Жаркое, приветливое лето в южных степях за Самарой-рекой шло к концу. Ночью казакам приходилось надевать кунтуши, а в низине, у ручьев, даже разжигать костры из камыша. Ночи заметно удлинялись, на кустах степного терновника поспевали самые поздние дары земли — сизовато-черные ягоды.
Татарские орды рассредоточенными сотнями медленно отступали по степным просторам к Перекопу. Напав на след такой сотни, казаки настигали ее, завязывали бой, брали «языка», которого потом приводили к Богдану — толмачу отряда Максима Кривоноса, чтобы выяснить, в каком направлении татары угоняют ясырь и награбленное имущество. Богдан теперь не участвовал в боях, а занимался только допросами «языков».
Не по душе были молодому казаку эти скучные обязанности. Он стремился к действиям, горел желанием отомстить басурманам за зверства, учиненные ими на православных землях. Но в то же время при допросе пленников Орды он первым узнавал о судьбе бедных невольников. Особенно он хотел как можно скорее напасть на след Христины, Мелашки и Мартынка.
Но чем дальше углублялись в дикую степь, тем сведения о невольниках, плененных в низовьях Суды, становились скупее, а потом и совсем о них ничего не стало слыхать. При допросах пленные татары и турки уже не упоминали имя Зобара Сохе. Отряд Кривоноса в течение этих нескольких недель, после ухода от Суды, спас более трех тысяч русских людей, в большинстве своем женщин и девушек, плененных в южных, пограничных районах Московии. Детей ордынцы вели отдельно, где-то далеко впереди. Только полторы сотни мальчиков и около десятка девочек отбил отряд за время этого похода. В Запорожье к ним дошел слух, что возле Суды на Орду напал полк региментара Стефана Хмелевского, усилив фланг русских войск польскими и украинскими жолнерами. Его войска действовали решительно и спасли много украинцев, захваченных татарами на Посулье. Это известие особенно обрадовало Богдана. Хмелевский, освобождая невольников, делал то же благородное дело, что и казаки, к тому же он был отцом самого лучшего его друга. А как сейчас недоставало ему Стася! Могло же случиться и так, что именно жолнерам региментара посчастливилось спасти Христину, Мелашку с сыном и детей с хутора Джулая…
Волнующий разговор Богдана с Кривоносом об этих страшных, ранящих сердце делах пришлось прервать. Их удивило неожиданное появление в овраге целого косяка оседланных ордынских коней. Потом увидели двух гуртовщиков верхами; выбиваясь из сил, они выгоняли лошадей из кустов терновника в лощину.
Одного из гуртовщиков Богдан сразу узнал. Это был пожилой воин Кузьма, из веремеевских крестьян, которые еще возле Сулы в первые дни похода присоединились к Кривоносу. А второй заинтересовал не только Богдана, но и Кривоноса, и всех казаков.
— А голомозый-то как старается! — восхищенно произнес Кривонос, наблюдая, как пленник заботливо выгоняет на плато оседланных коней.
В татарском седле, будто сросшись с ним, сидел высокий молодой татарин или турок. Он был без шапки, в польском жолнерском кунтуше, словно на него шитом. Пустые рукава кунтуша подчеркивали стройность безоружного всадника, который искусно, с характерными ордынскими восклицаниями, сгонял лошадей. Тонкие усы окаймляли его выдающиеся вперед губы, острые скулы с огрубевшей, словно обожженной на солнце, кожей свидетельствовали об упорстве. А узкие глаза под густыми, черными бровями, казалось, метали молнии, когда он поднимал их. В них жила страстная жажда жизни, и это сразу же заметил Богдан.
Карий конь, на котором ехал крымчак, выгодно отличался от остальных лошадей табуна. У него были тонкие длинные ноги с пышным пучком волос возле копыт, как у горных лошадей, и роскошная грива на изогнутой шее. Но больше всею украшала коня седая звездочка на лбу. Казалось, будто этот жеребец был торжественно коронован. На таком коне ездил сам дерзкий и неуловимый Зобар Сохе.
И пленный и казак больше заботились о лошадях, нежели о том, чтобы следить друг за другом.
— Пан Ганджа прислал отбитых коней да вот этого басурмана, который охотно сдался нам в плен. Пан Иван велел передать этого голомозого казаку Богдану, потому что он из отряда распроклятого Зобара Сохе, чтоб он сгорел! Говорит, пускай пан Богдан решит, как с ним быть, поскольку в походе пленные нам ни к чему, — докладывал веремеевский Кузьма Максиму, узнав его среди казаков.
Максим, улыбаясь, кивнул головой в сторону Богдана, стоявшего рядом с ним и при упоминании имени Зобара Сохе задрожавшего, словно в лихорадке. Богдан бросился к пленнику.
— Адиниз недир?[96]
— Адим Назрулладир, бай ака…[97] — ответил пленник, слегка наклонив голову.
Но в этом поклоне не чувствовалось приниженности, которую проявляли другие допрашиваемые Богданом турки и татары.
Они стали разговаривать как старые знакомые. Пленник охотно рассказывал о том, почему он перешел к казакам и теперь просит пощады у «брата», разговаривавшего с ним на благословленном аллахом языке. Во время похода он не убил ни одного гяура, потому что был джурой в отряде самого Мухамеда Гирея с первого же дня похода. Но этот визирь, несправедливый раб всесильного аллаха, велел наказать его, Назруллу, за то, что тот отказался сопровождать ханский ясырь — девушек и подростков.
— Мне, молодому батырю, за весь поход не досталось ни одной души ясыря или чего-нибудь другого, а ханское добро должен был сопровождать до Аккермана! — жаловался Назрулла на допросе.
Двадцать ударов безжалостно отсчитали ему гайдуки хана, и кровь, пролитая под нагайками, взбунтовалась. Назрулла отказался от позорной для молодого воина службы в отряде Мухамеда Гирея. Тем более что они отступали, и надо было защищаться, а не спасать свой ясырь — девушек… Тогда наказали его еще сильнее — раздели и голого секли в присутствии всего отряда и пленных девушек…
— Хоть он и является потомком славного Гирея-хана, хоть ему самим аллахом дано наказывать и карать Назруллу, но не таким же позорнейшим способом, на глазах у молодых девушек, пускай они и гяурки… — возмущался Назрулла, рассказывая о позорном наказании.
В завершение всего свирепый Мухамед Гирей послал его искупать свою вину в отряд к самому Зобару Сохе, проклятому выродку с албанской границы Турции, осевшему в Синопе. Назрулла должен был доказать свою верность хану при отступлении, обороняя своего же обидчика. Что же, смирился, туфли ханские лобызал, обдумывая, как отомстить за позор и боль. В степи сбил на опасную дорогу сотню Зобара Сохе. Точнее говоря, он не сообщил, что заметил казацкую засаду, и в момент нападения казаков зарубил своего старшого, которому был отдан Зобаром под надзор. Пронзил его саблей, сбросил с этого ханского коня и сам сдался в плен казакам. Только польский кунтуш, привязанный к седлу турка, достался Назрулле как трофей в этой битве. Кунтуш убитого турка в плену пригодится Назрулле, одежду которого изодрали гайдуки.
Потом Назрулла рассказал, поклявшись на сабле Богдана, что ясырь Зобара Сохе отправлен с другим отрядом. Назрулла сам не видел ясыря и не слыхал, сколько пленников увел Зобар Сохе. Казаки «Ганджи-бея» поскакали догонять его…
— Веры гяуров принимать не буду. А казаком стану охотно, чтобы отплатить потомку Гиреев! С лихвой отплачу!
Богдан в точности передал его слова Максиму, и казаки, находившиеся здесь, дружно захохотали. Назрулла все еще не доверял казакам, озирался как загнанный волк. Но это объяснялось удивлением и страхом, а не раскаянием в своем поступке. Он верил, что казаки в плен не берут, а захваченных обязательно казнят. И каким сильным должно было быть желание мести, чтобы, зная это, все-таки сдаться в плен! Кривонос оценил смелость турка.
— Передай голомозому, что для него мечеть строить не будем. Но мешать молиться аллаху или шайтану не станем. Если же этот переход к казакам является лишь хитрым маневром, то пусть знает, что вместо двадцати ударов нагайкой мы сообщим хану о его проступке и… наши хлопцы сделают его евнухом, а потом отправят за Дунай…
Краснея, Богдан передал эти слова Назрулле. Тот наконец улыбнулся, снизу вверх посмотрел на коня, которого до сих пор держал за поводья.
— Согласен. Принимаю ваши условия, а когда стану добрым казаком, хочу получить право взять к себе, в свой украинский улус, мою Азанет-хон и маленького Уйбек-али. А этого коня Ганджа-бей велел отдать Богдан-бею как его подарок. Конь этот не мой. У меня был обыкновенный степной конь из ханских конюшен, со стареньким аскерским седлом. А этого коня на моих глазах Мухамед Гирей отдал одному смелому турецкому аскеру, посылая его вместе с отрядом Зобара Сохе к Суде. Подлый аскер потом стал моим старшим в отряде и тоже угрожал мне нагайкой, даже перед боем с казаками… Это превосходный конь, отбитый у горских курдов на персидской границе братом Мухамеда Гирея!
— Скажи ему, Богдан, пусть выбирает себе коня из этого табуна. Везет тебе, Богдан-«бей», на боевых коней. Когда найдем буланого, этого подаришь мне… перед свадьбой, когда найду себе невесту, такую, как твоя бедная Христина.
— Бери его сейчас, Максим, ведь у меня и этот конь хороший, — поспешно сказал Богдан.
Атаман поднял обе руки кверху, словно защищаясь:
— Нет, нет, только после того, как найдем буланого и невесту. А то, получив карего, я могу забыть обо всем.
Назруллу оставили в отряде Кривоноса.
Отправляя Богдана на розыски полка Стефана Хмелевского, Максим предложил ему взять с собой и пленного турка.
— Разговаривать с ним у нас некому, а следить за ним в боевом походе некогда. Возьми его с собой, Богдан, будет у тебя хороший джура и за лошадьми приглядит. Вообще этот трофей Ганджи должен бы вместе с конем принадлежать тебе.
На следующий день Богдан отправился в путь. Сопровождали его Силантий с тремя казаками и двумя запасными лошадьми, присмотр за которыми Богдан возложил на Назруллу.
Тот понимал свое положение пленника, которому, естественно, казаки еще не могли доверять. И когда ему сказали, что он поедет вместе с Богданом, Назрулла почувствовал себя почти счастливым. Сейчас он ехал с запасными лошадьми, привязанными к седлу с обеих сторон. Уже после первого разговора Богдан понравился Назрулле, так как сочувственно отнесся к его нескладной судьбе, запутанной жизни и неясному, как ночь, будущему. Во время стоянок он присматривал и за конем Богдана, всегда был готов услужить ему, но держался с достоинством.
— В Чигирин повезу тебя, Назрулла-ака. В улус на реке Тясьмин, а не на острова Запорожья приведешь свою Азанет-хон с сыном… — говорил Богдан этому заброшенному в чужие края человеку.
Не так-то легко было неопытному и непривычному к подобным делам Богдану найти регимент Хмелевского в восточных частях Лубенского староства. Но, на его счастье, по пути он встретил группу казаков, возвращающихся от Хмелевского. Среди них не было ни одного знакомого, к тому же они больше отмалчивались. Но по настроению сотника определил, что тот возмущен региментаром. Он объяснил Богдану, как проехать к Хмелевскому, однако в каждом его слове чувствовалась нервозность, нескрываемое желание выругаться.
— Что у вас там случилось, пан сотник? — на прощание осмелился спросить Богдан.
— Собственно, ничего и не случилось. Но если пан Максим посылает вас к региментару за помощью, то не советовал бы зря тратить время. С панами поляками в шляхетском стане каши не сваришь, а есть ее и тем паче не придется: с крымскими татарами скорее можно договориться, чем с ними.
И казаки уехали, заставив Богдана призадуматься. Ведь он ехал к отцу Стася, которого знал как человеколюбивого и благородного шляхтича. Почему же сечевик такого плохого мнения о нем?
А не ехать к Хмелевскому Богдан не мог. Он глубоко верил, что полковник если и не поможет ему найти и спасти Христину, то искренне, по-отцовски посоветует и успокоит его.
В лагере коронного региментара жолнеры отвели Богдана вместе с казаками в заросли орешника, к Хмелевскому. Совсем уже поседевший Хмелевский вышел навстречу славному другу сына.
Перед этой встречей Силантий на берегу какого-то ручейка побрил Богдана, и сейчас, загорелый и возмужавший, он показался полковнику значительно старше своих лет.
— Как чувствует себя пан Богдан в казаках? — приветливо спросил Хмелевский, обнимая молодого Хмельницкого. — Стась и не знает о том, что его друг стал на защиту своей отчизны. Очень похвально. Непременно напишу ему, будет рад, а я сердечно поздравляю тебя, сын мой.
Чувствительный Богдан с трудом сдерживал слезы. Старый шляхтич своей сердечностью особенно растрогал юношу. Он, как выпорхнувший из гнезда едва оперившийся птенец, искал поддержки, верного применения своих не испробованных сил, жаждал деятельности, и встреча с государственным деятелем Речи Посполитой окрылила его… Теплота и душевность Хмелевского покорили юную душу Богдана. Но почему же сечевик был так недоволен региментаром, что у них произошло?..
— Ах, как бы мне хотелось хоть одним словом переброситься со Стасем, уважаемый пан. Мне очень необходим сейчас такой искренний друг, как Стась… — произнес расчувствовавшийся Богдан.
Полковник пригласил Богдана, как своего желанного гостя, пообедать вместе. Под раскидистым берестом, на песчаном берегу ручья, поросшем душистым чабрецом, были расстелены отнятые у татар ковры и рядна, а турецкие седла заменяли кресла. На обед были поданы жареные дикие утки, которых в эту пору было видимо-невидимо в речных зарослях и луговых озерах.
