готовит «пан Конашевич»…

— Конь, отбитый у турка, при тебе? — спросил Яким, понижая голос. Что-то недоброе почувствовал Богдан в этом вопросе.

— Ясно, при мне. А где же быть моему трофею? Максим подарил его мне.

— Один казак… разыскивает этого коня. Очень подозрительный человек, а может быть, и переодетый турок. Он говорит, что конь принадлежит какому-то весьма важному бею. Они могут отомстить, выследив коня. Следовало бы припрятать его до более подходящего времени, Богдан.

— Пан Яким сам видел этого казака и разговаривал с ним? Может быть, просто какой-нибудь мошенник, цыган? Они падки на ценный товар, за такого коня можно содрать со знатного шляхтича хороший куш.

— О нет-нет, этот человек не похож на цыгана. Я и сам бы поговорил с ним, да наш челядинец — помнишь Савву? — сказал ему, что Максим Кривонос, мол, подарил этого жеребца какому-то казаку на Запорожье.

— И турок поверил? — задумчиво спросил Богдан.

— Черт его знает, говорю же, что человек он подозрительный. Твердит, что едет в Терехтемиров, на казацкий Круг, а сам — рассказывал Савва — все в конюшню посматривает. Будешь чувствовать себя спокойнее, Богдан, если оставишь у меня коня, покуда тот казак потеряет след. Велю оседлать для тебя моего доброго друга, собственного коня, только бы ввести в заблуждение проклятого лазутчика!

— Большое спасибо, брат Яким, за коня и совет. Подумаю, с отцом потолкую. Наши люди будут ехать в Чигирин по Левобережью, завезут к Джулаю Мелашку, чтобы она повидалась с Мартынком. Наверное, на хуторе у этого разбитного казака и оставят буланого.

— Разумно поступишь. Максиму я передал о происках лазутчика…

Богдан, не сказав отцу о том, что знает о сборе казаков в Терехтемирове, предложил переправиться на правый берег Днепра и по знакомым местам направиться в Субботов.

— Ты, кажется, хотел поехать по левому берегу Днепра… Заехали бы к нашим людям… — неуверенно напомнил ему отец.

— Но ведь вы, батя, советовали ехать по знакомой дороге через Корсунь. Потом и коня мы отправляем в ту сторону. Наверное, за нами таки охотятся лазутчики, — тихо, но довольно твердо ответил Богдан. — Сын купца Яким уверяет, что Максим находится в Терехтемирове.

— Мудро посоветовал тебе купец расстаться на время с буланым, — заключил отец напоследок.

Утром, уже на переправе, стало заметно необычное скопление людей. Снизу, от Порогов, и с верховьев реки, откуда-то из Черниговщины, плыли длинные казацкие чайки[72]. Разносились песни над Днепром. Такие же чайки вверх и вниз по течению, сколько можно было окинуть взглядом, покрывали весь берег возле переправы. На берегу топтались стада казацкой «живности».

— Нам следовало бы объехать это сборище, — промолвил Михайло Хмельницкий, уже приблизившись к переправе. В нескольких словах, скупо рассказал Богдану о терехтемировском Круге, о котором узнал еще в Киеве от знакомых войсковых старшин. — Вряд ли удастся нам найти Максима в такой сутолоке. Казацкие старшины собираются вести переговоры с нашим вельможным паном Станиславом, — объяснил он.

— Так, значит, и пан гетман в Терехтемирове? — заинтересовался этой новостью Богдан.

Он знал, что Жолкевский вместе с королевой взяли его под защиту после событий, происшедших во Львове, на площади Рынка. Он был благодарен за это своему высокому патрону. И все же юноша затаил в душе недоверие к шляхетским милостям. Ведь Богдан не только избавил от казни Ганджу и Юркевича, но еще и пренебрег королевским прощением — не вернулся по амнистии отцов администраторов в коллегию, даже не дал о себе знать и уехал с купцами. Иезуиты и шляхтичи, наверное, видят в этом проявление неблагодарности и «своеволия хлопского»…

С этими воспоминаниями невольно пришла мысль и об увлечении им торговлей во Львове. Еще недавно хотелось ему строить свою жизнь так, как от души советовали добродетельные львовские купцы-армяне, особенно самый мудрый из них — Корнъякт, убеждавший Богдана стать купцом…

Но какой непреодолимой стеной оградили его от купечества стычка с турецкими захватчиками на Могилевщине и их закон кровной мести! В торговле тех времен первостепенное место занимал турецкий рынок Стамбула. А ведь именно турки и заарканили Богдана на одном из их торговых путей. Уже тогда, спасшись от волосяной петли, Богдан почувствовал острую неприязнь к купцам Стамбула, которые торговали награбленными в других странах товарами…

Пока Богдан раздумывал, его окончательно убедили в том, что, если бы они теперь захотели вернуться назад с переправы, им уже не было бы возможности. Беспрерывным потоком двигалась с шумом и песнями масса вооруженных людей, увлекая за собой Хмельницких. На правом берегу Днепра пришлось задержаться, пока проходила конная хоругвь казаков, направлявшаяся к зданиям монастыря. Казаки большей частью вели на поводу измученных разномастных коней, разминая затекшие от долгой езды ноги. За спинами казаков покачивались длинные копья, сбоку висели кривые сабли. У многих за плечами торчали ружья, но не видно было ни единого лука или колчана. Богдан искал глазами сотников, есаулов, хорунжих. Самые звания эти были для юноши чудесной музыкой. Хорунжий!..

К старшему Хмельницкому подъехал молодой, но, видать, уже закаленный в боях всадник. У него за спиной не было ни копья, ни ружья. Только за поясом, по-турецки сплетенным из зеленого сафьяна, торчали два пистолета. Серая смушковая шапка валахской работы, с голубым донышком, лихо сбитая набекрень, едва держалась на бритой потной голове.

— Эй, чьи люди, кто такие? — еще не подъехав вплотную к Хмельницкому, крикнул он.

— Подстароста Чигиринского староства, молодец Дмитро, — ответил Михайло Хмельницкий, узнав запорожца Гуню.

— Эвва-а! Дай бог здоровья, пан Михайло, — улыбнувшись, ответил запорожец, также узнавший Хмельницкого. Он присматривался к всадникам, жмуря глаза. — Твой? — спросил, кивнув головой в сторону Богдана.

— Как же, сын, пан Дмитро. Здравствуй, казаче. Давненько не видались мы с тобой.

— Давненько, что и говорить. С позапрошлого года, еще когда Лаща с Яцком провожали, не был я в Чигирине. Вот с каких пор, пан Михайло… А это тот рыцарь Богдан? Слышали, слышали, казак. Максим Кривонос с Подольщины не нахвалится тобой. И конячка у тебя подходящая… — даже вздохнул он, поглядев на своего измученного гнедого. — На казацкий Круг приехали, пан Михайло?

Михайло Хмельницкий громко засмеялся. Этого еще недоставало! И без того староста упрекает его при всяком удобном случае: якшаешься, говорит, пан подстароста, с прощелыгами!

— Да бог святый с вами, молодец! Вольны ли мы, подстаросты, иметь дело с казаками?

— В неслужебное время, пан Михайло, чигиринскому подстаросте это не мешает… Вместе с вами прикордонье для коронной шляхты охраняем…

— А Максим в Терехтемирове? — поторопился Богдан переменить неприятную для отца тему разговора.

— Кривонос, хлопче, одновременно бывает в трех местах. Вездесущий казак, как бог! Наверное, здесь… Если хотите, пан Михайло, давайте проедем к монастырской площади, там сейчас все. Охотно помогу разыскать, — предложил запорожец.

Он сказал что-то казаку, стоявшему рядом, и тот отъехал к отряду.

— Очень хотим, пан Дмитро! — вместо отца поспешил ответить Богдан.

Гуня сразу же повернул коня вправо к площади.

10

На площади, забитой вооруженными людьми, которые, казалось, бродили здесь без всякой цели, становилось все теснее. Казаки то волнами двигались куда-то, то группировались и горячо о чем-то спорили. Хмельницкие — отец и сын — пропустили между своими свежими конями Дмитра Гуню на его изнуренном и сейчас будто приободрившемся гнедом. Казаки узнавали атамана низовиков в таком, можно сказать, торжественном сопровождении и, расступаясь, охотно давали проезд. Порой кое-кто, не сдержавшись, хлопал ладонью по сытому крупу буланого, на котором ехал совсем молодой, но на удивление бравый казак. И конь, будто зная, что с ним играют, только водил ушами. Богдан и ревновал своего коня, и в то же время испытывал удовольствие оттого, что казаки уделяли ему столько внимания. Над площадью стоял гул голосов, лошадиное ржание. На деревянной колокольне Терехтемировского собора колокола пробили полдень.

— А пропустят ли казаки Левобережья моих чигиринцев? У нас там есть женщина, — забеспокоился подстароста, оглядывая площадь, улицу, тянувшуюся мимо собора, переходившую в дорогу на Межиречье, на Корсунь.

Все было заполнено вооруженными людьми. И привыкший управлять староством Хмельницкий ужаснулся: какой волей надо обладать, чтобы руководить этим разбушевавшимся морем! А Гуня успокаивал его:

— Среди казаков всегда найдется кто-нибудь, если и не в Чигирине начинавший казаковать, то неподалеку от него. А пани Мелашку Пушкариху уважают и за Порогами еще с той поры, когда, может быть, и самого Чигирина не было…

Несколько казаков и джур охраняли вход в монастырь. На привязи возле тына стояли кони, переступавшие с ноги на ногу. Дмитро Гуня соскочил с седла и тихо, как свой человек, спросил одного из часовых:

— Кажется, Федь? Скажи-ка, паря, нет ли на полковничьей раде Кривоноса?

— Кривоноса? Это тот из вольных подолян, Максим Кривонос, что на их манер «бысь», «мись» говорит?

— Да тот же, тот. Спрашиваю: не там ли он случаем? — Гуня показал рукой на деревянный дом, возвышающийся над кустами терна и цветами.

— А где же ему быть! Но я знать не знаю и ведать не ведаю, не велено, пан атаман…

— Ну и хорошо, раз не велено — не говори! — посмотрел он на своих громко засмеявшихся спутников. — Возьмите, хлопцы, коней. Нам на раду.

— И ему? — спросил Федь, кивнув головой в сторону Богдана.

— Именно пану Богдану и нужен Максим Кривонос, — решительно сказал Гуня, пропуская впереди себя молодого казака в малиновом кунтуше.

— Подожди, подожди, пан Дмитро! — крикнул дежурный у ворот. — Пускай уж лучше джура позовет Максима. Беги, Яков! Скажи, пан Кривонос срочно нужен атаману… Да вон и сам казак — легок на помине. Пан Максим!..

— Бегу. Спешу. Сам бог вас посылает!.. — выкрикнул Кривонос.

Богдан с Гуней прошли в ворота. Им навстречу по дорожке спешил Кривонос, без шапки, разгоряченный и, по всему видно, обрадованный, но, как обычно, суровый, с нахмуренными клочковатыми бровями.

— Со счастливым прибытием, пан Хмельницкий! — крикнул он, обращаясь к стоявшему за воротами подстаросте. — Рад видеть в полном здравии брата Богдана!.. — И он крепко, по-мужски, порывисто обнял и поцеловал юношу.

— Вижу в окно, вы подъезжаете к воротам. И кстати же ты, Богданко, прибыл! Здесь как раз такая перепалка идет между нашими полковниками… Знаю ведь… Богдась у иезуитов латынь изучал, а пан Дорошенко поспал джуру к батюшке-настоятелю, чтобы он полковникам ту латынь прочитал в послании гетмана Жолкевского к казакам. Может быть, ты, Богданко, поможешь им справиться с клятым посланием королевского гетмана? Батюшка ведь только по-церковному умеет, а пан Петр Конашевич до сих пор не приехал из Киева. Минута дела, пан подстароста. Отпустите хлопца, а то полковничий писарь ничего не смыслит в панской грамоте!.. Пан Дмитро, — обратился он к Гуне, словно уже получил согласие Богдана, — пусть-ка ваши казаки устроят где-нибудь пана чигиринского подстаросту на постой с его людьми, а немного погодя я приведу туда казака Богдана…

11

В Белую Церковь по западной дороге прибыл с войсками Станислав Жолкевский. Гетман, которому уже было под семьдесят лет, чувствовал, что с каждым днем ему становится все тяжелее и тяжелее носить бремя «прославленного победами рыцаря Речи Посполитой». Оглядываясь на пройденный путь, убеждался, что в самом деле сделано немало. Но и все-таки долго топчется что-то он на одном месте. Еще в славные времена Стефана Батория, после победы над шведами, он вышел на это политое кровью гетманское поле деятельности. И идет с той поры, не минуя луж крови, не закрывая ушей от громких стонов сраженных. После смерти друга и родственника Яна Замойского он должен был бы занять пост коронного гетмана, уступив поле брани более молодым. И вот уже скоро будет десять лет, как он ждет этой королевской милости, таская саблю польного гетмана по тернистым путям возвеличенной его победами Польши…

И в этот раз снова прибыл усмирять казацкую вольницу.

— «Казацкая вольница»… — вслух высказал свою мысль и засмеялся. — Не считает ли пан Януш, что в этот постулат «вольница», прямо как в бога, веруют хлопы, выросшие на украинских просторах? — спросил Жолкевский Януша Острожского, одного из самых рьяных членов сеймовой комиссии, выделенной для усмирения казаков.

— Нет, прошу вельможного пана гетмана, о чем здесь думать, — скучающе заговорил Януш. Он укладывался на ковер, в тени раскидистых груш во дворе замка, чтобы отдохнуть от дорожной жары. — Просто хлопы распустились, беря пример с лайдацкого низового казачества, и сами же мы виноваты, что распустили…

Вельможный гетман промолчал. Он понимал, что казацкая часть населения на Украине не только увеличивалась количественно, но и все глубже осознавала свои человеческие права. Гетман-магнат даже в таком зрелом возрасте должен был кривить душой, соглашаться на словах с общим мнением, твердить о том, что «хлопы распустились». Это уже стало аксиомой. Он скрывал трезвое мнение убеленного сединой человека, обладавшего государственным опытом, опасаясь уронить шляхетскую честь, опасаясь и настойчивости, с которой украинский народ требовал обещанных казацких прав.



Уже два дня гетман сидит в Белой Церкви, поджидая остальных членов комиссии. Мог бы и не ждать, но что сделаешь, имея с собой горстку жолнеров, окончательно разложившихся во время пацификации украинских хлопов, избалованных легкой добычей. А Жолкевский иначе и не представлял себе разговора с «прощелыгами», как на языке оружия. Одно дело понимать, к чему стремится люд украинский, а другое — идти ему на уступки.

Нет покоя Речи Посполитой. Каждый день, каждую ночь нужно быть на страже, ожидая нападения турок… Наша политика на границе превратилась в какой-то туго затянутый мертвый узел. С одной стороны казаки — внушительная в современных условиях вооруженная сила, на которую Корона опирается в борьбе с теми же турками, а с другой — эта сила становится страшной угрозой могуществу шляхты! Вот и выбирай тут!

И снова, вопреки здравому смыслу и собственной совести, Жолкевский торопился разрубить этот сложный узел взаимоотношений польской Короны с казаками.

В Терехтемиров он послал с письмом к казакам подающего надежды, но несчастливого зятя своего Станислава Конецпольского. Этот шляхтич сравнительно молод, энергичен, в расцвете сил и безусловно искренне предан интересам Речи Посполитой.

В своем послании Жолкевский советовал казакам не цепляться за устаревшие требования, смириться и разойтись по домам, оставив в реестре лишь около трех тысяч казаков для несения сторожевой службы на южной границе. Советовал также не забывать и о том, что стало с непослушным Наливайко. Ведь и сейчас он прибыл на Украину не один, а с войском!

Эти заключительные слова послания немного пугали старого гетмана. Ведь войска-то и не было, а была горсточка — «жменя», как говорят хлопы. К счастью, прибыл Януш Острожский с отборным княжеским полком. Это уже была сила, и, опираясь на нее, гетман мог пригрозить неугомонным хлопам.

Как раз во время беседы с князем Янушем под раскидистой грушей джуры сообщили о прибытии остальных членов комиссии с немалочисленными вооруженными отрядами. Наконец-то! Вместе с Янушем Заславским прибыли конные солдаты — рейтары, подошел подольский полк каменецкого старосты Калиновского, а с ним и Ян Данилович, явившийся тоже не с пустыми руками. Вместе с шестьюстами жолнерами самого гетмана войско старост представляло собой надежную вооруженную силу! Теперь-то голос гетмана будет звучать убедительно, если придется разговаривать с «панами казаками» и языком сабли. К сожалению, это единственный убедительный разговор, испробованный гетманом еще на Солонине!..

— Наконец, уважаемые паны, наконец! — здороваясь, высказал гетман свое удовлетворение тем, что съехались все члены комиссии, да еще с таким войском. — Никаких радикальных мер, прошу панов, я не предпринимал до приезда членов комиссии.

— Встречались ли вы, вашмость, с верховодами тамошней казацкой черни? — спрашивал Данилович, больше на правах мужа любимой дочери гетмана, нежели члена комиссии.

— Пан Янек все с шуточками… — ответил гетман. — Считаю, что принимать у себя казацких представителей — провозглашать vivat[73] хлопам — это… сто крот дяблов! Кроме того, зачем давать им легальную трибуну, с которой они могли бы требовать «давно обещанные привилегии». Как представитель сеймовой комиссии я направил в Терехтемиров пана Станислава Конецпольского с ультимативным посланием к их сборищу.

— И как гетман, прошу вельможного пана, — угодливо добавил Заславский.

— Паны будут отдыхать или совет держать? — не спрашивал, а предлагал Жолкевский. Старому вояке надоело ждать. Он хотел действовать. — Наши противники, уважаемые паны, стянули в Терехтемиров не только представителей казацких полков, но также и представителей от всех лайдацких шаек, которые промышляют на Украине. На сборище, кажется, прибыли и русские казаки с Дона…

— А по какому поводу явились донцы? — заинтересовался Калиновский.

— Для разбоя повод один: «поход против басурманов», прошу панов. Ведь наши Дорошенки, Барабаши, Яцки и поседевший в морских походах Бурляй, видите ли, в Европе провозглашены учителями морских баталий!.. — горячился Жолкевский.

— Вельможный пан Станислав не назвал еще одну восходящую звезду морских баталий, пана Сагайдачного, — вставил Януш Острожский.

Жолкевский, повернувшись к Острожскому, пытливо глянул на него, стараясь понять: насколько серьезно говорил тот о воспитаннике острожской коллегии. О Сагайдачном у него было свое мнение, на него он возлагал немалые надежды.

— У этого обедневшего шляхтича из Самборщины в самом деле, прошу панов, есть заслуживающий похвалы военный талант… — начал было гетман.

Но его невежливо перебил Заславский, который похвалы другому воспринимал как личную обиду:

— Известно, что Сагайдачный обладает талантом побеждать женщин. А о военных победах… впервые слышу, вашмость вельможный пан гетман.

— У пана старосты память коротка. Нетрудно вспомнить походы Сагайдачного с королевичем под Кромы или даже недавнюю его победу над ордой Мухамеда Гирея, которые, очевидно, убедят пана, что Конашевич очень способный воин. А что касается защитника женской чести, то прошу обращаться к пану Янушу, отлично разбирающемуся в этом. Если пан Заславский потерпел поражение в поединке с Конашевичем, в таком рыцарском поединке, то… можем лишь посочувствовать ему от чистого сердца, однако зачем умалять достоинства победителя…

Это была шутка, да еще и произнесенная таким уважаемым человеком. Что же тут скажешь? Все весело засмеялись. Кто же из присутствующих здесь старост не знал о том, что обаятельная Анастасия, урожденная Павченская, выскользнула из рук пана каменецкого старосты, став женой Петра Сагайдачного?..

Серьезный разговор как-то сразу оборвался. Паны старосты еще не знаю о скрытых симпатиях гетмана к этому многообещающему казацкому вожаку. Жолкевский возлагал на Сагайдачного большие надежды и пытался приручить его, не учитывая, однако, того, что умный атаман постепенно объединял вокруг себя не только казаков, но и весь украинский народ, стараясь опереться на широкие социальные круги.

Члены комиссии разошлись, чтобы дать указания старшинам своих войск, решив собраться вечером, когда возвратится из Терехтемирова Станислав Конецпольский.

12

Наступила теплая украинская ночь. Белая Церковь, окруженная коронными войсками, еще с раннего вечера настороженно умолкла. Совсем недавно прошумела здесь грозная и в то же время радостная буря — казаки под руководством наказного гетмана Петра Сагайдачного разгромили в окрестностях Белой Церкви несметную орду татар и турок. По улицам города прошли тысячи вооруженных и обезоруженных людей. Жители Белой Церкви всю неделю приветствовали победителей, принимали к себе в дома отбитых у захватчиков пленников, украинских людей из побужских и поднепровских степей.

И еще не утихли разговоры об этих событиях, не забылся пережитый страх, как словно из-под земли вынырнули отряды коронных войск и окружили Белую Церковь. Снова, хотя и было воскресенье, девушки не пели на берегу Роси, мещане не выходили побеседовать за ворота на улицу, торговцы прежде времени закрывали свои рундуки и корчмы. Люди не поверили гетману, который объявил, что его войска направляются на Низ для отражения нападения крымчаков. В народе ходили разные слухи, но преобладал один — гетман прибыл сюда для усмирения казачества, в угоду турецкому султану… К тому же жители Белой Церкви хорошо помнили недавнюю кровавую битву гетмана с Наливайко у стен их города. Вот и погасили они каганцы в домах пораньше.

В это самое время по Ольшанской дороге мчались крылатые гусары Станислава Конецпольского, будто спешили укрыться от наседавшего на них врага за спасительными воротами Белой Церкви. В ночной темноте, мимо охраны у городских ворот, пронеслись причудливые силуэты пегасов, проскакавших по мосту в замок.

У ворот замка посланец гетмана Конецпольский соскочил с коня, отдал его джуре и, спросив у дежурного старшины, где гетман Жолкевский, направился прямо в его покои.

Если бы гетман не поднялся со своего кресла и не пошел навстречу своему посланцу, наверное, члены комиссии так и не сдвинулись бы с мест, — слишком кичились они не столько даже высоким званием членов сеймовой комиссии, сколько своим положением влиятельных старост Речи Посполитой. Следом за гетманом первым медленно поднялся Острожский и тоже пошел навстречу воеводичу. Покручивая усы, вскочил Данилович. Затем поднялись Заславский и Калиновский.