Богдана вдруг осенила догадка, что регимент полковника сейчас на отдыхе или только что покинул поле боя. Ему хотелось спросить об этом Хмелевского. Но в первую очередь он спросил про охочекомонных[98] казаков, которые уже выступили против захватчиков. Удалось ли убедить их в том, что они не одни, что русские, донцы и сечевики помогут им наголову разбить врага?.. Во время этого разговора полковник проявил такую же ненависть к захватчикам, как и Богдан. И, отметая возникшие подозрения, навеянные разговором с сотником, молодой Хмельницкий решился спросить:
— Почему же пан гетман не стал во главе коронных вооруженных сил, выступивших против басурман?
— Не стоит удивляться, сын мой, тому, что вельможный пан гетман не возглавил объединенные коронные войска в борьбе с Ордой, — вполне серьезно, беседуя как со взрослым, перешел региментар к обсуждению военной темы.
Он знал Богдана по рассказам Стася, знал об их беседах и мечтах, о свободолюбивых настроениях. Поэтому и не удивлялся ни одному дерзкому поступку Богдана во Львове.
— Пан Станислав является не только польным гетманом Короны, но и выдающимся дипломатом в стране. Но шляхта в своей жадности зашла так далеко, что бедный пан Станислав не знает, как ей и угодить.
— Скорее шляхте следовало бы подумать, как угодить такому заслуженному хранителю ее славы и покоя, — не утерпел юноша, чтобы не выразить своего крайнего возмущения действиями шляхты.
— Конечно… Но жестокие законы и придворные, плетущие интриги вокруг старого короля, меньше всего считаются со здравым смыслом. Корона зарится на лакомый кусок — русский престол, хочет мира с турками и прекращения раздоров со шведской династией. А пан Станислав должен выкручиваться и перед султаном, и перед коронными гетманами, окружающими короля. Султан и так недоволен Варшавой из-за казаков. Угрожает большой войной, если Корона не утихомирит их. Король заверяет турок, что уничтожит казачество, велит пану Станиславу осуществить это, а мирную жизнь страны не обеспечить без вооруженной помощи казаков, и этого не может не видеть умный гетман.
Богдан тяжело вздохнул, и это еще больше воспламенило полковника.
— Уничтожать казаков — значит проявлять вопиющую бесхозяйственность. Для такой богатой страны, как Украина, нужен хороший порядок. Пока существует казачество, люди видят в нем свою опору. И они живут, трудятся не покладая рук, а за счет их труда обогащается шляхетская держава. Не станет казачества — люди оставят этот край, уйдут на слобожанщину, в Московию, к донцам. С кого же воеводство будет брать подворную, испольщину, арендную плату?
— Даже страшно становится.
— Страшно и непонятно, сын мой. Мне гетман велел прекратить военные действия против Мухамеда Гирея и расположиться на постой в старостве князей Вишневецких. Да и хватит об этом! А ты, наверное, возвращаешься к родным и решил ко мне заглянуть? — спросил он Богдана.
«Вот оно что! — подумал Богдан. — Гетман не желает, чтобы Высокий султанский Порог гневался на королевские войска. Сечевому сотнику пан Стефан не сказал того, что довелось услышать мне…»
— Нет, ищу своих… — волнуясь, ответил Богдан. — Своих дорогих… Уважаемый пан Стефан, наверно, помнит пани Мелашку, которая была со мной во Львове?
— Которая во Львове заменяла Богдану мать? Как же, помню. Открою тебе секрет — пан Станислав Жолкевский, узнав о том, что она осужденная, посоветовался со мной, и ее не преследовали…
— Спасибо за доброе слово, пани Мелашку никто не трогал во Львове.
— У пана Станислава доброе сердце. Он так любит пана Михайла Хмельницкого, что свою любовь перенес и на его сына. А судьба связала пани Мелашку с Богданом… Но что же с ней?
— Бедная пани! На хутор Джулая напала орда…
— А, да, да, помню. Кстати, послание от казаков пана Кривоноса и от хлопов села Веремеевки я отправил с гонцами на Самборщину, в село Чернцы.
— И Мусий Горленко тоже поехал с ними?
— Да, прошу, Богдан, и Мусий Горленко, и еще несколько наших польских жолнеров… Прекрасная мысль пришла в голову пану Максиму! Это не только проявление военной терпимости, но и человеческого братства. Послал их к польским хлопам, собственно — к польским крестьянам, как говорят украинцы. Прекрасная мысль родилась у пана Максима. Так что же случилось с пани Мелашкой — в ясырь взята, бедная?
— И ее сын Мартынко. Правильно говорите, что надо жить в мире и дружбе, особенно когда под боком такая Орда… Но… но, пусть извинит меня пан Стефан… прошу пана Стефана… я утратил хорошую… такую хорошую дивчину.
— Езус всеблагий, матка боска! — искренне растрогался полковник.
— Ее похитил турецкий шпион Селим, которому сам пан гетман выдал грамоту, разрешая поступать на нашей земле так, как ему заблагорассудится. А тот…
— Знаю и об этом позорном решении. Молчал, щадя имя такого прославленного гетмана. — Хмелевский встал из-за стола и подошел к бересту, подпер его своим крепким плечом воина. — Все знаю, милый Богдан. Знаю также и то, как негодовали казаки, узнав об этом. Презренный турок-шпион похитил монастырскую послушницу, воспользовавшись полной свободой действий, предоставленной ему. Это не только личная трагедия девушки, это кровавое пятно на чести Короны.
— А я надеялся на пана Стефана, — совсем упавшим голосом произнес Богдан. — Мне стало известно, что ваш полк отбил у крымчаков много пленников. Думал, может быть, среди них и Христина окажется…
— Все понятно. Не говорил об этом сразу, поскольку знал, что этот позорный факт так глубоко затрагивает Богдана… он любит послушницу… Как жаль! Наш полк на первых порах освободил несколько несчастных. Но все они жители верховьев Сулы и южных пограничных районов Московии. А теперь мы всего лишь пограничная охрана… Но имя монастырской послушницы, Богдан, известно почти всем жолнерам моего полка. Если бы спасли ее, то об этом знал бы не только региментар, а и до Варшавы слух дошел бы, уверяю. Понимаю и разделяю твою печаль, мой Богдан… Слишком рано испытал ты, сын мой, превратности судьбы…
— Мне было бы не так больно, если бы не знал, что в этом есть часть вины и гетмана… Гаснет вера в его человеческую искренность. Лучше бы он умер раньше, чем я узнал об этом. Тяжело мне считать своим недругом пана Жолкевского. Кровь стынет в жилах от мысли, что все-таки придется…
— Бог с тобой, благоразумный юноша! Свои проклятья оставим на конец жизни, когда будем меньше ошибаться… Эй, джура! Прикажи-ка писарю зайти сюда со списками спасенных нами людей.
А война в степи, полная неожиданностей и ужасов, принимала все более острый характер. Она протекала не так, как того желали ее вдохновители, сидящие где-то вверху, на престолах и в уютных залах…
Вечером Стефан Хмелевский распрощался с Богданом, убедив его, что вынужден был остановить полк по велению польного гетмана. Он одобрил намерение юноши отправиться в отряд Кривоноса, но только с тем, чтобы попрощаться с ним перед отъездом к родителям. В такие молодые годы ему не следует рисковать своим здоровьем, а может быть, и жизнью. Подкарауливающего его турка можно встретить повсюду. А разве узнаешь, где он сейчас ужом ползет с сопроводительными грамотами гетмана, в одежде казака, в совершенстве владея украинским языком и со льстивой улыбкой на устах?
— Вам еще непременно придется повоевать вместе со Стасем, сам готовлю его к военной карьере. Но прежде вам нужно стать на собственные ноги, избавить родителей от ежедневного страха за вашу жизнь. Все же, Богдан, ты должен вернуться в Чигирин, это мой тебе последний совет! Если басурману с пленницей не удалось проскочить через Днестр где-то в тех краях, то в этом месте, где так много казаков, не так легко проскользнуть. Что же касается меня, то нех Богдась бендзе в полной уверенности…
На этом они и разошлись. Богдан пошел спать с твердым намерением послушаться совета отца Стася, как своего родного.
А ночью к региментару прибыл вызванный из передовых дозоров, находящихся в степи, боевой сотник Станислав Мрозовицкий. Полковник созвал и всех других сотников разбросанного по округе, разбухшего от добровольцев регимента для реорганизации его. Хмелевский получил категорический наказ польного гетмана — воздержаться от боевых действий против турок!
Такой приказ удивил, а многих, и не только сотников, но и рядовых жолнеров, просто возмутил. Особенно решительную, позицию занял Мрозовицкий.
— Прошу пана региментара исключить мою сотню из регимента, дабы не пришлось воинам опускать поднятый меч, когда нужно наступать. Вельможный гетман не ведает, что тут творится. Орда уже не наступает, а бежит в страхе. Именно теперь и настало время проучить басурман, освободив от их арканов христианские души.
— Пану гетману известно все, пан Мрозовицкий, абсолютно все. Но он заботится не о мести разбитому, отступающему врагу, а о мире в пограничных староствах Речи Посполитой. Ведь мы уже вырвались далеко за их пределы, — уговаривал Хмелевский горячего сотника, а у самого сердце разрывалось на части. Он понимал, что именно беспощадный разгром Орды и принесет мир Речи Посполитой. — В каком положении находится сотня, что делается в степи?
— Казаки атамана Яцка соединились с донцами, — наверное, займут наши позиции, но прекращение боевых действий нашего полка улучшит положение отступающих. Еще позавчера у нас была страшная баталия. Крымчаки и турки…
— И турки, говорите? — удивился региментар. — Согласно реляции, как говорит пан гетман, их там не должно быть.
— Пан гетман ничего не знает! Именно турки, прошу пана, и сожгли перед началом боя большую степную слободу поселенцев-осадников. Вырезали всех поголовно — около тысячи человек. Не пощадили ни детей, ни стариков. Женщин, девушек, даже детей публично позорили в храме божьем, а потом со всей жестокостью убивали. Ясырь, который угоняли с севера, вместе с трупами слобожан сожгли в той же церкви. Совсем обезумев перед боем, они привязывали детей к лошадям и разрывали их на части, бросали в огонь… Может ли моя подольская сотня, свидетель страшных зверств басурман, уважаемый пан Хмелевский, подчиниться приказу гетмана и не отомстить прижатому со всех сторон врагу?
— Пан сотник уверен, что это были турки? — допрашивал Хмелевский, с трудом сдерживая злость.
Сотник почувствовал, что региментар колеблется.
— У нас есть доказательства, пан Стефан, военное знамя стамбульского регимента султанской конницы, есть оружие, одежда…
— Пленные?
— Только трупы! Но и по ним видно: на головах у них не татарские малахаи, а фески; одеты по последнему образцу турецкой конницы — короткие европейские венгерки с вышивкой.
Поддавшись военному пылу или под влиянием продолжительного разговора с сотниками, региментар принял окончательное решение. Кто и впрямь будет знать, что творится в этих необъятных степях? А он не может сдержать благородный порыв войск, не может не проучить врага.
Утром полковник отправил вместе с Богданом сотника Мрозовицкого с двумя жолнерами. Гонцы ехали в Сечь, чтобы передать кошевому согласие региментара поддержать казаков в их наступлении на Крым.
Если бы не сотник, который не раз бывал в Сечи, молодому, неопытному юноше трудно было бы теперь напасть на следы Максима Кривоноса, терявшиеся на южном Левобережье Днепра. Богдан при каждой встрече расспрашивал о Селиме и поручил Назрулле зорко следить за каждым человеком, чтобы не упустить этого шпиона. Разгром турок и татар вдохновлял казаков, они настойчиво преследовали отступающего врага, это воодушевляло и Богдана…
Встречные казаки рассказывали, что Кривонос вел большие бои с Ордой, отбил у нее много пленных — ясыря и вместе с другими атаманами двинулся на Перекоп.
— Да он, ваш Максим, молодой казаче, сейчас, наверное, сидит на коше сечевом, — напоследок добавил один казак. — Сам Петро Сагайдачный прибыл на кош, созывает старшин!
Что же Богдану оставалось? Он согласился ехать с сотником на Сечь, еще там поискать Кривоноса.
Ночью подъехали к Днепру, к переправе на остров. Сотника из регимента Хмелевского узнали пожилые казаки, вместе с которыми он испробовал военного счастья в Молдавии. Его охотно взяли на паром, так же как немолодого Хмельницкого. Обоих казаков и турка Назруллу Богдан поручил Силантию. С ним же остались и жолнеры Мрозовицкого.
Теперь, когда его нога ступила на прославленный в народных легендах и думах остров, Богдан целиком положился на опыт сотника. Здесь было многолюдно. Но ночью, среди густых столетних деревьев, люди казались сказочно маленькими, как муравьи в кустах. И в темноте они были похожи друг на друга, точно одной матери дети.
Богдан почувствовал, что с ним происходит что-то непонятное. Что именно — трудно объяснить, но он совсем растерялся, как только оказался среди этих толстых тополей и ив, среди этих сказочных людей. Ведь это и есть — Сечь! Не один раз он бродил в лесу, бывал среди людей. А ощущал ли он тогда такое чувство растерянности и подавленности, как сейчас?
Все вокруг него было овеяно ночной тайной. Среди толпы казаков, где то и дело вспыхивали трубки, освещая суровые усатые лица запорожцев, он увидел есаула, с которым встречался в Терехтемирове у гетмана. И, обрадовавшись, бросился к нему, точно к родному.
— Неужели и пан спудей на Сечь прибился? — удивленно спросил есаул, чтобы убедиться, не обознался ли в темноте.
— Да, пан есаул, это я. Но вместе со мной прибыл к кошевому и пан сотник из регимента Стефана Хмелевского, — обрадованно заторопился Богдан, отвлекаясь от своих тревожных мыслей и впечатлений.
«На Сечь прибился», — повторил он про себя. Наверное, простым величием этих слов и объясняются все эти дива и страхи, встревожившие его, неопытного юношу, здесь, в сердце громкой славы и будущего всей страны!..
Есаул приветливо пожал руку Богдану и, не выпуская ее, повел его и сотника сквозь толпу казаков, меж огромных деревьев, вершины которых сливались в вышине с темным, непроглядным мраком ночи.