— Честь и слава вельможному пану гетману, желаем здоровья уважаемым панам! — по-молодецки бодро поздоровался Конецпольский, сдерживая врожденное заикание.

В ответ на пожатие его руки гетманом он низко поклонился, подражая изящным манерам вельмож западных дворов, где он долго жил, путешествуя с образовательной целью. Здороваясь с Острожским, Станислав Конецпольский приветливо улыбнулся ему, и улыбка оставалась у него на лице до тех пор, пока он не поздоровался со всеми высокопоставленными шляхтичами. Каждому он подавал руку, придерживая другой саблю, золотой эфес которой раскачивался, выглядывая из-под кунтуша, сшитого из легкого испанского шелка цвета мяты.

Гетман, прихрамывая, подвел Конецпольского к столу, посадил на свое место, а сам сел напротив.

— Уважаемые панове, именем предоставленной мне власти открываю комиссарский совет сеймовой комиссии, — торжественно, с едва сдерживаемым волнением объявил Жолкевский. — Пана поручика Станислава Конецпольского я посылал в Терехтемиров с посланием к казацким старшинам. Поручик привез…

Конецпольский, поднявшись с дубового кресла, грациозно поклонился. Воплощение молодости и энергии. Данилович подметил волнение поручика и незаметно улыбнулся в роскошные усы. Еще бы! Ведь человеку впервые поручалось дело такой государственной важности… Он и гордится этим, и, естественно, переживает… Ему бы обладать даром Цицерона — очаровал бы всех! Однако природа распределяет таланты весьма осмотрительно и сделала заикой одаренного во многих отношениях шляхтича…

Волнение Конецпольского заметили и другие члены комиссии, но, будучи менее сообразительными и к тому же хуже, чем Данилович, знавшими Конецпольского, удивились: почему, собственно, так странно ведет себя обычно независимый поручик? Дело как дело: повез казакам послание, привез ответ. Но у молодого человека заметно дрожала рука, когда он подавал свернутое в трубочку письмо казаков с большой печатью на двух красных шнурках, тяжело болтающейся совсем как на королевском пергаменте.

— Прошу, вельможный п-па-ан гетман… Панове! Только перед вечером казацкие старшины п-подписали э-этот реверсал…

Жолкевский даже почувствовал неловкость — уж слишком неуверенно ведет себя его избранник, чаще, чем обычно, заикается, на удивление присутствующим. Впрочем, и сам гетман сгорал от нетерпения, он схватил — собственно, почти вырвал из дрожавшей руки зятя свиток с дразнящей печатью на шнурке.

— Пан поручик может сидеть… — сказал гетман, посмотрев на Конецпольского с укором, и проглотил слюну или какое-то резкое слово, — и слушать вместе с панами комиссарами сейма.

Печать еще раз качнулась, треснул шнурок, которым был завязан свиток пергамента. Гетман развернул письмо и держал его на расстоянии вытянутых рук — жилистых рук с дряблой кожей на пальцах. Заславский бросился присвечивать, взяв подсвечник из рук слуги.

— Прошу… пускай будет так!.. — властно остановил его Жолкевский.

Гетману не раз приходилось читать вражеские послания в самые тяжелые минуты поражений и неудач. И никто не скажет, чтобы у Станислава Жолкевского дрожали руки…

— Я, мои уважаемые панове, разрешу себе пропустить титулованные обращения хлопов, тем паче что эти цветистые величания отнюдь не могут быть признаны искренним выражением чувств казаков, — заметил гетман, пробегая глазами первые строки письма. — Итак, прошу панов слушать: «…Панове старшины и все товарищество его королевской милости, пана нашего… войска» и так далее… «о получении послания Вашей милости, Низового Запорожского рады известить Вашу милость…», в котором вашмость, с позволения божьего, учтиво пожелали здоровья украинскому казачеству. И премного удивляет нас, вашмость гетман Речи Посполитой, категорическое требование, чтобы мы, собравшись в Терехтемиров, от дедов и прадедов наших принадлежавший казачеству, на нашей украинской земле, отослали бы отсюда казаков и тех, что сверх трех тысяч, реестрованных Вашей милостью в Коронный реестр его Королевского Величества, распустили бы по домам и чтобы «под юрисдикцией панов старост находились» за кусок panis bene merentium[74], и о вольностях, нашему народу принадлежащих, не помышляли. Говоря о colluvies[75] казацком, как любит Ваша милость пан гетман высказываться по-латыни, латынью пугая tota plebs[76] проклятым панским письмом, Вы грозите, будто украинский народ proditor et hostis patriae confiscatione bonorum ma puniri[77]. Тем самым древнейшие, веками освященные права, свободу людскую и обычаи жизни, вашмость, comtemnut[78], народ православный хотите низвести до положения быдла, панских слуг. И то лишь воспользовавшись lege sancita[79] панским.

А уважаемое панство Сейма, испугавшись басурманских угроз, воспользовалось этим решающим правом. Ибо ленивые шляхтичи вместо того, чтобы выступить с оружием в руках на защиту края, согласны лучше безропотно платить (ни за что ни про что) дань султану, расплачиваясь нашим — сиречь «хлопства», как именует нас зазнавшаяся шляхта, — трудом добытым добром, позорно покупая такой ценой себе покой. Не к лицу и Вашей милости, прославленному слуге Отчизны, поседевшему в войнах гетману ambitionem поступать не так, как подсказывает собственный опыт и разум, а как приказывает горделивая шляхта и папская тиара из Рима. А разве не служили казаки под рукой Вашей милости вельможного пана при наведении порядка на молдавской земле или пан забыл услуги казаков в Инфлянтских баталиях со шведами, когда он приласкал славного казака Самойла Кишку?

Прочитав латынью усиленное послание Вашей милости вельможного пана, латынью же на тое отписываем. Не годится нам, людям, на старшинские должности всем казачеством избранным, попусту переписываться, словно неверная жена со своим любовником. Решением Сейма назначена комиссия для урегулирования украинских дел. Так где же оная комиссия обретается? Ведь писульку к казачеству, с пожеланием здоровья и с угрозами, мог бы и сам маршалок Сейма при случае прислать с пригожим посланцем из родовитой краковской или силезской шляхты, который тоже, наверное, в своей деятельности non dicuntur fraterno amore[80]. Единственно, за что мы благодарим Вашу милость, пана нашего, — прислали к нам шляхтича, который говорил с нами, казаками, на нашем родном языке. Он первый из всей польской шляхты отважился!

По письмецу и почет, Ваша милость вельможный гетман, на латынь латынью отвечаем и доброго здравия Вам желаем! А обсуждение жизненно важных для нас конклюзий[81] хотели бы мы чинить в одном кругу с вельможными панами комиссарами, в городе нашем Терехтемирове, куда люд украинский плывет Славутой, рекой Отчизны нашей, и движется по шляхам-дорогам, куда засылает своих представителей оружная сила казацкая.

На этом желаем здоровья Вашей милости вельможному пану гетману и воеводе начальному в комиссии Сейма. Пусть вашмость мудрый гетман не обижается на нас за наши искренние слова, ибо писали их non rebellionis rudore, sed amussi esercitus dolore plenus[82] народу нашему.

От имени казачества Низового и от всего украинского люда, с согласия и по поручению руку свою приложили за себя и за все товарищество…» Ну, здесь… подписи, не стоит панам портить настроение… Подписывались, как кто умел, полковник Михайло Дорошенко крестиком неграмотного свой государственный чин удостоверил. Полковник!..

Теперь уже и у гетмана задрожала рука. Он, как змею, швырнул казацкую грамоту из своих рук на стол и побледнел от злости. Слов не находил, хоть и понимал, что первым должен сказать свое мнение по поводу этого необычайного документа. Выйдя из-за стола, он прошелся вдоль большого замкового зала. И отозвался из дальнего угла:

— Обсуждение жизненно важных для нас конклюзий, вот чего жаждут ничтожные хлопы!.. Паны неграмотные полковники недовольны латынью…

— Но это уж слишком, прошу панство! — выскочил Заславский. — Оскорбление чести! Как посмели латынь — признак нашего благородства и культурности шляхетской — превратить… в объект для издевательства!..

Гетман властно поднял руку, чтобы успокоить старосту, прервал его шляхетские излияния.

— Предлагаю выслушать пана поручика Станислава Конецпольского, который расскажет нам о том, как все это происходило. Кто задал такой тон хлопам? Не верю, чтобы это было проявлением общего мнения казацких старшин. Прошу… — И кивнул головой в сторону Конецпольского, который поднялся с кресла еще тогда, когда гетман окончил чтение грамоты и, возмущенный, прохромал, припадая на правую ногу, в дальний угол зала.

К удивлению присутствующих, ожидавших, что заика-поручик и вовсе разволнуется, Конецпольский ровным голосом приятного тембра заговорил:

— Так и считал, что реверсал п-полковников, фигурально выражаясь, не даст вельможным панам полного представления о том, как складываются отношения Речи Посполитой с Терехтемировом. Прибыли мы к ним — говорю не только о полковниках, но и о effusus populus[83], представителями которого заполнена вся территория Терехтемирова, — повторяю, прибыли мы к ним утром.

— Как встретили пана посланца? — спросил Януш Острожский.

— Пожаловаться не могу: как полагается, даже по-рыцарски…

— Хлопы — рыцари, хе-хе-хе! И пан, угождая им, заговорил с ними на хлопском языке… — снова прервал Заславский, надеясь, что его поддержат другие.

Вмешался гетман:

— Прошу, панове, спокойно выслушать. А хлопским языком… к сожалению, мы безрассудно пренебрегаем…

— У того х-хлопства, прошу, есть свои достойные старшины! Какой-то атаман, кажется Яцком его называют, при встрече со мной сошел с коня, по плебейскому обычаю снял шапку и, кланяясь, помахал ею перед собою. Казакам своим дал наказ п-позаботиться о свободном проезде через толпу и с обнаженной головой вел коня моего под уздцы до самого их штаба, расположившегося в монастыре. Быть недовольным такой рыцарской встречей, а тем более пренебрегать ею, как хотел бы уважаемый пан староста, у меня нет оснований, проше панов. На проявление такого уважения ко мне и обращение казаков на польском языке — по рыцарскому обычаю я должен был ответить таким же уважением, разговаривая с ними на хлопском языке… У ворот штаба меня встретили еще несколько атаманов или полковников и пригласили в покои, где также вежливо, с поклоном приветствовали меня на польском языке и пожелали здоровья. Послание егомости вельможного пана гетмана из рук в руки передано их полковнику…

— Почему не гетману? Ведь он же в это время находился в Терехтемирове.

— И в этом есть определенный смысл, прошу, вашмость вельможный п-пан гетман. Я был только послом, без гетманского звания…

— Послом от гетмана, пан Стась… — спокойно напомнил Жолкевский.

— Да, прошу, от гетмана. У меня взял послание не поручик, говорю, не сотник какой-нибудь, а полковник, наверное, Дорошенко, правая рука Сагайдачного, и тут же передал его в руки усатого седеющего пана, по чину — казацкого гетмана. Их писарь, читая послание, сбился на латыни пана гетмана. Я предложил ему свои услуги — перевести латинский текст, — а кто-то из младших атаманов запротестовал: «Не вольно пану послу толковать грамоту пана гетмана, поскольку он является противной стороной…» Что я должен был делать, уважаемые паны? Пан младший атаман, кажется, Кривоносом его зовут, был вполне прав! А порядку в Круге казацком не грех позавидовать и любому нашему регименту. Казак Кривонос совсем молод, но достоин быть полковником.