Есаул говорил что-то о кошевом, о курене, но увлеченному вихрем впечатлений юноше трудно было все это осмыслить. Какое-то подобие жилища и в самом деле возникло у них на пути. «Курень, как на большой бахче?» Это действительно был курень неимоверных размеров и необычайной формы, покрытый густой шапкой ветвей. Богдан понимал, что здесь ему все кажется сказочным. Ведь любой казак на острове, даже этот знакомый есаул, выглядит неестественно маленьким среди гигантов тополей.
«Наверное, я ему кажусь и вовсе малышом, которого он ведет за руку, как мальчишку…» Даже неприятно стало от такой мысли. Он вежливо освободил свою руку, переложил в нее нагайку, чтобы левой поддерживать саблю. И почувствовал себя как-то увереннее.
Курень освещался факелом, подвешенным в казане, что висел на подпругах. Кроваво-багровое пламя озаряло лица, одежду и оружие казаков, камыш, бревна. Падало на серебряный крест, висевший на шее седого священника, и казалось, будто по нему стекала густая кровь.
Есаул вежливо попросил сотника и Богдана подождать немного, а сам бросился в толпу людей, заполнявших курень. Богдану даже завидно стало: простой есаул терехтемировского Круга старшин смело нырнул в подвижную шумную массу, утонув в море разноцветной одежды, кривых сабель, оселедцев на блестящих бритых головах.
Он вспомнил годы своей бурсацкой жизни, иезуитскую коллегию, студентов, порой болтающихся толпой по городу, во время праздников. Но там Богдан чувствовал себя как рыба в воде. Даже в таком хаотическом шуме он мог безошибочно улавливать отдельные латинские фразы, остроты, бурсацкие шутки, пародии, эпитафии по адресу живых наставников и учителей. Даже сейчас он ясно представляет себе отдельные лица… злющий шляхтич Чарнецкий, улыбающийся мудрый философ Мокрский, а вот и вдохновляющий образ каменотеса Бронека… Здесь же все слилось в общую пеструю массу, в сплошной, неясный шум.
Вдруг он отчетливо услыхал, словно пробившийся сквозь волны звуков, голос есаула и будто пробудился от тяжелого и в то же время чарующего сна.
— Пан полковник, — обратился есаул к усатому, с толстым оселедцем, совсем не похожему на полковника, молодому запорожцу, который без шапки, с бритой головой, сидел на бревне рядом с солидными казаками и разговаривал со священником. Полковник повернул голову, и отблески багряного пламени осветили изломы шрамов и складок на его шее. Толстый оселедец качнулся и тяжело упал на ухо. Богдан не видел его в Терехтемирове. Полковник с интересом рассматривал прибывших. Он даже трубку вынул изо рта, прижимая искристые жаринки пожелтевшим от табака пальцем.
— А что, пан есаул? Кто такие? — спросил полковник басом, легко поднимаясь с бревна.
— Да вот прибыл пан спудей с посланцем от региментара Хмелевского, прошу. Какой будет наказ?
— Что ж тут наказывать, пан есаул, раз люди уже прибыли? Пану сотнику мое почтение… Го-го! Пан Станислав Мрозовицкий прибыл! Стась Морозенко, перекрещенный казаками на Днепре! С чем бог послал к нам, дорогой друг? — обратился полковник к молодому сотнику жолнеров, с которыми вместе был за Днестром в молдавском походе. А на казака, стоявшего рядом с сотником, даже не обратил внимания.
Но когда сотник обстоятельно стал докладывать полковнику о решении Хмелевского выступить во главе своего жолнерского регимента вместе с казаками против Орды, их тотчас окружили солидные казаки. Подошел и бородатый старшина, с которым Богдан встречался во время ночного приключения в Терехтемирове. Еще там молодому Хмельницкому показалось странным: старшина, и с бородой. Но тогда юноше было не до этого. А вот здесь, в толпе казаков, возбужденный Богдан видел в этом бородатом человеке носителя чудесной силы, который снова спасает его, молодого казака, оказавшегося в таком затруднительном положении. Сдержать юношу или предупредить его было некому. Все были взволнованы вестью о решении королевского региментара выступить вместе с казаками и, перебивая друг друга, приветствовали Мрозовицкого. Атаманы узнавали его, завязывали с ним разговор. Богдан меж тем протиснулся к знакомому старшине.
— Не помните, уважаемый пан старшина, попавшего в беду юношу, которому вы оказали такую услугу в Терехтемирове? — умоляющим тоном обратился Богдан к бородатому старшине.
Тот, как и другие, прислушивался к разговору полковника с Мрозовицким, но резко обернулся на голос Богдана. Он узнал юношу и приветливо улыбнулся ему.
И в тот же момент к мнимому старшине обратился моложавый полковник:
— Уважаемый Петр Кононович, вот сотник, сын трембовельского подстаросты Павла Мрозовицкого Станислав, прибыл с хорошей вестью от региментара, пана Хмелевского. Од выступает вместе с нами! Так это уже, пан старшой, совсем иной разговор.
— Хвала богу, разумеется, пан кошевой! Пан Стефан рос на Украине, у воеводы князя Острожского становился воином. Как же иначе он мог поступить, когда речь идет о защите жизни и веры украинского народа! — восхищенно произнес Сагайдачный. — Здравствуйте, пан сотник, дай бог вам счастья за добрую весть… Так ото, пан казаче, с вами прибыл к нам сей добрый ангел-вестник? Спасибо, молодой казаче. Я до сих пор еще помню ваш умный совет. От имени всего казачества благодарю вас за мудрое слово, которое помогло нам. Узнали, пан кошевой, молодого казака?
— Да это же и есть наш спудей, уважаемый пан Петр, — отозвался Яков Бородавка, дружески положив руку на плечо Богдану так, что у того даже ноги подкосились. — Спасибо пану Хмельницкому, вразумил польного гетмана. На третий день всех комиссаров сейма погнал в Терехтемиров на переговоры с казаками. Дай боже вам, молодой казаче, долго жить в нашем казацком царстве!
Только теперь, когда на Богдана обратили внимание почти все присутствующие в курене, а старшой войска Петро Сагайдачный сердечно пожимал его руку, он словно стал прозревать от слепоты. С ним здоровались знакомые казаки, жали ему руки или дружески хлопали по плечу. Удивленного Сагайдачного оттеснили от Богдана, но он снова обратился к юноше, и старшины почтительно расступились:
— Приятная встреча, казаче. А я и не знал о том, что смышленый писарь терехтемировского Круга и есть мой добрый ночной знакомый. Наверно, казак устал с дороги? — И он обратился к кошевому: — Этого юношу, пан Олекса, я тоже приглашаю на наш ужин, как моего уважаемого гостя.
— Конечно, конечно. Вместе с паном Мрозовицким. И впрямь «благовестник». Похвастаюсь ему своими сыновьями. Данько мой уже к сабле тянется, чуть было палец себе не отхватил. Прекрасных казаков нашла моя пани туркеня… Пан есаул! О сотнике я позабочусь сам, а людей пана Хмельницкого с лошадьми и жолнеров регимента советую забрать на остров, и не забудьте накормить их. — И, обращаясь к старшинам, находившимся в курене, сказал: — Так что же, панове атаманы, от слов перейдем к делу. До утра дайте людям отдохнуть, а потом отправляйтесь в войско. Да и… с богом! Пан Конашевич повелевает: пану Жмайлу плыть на челнах, забрав всех пластунов; Якову Бородавке, прошу, возглавить всю конницу, как условились. Пеших казаков посадить на коней, отбитых у Орды. А оставшиеся в коше будут под моим началом. Нужно торопиться, панове. Мухамед Гирей с пустыми руками уже проскочил мимо Сечи. Теперь до самого Дуная не нагонишь его и на конях, если он туда направился. Ведь весь ясырь погнали, проклятые, в Крым, в Кафу. Ты, пан Яков, должен догнать их! Яцко Острянин вместе с донскими казаками будет двигаться слева от тебя, а… пан Хмелевский с региментом, наверное, пойдет справа. Не так ли, пан сотник?
— Вполне возможно, так и поступит…
— Ну вот и весь наш совет, да нашего старшого Сагайдачного наказ, панове… С богом!
Богдан еще до сих пор ощущал предательскую дрожь в коленях. Ему уже перестали мерещиться сказочные видения, но мысленно он еще не слился с этим новым, неповторимым в истории других народов миром. Напрягая всю силу воли, он старался взять себя в руки, умеряя возбужденную фантазию. Он в Запорожской Сечи, в сердце казацкой славы!
После отъезда Богдана из Субботова жизнь там превратилась в бесконечные, сплошные волнения. Поселенцы Субботова собирались и рассказывали друг другу всякие страхи, связанные с татарским нашествием, советовались, не лучше ли уйти от Орды на север, к русским, чтобы не возвращаться больше к ненавистным панам. Эти разговоры доходили и до Матрены Хмельницкой. А ее муж привозил из Чигирина все более неутешительные вести о сыне. Вернувшись из Чигирин-Дибровы, гонцы староства тоже не успокоили мать, а еще больше расстроили ее своими рассказами о страшном нападении ордынцев. После долгих тревожных дней ожидания прибыл гонец, которого Хмельницкий посылал на розыски отряда Максима Кривоноса. Но он совсем расстроил родителей. Гонец узнал от самого атамана, что Богдан уехал из отряда к региментару Стефану Хмелевскому, откуда должен был возвратиться в Чигирин. Больше о нем Кривоносу ничего не известно.
— Погиб! — повторяла мать, заливаясь слезами.
— Но ведь вместе с ним Максим послал опытного казака. И русский казак, говорил пан Кривонос, весьма надежный человек, — всячески успокаивал гонец Матрену, которая потчевала его на широкой веранде дома, слушала, но ничему уже не верила.
Страшная мысль о том, что ее сына более нет в живых, преследовала ее. С нетерпением она ждала возвращения мужа из староства, — наверное, он сможет подробнее расспросить гонца и разъяснить ей, ибо она по своей женской слабости, из-за слез, не может сосредоточиться и понять, несмотря на искренние старания казака.
После обеда в воротах субботовской усадьбы появилось около десятка всадников. Михайло Хмельницкий ехал впереди на своем гривастом вороном. Матрена увидела рядом с ним молодого всадника в богатой шляхетской одежде, не подходящей для военного похода, но при оружии. Жолнеры и казаки, вперемежку, по двое, въезжали в широко раскрытые ворота.
Сердце матери забилось еще сильнее. Может быть, из-за слез она не узнает в молодом шляхтиче своего сына?.. Она поднялась со скамьи, вышла на крыльцо и, прикрывая рукой глаза от солнца, стала присматриваться.
Первым слез с коня сам подстароста. Следом за ним соскочили остальные всадники и окружили дворовых джур-казаков. Юноша в шляхетской одежде подождал, покуда спрыгнет с коня какой-то паренек, по-дружески взял его под руку и пошел следом за хозяином, который чуть ли не бегом спешил к заплаканной жене. Еще издали он увидел слезы в ее глазах.
— Матрена, это люди от пана Стефана. Жив, жив наш казак-бедняга. — Хмельницкий старался говорить шутливым тоном. Может быть, хоть это убедит и успокоит жену.
— Ой, люди добрые, где же он, мой казак, гуляет? — всплеснула она руками и прижала их к груди.
— Недавно мой друг Богдан гостил у моего отца в регименте, прошу, ласковая пани, — произнес юноша в шляхетской одежде, идя рядом с пареньком.
— Да где же он теперь, голубчик мой? — торопливо допрашивала Матрена, переводя взгляд то на юношу, то на паренька, шедшего рядом с ним, в измятой, грязной одежонке. — Не из ясыря ли вызволили тебя, хлопче, горемычный мой? — по-матерински забеспокоилась она, присматриваясь к мальчику.
Подстароста взбежал по ступенькам на крыльцо, подхватил Матрену, протянувшую к нему руки.
— Жив наш Зиновий, Матрена, жив! Вот пана Хмелевского сынок, Стась, приехал к нам из регимента… Все тебе расскажет. Приглашай дорогого гостя.
— Прошу, прошу в дом. Желаем вам доброго здоровья, сынок, заходите… — приглашала Матрена, с трудом сдерживая рыдания, и силилась по-матерински ласково улыбнуться.
Обеими руками она обняла голову Стася, с которой тот едва успел стащить шапку, и поцеловала его в лоб.
Потом обернулась к парнишке в оборванной одежде. Ее сердце готово было вырваться из груди. Она чувствовала, что этот паренек еще больше нуждается в ее ласке и внимании.
— Из ясыря, говоришь, сынок? Забудь о нем… нужно благодарить бога, что живым вырвался. Потом отомстишь им за такое надругательство… Садись, хлопче, вот сюда, к столу… — И тоже ласково протянула к нему руки.
— Я Мартынко… — произнес он, падая в ее объятия.
Мартынка подхватили с двух сторон, Хмельницкий взял его на руки и уложил на лавку. Кто-то из молодиц принес подушку и подложил ему под голову.
— Господи, за какие грехи так караешь хлопца? — убивалась Матрена, сев возле Мартынка.
Его лицо было бледным. Но постепенно оно порозовело, в глазах засветилась жизнь. Хлопец тихо плакал.
Сбросив кунтуш, к нему подошел и Стась Хмелевский, жизнерадостный и полный молодецкого задора. Чигиринский казак, посланный Хмельницким в Субботов, подставил скамью, и Стась, вежливо поблагодарив, сел возле Мартынка.
— Считай меня, Мартынко, своим братом и верь, что мы с Богданом сумеем отплатить за твое горе… — сказал он, беря худую мальчишескую руку в свою.
Мартынко повернул к нему голову, пытался благодарно улыбнуться. Но только искорка зажглась в его глазах, — улыбка не получилась. Слегка кивнув головой, свободной рукой вытер лицо.
— Я Мартынко, пани мама Богдана! — снова обратился он к Матрене.
— И тебе я буду матерью, сын мой горемычный, — сказала она, отбрасывая с его лба волосы.
Она вопросительно посмотрела на мужа, который тоже подошел и сел на скамью возле больного.
— Потом, потом, Матрена, — сказал он, показывая глазами на Мартынка.
— Расскажите матушке все… — попросил Мартынко. — Какое счастье, что Богданко уцелел и с ним все благополучно… Можно мне встать?..
— Нет, нет. — Хмельницкий положил ему на грудь руку. — Полежи, отдохни, а наша матушка велит обед нам подать. Значит, так, Матрена… или лучше пусть Стась подробно расскажет тебе о сыне.
— С радостью. Мне это доставит большое удовольствие… Мартынка этими днями жолнеры обнаружили в степи и привели его к моему отцу… Но Мартынко обещал рассказать куда больше. Ведь так, Мартынко?
— Да, да… Сам расскажу. Но сначала расскажи, пан Стась, матушке о Богдане.
— Я приехал в регимент к отцу без разрешения матери. И сколько хлопот задал себе. Наверное, было бы еще больше, но на мое счастье в это время прибыл из Сечи сотник регимента Станислав Мрозовицкий. Папа отправлял его в Сечь вместе с Богданом. Мой друг, когда был в регименте, поведал моему отцу о своем горе, просил у него совета и собирался вскоре вернуться домой. Он здоров и региментару показался бардзо файным казаком, очаровал старика. Вместе с паном сотником Богдан должен был разыскать отряд подолянина Кривоноса, а попали они на днепровские острова, прямо к кошевому, в Сечь.
— В Сечь!.. — ужаснулась Матрена.
— Но ведь это, как говорит пан Мрозовицкий, была всего лишь только интересная прогулка. Богдан прекрасно чувствует себя, ездит на карем турецком жеребце, а плененный им турок честно служит у него джурой. Они часто беседуют на басурманском языке…
— Доброе сердце у моего ребенка… — всхлипнула Матрена.
— Не обижался на него и пан Мрозовицкий. Хотел бы братом назвать такого богатыря. А у кошевого, запорожского полковника Олексы Нечая, Богдан встретился с самим Петром Сагайдачным. Они впервые познакомились в Терехтемирове, а в Сечи узнали друг друга, и, кажется, казацкий вожак полюбил его. Он и пан Мрозовицкий были приглашены на ужин к пану Нечаю. Пан Петр Сагайдачный пожелал сесть рядом с Богданом, долго беседовал с ним. А Богдан наш так начитан, уж очень он утешил пана Конашевича латынью, свободно разговаривая с ним больше на латинском, чем на родном языке. У пана кошевого Нечая жена турчанка. Славная, говорит Мрозовицкий, женщина… Уже двух сыновей родила кошевому. Старшему, Даньку, шестой годок пошел. Богдан развлекал Данька, обучал его турецким словам, чтобы мог с мамой на ее языке поговорить… Она-то, бедняга, боялась учить детей своей родной речи. С мужем своим с трудом разговаривала, да и то больше жестами. Как же она была рада поговорить с Богданом по-турецки. Лицо сияло, глаза блестели…
— Да в уме ли он, так свободно держит себя с чужой женой? — ужаснулась Матрена.
— Почтенная матушка, все складывалось на удивление хорошо. Сам пан Олекса расцеловал Богдана за внимание к одинокой женщине, живущей среди лесов и рек, матери двух любимых сыновей пана кошевого. Да я немного уклонился… И пан Сагайдачный уговорил Богдана остаться в казацком войске толмачом басурманского языка.
— И мальчик согласился?
— Погоди, Матрена, слушай. Мальчик у нас, дай бог ему здоровья, вон уже сколько времени сидит в седле, чудесно чувствует себя в походной жизни. Ведь ты сама же мечтала… — с оттенком упрека сказал Хмельницкий. — Поход казаков, наверно, скоро закончится, наши уже отогнали неверных к Перекопу, освободили из неволи тысячи христианского люда. Вот и я верю, как перед собой вижу твою, Мартынко, маму, спасенную героями нашей земли! Вместе с Богданом и пани Мелашка вернется домой…
Слушая мужа, Матрена набожно крестилась, произнося шепотом молитву.
— Ну вот вам и весь сказ, матушка, — закончил Стась Хмелевский, помогая Мартынку подняться.
После обеда Мартынко рассказал о событиях, в которых ему пришлось принять участие.
…Буланый конь его пролетал мимо стройных сосен, нырял в кустарники и снова выскакивал на лесные поляны. Мартынко не сдерживал коня, а, наоборот, еще сильнее подгонял ногами и поводьями…
Только когда совсем рассвело и туман повис над Днепром, он понемногу придержал коня и прислушался к тому, что творится позади. Стрельба не утихала, а, напротив, все сильнее разгоралась. Но чем дальше он уезжал, тем звуки ее становились слабее, а потом и вовсе потерялись, хотя и оставались в его возбужденном воображении.
Наконец буланый пошел шагом, нервно зафыркал и потянул поводья вниз. Мартынко не противился: животное нуждалось в отдыхе. Выехав на песчаный бугорок среди лесной поляны, остановил коня и обернулся, чтобы прислушаться и посмотреть, что творится позади.
Вокруг, сколько можно окинуть взором, был густой лес. Над вершинами деревьев время от времени быстро пролетали птицы, словно тоже в страхе бежали от Посулья. Вдали, справа, поднималось облако тумана — там протекал Днепр, сообразил Мартынко. В густых облаках тумана трудно было различить широкие полосы дыма, поднимавшиеся над пожарищами.
Вдруг Он вздрогнул, потому что ему показалось, будто где-то в лесу зафыркали лошади. Буланый мотнул головой, стал прядать мокрыми ушами, и Мартынку пришлось натянуть поводья, чтобы не дать коню заржать, ибо в лесу и впрямь было слышно фырканье лошадей.
«Татары? — мелькнула страшная мысль. Мальчик помчался с бугорка в чащу леса. — Неужели татары напали на след?»
Стремительно погнал буланого в густые заросли кустарника, проскочил заросший орешником неглубокий овраг и стал прислушиваться. На бугорке лучше было слышно, что творилось вокруг, но, оказавшись в овраге, он почувствовал себя точно в закрытом погребе. Можно было бы взобраться на сосну, но боялся оставить коня одного. Мартынко отпустил поводья, чтобы конь мог сорвать листочек или травинку, пожевать, только не заржал бы.
Но буланый снова приподнял голову, прижал одно ухо, а второе нацелил на овраг. И не заржал, а лишь будто промычал радостно и устало. За это и был наказан резким рывком поводьев.
Донесся еле слышный топот копыт, — может быть, приближалась погоня… Мальчик теперь крепко держал поводья.
— Ванюшка-а! Упаду-у!.. — услышал вдруг Мартынко словно дуновение ветерка в ветках и тут же пришпорил коня.
Буланый в несколько прыжков выскочил из оврага, едва не столкнувшись с несущимися навстречу двумя испуганными всадниками. Кони от неожиданности встали на дыбы, и оба мальчугана полетели на землю.
В этот момент Мартынко забыл об опасности. Соскочил с коня, бросил поводья и кинулся спасать малышей. Первым он освободил от поводьев толстяка Филонка. Мальчик обеими руками уцепился за Мартынка.
— Дядя жолнер бросил нас, подстегнул коней, а сам стал рубиться с татарами. Тогда тетя Мелашка и мама Ванюшки бросились на помощь жолнеру, а моя только успела крикнуть: «Гоните за Мартынком!» — соскочила с коня… сама далась в руки татарам…
Ванюшка, падая с лошади на колючий куст, поцарапался и насилу выкарабкался оттуда.
«Что же делать дальше? Захватчики не станут преследовать детей, и поэтому можно считать себя в безопасности», — рассуждал Мартынко, утешая перепуганных малышей.
Буланый подошел к коням, запутавшимся в поводьях…
А тут снова поднялась стрельба и словно кнутом подстегнула Мартынка.
— Хотя вы, хлопцы, и ушиблись, падая… Но мы должны бежать!..
Вначале он поймал коня Ванюшки, затем Филонка и усадил мальчуганов верхом.
Сам же подвел буланого к откосу оврага и с него ловко вскочил в седло.
— Скачите за мной! — крикнул он и погнал коня.
Миновав высокую гору, беглецы оставили за собой лес, и им показалось, будто они выбрались из глубокой пропасти. Перед ними расстилался широкий степной простор. Остановились они у подножия горы, в кустарнике. Мартынко отдал поводья буланого Ванюшке, а сам взобрался на дерево, чтобы осмотреть местность. Погони не было видно, но дым пожарищ тучами стелился над лесом, будто и его татары подожгли, разыскивая беглецов. Дальше на север виднелось чудесное голубое небо. Бежать от пожарищ нужно именно туда, на север, решил Мартынко. Перепуганные малыши, словно репейники, впились в гривы коней. Только глазенки жадно следили за своим старшим братом, видя в нем теперь сказочного богатыря-казака…
Вскоре наездников заметили казаки глубокого дозора, присланного из Лубен старым князем Вишневецким. Казаки выскочили из засады и быстро окружили их. Никто из казаков не сомневался, что это беглецы. Именно они-то и были нужны дозору, чтобы подробно узнать, где захватчики, в каком направлении двигаются и какова их численность.
Но какая досада: беглецы оказались детьми. Что узнаешь у них? Однако, перебросившись словами с Мартынком, дозорные были приятно удивлены. Разбитной паренек подробно, как взрослый, рассказал обо всем, что слышал и видел прошедшей ночью. Только не назвал фамилии владельца хутора, осужденного выписчика Джулая, сказал просто, что какой-то казачий сотник отправил их на конях из окрестностей Веремеевки, когда там начинался бой с захватчиками.
О матерях Мартынко тоже не сказал ни слова.
— В полдень, — продолжал Мартынко свой печальный рассказ, — дозорные передали нас другим казакам. И только под вечер привезли нас, голодных и утомленных от бешеной езды, в княжескую усадьбу. Хотя уже начинало смеркаться, но сам Вишневецкий в сопровождении каких-то веселых паненок вышел из покоев на широкое крыльцо. Он велел старшему казаку зайти в дом, но вдруг, увидев моего коня, воскликнул: «О! Да ведь это превосходный подарок маленькому Яреме!..» Женщины завизжали, захлопали в ладоши. «Не мой, говорю, буланый, а чигиринского сотника, казак, мол, отбил его во время баталии у турка и посадил меня с малышами на него, чтобы мы бежали, — ведь таких, как мы, турки в ясырь берут…» Так попытался я было не отдавать Богданова коня. Да куда там!.. Именины маленького княжича Яремы отмечали… Князь велел отстегать меня и бросить в подземелье.
— Что он, с ума сошел, господи, матерь божья! Христианин ведь, говорят, князь Вишневецкий, — воскликнула Матрена.
— Порой басурмане бывают лучше таких христиан, матушка. Так вот, отстегали меня один раз за буланого, а потом еще много раз за то, что хотел убежать на Путивль…
— И малышей тоже били? — спросил Стась Хмелевский.
— Их насильно, даже не накормив, не дав отдохнуть, усадили на какую-то повозку, стоявшую во дворе, и отвезли в Мгар к монахам на воспитание, как велел князь. Не спросили имени ни у ребят, ни у меня. Да мне и неохота было бы признаваться. Ведь для турок я — только ясырь… А для православного украинского князя — не только ясырь, но и сын осужденной матери, преступник. Мне угрожала не только неволя, но и безжалостная княжеская кара. Должен был молчать и молиться о побеге… Но, узнав, что через Лубны проходит регимент пана Хмелевского, я упросил доброго слугу отпустить меня на свидание с паном Стефаном, я знал его доброту. Прикинулся родственником пана, заговорил по-польски… Пообещал слуге прислать десять злотых от пана Стефана, даже поклялся на кресте…
— Где же ты, мое дитя, мог взять эти злотые? Ну и поверил тебе служка?
— Поверил, матушка, я уж так клялся ему, что поверил. Ночью вывел меня за усадьбу князя, проводил до камышовых зарослей Суды и отпустил… Две недели бродил я в степи по ту сторону реки, скрываясь от живых людей. Питался козельцами, диким кислым терном, пока не напал на след регимента. Ну, и десять злотых… Пан Стефан…
— Святой человек!
— Да, матушка. Пан Стефан среди наших шляхтичей как спасительный островок среди бурных волн Днепра… И отцовское теплое слово, и обхождение, — святой человек! Еще и десять злотых велел дать мне, вон они, чтобы я сдержал свое слово перед слугой. А детей жалко…
— Монахи — люди святые…
Просторные, холмистые степи северного Крыма и до сих пор еще не по-осеннему согревало солнце. Казацкие конные полки Якова Бородавки и отряд Кривоноса настойчиво теснили к морю разгромленных крымчаков, ногайцев и турок. Буджацкие ватаги еще крепко держали военный строй. Отступая, они остервенело отбивались, защищая остатки ясыря и награбленное добро, которое увозили впереди войска. Мухамед Гирей повернул в сторону Козлова и Бахчисарая в надежде на помощь ханских войск и бахчисарайских крепостей. Их преследовал жолнерский регимент полковника Хмелевского, усиленный по приказу Сагайдачного пешим полком сечевиков во главе с Михайлом Дорошенко.
За Перекопом следы потерялись, трудно было установить, в каком направлении Мухамед Гирей отослал с турецкими отрядами главные трофеи и отобранных невольников. Но казаки проведали, что сопровождает эти трофеи преданный Мухамеду Гирею синопский воин Зобар Сохе.
Сагайдачный разгадал хитрый маневр Мухамеда. Распространяя слух, что идет с главными силами буджацких и ногайских татар, хан секретно направил две тысячи без малого лучших девушек и мальчиков в Кафу, под Защиту крепости, охраняемой турками. Намереваясь таким маневром привлечь к себе внимание войск Сагайдачного, Мухамед Гирей хотел спасти свою и султанскую добычу в этом походе. К тому времени в Кафу должен был приплыть стамбульский флот с пустыми галерами, охраняемый усиленным отрядом морского паши. Ясырь будет спасен! Этим Мухамед Гирей задобрит Высокий Порог и искупит свою вину за понесенное им поражение на Украине.