— Слыхали о таком, это не казак, а разбойник из Поднестровья, — объяснил Жолкевский, вздохнув.

— Наверно, так. У казацких старшин документов о их происхождении не имеется. Кривоноса послушали и не дали мне прочитать письма. Какого-то хорунжего послали к батюшке, очевидно, к самому настоятелю Терехтемировского собора, в надежде на то, что он знает латынь…

— Но ведь пан Сагайдачный… — напомнил Януш Острожский.

— Пан Сагайдачный, прошу извинить, не был в штабе. Он находился в Киеве в Печерской лавре, по случаю петрова дня.

— Тогда мне все понятно, прошу панство, оттого все дело и пошло насмарку, что не было полковника Сагайдачного, — промолвил гетман, внося ясность скорее для самого себя, чем для остальных.

— В это же самое время, — продолжал Конецпольский, — в штаб прибыл, как мне показалось, чигиринский подстароста со своим пригожим юношей-сыном.

— Мой подстароста в одном круге с казаками? — с возмущением воскликнул Ян. Данилович, задетый такой дерзостью со стороны Хмельницкого. — Поташные заводы без присмотра, хлопы не хотят «истреблять лес, превращать его в панский пепел», а урядники занимаются другими делами, казацкой ребелией.

— Однако прошу спокойствия, панове! Поташные заводы пана, н-наверное, р-работают, звенигородский лес так же горит в печах, как и горел, если еще не в б-больших размерах. По пути встречал мажары с поташом пана старосты, ехали на пристань к Днестру, несмотря на х-хлопские ребелии… Уважаемый пан староста не знает о том, что подстаросту прямо с Днепровской переправы пригласили или принудили прибыть с сыном на площадь перед штабом, не более того. Его же сына, этого пригожего юношу героя, победившего в поединке турецкого бея около Днестра, этого молодца, пан Кривонос, видно, по собственной инициативе пригласил помочь прочитать послание и написать реверсал, поскольку он является воспитанником львовской иезуитской коллегии.

— Очень способный, но и строптивый ученик! — будто про себя произнес Жолкевский.

— Да, привлекательный, сердечный юноша, похвально воспитанный и образованный, зачитал перед строем казаков послание его милости вельможного пана гетмана, так что каждое слово было понятно и ясно атаманам.

— Надо полагать, что эту ясность он вкладывал и в ответ, который писал.

— Он писал точно так, как ему говорили штабные паны, слово в слово записывал все, что выкрикивал то один, то другой из с-старшин, сидевших за длинным столом… Ну, а потом он читал им послание, кое-что, с позволения старшин, перевел на латинский язык, что было одобрено довольным смехом, и подал к подписи — сначала пану Жмайлу, затем старшинам.

— Что делал пан чигиринский подстароста на площади, пан поручик? — нетерпеливо спросил Данилович.

Поручик смущенно передернул плечами и посмотрел на Жолкевского. Едва заметная улыбка играла на устах грозного гетмана. Конецпольский заметил улыбку и истолковал ее по-своему, сведя ответ к шутке:

— Не стоит обращать внимания на мелочи, прошу уважаемых вельможных панов. Н-наверное, беспокоился о ребелиях рабочих поташных заводов, по виду не подавал… Посоветовавшись с сыном, он поехал куда-то отдохнуть, ожидая его возвращения. Совсем иное можно поведать о донцах, которые присутствовали на казацком Круге.

— Что же? — поинтересовался гетман.

— В покоях их было двое. Привели какого-то турка или татарина пшебегца[84], пожелавшего стать казаком. Он отказывался от басурманской веры и намеревался передать казацким старшинам очень важные сведения о новом походе крымчаков на Украину. Когда я вошел, они оба пересели на скамью рядом с перебежчиком и до конца этого утомительного аудиенц-визита добросовестно охраняли его, не отходя ни на шаг. Но о них будто и забыли. Полковники порой горячо спорили между собой из-за каждого слова реверсала. Изредка обращались к донцам за советом. А юноша Хмельницкий разговаривал с перебежчиком по-турецки — наверное, допрашивал его о намерениях хана. В комнате душно, пот катился по их лицам… И как п-посол вельможного пана гетмана должен сказать, что казацких старшин нельзя упрекнуть в недостаточной старательности при составлении ответа. А если разрешит мне его милость, вельможный пан гетман…

— Пан Стась является не только гонцом, но и послом, прошу, — сказал Жолкевский и подошел к высокому окну.

Широкий дубовый подоконник был весь изрезан трещинами. Будто впервые в жизни гетман на них обратил внимание… Оторвав взгляд от подоконника, он глянул в темную пустоту ночи за окном. Казалось, и она была расколота на части. Это Станислав Конецпольский своим искренним рассказом вносил тяжкое сомнение в душу гетмана. Неужели это и есть начало грядущего раскола такой, казалось бы, крепкой шляхетской Польши?.. Жолкевский повернулся, вслушиваясь в слова чуть заикающегося поручика.

— Должен добавить к сказанному, — продолжал Конецпольский, — что казацкие старшины при составлении ответа не проявляли неуважения к членам сеймовой комиссии, а тем паче к особе вашмости вельможного пана гетмана… Но в своей решимости они непоколебимы! Этот юноша Хмельницкий точно передал их мысли. Что же касается политических конклюзий, то в послании казаков сказана… святая правда о характере шляхты, прошу честное панство. Преклоняемся п-перед грубыми и разбойничьими требованиями басурман, не защищаем суверенные права Короны там!.. — Конецпольский размашистым жестом руки показал на юг. — К казакам относимся пренебрежительно — хлопов считаем не людьми, а своей собственностью, быдлом, которое должно работать на поташных заводах, на плодородных нивах. А следовало бы приласкать хлебопашца, приручить казачество, их старшин смелее допускать к нобилитации, чтобы устранить внутри страны распри, прийти к согласию…

— Напрасно! — перебил Конецпольского Станислав Жолкевский, будто вырвавшись из объятий тяжелого сна. — Напрасно пан поручик говорит о согласии с хлопами. Не согласия, а послушания я требую от них!.. О мире с ними прошу мне не говорить ни слова… Благодарение Езусу, к счастью Речи Посполитой, у нас еще нет правительства «оптиматов»[85].

13

Несмотря на сказанные решительные слова, Станислава Жолкевского обеспокоила самоуверенность казаков. Он неожиданно почувствовал и в своих убеждениях какую-то внутреннюю трещину. К собственному удивлению, он теперь начинал совсем по-иному оценивать некоторые явления. Вполне возможно, что намеки, брошенные шляхтичем Станиславом Конецпольским, попали на благоприятную почву, зародив сомнения в душе пожилого человека, всю жизнь воевавшего с казаками.

Короткой летней ночью в уютном замке гетману не спалось. Тяжело вздохнув, он велел пригласить к себе Конецпольского. Не только потому, что он являлся мужем любимой дочери гетмана, — старику захотелось побеседовать с ним ночью, под сенью кудрявых кленов и ясеней. Жолкевский чувствовал, что у тридцатилетнего поручика, получившего хорошее воспитание при западных дворах, имеются свои, отличные от его, взгляды на казачество. Какие же это взгляды? Не следует ли гетману, до сих пор выражавшему традиционные представления польской шляхты, прислушаться к свежим мыслям? Да, это трещина. Поражение на склоне лет вместо награды или… победа? Старый, опытный государственный муж просит совета…

— Звали, ваша милость? — Спокойный голос Станислава Конецпольского вывел гетмана из тяжелой задумчивости.

Поручик почувствовал, что гетман желает говорить с ним о таких делах, которых он в присутствии всех членов полномочной комиссии не решился затронуть.

— Проклятая ночь, мой Станислав… Не могу успокоиться после беседы с комиссарами. Так уж повелось у высокомерных шляхтичей, что паны комиссары хотели бы, словно tempestatem[86], все невзгоды свалить на простых людей из-за того, что Кривонос или какой-то там Яцко из Остра желают добиться шляхетской нобилитации.

— Да что вы, вашмость пан гетман! Именно атаманы Яцко и К-кривонос меньше всего думают о шляхетской нобилитации. Пан Дорошенко, будучи неграмотным и ненобилитованным, ведет себя так же, как, скажем, любой шляхтич из Немирова…

Поручик почтительно стоял возле гетмана, лежавшего на своем военном плаще (гетман в походе любил лежать на нем!) и внимательно прислушивавшегося к словам молодого толкового шляхтича. Жолкевский приподнял голову, осматриваясь вокруг, ища глазами место, где бы рядом с ним прилечь Конецпольскому.

— Пан Стась мог бы куда лучше воспользоваться лоном природы Украины, прошу… Пригласил я пана Станислава, чтобы кое-что выяснить и разобраться в существе некоторых его намеков.

— О чем, п-проше? — почтительно спросил Конецпольский, усаживаясь на краешке гетманского плаща.

Он догадался, что выраженное им несогласие с намерениями комиссии и гетмана в отношении будущего Приднепровского края заставило призадуматься опытного воина-политика.

— Старею, Станислав, старею в этих бесконечных хлопотах.

Ответа зятя на это замечание гетман не ждал, но молча, по-стариковски, покашливал. Ночь перешла ту грань, которая обычно называется «глухой». На востоке, на противоположном берегу бурной, зажатой скалами и пересекаемой порогами Роси, пропели петухи; словно из-под земли подкрадывались робкие сероватые полосы зари. Конецпольский терпеливо ждал. Наконец гетман грузно повернулся к нему и по-заговорщицки тихо сказал:

— А все-таки они не имеют права! По традиционному, не нами установленному закону, возглашающему господство шляхты Речи Посполитой, хлопы не имеют права так мудро рассуждать, мой Стась. Тем более не только разумно, а, проще, — издевательски… Ведь они только хлопы. У них есть свое место на земле, на которой по милости господа бога они живут. А в intestini belli[87], ими же и затеваемой каждый раз, они занимают противную шляхте сторону.

— К сожалению, прошу, вельможный п-па-ан гетман, сторону также и равноправную… Во времена Спартака оружие ставило даже рабов в равное положение с патрициями.

— Да, Стась, такую равноправную в intestini belli сторону, как и рабы в борьбе с римскими патрициями… Кстати, тот юноша, сын чигиринского подстаросты, действительно писал только то, что ему диктовали Яцки, или вставлял и свое, округляя их мысли?

— Что я могу сказать, в-ваша милость?.. — Поручик заикнулся, замялся, подбирая-более точные слова.

— Так я и догадывался!.. Ничего не нужно говорить, Стась. Так я и догадывался, что письмо составлял он! Чувствуется рука иезуита!! Очень способный ученик этот юноша. Но не станет ли он действовать во вред своим иезуитским учителям?.. Юноша утке несколько раз проявил хлопскую горячность, но все-таки он умница. Пан поручик не знает, о чем сын Хмельницкого разговаривал с тем перебежчиком?

— Ничего не понял, уважаемый пан, ибо языка н-неверных я не изучал…

— Напрасно, Стась! Хлоп успел наряду с латинским, немецким изучить и турецкий язык. Он немало успел под присмотром иезуитских наставников.

— Наверное, так, ваша милость.

— Вот что: пан поручик правильно говорит, что с казаками сейчас нужно по-иному строить свои взаимоотношения… по-иезуитски. Наше государство, наша шляхта, как и прежде, живет и процветает за счет чинша, испольщины, арендной платы хлопов! Так устроена жизнь на земле, мой Стась! А как-то изменить политику… Правда, мне уже трудно сдержать жажду к наживе наших воевод и старост. Ослабевать стали бразды правления, дорогой Стась… Но стоит ли менять политику? Сами хлопы были бы поражены, если бы они получили право свободно селиться в те степи и заниматься казачеством. Таково мое отношение к вольным мыслям, которые будоражат умы не только пана Станислава или Хмельницкого, уважаемого мною за честность и воинскую храбрость. У Короны польской есть еще и «оптиматы»… Да хватит уже об этом. У нас еще много срочных дел. Днем пан вместе с комиссарами поедет вести переговоры с казачеством и… должен подсказать им необходимость соглашения с казаками о реестре. В этом отношении пан поручик прав, однако, проше пана, это должен быть реестр, а не потачка самоуверенным казакам!

— Понимаю пана: реестр и выстроенные перед комиссаром вооруженные казаки, а не хлопская толпа на площади Терехтемирова…

— Да, пан верно понял мои мысли ad vota mea[88], диктуемые государственными интересами… А покуда паны комиссары будут осматривать какую-то там тысячу вооруженных низовых казаков, пан Станислав… должен позаботиться о привлечении на сторону Речи Посполитой турецкого перебежчика. Нех бендзе он среди казаков нашим всевидящим оком.

— Должен напомнить п-пану гетману, что я не знаю турецкого языка…

— Все это обман, поручик. Этот перебежчик, уверен, прекрасно разговаривает на хлопском языке… Иначе он не перебежал бы на сторону казаков. Таким образом, в этой комиссии для поручика самое важное: приобрести для Речи Посполитой двойного лазутчика, который за злотые будет осведомлять нас и о Стамбуле и о казаках. А сейчас спать, спать! Занимается рассвет. Панам комиссарам сам дам указания о ведении переговоров с казаками в Терехтемирове. И впрямь: больше тысячи хорошо вооруженных низовиков они не соберут, а мы великодушно закрепим за ними status quo[89].

На этом разговор прервался. Каждый из собеседников был занят своими мыслями. Молчаливо стоял дворец, окруженный широколистными кленами, настороженно молчал город за стонами замка. Даже шум Роси, прегражденной гранитными порогами, казалось, утих в эту предрассветную пору.

— Как было бы хорошо для нашего государства, если бы казакам удалось выставить перед комиссарами сильный и хорошо вооруженный реестр! — снова мечтательно заговорил Конецпольский, даже не заикаясь. — Речь Посполитую отягощают вечные раздоры из-за шведского престолонаследника, а под боком — Россия, которую в течение десятилетия Корона не могла прибрать к своим рукам, а на ногах — тяжелые турецкие кандалы… Хорошее казацкое войско во всех случаях ох как нужно стране!..

Жолкевский, казалось, больше прислушивался к говору Роси, к затаенному шуму просыпавшегося города, чем к рассуждениям молодого патриота. Переждав, покуда поручик умолкнет, он сказал:

— За сыном Хмельницкого, пан поручик, прошу внимательно следить! Такие талантливые юноши могут украсить чело государства или опозорить его…

— Такая крайняя альтернатива, ваша милость?

— Казаки на море, Стась, мудро говорят: кулик — птичка-невеличка, а всегда предвещает мореплавателю если не берег, то гибель. Мы с вами, к сожалению, ответственные кормчие в житейском море нашей отчизны, и мы должны бдительно следить за куликом!..

14

Престольный праздник апостолов Петра и Павла в Печерских церквах одновременно был и днем рождения Петра Конашевича Сагайдачного. Еще живя на Самборщине, Сагайдачный был приучен родителями к почитанию апостольских дней и теперь со всей страстью своей набожной души простаивал в притворе Петропавловской церкви заутрени, литургии и даже вечерни. Но каждый день он посылал джур в Терехтемиров, получая от полковника Дорошенко полную информацию о том, что происходит в казацком Круге.

Среди атаманов терехтемировского сбора казаков у него был верный глаз и надежная рука не только в лице полковника Дорошенко. Военные способности Сагайдачного вызывали восхищение атаманов и простых казаков. Он хорошо понимал глубину и прочность своего влияния на казачьи полки и был уверен, что в Терехтемирове решат так, как он, Петр Сагайдачный, сочтет нужным.

Однако прибывший к нему расстроенный гонец доложил о резком оскорбительном письме, которое казацкие старшины направили польному гетману в ответ на его строгое предупреждение. Особенно обеспокоила Сагайдачного задорность, вольность тона, недопустимая в разговоре с представителями Короны. Остроты, которые так потешали атаманов во время составления ими письма, по мнению гетмана, были неуместны, непристойны.

«О чем только думают буйные головы низовиков?» — подумал полковник и обратился к джуре:

— Это все Бородавка мутит воду?

— Да нет, пан старшой. Пан Яков смеялся не меньше других, но ничем не проявил себя более других при составлении письма пану гетману.

— Не проявил? А разве не он подбивал низовых казаков не собирать Круг в Терехтемирове? Пускай, мол, паны комиссары сейма в Базавлуке изложат свои кондиции казакам… Знаю Бородавку. А что ж полковник Дорошенко, Жмайло? Неужели этот парубок, Кривонос, заправлял всеми делами в Круге? — Сагайдачный широким крестом, казалось, отмахнулся от «Иже херувимы», донесшейся сюда сквозь двери храма, около которых вел разговор с джурой.

Джура также смиренно перекрестился пятерней, угождая старшому запорожского войска, и монотонно, точно твердя молитву, продолжал рассказ о событиях в Терехтемирове:

— Пан старшой плохо думает о Кривоносо. По совести говоря, этот парубок, как говорит пан старшой, помог пану полковнику Дорошенко навести порядок в Круге. Наказной Жмайло склонялся было к мнению пана Якова, чтобы никакого послания не писать коронному гетману, но все-таки послушался Кривоноса. Тот парубок такого мнения, что не следует дразнить напрасно собак, как он выразился. Что же касается латыни, то сию грамоту писал какой-то спудей из Львова.

— Из Львова? Кто же это такой?

— Сказывают, сынок чигиринского подстаросты. В поединке он сразил турецкого бея, славный хлопчина! С неверным, который перешел на сторону казаков, по-турецки чешет, словно с родным отцом говорит, — присягаюсь, что правда. Разбитной хлопчина…

— А каким образом чигиринский подстароста оказался в Круге? Удивительно, ничего не понимаю… Ну хорошо. Держите коней в полной готовности. После богослужения выедем.

15

В Терехтемиров Сагайдачный прибыл ночью. Свинцовые тучи как бы усиливали ночную тьму. На улицах и на площади было пусто, только дежурные перекликались, стараясь перебороть первый сон. Едущих от переправы всадников окликнули у ворот собора, спросив пароль:

— С какой стороны ждать волков, панове казаки?

— С той стороны жди волков, откуда филин трижды закричит, — ответил джура, встретивший Сагайдачного на переправе.

— Похвально несут службу дозоры, — одобрил Сагайдачный.

— Слава богу, охраняем! — коротко ответил ему джура, в говоре которого слышался самборский акцент.

Въехав в монастырские ворота, военный отряд, сопровождавший старшого, остановился. Тот же джура, получив дополнительные приказания Сагайдачного, спешил отряд и проводил атамана в дом настоятеля собора.

Сагайдачный сам постучал в дом настоятеля, прося приюта и благословения. Священник спросонья благословил старшого, который попросил у него прощения за то, что обеспокоил поздней ночью.

— До утра, батюшка, думаю, достаточно времени, чтобы получить из ваших уст самые точные сведения о Круге. Всемилостивый господь простит священнослужителю мирские разговоры о событиях, происходящих на грешной земле. Вельможный пан гетман, говорят, страшно гневается на казаков за неучтивый ответ нашей старшины на его послание. Так ли это, почтенный пан Онуфрий?

— Дела божьи, а суд королевский, уважаемый пан Петр, — неопределенно произнес священник, входя в роль хозяина, принимающего такого важного гостя.

— Аминь, батюшка, — согласился с ним Сагайдачный.

Священник приоткрыл дверь, окликнул монастырских послушников, велел подать ужин, а сам скрестил тонкие сухие пальцы рук на груди под серебряным александрийским крестом. Как воспитанный человек, он не стал ждать от высокого гостя повторения вопроса. Почтительно подходя к столу, возле которого сидел Конашевич, не спеша произнес:

— А суд, чинимый католиками, иезуитами, противен есть нашему народу, и судить его могут только праведные… Егомость пан коронный гетман хочет поставить казаков на колени перед своим ликом, яко перед ликом божиим, перед которым только и подобает становиться человеку, брату во Христе сущему! Шляхтичи уже поставили на колени поселянина, чуть ли не в ярмо запрягли наших крестьян-хлебопашцев вместо скотины, а за то, что он дышит воздухом, отбирают у него десятую часть жизни, достопочтенный пан Петр. Теперь очередь за казаками. На них еще не успели набросить петлю, при помощи которой егомости гетману легче будет задушить их… А мудрое Святое писание глаголет так: «Мне отмщение и аз воздам…»

— Да, батюшка, это давно известные приемы шляхты, и диву даюсь, что такой умный человек, как гетман Станислав Жолкевский, даже на склоне лет не оставил этих затей. Будем надеяться на промысел и всеблагую мудрость всевышнего…

— Святые слова молвишь, брат наш великий, Петр Конашевич! Ждем мудрого решения. А наши ответили пану гетману, надеясь только на себя, на свои собственные силы.

— Латынью поглумились над гетманом, сказывал джура.

— Пустое, никакого глумления не было, пан Петр, а только решительный ответ написали без упования на небо. Пан Михайло тоже одобрил его.

— Но вельможный пан гетман разгневался, читая эту грамоту полковников. У меня есть свои уши около гетмана. А батюшку прошу забыть о том, что я сказал, и стать таким же надежным ухом при старшинах моих наказных атаманов Бородавки и Жмайла.

— Душой аз, яко Савл, господу богу предан семь, а бренным телом служил и буду служить народу православному, еже под кормилом десницы твоя, пан брат Петр, ку вящему благоденствию ся вознесе. Говори, повелевай. В Круге старшин казацких у меня есть свои люди, все до единого слова передают мне.

Батюшка умолк и тяжело вздохнул. Сагайдачный был уверен в том, что настоятель расскажет ему обо всем, хотя и не без соблюдения предосторожности. Гетман чувствовал, что ота предосторожность была следствием отнюдь не страха настоятеля за свою персону, а беспокойством о судьбах православного народа. И, успокаивая батюшку, он заговорил доверительным тоном:

— О душе своей часто забываем мы, уважаемый отец Онуфрий, но денно и нощно я пекусь о душе народа нашего. Молитвой, умом, а то и мечом, пока рука держит его, буду отстаивать перед Короной наше благоденствие! Уничтожим проклятую унию, добьемся от короля своих прав на торговлю, на охоту, на покосы и лесные угодья, без всяких поборов третьей, четвертой или десятой части в пользу ненасытной шляхты! Крестное знамение и молитва раба божьего Петра пускай будут свидетелями перед богом и батюшкой в искренности моих намерений. Пока жив — буду бороться за эти права.

— Во имя отца, сына и святого духа, аминь! — завершил батюшка клятву казацкого вожака.