Но, разгадав маневр Мухамеда Гирея, Петр Сагайдачный направил против него часть своих пеших казаков, запорожцев Михайла Дорошенко, поддержанных прославленными конниками Стефана Хмелевского.
А отряд полковника Олексы Нечая, конница Якова Бородавки и особо подвижной отряд Максима Кривоноса бросились вдогонку за турками, угонявшими ясырь в Кафу. С Сагайдачным поддерживал постоянную связь и Яцко Острянин, который с донскими казаками прорвался на левом фланге, стараясь опередить отступавших к Кафе басурман.
Изнуренные невыносимой осенней духотой, полуголые казаки остановились вместе с десятками пленных турок и татар возле уцелевшей татарской сакли без окон и дверей. Есаул разрешил сойти с лошадей и размяться. Пленные в тот же миг, словно подкошенные, повалились на землю и стали молиться. Их одежда, босые ноги, усталые и грязные лица, а у многих еще и повязки на руках, на головах, покрытые струпьями и забитые пылью раны свидетельствовали об ужасном марше, совершенном ими не по собственной воле.
— Молитесь, голомозые, молитесь, чтобы аллах потеснился немного в раю, ибо пан Петр скоро и до рая доберется!.. — крикнул казак, ослабляя подпруги в седле.
— Ну да, спешите, ха-ха-ха! — смеясь подхватил второй, по голой, запыленной спине которого ручейками стекал пот.
— А райские гурии все равно в походе станут женами казаков, чертово басурманское кодло. Молитесь…
В этих словах, сказанных будто в шутку, чувствовалось нетерпение: поскорее бы кончить с этими несчастными, отправив их самым кратчайшим путем «к Магомету в рай», чтобы скорее догнать свои сотни, которые ведут бои уже возле самой Кафы, на широком побережье безграничного моря.
Из сакли вышла группа старшин и направилась к пленным. Петра Сагайдачного легко было узнать по широкой бороде, хотя и у большинства окружавших его старшин стали отрастать бороды.
Богдан Хмельницкий тоже был среди старшин, шел рядом с Сагайдачным. Во всем его облике, в выражении глаз, возмужавшем, загорелом, покрытом пылью лице и плавной походке чувствовалась независимость. В свите Сагайдачного он был единственным человеком, который, разговаривая с пленными, выяснял силу, направление пути и намерения отступающих, разузнавал о настроениях татар и турок, о том, сколько еще осталось у них пленных и куда их собираются отправлять. За несколько дней похода от Запорожья до Перекопа и дальше в Крым Богдан не только свыкся со своими обязанностями переводчика у Петра Сагайдачного, но и сам окончательно стал казаком. Ушло в прошлое наивное юношеское, романтическое увлечение военным делом, саблей, пистолем. Он был увлечен работой толмача, которая давала возможность старшому казацких войск принимать те или иные решения, связанные с преследованием отступающего врага.
О том, что во время допросов пленных Богдан старался напасть на след любимой девушки, он не говорил Сагайдачному даже в самых душевных беседах.
Но Сагайдачный давно знал о его сердечных делах. Еще во время ужина у кошевого ему рассказали, что юноша глубоко переживает не только разгром ордынцами хутора казака Джулая, но и сердечную трагедию. И он уже отчетливо представлял, как развертывались события в селе Веремеевке и какую роль играл в этом коварный Зобар Сохе.
Сейчас Богдан вел непринужденный разговор с пленными, вызывая их на откровенность, а Сагайдачный при этом внимательно прислушивался к гортанному восточному говору, улавливая в рокочущем потоке слов имя Зобара Сохе.
— Здесь пленные из разных отрядов крымских татар, уважаемый пан старшой. Но есть и два турка, которые неохотно дают показания, — сказал Богдан после первой беседы с пленными.
— Турок допросить отдельно, — приказал Сагайдачный. — А что говорят крымчаки?
Богдан выслушал длинный рассказ пожилого татарина, задал ему несколько вопросов и перевел:
— Пан старшой, вожаки двух больших отрядов крымчаков оставили свои войска и убежали в Кафу. Татарин говорит еще о том, что им стало известно о прибытии туда флота Искандер-паши. Они уверены, что вместе с ним прибыла и султанская гвардия, которая, как они надеются, спасет их…
— Скажи им, дуракам, что полковник Жмайло потопил всю их султанскую гвардию.
— Войска нашего полковника Жмайло потопили всю вашу султанскую гвардию! — сказал Богдан татарину, вызвав этим сообщением переполох среди пленных.
— Вай, аллах всесильный… Значит, погибло Крымское ханство? — со страхом спрашивал татарин.
Богдан перевел его вопрос старшому.
— Ханство не погибнет, скажи им, казаче, а погибнут глупые ханы, которые не хотят приучать своих подданных к труду, посылают их грабить и разорять соседние земли и уводить людей. Так и передай им, что казаки заставят их работать на крымской земле, отобрав у них христианских пленников. Спрашивай. Да не скупись на обещание казнить каждого, кто будет лгать!
При упоминании имени Зобара Сохе оба турка насторожились. Один из них даже не сдержался и ахнул. Богдан тоже не мог спокойно слышать это имя. Он, казалось, даже побледнел, начиная этот тяжелый для него разговор. И тут же посмотрел на ахнувшего турка. В отличие от татар, он даже в плену не расставался со своей коричневой бархатной феской. Все другие пленные были без головных уборов. К нему и подошел Богдан, в душе которого росло чувство возмущения и гнева. Он даже схватился за саблю, висевшую на боку.
Турок попятился назад, увидев, как засверкали глаза у молодого казака, который так искусно и спокойно разговаривал с татарами на турецком языке. Он заметил, как казак сердито схватился за рукоятку сабли, и торопливо снял перед ним феску.
Богдан вдруг остановился, улыбка вспыхнула на его дрожащих губах и тут же потухла. Он вдруг вспомнил, как генерал иезуитской коллегии во Львове с такой же улыбкой на лице допрашивал его и Стася о «бунте спудеев коллегии». «Неужели и у меня в характере есть что-то иезуитское?» — подумал Богдан. И снова улыбнулся, делая это уже сознательно, пусть даже по-иезуитски, лишь бы вызвать на откровенность своего заклятого врага.
— Говори правду, аллагуакбар… бошка-паша подарит тебе жизнь, если ты честно расскажешь, где сейчас находится Зобар Сохе и в какую сторону он угнал ясырь? — сдерживая злость, спросил Богдан у турка.
Аскер поднял голову, пристально всматриваясь в глаза гяура, такие же карие, как у него самого.
— Мусульман мы?[99] — спросил недоверчиво.
— Йук, ака. Ман… иезуитчи мугаллим вар…[100] — неожиданно для себя ответил Богдан, не будучи вполне уверенным, что правильно произносит эту фразу. Он сам удивился своему ответу и теперь уже искренне засмеялся, даже турка развеселил.
— Иезуитский учитель? — переспросил турок, ударяя по колену грязной феской, улыбаясь своими потрескавшимися губами.
— А что тут удивительного? Против грабежей и убийств, чинимых мусульманскими разбойниками, поднялись все народы Европы, в том числе и иезуиты.
— Ты был мусульманином? — снова спросил заинтересованный турок.
— Нет, нет. Но если я проживу сто лет, возможно, что и мусульманином стану. Что, весело тебе? Ну вот что, веселиться будем тогда, когда я приму закон Магомета… А сейчас рассказывай всю правду о Зобаре Сохе-бее. Где он сейчас?
— Зобар Сохе — богатый бей из Синопа, откуда был родом и славный батыр Ахмет-бей, — начал турок.
— Ну!
— А я родом из Трапезунда, но последнее время жил тоже в Синопе. У Зобара Сохе там есть караван-сарай для продажи ясыря. А куда он сейчас убежал, не знаю.
— Послушай-ка меня, правоверный! В единоборстве с вашим батырем Ахмет-беем я зарубил его… Да, да, зарубил. И его буланый конь, брат султанского коня, принадлежит мне как трофей. Теперь понял? — спросил Богдан, сердито постукивая саблей в ножнах. — Видишь саблю? Собственной рукой сниму твою голову и брошу волкам на съедение. Долго ли еще будешь медлить с ответом? Рассказывай все, что знаешь, если тебе дорога жизнь! Сам отвезу тебя в Синоп и передам в собственные руки жены или матери… Будешь говорить правду?
— Скажу, бей-ака… — произнес турок, облизывая пересохшие губы, и огляделся вокруг.
Пока Богдан переводил Сагайдачному свой разговор «начистоту» с турком, казаки собрали пленных крымчаков и, не совсем вежливо подталкивая их, повели за бугор. Куда повели и зачем, турку не было необходимости расспрашивать. Ведь каждому турку известно, что казаки пленных не берут…
— Все скажу, иезуитский учитель, бей-ака, — отбрасывая в сторону феску, произнес турок, когда Богдан снова обернулся к нему. — У Зобара Сохе нет караван-сарая в Кафе и продавать свой ясырь он там не будет. Для отправки ясыря, принадлежащего султану и лично Мухамеду Гирею, он намерен использовать султанские галеры, на которых собирается отправить и свой ясырь в Синоп… Добрый бей-ака! Я сказал чистую правду, потому что и сам должен был ехать в Синоп на галерах Зобара Сохе со своими шестью пленными гяурками.
— Сколько человек султанского ясыря собирается отправить в Синоп Зобар Сохе? — перебил его Богдан.
— Восемнадцать десятков молодых, похожих на гурий девушек, четыре сотни сильных гребцов для галер и девять сотен мальчиков для пополнения султанских янычар. Все это калым султану. У Мухамеда Гирея нет мальчиков, а лишь четыре десятка гребцов…
— Девушек?
— И молодых женщин… Сотни две наберется… — дрожащим голосом произнес турок, видя, как наливается кровью лицо «иезуитского учителя».
В Турции он много наслышался о чудовищных пытках, применяемых иезуитами, и теперь в страхе смотрел на багровевшее лицо Богдана, не предвещавшее ему ничего хорошего.
— Зобар Сохе еще при подходе к Кафской крепости получил донесение о том, что все пленные уже посажены на галеры, а гребцов-гяуров приковывают к веслам…
— Когда это было? Сколько дней прошло с тех пор, как Зобар Сохе получил это сообщение?
Турок задумался на какое-то мгновение.
— Два дня тому назад… — подсчитал пленный.
Богдан тут же передал Сагайдачному эту страшную весть. Только раз Богдан прервал свой разговор со старшим, чтобы, взявшись за рукоятку сабли, переспросить турка:
— А ты не лжешь?
— Аллагуакбар! Ложью за жизнь не платят… — ответил турок.
— Будешь жить! — Богдан снова обернулся к Сагайдачному: — Он сказал правду, и я обещал ему жизнь, пан старшой…
— Хорошо. Жизнь басурман не нужна христианам. «Блажен, иже и ко врагу своя, яко ближнему своему, имать жалость в сердце своем…» — говорил Христос, прощая жестокость Понтийского Пилата…
И он повернулся к скале, откуда донесся голос джуры:
— Уважаемый пан старшой, от пана Жмайла с моря гонец…
— Кстати, зови…
От сакли навстречу Сагайдачному шел обозный и атаман передовых дозоров, за которым выступал богатырского сложения казак в чем мать родила, но подпоясанный бархатным поясом, длинные концы которого спускались впереди и сзади, как передник. Он размашисто шагал, придерживая левой рукой саблю.
«Казак что надо», — подумал Сагайдачный, поворачиваясь к прибывшим, и громко спросил:
— От наказного с вестями, пан казаче?
— Да… с галер, уважаемый пан старшой. Но… разрешите поведать вам, пан Петр Конашевич, печаль души своей! — с горечью произнес казак, откашливаясь.
— Печаль души?.. Так, может быть, позвать сюда отца Кондратия? Спаси, господи, казацкую душу, рассказывай. Пан обозный сказал, что ты от Жмайла гонцом.
— Так и есть… Да, я отпросился у пана Жмайла, потому что у меня тяжелое горе… Разреши, пан старшой, кликнуть сюда одну женщину.
— Женщину? Пан казак с женщиной в походе? Да еще и в морском? Свят-свят… — перекрестился Сагайдачный. А это значило, что старшой в хорошем расположении духа и как христианин воспринимает эту «печаль души» ближнего своего.
— Да не в походе, почтенный пан Петр, — сказал казак и оглянулся на саклю.
— Веди, казаче, сюда женщину, но прежде скажи: где ты оставил пана Жмайла с казаками и что с ними?
Сагайдачный махнул рукой обозному, а тот в свою очередь дал знак джуре, который быстро повернулся и скрылся за саклей.
— Я казак Джулай Прокоп, из выписчиков, по злой воле, пана старосты Вишневецкого, прошу… А… нас, казаков-гребцов, сняли с четырех челнов и высадили на берег, поскольку вспыхнула повальная хвороба, — начал казак, сдерживая волнение. — Вот мы и должны были от самого Козлова идти по берегу, похоронить девять несчастных, умерших от горячки. Пан атаман на канатах ведет наши челны, и если, бог даст, вымрут все заразившиеся горячкой, снова разрешит сесть за весла.
— Вечная память умершим в походе от болезни! — снова перекрестился Сагайдачный. — Вымерли все заразившиеся?
— Мы все уже третий день на ногах, почтенный пан старшой.
— А лихорадка не трясет вас?
— Нет, пан старшой. На берегу стояла нестерпимая жара, мы сбросили с себя одежду, а вместе с ней избавились и от заразы.
— Да славится имя господне, еще денек — и на челны!.. Были у вас морские сражения с неверными? — расспрашивал Сагайдачный.
— Под Козловом, с каким-то турецким пашой… Потопили две его галеры, одну целой взяли, потому что неверные… со страха бросились в морские волны. А вот вчера на нас, высаженных из-за болезни, — пропади она пропадом! — напали вооруженные крымчаки, отступающие под напором войск пана Дорошенко и польского полковника Стефана… Они угоняли пленных и добычу в Кафу…
— Отбились?..
— А то как же, пан Петр!.. Да вот эти крутые горы, леса…
— Хвала всевышнему! Так что же с душой пана казака?.. — добродушно начал старшой и умолк.
Из-за сакли показался джура, ведя под руку полуголую женщину, в одних казацких шароварах. Крепко скрестив руки на груди, женщина взмахивала головой, отбрасывая с глаз растрепанные, свалявшиеся русые волосы. Она уже не плакала, но на обветренных щеках виднелись следы обильных слез. На грязных плечах, на животе и руках проступали синие полосы от ударов нагаек или от арканов.
Подойдя к Сагайдачному, женщина широко раскрытыми глазами посмотрела на казаков и еще крепче прижала руки к груди. Джура отпустил ее локоть, и женщина взглянула на него, с благодарностью кивнув головой. Петр Сагайдачный тут же снял свой разукрашенный кожаный пояс и отдал его Богдану, тоже приблизившемуся к полуголой женщине.
— На, сестра, одень! Благодарение богу, что жива еще осталась!.. — тихо произнес Сагайдачный, снимая кунтуш и подавая женщине. Он даже отвернулся из вежливости, чтобы не смущать одевавшуюся. — Кто она, пан Джулай? — спросил, повышая голос, но пока не оборачиваясь.
— Пусть хранит вас матерь божья, пане, пане… — расплакалась женщина, надев старшинский бархатный кунтуш. Теперь одной освободившейся рукой он запахнула полы, а второй поправляла волосы.
Сагайдачный обернулся и, улыбаясь, добрым взглядом окинул женщину, превратившуюся теперь в мужественного казака-атамана.
— Кто вы, прошу, пани? То, что вас освободили из неволи христиане-казаки, спрашивать не стоит. И так ясно.
— Жена украинского полковника-кобзаря Карпа Богуна, прошу, пан старшой… Да вот пускай пан Джулай расскажет вам… — Рыдание сдавило горло, она не могла говорить.
Богдан подскочил к ней и остановился. Как во сне, перед глазами всплыла высокая молодая женщина с младенцем на руках. Казаки вели ее под руки к челну на Тясьмине… А где-то был ее муж, слепой кобзарь, освобожденный из подземелья… Как сон… Тяжек путь человека к своему, даже маленькому, счастью. Карпо погиб, о судьбе сына ничего она не знает, да еще и самой пришлось не раз умыться слезами на крымской земле…
Сагайдачный не противился, когда Богдан молча опоясывал его. Он даже слегка поворачивался, помогая окружить поясом свою могучую фигуру. Сагайдачный отказался от кунтуша, который предлагал ему обозный, и остался в белой, из турецкого шелка сорочке. Сам взял из рук джуры пистоль и сунул его за пояс.
Эта встреча будто сковала уста Богдана. В его голове роились тревожные мысли о Мелашке, Мартынке. Да разве может он думать о своем горе, когда бедная женщина утратила мужа, ребенка…
— Говори, казаче, чего же ты умолк? — обратился Сагайдачный к Джулаю, который поддерживал за локоть Лукию Богун.
— О том, что мне было известно, пан Петр, все сказал. Мужа пани Лукии убили у нее на глазах…
Богдан не сдержался и перебил Джулая:
— Веремеевчане похоронили покойника?
— Да, уважаемый пан писарь, — ответил Джулай, приняв молодого казака за писаря Сагайдачного. — Ордынцы сняли голову полковнику, ибо он даже незрячим мужественно защищался, сбросил татарина с коня и схватил его за горло. Неверный так и подох, задушенный мертвыми руками полковника.
— А дети? Где Ванюшка, Мартынко?.. — снова поторопился Богдан.
Ему ответила жена Богуна:
— Когда нас, женщин, уже некому было защищать, потому что жолнер погиб в бою и Федора зарубили, мы уже ничего не ведали, ничего не знали. Басурмане на лошадях погнались за детьми в лес… Наверное, нагнали Ванюшку, Филонка и Мартынка. Пани Пушкариха…
— Она была с Мартынком, его мать, пани Мелашка? Она тоже?..
— Нет, казаче, пани Мелашку, как и меня и Марину пана Джулая, захватчики стащили арканами с воза. А за Сулой присоединили к другим пленникам. Потом… в степях этот проклятый Мухамед Гирей забрал Марину себе в ясырь, разлучил нас. Пани Мелашка и я пытались не давать ее, но… Пушкариху избили плетьми, и ее чуть живую забрал себе в ясырь Зобар Сохе, а меня… Мухамед Гирей взял вместо пани Джулаевой и отдал кому-то из своих… Вот таким образом я и попала к моему спасителю пану Прокопу…
Наступила тишина. Только всхлипывания заплаканной женщины больно разили сердца растроганных казаков. Но Лукия подняла голову, мужественно выпрямилась и продолжала дальше:
— Пани Мелашку так и гнали всю дорогу привязанной на аркане, и уже за Перекопом нас разлучили с ней…
— Неужели пани Джулаева погибла? — спросил Сагайдачный, видя, как переживает казак. Не дождавшись ответа, снял шапку и перекрестился, как на похоронах.
— И не спрашивайте, люди добрые! Раздели всех нас, женщин, отбирая из молодых ясырь для кого-то… Марина стала кусаться, когда ее уводил какой-то баша или бей. Тогда началось что-то страшное. Бросились мы, нагие женщины, спасать от бесчестия нашу Марину… Двоих из нас эти звери зарубили. Мой палач обвязал меня арканом и потащил за конем, чуть было богу душу не отдала. А что с Мариной, не ведаю. Тот баша, которому она досталась, пошел вместе с проклятым Зобаром сопровождать султанский ясырь в Кафу…
Умолкла Лукия Богун, смахивая с лица тихие и оттого еще более горькие слезы. Оглядевшись, присела на камень.
— Пан обозный! Снять одежду со всех басурманских женщин аула и самую лучшую отдать пани полковнице. Джура! Снять с этих… — грозно показал он на пленных, которых недавно допрашивал Богдан, — поставить их перед раздетыми жителями аула. Пускай пан Богдан расскажет людям об этом страшном злодеянии и… безжалостно казнить их на глазах всего аула… Пани полковницу отвезти на хутор… с паном Джулаем…
— Да я еще способен владеть саблей, имею пистоль, уважаемый пан старшой. Дозволь утопить печаль души моей в нашем суде над басурманами. Я найду этого презренного башу…
— У пана Джулая, да простит меня пан старшой, единственный сын. Потерять сына и жену, когда его рука еще крепко держит саблю…
— Хорошо, согласен, пани полковница, — успокоил Сагайдачный жену Богуна. — Пана Джулая на первой же чайке пошлю в погоню за проклятым Зобаром. И да благословит господь наш всемилостивый эту месть христиан. Живыми или мертвыми, но мы вернем наших людей из хищных когтей Зобара!
— Но ведь я обещал турку жизнь… — начал было Богдан.
— Турка мы возьмем с собой, как проводника к морю. Подарим ему жизнь за жизнь наших несчастных людей. Во имя отца, и сына, и святого духа… Аминь.
— Аминь! — разнеслось вокруг.
Мусий Горленко охотно поехал с посольством на Самборщину еще и потому, что ему впервые в жизни предстояло побывать в польском селе, где он имел возможность поговорить не только со шляхтой, а с такими же простыми людьми, как и сам, как жители села Веремеевки и всей Украины, от имени которых он везет торжественную грамоту с соболезнованием и благодарностью родителям, воспитавшим сына-героя!
Во Львове Мусий разыскал каменотеса Бронека, о котором наслышался от Богдана. Старый каменотес плакал как ребенок, узнав о трагической гибели его побратима Карпа Богуна. Он на целые сутки задержал Горленко с людьми у себя, устроив что-то наподобие панихиды по своему другу. А потом, не долго думая, собрался и вместе с посольством отправился в Чарнец к родителям погибшего жолнера. Ведь он и сам был родом из Самборщины.
Поскольку в селе сейчас была страдная пора, он предложил явиться к родителям жолнера в воскресенье, после богослужения в костеле, когда все крестьяне обычно бывают дома.
Село Чарнец находилось недалеко от Хенчина, на лесистом берегу Вислы. У реки, на ее крутом берегу, раскинулась роскошная усадьба с дворцом шляхтича Криштофа Чарнецкого, владельца села и всех его жителей — крестьян-хлебопашцев. Около сотни хижин стояло вдоль дороги, которая шла от Хенчина к Висле и на Самбор. Как и в Веремеевке, усадьбы были огорожены плетнями из хвороста, а халупы покрыты соломой. На высоких сараях свили свои гнезда аисты, во дворах разгуливали индейки, куры, а на улицах в лужах барахтались поросята…
— Будто в свои Прилуки приехал, — делился своими впечатлениями Мусий Горленко, поглядывая на свинцовые тучи, которые, так же как и над Прилуками, поднимались из-за леса, предвещая осеннюю грозу.
Бронек сам взялся найти семью погибшего жолнера и подготовить достойную встречу украинским посланникам. Надо было спешить, так как на улице появились панские надсмотрщики, тоже поглядывавшие на грозовые тучи. Крестьян могли выгнать в поле на работу.
В центре села, на повороте дороги стояла такая же убогая, как многие другие, изба Ержи Стриевича, отца погибшего под Веремеевкой жолнера. Дворовой собаки у Ержи не было. Наверное, он не боялся воров, потому что нечем поживиться в убогом чистеньком дворе.
На стук по местному обычаю палкой о ворота вышел сам хозяин, пожилой усатый мужчина. На нем была белая полотняная вышитая сорочка, спереди вздувшаяся пузырем, и такие же штаны из сурового полотна. Мужчина немного прихрамывал на левую ногу. Выйдя из избы, он приложил руку к глазам и посмотрел на ворота, где стоял Бронек, освещенный лучами полуденного солнца.
Следом за хозяином выбежал малыш лет четырех-пяти. Он остановился на миг на пороге, а затем, босой, бросился догонять старика.
— Дзядек, дзядек, гляди, он жовнежи[101] ожидают пана вуйка! — кричал хлопчик, обгоняя деда.
Хозяин и впрямь вначале не заметил, что в стороне под тыном стояло еще пять человек, среди которых было два жолнера. Подходя к воротам, он увидел, что и у остальных из-под кунтушей торчали сабли. Он даже остановился. Но Бронек вежливо спросил старика:
— Прошу пана, не вы ли будете Ержи Стриевич?
— Да, прошу пана, я владелец этой усадьбы. Прозываюсь Стриевичем, — ответил хозяин, приближаясь к тыну.
— Вот эти панове казаки и жолнеры с Украины пришли к вам с добрым словом и тяжелой вестью, пан Ержи, — снова обратился к старику Бронек, сняв с головы поярковую шляпу, которой было уже столько лет, что и не счесть.
Крестьянин только поклонился, гостеприимно приглашая всех во двор. Он дрожащими руками снимал кольцо с ворот, чтобы открыть их и впустить гостей. «Доброе слово и тяжелая весть», — сказали они, ранив сердце старика, почувствовавшего, что это за весть. Ведь в семье знали о том, что их сын Збышко вместе с региментом ушел на Украину, на которую второй раз в этом году нападают кровожадные татары и турки.
Казаки и жолнеры, проходя в ворота, почтительно снимали шапки. Из избы вышли три женщины: лет двадцати девушка, за юбку которой уцепился мальчик, убежавший от ворот. За ней — старая, седовласая женщина, босая, с мозолями и струпьями на ногах, которые красноречивее слов говорили о том, какую тяжелую жизнь она прожила. Самой последней появилась молодица с ребенком на руках, видимо наскоро набросив на голову платочек. Выйдя из избы, она вытащила ручонки ребенка из своей пазухи и привычным движением прикрыла грудь.
«Ну точно так, как и у нас», — подумал Мусий Горленко и сразу понял, что эту молодицу с ребенком следовало бы отослать обратно в дом и сначала поговорить с родителями о гибели их сына. Но отослать Ядю из-под кудрявой груши не удалось. Только Ержи попытался это сделать, послушавшись совета казака Мусия, как Ядвига решительно взмахнула головой.
— Я хочу услышать правду о моем малжонке, проше… — сказала она, еще крепче прижимая ребенка к груди и грустно посмотрев на мальчика, стоявшего возле девушки.
Прибывшие поняли, что молодуха чувствует, какая печальная, жестокая правда ждет ее. Присев на бревно рядом со свекровью, она передала ей ребенка и зарыдала.
А Бронек начал читать написанную Богданом грамоту, в которой выражалось соболезнование родителям и благодарность за сына, героя жолнера.
Если бы надсмотрщики вельможи Чарнецкого не явились в деревню, чтобы выгнать крестьян в поле спасать от ливня урожай, наверное, они бы и не увидели казаков и жолнеров во дворе Стриевича. Но еще до того, как рыдания Ядвиги огласили улицу, к дому Ержи стали сходиться соседи. А когда в его дворе заплакали женщины, туда направились и стар и млад.
В саду, под грушей, казаки и жолнеры рассказывали людям, зачем они сюда приехали, сколько горя причинили басурмане, напавшие на Украину. Их слова передавались из уст в уста, и во дворе, заполненном людьми, поднялся шум, прорезываемый громкими душераздирающими причитаниями женщин.
А тучи все больше и больше затягивали небо. Панские надсмотрщики с тревогой ожидали ливня. Они, непристойно бранясь, поторапливали крестьян выходить на работу в поле. Их окрики и ругань возмущали крестьян…
Одного особенно бесновавшегося надсмотрщика разгневанные крестьяне выгнали со двора. Вдогонку ему неслось:
— Да бей их, дьяволов, сволочей!..
И началась настоящая потасовка. Четверых лановых просто выгнали со двора, а одного взяли за руки и за ноги, раскачали и перебросили через тын на улицу. Потерпевший упал на сухую землю, к своему счастью, на четвереньки, как кот, и тут же вскочил на ноги, взывая о помощи.