Послушники принесли ужин. Батюшка уже второй день поджидал прибытия Сагайдачного и велел держать готовой хорошую закуску. На столе появились жаренные на конопляном масле карпы, пирожки с вишнями, которые очень любил самборский шляхтич Сагайдачный. Большой каравай ржаного хлеба, освещенный ярким светом четырех тройных подсвечников, стоявших на столе, отливал яичным блеском, подрумяненной коркой.

У высокого гостя Терехтемировского собора даже слюнки потекли, когда он увидел большую миску с медом к пирожкам. Когда же послушник поставил на стол глиняную сулею настойки и два хрустальных валахских бокала, Сагайдачный с благодарностью посмотрел на настоятеля, который в этот момент учтиво приглашал его отужинать:

— Благословим, что послал господь в сей нашей земной обители. Не во чревоугодие, а венца благостного в бытии сем…

Сагайдачный поднялся и вышел из-за стола. Подошел к иконостасу и стал молиться, как полагалось перед едой. Но вдруг что-то вспомнил, посмотрел на настоятеля и, показывая рукой на сулею медведовки, сказал:

— Пана бы Михайла, полковника Дорошенко, на сию снедь, батюшка, пригласить… «Отче наш, иже еси на небеси…»

— Сию же минуту прошу, прошу. «Да святится имя твое, да приидет царствие твое…» Брат Остап… — обратился священник к послушнику, который заглянул в приоткрытую дверь: — Велите моему джуре сию же минуту пригласить ко мне пана Дорошенко. Может быть, еще кого-нибудь?.. «Остави нам грехи наши, яко же и мы…»

— Только одного пана полковника. Джура — свой человек?

— Молодой Григорий Саввич, из обедневшей киевской шляхты… «Яко же и мы оставляем должникам нашим…»

16

Ужин в доме батюшки Онуфрия затянулся почти до рассвета. Вначале полковник Дорошенко подробно рассказывал старшому о событиях в Терехтемирове, о послании гетмана Жолкевского и об отправленном ему ответе. Сегодня вечером стало известно, что комиссия сейма в полном составе должна прибыть с ответом на казачий реверсал…

Но полковник то и дело прикладывался к настойке, и разговор в конце концов прервался. Старшому, кстати, уже была ясна вся обстановка в войсках, прибывших на большой Круг. Он невольно призадумался, продолжая ужинать. А когда полковник, сидевший в красном углу, близ иконостаса трех святителей, захрапел, Сагайдачный приказал не будить его, а сам вышел из-за стола, задумчиво поглаживая свою старорусскую бороду. Потом прошептал молитву, благодаря бога за ужин, поблагодарил и батюшку. Этот человек, так усердно заботящийся о своей душе, был совсем непохож на того Сагайдачного, которому было так хорошо в самой гуще казацкой. Но и тогда и теперь его беспокоила судьба всего обездоленного православного края — беспокоила так же сильно, как и честного терехтемировского настоятеля. Да разве только их двоих?!

Отказавшись от сопровождения джуры, Сагайдачный вышел подышать свежим предрассветным воздухом. Уже угасали звезды на небе, вдали за Днепром серел горизонт. Церковный двор показался старшому реестрового казацкого войска неимоверно тесным. Волнующий разговор с настоятелем, не дающие покоя мысли о судьбе края терзали его голову, а после гостеприимного ужина чувствовалось неприятное томление в груди. Ему захотелось выйти на широкий простор днепровского берега, чтобы побыть там одному со своими мыслями. Разве могут быть его советчиками поп, фанатически ненавидящий католицизм, или неграмотный, хотя и искренний полковник? «Отмщения ми… и аз воздам!..» Безгранично преданный Конашевичу, полковник Дорошенко никогда не посоветует ему, а лишь согласится с любым мнением старшого…

А он нуждается в совете, ах как нуждается! В искреннем, доброжелательном, разумном совете, какой могут дать только родная мать да самый верный друг.

Только посоветуйте и… «аз воздам!».

С берега повеял легкий ветерок. Где-то вдали, в камышах на лугу, откликнулась утка. «Нет, жизнь не замерла», — подумал старшой, охваченный тяжкими думами.

Сагайдачный повернулся, чтобы по переулку спуститься к Днепру, и остановился. Со двора, что пониже, к нему донесся оживленный разговор молодых казаков. Затем на улицу вышли двое, ведя в поводу оседланного коня. Какой масти конь — не разобрать. А это очень, очень интересовало воина Сагайдачного, его умиляла не только искренняя молитва, но и хорошо снаряженный конь. В предрассветном тумане четко вырисовывались силуэты казаков. Они прощались как побратимы. Сагайдачного тронула искренность объятий и поцелуев. «Только подлинное побратимство и удерживает нас от униатского разброда…» — чуть ли не вслух высказал он горькую мысль. А казаки тем временем уже расстались. Один остался, постоял некоторое время во дворе, обсаженном ивами. А второй повел на поводу оседланного коня. «Очевидно, был в гостях…» Неспокойный конь вырывался из крепких рук стройного, как девушка, казака. Должно быть, совсем молодой хлопец! Он ласково разговаривал с конем, придерживая поводья. Пройдя уже довольно значительное расстояние от места прощания, остановил его, наверное намереваясь сесть в седло. Но конь не слушался, становился на дыбы.

Вдруг словно из-под земли вынырнула еще одна, четко вырисовывавшаяся на восточном склоне неба фигура казака, очевидно, постарше. Как и заведено было у казаков, он пошел навстречу, властно крикнул на коня и тоже схватил неспокойное животное под уздцы.

Сагайдачный на миг залюбовался таким проявлением казацкой солидарности и умелым обращением с резвым конем. Все иные мысли в это мгновение улетели прочь. Он ускорил шаг, — вполне естественно: воину захотелось поближе посмотреть на молодого казака, который отважился ехать на необъезженном коне и, видимо, в дальнюю дорогу. Но его заинтересовал и второй казак, так уверенно обращавшийся с конем. Его помощь была очень необходима молодому казаку, и он, поняв это, своевременно подошел… «Извечная благородная черта побратимства у украинских людей!»

Но… что это? Или старшому показалось в предрассветной мгле? Он еще больше ускорил шаг, ибо старший казак поднес руку к поясу, туда, где всегда торчит если не пистоль, то хороший нож. И в то время, когда молодой казак, воспользовавшись помощью, намеревался вскочить в седло, свободная и, наверное, не пустая рука другого резко ударила коня под задний пах…

Конь словно взбесился, стал на дыбы. Молниеносно вырвался он из рук обоих и, чуть было не сбив с ног молодого казака, бросился вскачь. Молодой казак собирался уже сесть в седло, а оказался на земле. Но сгоряча он еще держался за поводья, тащась некоторое расстояние за лошадью, и не сразу отпустил их.

— Ах, мерзавец! — выругался Сагайдачный и в тот же миг бросился наперерез коню.

Своей сильной рукой он схватил поводья и так дернул голову коня, что тот, заржав, упал на передние ноги. Потом вскочил на ноги, осыпав Сагайдачного песком, захрапел и оглянулся, но уже больше не порывался бежать.

— Эй, стой, говорю! — снова крикнул Сагайдачный казаку, который так предательски всполошил коня и теперь торопился скрыться в одном из дворов, заросшем кустарником. — Стой, мерзавец! Из какого куреня, выродок?! — свирепо кричал старшой.

Не будучи в силах догнать преступника, он вытащил из-за пояса пистоль. А «выродок», словно крыса, скрылся в густых зарослях, поглощенный мраком.

— Кто этот твой мерзкий доброжелатель, молодец? — спросил Сагайдачный у Богдана, ибо молодой казак и был сыном подстаросты Хмельницкого.

— Сердечно благодарю пана… пана… — заикаясь, произнес Богдан, немного хромая, но довольно быстро подойдя к своему спасителю. — Пан Максим Кривонос снарядил меня в путь на горячем и недостаточно объезженном коне.

— Так это Кривонос, подсаживая молодого казака, ударил коня ножом в бок, что тот как бешеный стал на дыбы?

— А, ножом в бок? Нет, уважаемый пан. Максим предупредил меня о нраве коня. Но мне все же пришлось снарядить этого потому, что раньше у меня был чужой конь, принадлежащий переяславскому купцу. А ножом в бок… Не понимаю. Весьма благодарен вам. — И Богдан поклонился еще раз.

Присмотревшись вблизи к своему спасителю, он подумал, что стоящий перед ним человек с дорогой саблей и немецким пистолем в руке, очевидно, важный атаман. Только растрепанная большая борода показалась необычной.

Сагайдачный отдал поводья Богдану, а сам стал осматривать раненый бок лошади.

— Кинжалом, проклятый, полоснул коня по животу!.. К счастью, впопыхах только кожу поцарапал. Кто ж он такой, спрашиваю? Подлый сын змеиных родителей, как враг, хотел запороть коня, погубить молодца…

Богдан с испугом посмотрел в ту сторону, куда скрылся непрошеный и такой опасный помощник. Пожав плечами, он объяснил:

— Какая-то выходка сумасшедшего или… Очевидно, так и есть, как говорит пан. Это не казак, а перебежчик из турецких войск, называющий себя Селимом, прошу пана. Он приехал вместе с донцами, интересные рассказывал вещи при моем посредстве, поскольку он не знает нашего языка. Казалось, искренне желал стать казаком, даже хотел отказаться от басурманской веры и принять православное вероисповедание…

— Перебежчик? А не лазутчик ли турецкого султана? Благодари бога, юноша, твои родители счастливы. Если бы турок не растерялся, заметив меня в последний момент, то не соскользнул бы его предательский нож с ребра животного. Выпустил бы он потроха коню, тот и озверел бы… Ты мог бы жизни лишиться от такой помощи. У пана какие-то счеты с турком?

Расстроенному Богдану пришлось только пожать плечами. Он отряхивал с одежды пыль, а в голове роились разные догадки. И хотя был не уверен в своих предположениях, тихо ответил:

— Очевидно, да. Переяславский купец предупреждал меня, что какой-то турок — а это, наверное, он и есть — интересовался мной… Они хотят отомстить мне за одного бея, который погиб в поединке со мной, и этим почтить его память. Впрочем, возможно, что это был другой турок… Но я, очевидно, задерживаю пана, прошу прощения…

— О нет, нет, прошу! Только что вышел пройтись подышать свежим днепровским воздухом. Пан юноша торопится? — вежливо спросил казак, с удовольствием поглаживавший свою бороду.

— Упаси боже, куда в такую рань! Собираюсь выезжать вместе со своими, они, должно быть, ждут меня на постое. А пан, прошу прощения, наверное, казацкий старшина или как? — с любопытством спросил Богдан, стараясь подражать в выговоре своему спасителю с патриаршей бородой.

— Да, юноша, — старшина. Такие дела… В Терехтемиров сейчас много старшин съехалось… — ответил тот, вздыхая, и Богдан не понял, то ли он осуждает съезд, то ли сожалеет о чем-либо ином.

— Я понимаю пана. Наверное, тяжело быть старшиной в регименте, когда вокруг такое волнение. Мать с одним ребенком прежде времени седеет, а ведь у старшины немало всяких хлопот и не с одним…

Сагайдачный даже улыбнулся, услышав такое меткое сравнение. Юноша казался хорошо воспитанным, и с ним было приятно разговаривать.

— О каком движении говорит пан, прошу, если наши казаки победоносно отразили нападение басурман в этой местности? Наступают мирные времена, юноша, скоро добьемся соглашения с польской Короной. Какое же волнение?..