В это время мимо проезжал отряд гусар Самойла Лаща, сопровождавший Станислава Конецпольского, ехавшего в Варшаву. Поручик прибыл в имение Чарнецкого еще вчера, заночевал у него и только сейчас выехал со двора. Его люди, да и он сам не в меру выпили. Но дело было не столько в вине, сколько в горячей, несдержанной натуре Лаща, который, услышав слово «рокош», не задумываясь, выхватил саблю и погнал своего коня по улице. Он чуть было не сбил с ног прихрамывающего ланового. К несчастью, рядом с Лащом скакали с поднятыми вверх саблями и четверо из девяти сыновей Чарнецкого. Средний из сыновей, восемнадцатилетний Павел, увидев своего ланового в таком жалком состоянии, не задумываясь, направил своего коня на тын Стриевича и повалил его. Следом за Павлом, с оголенной саблей в руке, поскакал самый младший из присутствующих здесь сыновей Чарнецкого, Стефан, спудей львовской иезуитской коллегии. Слова «рокош», «ребелия» действовали на него как набатный звон, сзывающий на пожар. А зная, что позади него едет опытный воин, командир вооруженного отряда Самойло Лащ, спудей стремглав перескочил на коне через поваленный тын и врезался в толпу крестьян. Он сбил с ног двух женщин и одного мужчину, которого намеревался еще и саблей ударить, но не дотянулся до него, от удара копытом лошади в спину тот повалился на землю.
Поднялось что-то невероятное. Раздались крики, призывы о помощи. «Спасите!» — прозвучало как боевой клич. Народный гнев, накопленный за многие годы шляхетских притеснений, вспыхнул как пламя. Кто-то из крестьян вытащил из тына кол и сбил с седла опрометчивого паныча Стефана. На лету его подхватили десятки рук и, должно быть, разорвали бы на части, если бы не властный окрик Мусия:
— Стойте! Отобрать оружие, коня…
Это был приказ старшого. На коне сбитого на землю паныча уже сидел один из жолнеров, приехавших с посольством, а его саблей размахивал кто-то из соседей Ержи Стриевича…
В эту минуту и пошел дождь. Сперва он, будто предупреждая, побрызгал, а потом полил как из ведра. Вытесненные со двора сыновья Чарнецкого оставили своего младшего брата и поскакали обратно, к имению. Самойло Лащ выстроил десяток вооруженных всадников и двинулся в атаку на «ребелизантов». Он заметил среди защищавшихся крестьян троих украинских казаков и, не понимая, как они попали сюда, в такую даль, велел прежде всего поймать их.
Крестьяне считали своим долгом защищать гостей, приехавших к ним с такой благородной целью с Днепра. Женщины с криком убегали и прятались за избы, а мужчины, защищая гостей, медленно отступали через двор хозяина к лесу, начинавшемуся за лугом. В неравной схватке крестьян с вооруженными всадниками пришлось принимать участие и Горленко с казаками и жолнерами. Когда же к гусарам Лаща присоединились около десятка гусар Конецпольского, приведенных Павлом Чарнецким, Мусий Горленко взял на себя командование обороной.
Под проливным дождем крестьяне постепенно отходили к лесу. У большинства из них, кроме кола или, в лучшем случае, вил и топора, другого оружия не было. Поэтому Горленко попросил людей бежать побыстрее к лесу, а сам со своими боевыми товарищами стал оказывать вооруженное сопротивление нападающим. Надо было задержать гусар, не допустить их к безоружным крестьянам.
Почти у самой опушки леса раздался первый выстрел.
— Ох! — крикнул Бронек, шедший с крестьянами, и упал на землю, пронзенный пулей.
В руках у Лаща дымился пистоль.
Крестьяне подняли убитого львовского каменотеса и понесли его в лес, а Мусий Горленко разрешил своему жолнеру выстрелить в гусара, прикрывавшего собой своего безрассудного командира Самойла Лаща.
Ливень будто набросил завесу на отступающих крестьян. Углубляясь в чащу леса, куда всадникам пробраться было трудно, они услышали еще несколько выстрелов.
Черное море было спокойным. Зато бушевал пожар в крепости и караван-сарае. Здесь обычно продавали невольников, которых турки и татары пригоняли с Украины.
Огонь пожирал все, что могло гореть в караван-сарае, и с треском перебрасывался на город, где раздавались вопли побежденных и возгласы победителей-казаков.
На пологом берегу, около длинных казачьих челнов, спущенных на воду, неистовствовал людской ураган. Небольшие группы казаков с трудом пробивались через толпу к челнам, охраняемым запорожцами. Сюда грузили сумки с продуктами, кожаные мешки с порохом, тяжелые узлы с пулями, бочки и связанные снопы из куги, чтобы удержаться на поверхности моря, если вдруг волны поглотят суденышко.
Из пылающего города все еще доносились воинственные крики, выстрелы и отчаянные женские вопли. Однако здесь, на берегу, разгоряченных боем казаков становилось все больше и больше. Стоявшие у каждого челна сторожевые окликали товарищей, помогая им побыстрее найти свои суденышки. Сквозь возбужденную людскую массу пробивался Петр Сагайдачный, окруженный старшинами и джурами. Озабоченный и гневный атаман отрывисто отвечал на вопросы и отдавал короткие приказания. Сейчас трудно было отличить старшин от казаков, потому что все они, за исключением священника Кондратия, были оголены до пояса. Следом за Сагайдачным шел и Богдан, с тревогой посматривая на гладкую, спокойную поверхность бескрайнего моря, освещенного багряными лучами солнца. Он, в отличие от других казаков, еще ни разу не снимал своего кунтуша, который уже был разорван в нескольких местах и из малинового превратился в серый.
От большой чайки к Сагайдачному подбежал казак.
— Я тут, пан старшой, и чайка находится вот здесь, — воскликнул он.
Сагайдачный подошел к чайке, осмотрел груз, укрепленные кугой борта, мачту, осмоленную доверху, тридцать пар новеньких весел в уключинах и спокойно произнес:
— Добро! — И обернулся к старшинам, сопровождавшим его: — Ну что же, панове, поклонимся земле, с молитвой на устах и с верой господней в сердцах будем садиться в чайки. Благослови, отче Кондратий, да помолимся, панове казаки…
— О ниспослании побед во брани, о чести и славе веры Христовой господу богу помолимся… — начал батюшка, благословляя крестом казаков. — Господи боже, благослови и на пути во брани сей, тобой единым освященной мести во имя спасения православного люда… Да святится имя твое во царствии твоем, и да снидеши во славе всевышней своя силы и мудрости на пути справедливого казацкого похода. Свои силы и мудрости во благо победы подаждь грешному рабу твоему Петру…
Сагайдачный снял шапку и стал молиться, обратив лицо к багровому солнцу, которое поднималось над поверхностью спокойного моря, словно выплывая из прибрежных туманов далеких кавказских берегов.
— Рабам твоим… — подхватила многотысячная масса казаков молитву.
Когда батюшка умолк и, словно пистоль, сунул за пояс свой крест, Сагайдачный вытащил кожаный кошелек и достал оттуда золотой червонец.
— На счастье, чтобы с победой в добром здравии с молитвой возвратиться на эту землю, господи боже, благослови! — произнес он и, размахнувшись, бросил золотой в морские волны.
Монета, вертясь и поблескивая на солнце, шлепнулась в воду и пошла на дно. Старшины и казаки поддержали этот освященный многими морскими походами обычай. Большие и маленькие серебряные и медные монеты, поднимая брызги серебристых капель, погружались в море. Каждый, кто бросил монету, искренне верил, что море во время похода не причинит ему зла, не обидит. У кого же не было монеты — бросали то, что было в руках. Хотя бы камешек, валявшийся под ногами.
Богдан вытащил из кармана кунтуша серебряный крестик, подаренный ему Христиной при прощании, и с глубоким волнением бросил его на дно морское, будто спрятал там память о своей первой святой любви.
Петр Конашевич поставил ногу на сходни, положенные на борт чайки. Но он не поднялся по ним, а стоял и внимательно прислушивался, о чем говорят казаки, ловил каждое нужное ему слово. Он посмотрел в ту сторону, откуда доносился голос атамана Жмайла, наказного атамана казацкого флота, которому он поручил преследовать турок.
— Прошу, пан Петр! — кричал Жмайло, пробиваясь сквозь толпу. — Тут оказия одна…
— Какая еще оказия, господь с тобой, Нестор? К счастью, мы уже одарили море деньгами. Вели, атаман, садиться на челны. Нехорошая примета, когда тебя останавливают перед отплытием.
— Да тут… люди из польской Самборщины хотят примкнуть к нам, просят взять в морской поход, — сообщил Жмайло, вытирая шапкой пот, стекавший по голой груди.
— Кто такие? Из полка Хмелевского, что ли? — переспросил, успокаиваясь, Сагайдачный.
И увидел, как, опережая наказного, сквозь толпу пробивались более десятка казаков, жолнеров и крестьян, вооруженных саблями и пистолями. Но Богдан вдруг бросился им навстречу, радостно воскликнув:
— Пан Мусий? — И, словно сожалея о том, что бросил в море талисман любви, резко обернулся и посмотрел на тихо плещущиеся волны.
Мусий Горленко принес с собою прошлое…
А тот, полуголый, изнемогающий от крымской жары, бросился к Богдану, обнял его по-отцовски сильными руками, похлопал по спине и, отстранив от себя, сказал:
— В одной чайке поплывем… — И вместе с поляками направился прямо с Сагайдачному.
Старшой, продолжая стоять все в той же позе, поставив одну ногу на ступеньку, ждал их. Горленко, опередив наказного, на ходу учтиво поклонился Сагайдачному.
— Боже, да какой же тут поляк из Самборщины, ежели это казак атамана Кривоноса? — удивленно произнес Сагайдачный.
Однако на расстоянии нескольких шагов от Горленко остановилась и группа настоящих польских крестьян — «хлопов», одетых кто во что горазд. На них были и польские кунтуши, и подольские свитки, казацкие жупаны, и даже летние татарские чапаны. Но у каждого из них на боку висела сабля, приклепленная к поясу или просто привязанная к скрученному платку, у каждого имелся пистоль, добытый в сражении с турками и татарами при разгроме казаками Кафы.
— Вот это, прошу, пан старшой, польские братья, крестьяне, убежавшие от шляхтича Чарнецкого из Самборщины… — начал Горленко.
— Одного, прошу пана, считать из Перемышлянского староства, — перебил высокий жилистый поляк, низко, но с достоинством кланявшийся Сагайдачному.
— Да, да, прошу. Восемь польских хлопов из Чарнеца и один из Перемышля. Он помог нам переправиться через Сан у Перемышля. И тоже не вернулся к своему шляхтичу, потому что проклятые надсмотрщики гнались за нами до самого Днестра. А эти семь крестьян защищали нас в Чарнеце, когда охрана пана Лаща убила старого Львовского каменотеса Бронека…
— Боже мой! — ужаснулся Богдан. — Побратима покойного Богуна?.. — У него от волнения закружилась голова.
Каким образом этот старый, мудрый каменотес угодил под пулю пана Лаща где-то на Самборщине? Он вспомнил также и о том, как советовал Горленко как-нибудь заглянуть во Львов к старику и побеседовать с умным человеком…
— Будут хорошими гребцами, отыскивая свое счастье. Все они здоровые хлопцы, — услышал Богдан, как Горленко уговаривал Сагайдачного. — Все село поднялось против Чарнецких и Лаща, уважаемый пан старшой. Вот эти восемь человек взяли всю вину на себя и вместе с нами пошли на Сечь. Не погибать же, в самом деле, всем крестьянам села от карающей руки шляхты…
— Но ведь они поляки, — не скрывая своего недовольства, произнес старшой. — У них есть свой польский регимент, и пусть «ищут счастье» у пана Хмелевского. Что скажет об этом гетман Жолкевский, как расценит король мою защиту польских бунтовщиков? Нет, не возьму!
— Но, прошу пана старшого!.. — воскликнул Мусий.
Оглянувшись, он встретился взглядом с Богданом и стал еще настойчивее упрашивать Сагайдачного.
— И не просите, пан Мусий. Ведь вы хорошо знаете, что я сам являюсь слугой Короны, что поставил старшим над казаками меня король. Что скажут паны сенаторы о таком старшом? Слава богу, у нас достаточно своих украинских казаков… Не возьму! — и поднялся по лестнице на чайку.
Богдан побагровел. Он растерянно посмотрел на Горленко, и тот не мог не заметить глубокого возмущения юноши, его недовольства поведением старшого. Наказной атаман Нестор Жмайло понял все и посочувствовал юноше. Он так же, как и все казаки, полюбил всем сердцем Богдана…
— Я беру их на свой челн, как наказной, пан старшой!.. — крикнул Жмайло.
Сагайдачный оглянулся, но ничего не сказал. Непокорность Жмайла для него не была новостью. Даже еще не будучи наказным, он, как и Бородавка, часто действовал наперекор воле старшого. А в морском походе — он атаман. Стоит ли ссориться перед так хорошо начинающимся походом? Сагайдачный словно забыл о том, что сейчас произошло, взошел на чайку, направился к рулю.
— Я прошу пана наказного взять и меня с собой, — обратился Богдан к Жмайлу, чувствуя, что возмущение все еще будто когтями сдавливает ему горло. — Это мои друзья, пан Нестор, хорошие, сильные гребцы. Пан Джулай и турок, которому я спас жизнь, тоже со мной.
— Я буду грести в паре с турком, пан Нестор, — подтвердил Джулай.
— Добро. Пан Джулай, сажайте гребцов за весла в моем челне… По че-елна-ам! — крикнул Жмайло, приступая к обязанностям наказного атамана в морском походе.
Заскрипели весла в уключинах восьмидесяти двух челнов. Чайка Жмайла первая оттолкнулась от песчаной косы и закачалась на волнах.
— Ну, с богом! — перекрестился Жмайло, берясь за кормовое весло, осторожно, словно пробуя, удержит ли в руках. — Давай, пан Джулай!
— Аг-гей, ра-аз! Аг-гей, два-а! Выше весла, три-и! Ударили, ра-аз! — нараспев выкрикивал Джулай в такт взмахам весел.