И Сагайдачный повернулся к Богдану, державшему уже совсем усмиренного коня под уздцы. Его подкупил интерес юноши к государственным делам, и захотелось услышать о них мнение молодежи. Ведь это она, самая молодая сила в государстве, проявила столько стойкости и рыцарского мужества в борьбе с турками и татарами. А под Паволочью…

— Мирные времена, говорит пан, но настанут они только после победы над неверными, да и то — надолго ли? Теперь у казаков новые заботы, с паном гетманом Жолкевским… Вы-то не были на раде старшин, где королевский поручик пан Конецпольский предъявил, как говорится, гетманский ультиматум не только казакам, но и широкому кругу наших людей, занимающихся хлебопашеством. Он старался склонить панов полковников согласиться с требованием Жолкевского.

— К сожалению, я там не был. Так и до ссоры недалеко… А я не был.

— Пан может лишь сожалеть об этом, так как Конецпольский вот уже три дня как уехал из Круга. Ходят слухи, что вельможный пан гетман весьма недоволен ответом полковников, но все-таки он согласился с их предложением…

— Как это — согласился, юноша?.. — «Занятный молодец», — подумал Сагайдачный.

— Полковники говорят, что пан Станислав Жолкевский согласился направить на казачий Круг сеймовую комиссию в полном составе не для предъявления ультиматума, а для мирных переговоров.

Сагайдачный вздохнул и сразу не нашелся что ответить молодому казаку, так уверенно говорившему об этом. На площади стало немного светлее, и он присмотрелся к юноше, открытое лицо которого дышало умом и искренностью. У Сагайдачного возникло желание посоветоваться с ним. Ведь казацкая мудрость определяется не длинными усами.

Юноша тоже вежливо ждал осуждения или, может быть, одобрения его слов.

— Об этом я знаю. Разумеется, пан гетман должен был теперь послать к казацким старшинам не гонца, а самых почетных комиссаров сейма. Наверное, он поручил им уговаривать нас. А зачем нас уговаривать?.. — сорвалось с уст Сагайдачного.

Он хотел было поправиться, но Богдан уже подхватил:

— Вы правы! Уговаривать казаков, когда ему самому прежде всего следовало бы понять положение украинского народа. Ведь ему уже приходилось иметь дело с Наливайко, а все-таки продолжает дразнить людей, как собаку на цепи!..

— О, разумно рассуждает наша молодежь: именно как собаку на цепи. Прекрасно сказано, мой молодец, хоть и горько это. Ибо если собаке дать волю, то дразнить ее уже будет небезопасно даже вооруженным воеводам и старостам Речи Посполитой! Удивительно разумно сказано, юноша. Как собаку на цепи, дразнят наших людей паны католики.

— Разве только католики, прошу, пан старшой?

— Католики и униаты, казаче. У короля нет беспристрастных советников из числа шляхты, благожелательно относящейся к народу. Им руководят католики…

Богдан с еще большим дружелюбием посмотрел на старшину, который изредка поглаживал рукой клинообразную бороду. Спорить с таким солидным человеком ему не хотелось. Но ведь он не мог и смолчать, если был не согласен. И по-юношески горячо возразил собеседнику:

— Католичество — это вера, уважаемый пан. У одних католичество, у других мусульманство, а у некоторых и наша восточная вера. Но главное, будто сговорились паны против тех людей, которым в труде и в ежедневных заботах некогда вверх глянуть, спокойно помолиться… Зарятся на плоды их труда, стараясь подчинить себе тружеников не только сел, но и городов. Вы говорите: католичество… Это верно, что католичество погрязло в пороках и преступлениях, о чем говорил еще Савонарола. Ну и пускай бы молились себе, погрязая в них еще глубже, да не трогали бы людей. Сколько этих униженных, оскорбленных, осужденных — так же верующих в Христа, как и те, что находятся у власти! Выдумали унию! Католики? Так молитесь в костелах, а магометане — в мечетях, православные — в церквах. Чего же они зарятся на нивы наших хлебопашцев, на их амбары? Почему в селениях и то не могут дождаться законного срока, старосты облагают подушными, домовыми податями безжалостно?.. А люди терпят-терпят, а потом и терпению придет конец. Вельможный пан гетман, я уверен, все это хорошо понимает, но в первую очередь заботится об интересах своих католиков, воевод, старост, знатной шляхты. А среди них есть и некатолики… Пан Максим сказывал мне, что казаки ждут пана Петра Конашевича Сагайдачного…

Сагайдачный даже вздрогнул, с восхищением слушая удивительно мудрые рассуждения такого юного казака. Почти с испугом он осмотрелся вокруг, нет ли поблизости кого-нибудь, кто знает его в лицо.

— А что же он, Сагайдачный? — осторожно спросил.

— Умный, говорят, старшой. И против католиков и против мусульман одно советует…

— Что, прошу, казаче, он советует? Я ничего не слыхал об этом.

— Сообщу вам только то, что говорят казаки, передавшие слова самого Сагайдачного. Думаю, у пего слова не расходятся с делом, коль он опирается на казацкую силу! Воин же он, безусловно, заслуженный.

— Это верно, казаче. Слыхал и я, что пан Сагайдачный стремится защитить народ от посягательства униатов и действительно заботится о создании великого казацкого войска, возлагает большие надежды на поддержку народа. Однако и казацкая сила порой попадает, как говорит пан, на привязь. Станислав Жолкевский умен, что и говорить, да не только он диктует королевские законы. Он стремится ограничить казацкие реестры, старается сократить вооруженные силы народа… Вот прибудут королевские комиссары, станут добиваться сокращения реестра казаков. Как я должен… то есть мы все, в первую очередь старшины казацкие, вести себя с ними?..

— А зачем преждевременно, пан, забивать себе голову этими мыслями, — успокаивал себя Богдан. — Наверное, пан Сагайдачный так отрежет панам комиссарам…

Сагайдачный невольно засмеялся, словно одобряя суждения юноши, и также по-заговорщицки стал расспрашивать:

— Наверное, пан казак уже слыхал, как именно отрежет пан старшой? Хотелось бы и мне узнать, ведь хочу…

— К сожалению, не слыхал и я, но, думаю, будет ладно. Такой опытный дипломат-воин, как пан Конашевич, не даст панам комиссарам обвести себя вокруг пальца. Шутка ли — сократить реестр казаков почти на второй день после такой счастливой виктории над неверными. Тысячи наших людей вырвали из неволи! А сейчас вот снова идут разговоры о набеге неверных со стороны диких степей…

— А все же было бы интересно услышать от пана казака, как он представляет себе ответ Сагайдачного комиссарам? Ведь я и сам, как старшина, должен подумать об этом. А комиссия на этих днях должна прибыть в Терехтемиров, ультиматум гетмана остается в силе, наше войско хотят сократить, отправить по волостям, отдать их под власть Короны и шляхты…

— Пан старшина и не догадывается, что пан Конашевич постарается выстроить все свои казацкие полки, с воинскими почестями встретит панов комиссаров сейма, салютуя, оглушит их залпами из пушек, а потом и спросит: «Кого прикажете, панове комиссары, вычеркнуть из казацкого реестра, если они вот, прошу, маршируют перед глазами вашмостей каждый с огнестрельным оружием в руках! Их же больше десяти тысяч, панове, а это сила!..» Вот так поступит пан Сагайдачный, отвечая на ультиматум шляхты, уважаемый пан старшина. И уверяю вас, комиссары не осмелятся…

— Очевидно, так, казаче! — удивленный и в то же время обрадованный, поторопился сказать Сагайдачный. — Такая счастливая мысль осенила вас! Благодарю, юноша, за высокое мнение о своих полковниках, старшинах! Наверное, вас уже ждут…

— Не стоит об этом беспокоиться. Искренне благодарю пана, пана…

Сагайдачный одной рукой держал под уздцы коня, а второй легко подхватил Богдана под руку, подсаживая его в седло. Конь только вздрогнул, почувствовав твердую руку. На дворе светало, но улицам стали двигаться джуры, казаки с лошадьми.

Богдан не сдерживал настороженного коня, стараясь оправдать себя в глазах старшины, показать, что он не новичок в седле…

А Сагайдачный только кивнул головой на прощание и направился через многолюдную площадь к подворью настоятеля.

Еще раз оглянулся. Ему хотелось спросить у юноши, кто он, из какого полка. А тот уже был далеко, заворачивал за угол улицы. Он сидел в седле, как заправский наездник, и издали казалось, что он составляет единое целое с конем, рыжая масть которого сливалась с малиновым кунтушом молодого казака.

Ладный хлопчина, атаманом, непременно атаманом быть ему! И каким атаманом!.. Какой огонь вспыхивал в его глазах, когда он рассказывал о чьих-то горьких жалобах, «об оскорбленных, униженных, осужденных»!.. А какое доверие и глубокая вера в разум казацких вожаков! «Выстроит казацкие полки, с воинскими почестями, салютуя, оглушит их залпами из пушек…» Да, оглушит залпами, мой мудрый юный советчик, еще и как оглушит!..

17

И снова в том же белоцерковском замке свирепый, словно загнанный в клетку зверь, метался старый гетман. Дубовые доски, рассохшиеся от жары, скрипели под его тяжелой поступью. После каждого шага его здоровой левой ноги раздавался то грубый, то, наоборот, писклявый скрип доски, и это еще больше раздражало старика. На скамьях, в тяжелых креслах, стоявших у окна, или просто опершись о стол, замерли в молчании недавно прибывшие сюда из Терехтемирова члены сеймовой комиссии.

Януш Острожский мрачно смотрел на ходившего по комнате Жолкевского, провожая его взглядом. Другой Януш — Заславский — также не спускал глаз со взбешенного гетмана, готовый в любой момент заискивающе ответить на вопрос властелина. Рядом с ним, на скамье, сидел боком, словно наказанный школьник, каменецкий староста Калиновский, углубившийся в свои думы. Только Ян Данилович по-домашнему расселся в тяжелом кресле и ни на кого не обращал внимания, кусая поочередно то правый, то левый кончик седеющих усов.

Наконец в коридоре раздались голоса джур и чьи-то четкие шаги. В зал быстро вошел раскрасневшийся от бешеной скачки поручик Конецпольский.

— Мое нижайшее почтение вельможному пану гетману! — еще в дверях произнес поручик. — Прошу извинения за досадное опоздание… Должен был бы мчаться следом за благородными панами, но это…

— Не стоит, пан поручик, тратить время на оправдания… — прервал его Жолкевский, при появлении Конецпольского остановившись, как вкопанный, посреди зала. — Я уже уведомлен о всех конклюзиях пана Сагайдачного. Жду лишь последних новостей от пана Станислава…

Конецпольский окинул взглядом зал, напоминавший ему поле неравного боя. Ему казалось, что на этом поле сражения только чигиринский староста Ян Данилович остался невредимым, даже без легкой контузии. Пан Заславский был похож на труп, рассеченный надвое тяжелой гетманской рукой. Князь Острожский хотя еще и сопротивлялся, однако жало отравленного оружия противника чем дальше, тем глубже въедалось в его тело, и оказывать сопротивление в дальнейшем сражении он уже был не в силах.

«Ну что же, — улыбаясь в усы, подумал энергичный Конецпольский, — принимаю бой!..»

— Добавить что-нибудь к этим конклюзиям, как выражается вашмость вельможный пан гетман, я ничего не могу. Чудесный плацпарад вооруженных казацких сил! Десять тысяч жолнеров, вооруженных огнестрельным оружием, вашмость, как один человек, подчиняются воле Конашевича, выполняют великолепные парадные перестроения в степи! Это уже высокий уровень обучения вооруженного казачества! А громовые залпы артиллерийского салюта, а стройные в едином порыве возгласы «виват» в честь его величества короля, в честь вашей милости пана п-польного гетмана… Это, уважаемые панове, могущественная патриотическая д-демонстрация вооруженных сил, так необходимых Короне при ее затруднительном положении на границах, в ее великодержавном стремлении к расширению их…

— Обман! Обманул нас самборский шляхтич! Ослепил панов комиссаров! Члены сеймовой комиссии, усыпленные Конашевичем, перестали отстаивать государственные кондиции. Он усыпил и шляхетскую бдительность Станислава Конецпольского, на которого мы возлагали такие надежды!..

— Однако смилуйтесь, прошу, вашмость… Этого Конашевича я считал фа-аворитом вельможного пана гетмана. К тому же я есмь п-послан…

— А, да, да, прошу прощения… Пан Станислав получил от меня-совсем другое поручение в этом посольстве.

— Я с успехом выполнил его, в-ваша милость.

— Уверен в этом, поручик. Пан может все рассказать. Хорошо, хоть добились того, что окончательное соглашение с казаками уважаемые паны комиссары подпишут после одобрения сейма…

— Это был единственный наш козырь в такой неожиданно сложившейся ситуации, вельможный пан гетман, — еще раз попытался оправдаться Острожский. — Не могли же мы согласиться на установление наличного реестра, проше… Пан Сагайдачный, под гром артиллерийского салюта, предложил нам точные реестры казаков на десять тысяч… мол, берите, сокращайте, а на деле — вот они шагают все с ружьями, разрезают воздух залпами из жерл пушек…

— Хорошо, пан князь, хорошо. Вы меня почти убедили в том, что окончательно решить этот вопрос должен сейм… Кстати, недавно прибыл в Белую страж Короны на Украине Стефан Хмелевский. Думаю, что нам следует пригласить на это совещание и пана региментара. Прибыл он сюда с тысячей преданных Короне войск, хорошо вооруженных, не хуже казаков.

— Разумеется, разумеется, — согласились Калиновский и Заславский.

Данилович промолчал — он был все еще обижен на Хмелевского, памятуя о его защите казака, осужденного на казнь, во время охоты в Звенигородке.

Станислав Жолкевский тяжело кивнул головой джуре, стоявшему у дверей. В зале воцарилась тишина, отчетливо было слышно, как быстро удалялся джура, выполняя приказ, как вскоре раздались приближающиеся размеренные шаги. Снова открылась дверь, и в зал вошел прекрасно вооруженный региментар польских войск на Украине.

— Нам хотелось бы, пан региментар, проводить совещание вместе с вами. Прошу садиться. Паны комиссары, придя в восхищение при виде выстроенных паном Сагайдачным казаков, не добились сокращения реестра, не пришли к согласию и по другим статьям, направленным на усмирение мятежных хлопов… Пан региментар по моему указанию, вероятно, уже проинформирован моим джурой обо всем происходящем здесь. Но сейчас пан поручик должен передать нам не менее важные сообщения о других мерах по обеспечению безопасности Короны. Прошу слушать, панове…

— Благодарю, уважаемые панове комиссары, за внимание и доверие… А пан Петр, давно известно, любит военное дело не меньше, чем восточную веру. Еще бы не блеснуть ему вооруженными силами казачества, которое считает его не только своим военным командором, но и прелатом их церкви, — промолвил Хмелевский.

— Прошу, пан Станислав, начинайте, — приказал Жолкевский, дослушав региментара.

Хмелевский окинул взглядом зал, прошел в дальний уголок, где у стены стояла скамья, и сел, слегка кивнув головой надутому Даниловичу.

— Из всего п-плана гетмана мне было поручено исполнение лишь одного пункта, — начал Конецпольский, не торопясь, чтобы реже заикаться. — Я должен был привлечь для нашей тайной службы турецкого перебежчика, уважаемые панове… Как и предполагал егомость пан г-гетман, тот перебежчик прекрасно разговаривает по-польски, поскольку сам не настоящий турок, а грек, прошу, грек из Александрийской области. Его имя Селим, и магометанство принял, попав в неволю к туркам, будучи казаком. Раньше он бежал из Александрии, акклиматизировался за днепровскими Порогами, в свое время усвоил язык и обычаи казацкие. Получив соответствующие указания егомости, я-я сам отобрал пленного Селима у донских казаков, а потом предоставил ему полную свободу. Но, проше, только после того, как он поклялся Магометом преданно служить Короне. Я предупредил неверного, что в случае измены лишим его жизни…

— На каких кондициях, прошу, пан Станислав? — спросил гетман. — Клятва Магометом, данная троекратным изменником, не может служить полной гарантией, а жизнь кое-что стоит. Пожалуйста, продолжайте…

— Гарантия в нашем деле, проше панство, — чистая условность. А кондиции, прошу — это несущественные м-мелочи. Тамошний грек, именованный Селимом, полностью отдает себя в услужение его королевскому величеству. Он требует только одного, чтобы султанский двор, особенно Мухамед Гирей крымский, не сомневался в его верности.

— Корона должна выдать греку грамоту в этом или как? — спросил Жолкевский, улыбаясь в усы.

— Значительно проще, в-ваша милость. Тут целая история, но это уже дело самого грека. Пан Селим — не настоящий перебежчик…

— Еще одно предательство…

— Да, уважаемый пан Ян, еще одно и, вероятно, не последнее… Он не настоящий перебежчик, а лишь доверенное лицо Мухамеда Гирея, который руками Селима хочет уничтожить всю семью храбреца, победившего в поединке известного Ахмет-бея. Как известно, этот важный бей погиб где-то под Могилев-Днестровским, во время разгрома войск Мухамеда под Паволочью.

— Постой, постой, пан поручик… — перебил Жолкевский. — Ведь всем известно, что сын чигиринского подстаросты, юноша Хмельницкий, победил его в честном поединке.

— Да, вашмость. Об этом уже известно и Селиму. И не только это… Ему известно и о том, что коня Ахмет-бея, трофей Хмельницкого, решили укрыть у какого-то пана Джулая, который живет на Веремеевском хуторе, в старостве князей Вишневецких. Какой-то выписчик из реестра, уважаемые панове, как сообщил пан Селим… В конце концов лазутчик по довольно сходной цене будет служить Короне…

— Позор! — неожиданно воскликнул региментар Хмелевский из дальнего угла. Словно разбуженный своим восклицанием, он тут же вскочил с места.

— Не совсем сметливым купцом оказался пан Станислав… Ведь Хмельницкий является государственным урядником! — сказал и тоже поднялся с кресла чигиринский староста, но, встретившись взглядом с Хмелевским, тотчас сел снова.

Однако его слова, пусть даже и не совсем уверенно сказанные, все же оказались поддержкой для региментара. Хмелевский вышел на середину зала и еще более решительно произнес:

— Не позволим!.. За одно слово презренного шпиона пан поручик готов уничтожить всю семью честного служащего, патриота Речи Посполитой!.. Кто разрешит, уважаемые панове сенаторы!

— Прошу успокоиться, пан региментар! — воскликнул Жолкевский, энергично подняв руку. — Пан поручик только докладывает о запрошенной цене шпиона, не сказав ни слова о согласии…

— Да, прошу панове, — вытаращив глаза, с нескрываемым беспокойством оправдывался поручик. — Я сказал пану Селиму о том, что он запросил н-необычную плату. Взяв ее, он сам с-станет на ковер поединка. Ведь победитель т-того б-бея, как известно, является вооруженным ч-человек-ком…

Приступы заикания душили Конецпольского, мешали ему говорить, и он умолк. Только его щеки все еще нервно подергивались, и он вынужден был приложить к ним руку.

— Позор! Не желаю слушать! Разрешите, ваша милость, не слушать об этом недостойном шляхтича торге… Я должен выйти к своим войскам!..

Не ожидая ответа гетмана, Хмелевский направился к выходу. Он заметил замешательство и удивление Жолкевского, вызванное такой непокорностью, но продолжал быстро идти через зал. Данилович, подзадоренный смелостью региментара Хмелевского, порывисто поднялся с кресла, намереваясь последовать за ним. Но тут же остыл. Это верно, — соображал он, — Хмельницкий — подстароста, и согласие на его смерть воевода Речи Посполитой дать не может. Но в эту минуту его протест будет звучать как поддержка Хмелевского, обедневшего шляхтича и известного покровителя украинских хлопов. К тому же сейчас говорит сам гетман. Удобно ли перебивать его милость, да еще в присутствии панов комиссаров сейма? Так и остался он стоять; слушая гетмана. Остановился и Хмелевский.

— Да прошу же пана региментара, сто дяблов… — вначале гневно, а потом более спокойным тоном сказал гетман Хмелевскому, словно и не приказывал ему, а уговаривал.

Жолкевскому так и не пришлось объявить свой неудачно начатый приказ. В зал, словно буря, широко распахнув дверь, влетел Самойло Лащ, чуть было не сбив с ног региментара. Еще у порога он панически закричал:

— Прошу внимания, уважаемые панове!.. Орда! Мухамед Гирей с Белгорода, объединившись с перекопскими мурзами, разгромив слабые запорожские отряды кошевого за Порогами, полковника Нечая, по левому берегу в количестве… многих десятков тысяч конницы, со сменными лошадьми… напал на Левобережье! Распустил слухи, что движется на Москву, а со степного Левобережья хочет угрожать пограничным областям Речи Посполитой!..

На какую-то минуту в зале все замерло. Только шелест листьев кленов и ясеней за окнами раздражающе нарушал эту мертвую тишину.

Жолкевский понимал, что тут он хозяин и ему первому, как военному человеку, следует сказать свое слово о положении на восточной границе. Но какое? Вмиг всплыло в памяти сообщение комиссаров, лукавым шелестом листьев настойчиво звучало в ушах: «…Десять тысяч шестьсот живых казаков при огнестрельном оружии!..»

Итак, снова то же самое: в минуты опасности их приходится считать всех до одного, а потом… вместо поздравления и поощрения тысячами сокращать боевые реестры казаков и безжалостно урезывать их права… Гетман, будто проснувшись, нарушая страшное оцепенение сидевших в этом зале воинов, приказал:

— Пану Хмелевскому с региментом немедленно выступить на Левобережье, помочь князю Вишневецкому!..

— Думаем, что егомость вельможный пан гетман даст такой же приказ и пану… Сагайдачному? — робко и удивленно напомнил Лащ.

— Нет! Мы должны быть или господами, или могильщиками этого вооруженного сброда. Довольно играть в прятки, уважаемые панове… Пан региментар может идти к своим жолнерам. Не задерживаю… Если пан Конецпольский хочет отправиться вместе с региментом пана Хмелевского или с войсками других присутствующих здесь панов старост, я не буду препятствовать…

Казалось, что сердитый гетман сейчас набросится на всех, не стесняясь в выражениях, чтобы излить свою злость. А он взмахнул рукой, чтобы оставили его одного, умолк, опершись на спинку кресла. Через некоторое время он пошевелился и совсем спокойно сказал:

— Пана Стефана прошу… остаться со мной… — И сел, ожидая приближения Хмелевского, который снова снял с головы остроугольный жолнерский шлем и подошел к успокоившемуся гетману.

Загрузка...