Его напарником был турок. Он внимательно следил за Джулаем и старался не отставать от него, сильно налегая на весло, поднимая его вверх, а затем погружая в пенящиеся волны. Шесть десятков пар мышц мощно напрягались, тридцать пар весел разрезали поверхность моря, и чайка наказного оторвалась от берега. За ней устремилась чайка Петра Сагайдачного, который, так же как и Жмайло, сидел на корме за рулем. На время морского похода, от одного берега до другого, он передал руководство Жмайлу, который, после старика Бурлая, считался у запорожцев самым опытным мореплавателем.
— Ге-ей, ра-аз! — доносилось с других челнов.
Богдан сидел на снопах куги около Мусия Горленко и с восхищением следил за тем, как пожилой казак с молитвенной серьезностью ритмично взмахивал большим веслом. Напарником Мусия был крепкий перемышлянец. Четыре пары поляков, напрягаясь всем телом, при каждом взмахе весел кланялись, как на молитве.
А Богдан сидел и переводил взгляд с одной пары на другую. Настроение… а что настроение! В голове промелькнула песнь матери и вдруг четко зазвучала в такт со взмахами весел:
О-орлы проли-и-тають
На сынее морэ та за чорни хвыли,
Гэ-эй, гэй, пыльным о-оком грають…
Вместе с берегом отдалялось, точно погружалось в море за кормою челна, страшное зарево пожарищ Кафы. Черный дым, клубясь, словно зловещая туча, огромной, тяжелой глыбой нависал над сожженным городом. А где-то в необозримой дали — Крым, Украина, Днепр и Тясьмин…
Вокруг бескрайнее морское приволье, казаки в походе уже потеряли счет дням и ночам. «Да, и раздолье же!» — со вздохом восклицали гребцы, сидя за веслами. Поход по морю будто и не поход, а отчаянный прыжок в небытие. Что это за дело для казака, когда вместо седла, вместо матери-земли под ногами, под тобой колышется бездна, а вместо поводьев — в руках тяжелое, точно заведенное в определенном ритме весло. И волны, грозные волны, одна за другой налетают на челн, того и жди перевернут его вверх дном… Сидишь, как в детской колыбели, не поход, а игра на нервах — жить или не жить. Машешь себе веслом, не считая верст. Разве что гребни волн подсчитываешь, пока не надоест, да голову забиваешь мыслями о том, какая смерть лучше. На колу, по панской милости, или в бою, истекая кровью на вытоптанной траве, ловя последним жадным вздохом желанный аромат родной полыни. А… может, лучше захлебнуться в морской пучине? И даже ворон не справит над тобой тризны, напрасно будет кружить в небе в ожидании твоего последнего вздоха.
И действительно, это был не поход, а благородный, святой порыв разгневанного сердца, смертельная погоня за презренным обидчиком! Не раскаяние охватывало душу, а злость и жажда святой мести!
Ночью гребцы отдыхали по очереди, а днем сидели за веслами, только порой кто-нибудь люльку набьет, высечет огонь кресалом да закурит. Большинство же с ногтя нюхали тертый табак. Порой на мачту поднимали парус, который распускали несколько казаков, упираясь ногами в дно чайки. Тогда северный ветер подхватывал суденышко и, готовый приподнять его вверх, нес в неизвестность по бурным волнам. Вокруг бушевала стихия.
В челнах все больше молчали, а если и говорили, то шепотом, — так уж испокон веков повелось на море разговаривать вполголоса, хотя вокруг — сколько можно окинуть взором — ни одного чужого человека. Да и стоит ли говорить, когда и так все ясно. Теперь надо как можно скорее настичь врага и покарать на его же земле, освободить несчастных пленников, тех из них, которые доживут до этого дня. Время от времени казаки с разных челнов перекликались друг с другом, чтобы не отрываться от головного, на котором атаман-мореход держал нужное направление, ориентируясь по солнцу или по звездам.
Гребцы, борясь с волнами, долго не могли понять, куда они катят свои стремительные белые гребни. Челн то возносился на гребнях, то снова падал. Звездное небо мелькало перед глазами, колыхалось, словно парус. А шестьдесят весел разрезали пенистые круги, шестьдесят пар бицепсов напрягались, словно собираясь вывернуть морскую бездну, как соломату[102] в казане.
Перед рассветом черное, безоблачное небо обычно заволакивалось легким туманом. А челны ночью и днем с одинаковой скоростью, с напряженным упорством пронизывали волны острыми носами, обдавая брызгами отважных гребцов.
Богдан был не у дел и чувствовал себя неловко. Он деревянным ковшом старательно выплескивал воду за борт или брался за тяжелое весло отдыхающего гребца. Ему хотелось поговорить с кем-нибудь, но ведь разговор у него мог быть один — о своем сердечном горе. А гребцы хотя и сочувствуют ему, но… у каждого из них свои собственные переживания и тревога за долю всей страны! Да и что скажешь им? Что и сам не веришь в спасение украденной турками девушки, и потому отдал ненасытному морю серебряный крестик, согретый теплом ее груди…
В пути молодой человек несколько раз подсаживался к турку, когда сосед поляк толкал того сзади в спину, напоминая, что пришла очередь и ему отдохнуть, как и всем. Богдан терпеливо пережидал, пока пленник молился своему аллаху, потом расспрашивал его про Синоп, «мединет юльушшак» — город любви. Турок неохотно отвечал на вопросы, касающиеся мусульман, хотя хорошо понимал, что этот молодой гяур-«иезуит» не желает ему зла.
— У Баяр-ака в Синопе есть жена, дети? — расспрашивал Богдан, стараясь вызвать турка на откровенный разговор.
Поначалу тот только кивал головой — отрицательно или утвердительно. Но Богдан умел своей добротой подкупить пленника, и тот порой увлекался так, что забывал об осторожности и о том, что разговаривает с «гяуром». Богдан узнал, что в Трапезунде брат жены Баяра ведет небольшое хозяйство, составлявшее ее приданое. А двое его маленьких сыновей и жена со своей младшей сестрой Мугаррам живут в своем домике в Синопе. Баяр мечтал, что после этого похода на Украину по-настоящему разбогатеет. Он собирался продать брату жены ее приданое, а сам уже присмотрел себе возле Синопа виноградник под горой, за которой должен был отдать четверых крепких молодых пленников; он надеялся их привезти из похода. Баяр собирался выращивать виноград и табак для продажи в Стамбуле на французском рынке, что не только принесло бы ему большой доход, но и позволило бы занять заметное положение при дворе султана Селима. Баяр даже признался, что собирался взять себе вторую жену. Зобар Сохе обещал отдать ему свою дочь.
Богдан также выяснил из разговора с Баяром, что, возвратившись из похода, турки в течение трех дней держат пленников на галерах, чтобы обезопасить себя от эпидемии, которую могут занести гяуры. На галерах остается только по нескольку аскеров. Дети находятся под присмотром старших, прикованные гребцы — под наблюдением женщин и девушек. С берега стража следит за галерами, чтобы пленники не бросались в море с отчаяния…
— А сестра жены Баяра-ака, наверное, и есть красавица из «мединет юльушшак»? — допытывался Богдан. На море пленный турок невольно стал более искренним, и его разговоры о ясыре, как о своей собственности, порой приводили Богдана в бешенство. Поэтому, чтобы досадить турку, он расспрашивал его о женщинах, зная, что именно этим больно заденет мусульманина, напоминая ему, что он и сам теперь тоже пленный, невольник…
Турок «Баярка» — как называли его в челне — бесился, слушая эти слова, но, спасая свою жизнь, угодливо отвечал «иезуиту»-казаку:
— Мугаррам кизкардеш[103] уже третий год считается невестой стамбульского купца, ей шестнадцать лет, и она учится в школе. Она принесет сестре богатый калым, потому что у нее нет родителей…
Когда Богдан рассказал о своем разговоре с турком Джулаю, тот вскипел:
— Я ему отвешу и отмеряю калым. Мою Марину убили, голомозые дьяволы! Вместо Марины заберу тую Магдалину-Мугаррам: так и скажи проклятому. Да я и сам ему скажу, ведь отец мой выкрест, он учил меня и своему языку. Заберу и жену его, а детей, как тарань, вывешу на виноградных лозах… Так и скажи. Сожгу, зарою, все уничтожу! — горячился Джулай, подыскивая в памяти турецкие слова, чтобы самому высказать турку свое горе и гнев.
Своими угрозами Джулай так напугал басурмана, что тот сидел некоторое время ни живой ни мертвый, опустив глаза, а потом схватился за весло. Еще в первые дни плена на крымской земле он в каждой молитве прощался с жизнью, со страхом ждал пыток, будучи уверенным, что казаки расквитаются с мусульманами, попомнят им зверское обращение с ясырем и спокойное уничтожение всего живого, что для них не представляло ценности или что в спешке нельзя было взять с собой. Баяр даже сам вздрагивал-при мысли о виденном. И налегал на весла, чтобы забыть о том, как ужасно расправлялись с гяурами в селах и на хуторах. Он греб, опустив голову. Ведь вполне возможно, что этот парень, «иезуитский учитель», по глазам читает мысли. О, эти потерявшие рассудок матери, что с отрубленными руками и рассеченной головой бросались спасать своих детей… они стоят перед глазами Баяра, о них напоминают ему разъяренные казаки.
Каждую минуту можно было ожидать мести страшной, мучительной казни. Баяр был уверен, что его напарник-казак, прежде чем забрать Мугаррам, повесит его сыновей, выпустит кишки самому Баяру, порубит его на части и отдаст тело правоверного мусульманина на съедение псам. Только вот в этом молодом, таком необычном казаке, прекрасно знающем язык и обычаи правоверных, только в нем — спасение и надежда на жизнь. Он мог бы давно, когда, задумавшись, сидел и смотрел на морские волны, придумать для Баяра самую жестокую пытку. Ведь не раз он неожиданно отрывал печальный взгляд от поверхности моря и, резко обернувшись, пристально смотрел на турка, душа которого от его взгляда уходила в пятки. Стоило бы ему разрешить любому из гребцов, только разрешить… и Баяр мгновенно оказался бы на дне моря… А он спокойно разговаривает с ним, даже подбадривает его. Разве станешь таить от него свои мысли?..
Баяр догадывался, что и его напарник-гребец тоже понимает язык правоверных, не зря же он так внимательно прислушивается к разговору. Да и откуда у него такое имя: Джеджалик Джулай, ведь у него на шее висит гяурский крестик… Наверное, этот Джеджалик еще там, на крымской земле, не пожалел бы пули, мстя за смерть жены, если бы не молодой иезуит-бей. И в то же самое время Баяр постепенно привыкал к Джулаю, невольно привязывался к нему. Порой ему даже хотелось посочувствовать Джулаю, наблюдая, как он, переживая свое горе, налегает на весла. А что поделаешь, казак, может, и не понимает, что Украина испокон веков существует для того, чтобы растить ясырь для правоверных…
Джулай вдруг поднялся и крикнул атаману Жмайлу:
— Агов, пан атамане, вон там вдали слева вижу зарево!..
Турок даже съежился, ожидая удара веслом по голове, — так внезапно раздался этот крик как раз в то время, когда он думал о Джулае.
— А спроси-ка, Богдан, у турка. То ли месяц, будто княжич, всходит на рассвете, то ли и впрямь зарево пожарищ? — крикнул Жмайло, который управлял чайкой, разрезавшей бурные волны. Его слова заглушил шум волн, бьющих об осмоленные доски челна.
Богдан показал турку на зарево, и тот сразу же бросил весло, Вскочил на ноги и в ужасе закричал:
— Горит Трапезунд! Ай-вай, Трапезунд…
А Жмайло уже услышал, как о дно чайки ударилась галька, отбрасываемая от берега волной.
— Внимание! Следи, Джулай, за берегом! — крикнул он, крепко держа руль.
Волна чуть было не сбила с ног Джулая, он вынужден был ухватиться за Баяра.
— Берег? Твой басурманский берег! Следи, шайтан тебе брат, а то сброшу долой!.. — с трудом подбирая слова, крикнул Джулай своему напарнику.
Теперь уже не было нужды расспрашивать у врага. Ясно можно было различить горный кряж, уходящий куда-то вправо.
— В тумане горы, берег!.. — воскликнул Джулай.
— Синоп! Мединет юльушшак! — исступленно закричал Баяр, вцепившись в весло.
Челн снова бросило словно в пропасть. Вокруг бурлили волны… В предрассветной мгле горы вынырнули совсем неожиданно, будто даже нависли грозной глыбой над отчаянными мореплавателями.
— Поднять весла! — приказал Жмайло, решивший остановить флотилию.
Эхом разнеслось в туманном мраке — от челна к челну передавали наказ атамана. Чайки останавливали свой бег, качаясь на воде. А волны, будто тоже исполняя команду наказного, неистово рванулись вперед, подняв адский гул, самый страшный за все время путешествия от Кафы.
Мимо челна Жмайло проскочила с лежавшими вдоль бортов веслами чайка Сагайдачного.
— Что говорит турок, пан наказной? — донесся сквозь шум волн голос старшого.
— Слева горит Трапезунд, пан Петр. Пан Яцко Острянин с флотом сивоусого Бурлая уже наводит там порядок. А впереди нас горный мыс басурманской страны, за ним, говорит турок, прячется город красавиц… — хрипло выкрикнул Жмайло.
— Пану наказному с десятком челнов оставаться на море! А я с остальными казаками заскочу в город. Пленников, наверно, еще не увели далеко от моря. Никакой пощады басурманам, чтобы и потомкам заказали ходить на православные земли! Пана Богдана с пленником, Нестор, пришли ко мне.
Чайки бросало из стороны в сторону, несло к крутому берегу.
Богдан стоял, упершись ногами в дно челна, чтобы не упасть от сильных толчков. Он с волнением всматривался в почти дикий, скалистый берег, вырисовывавшийся в тумане, прислушивался к возбужденным человеческим голосам, передававшим наказы… В душе молодого, вспыльчивого Богдана зародилось чувство неприязни к Сагайдачному. Но он старался подавить его, — ведь впереди вражеский берег, где в страшной неволе томятся православные люди. Вот против кого нужно направить свой юношеский порыв. Рядом с Богданом сидел пленный и, но шевелясь, ждал наказа. Он не знал, как поступят с ним дальше.
— Ну, Баяр-ака, теперь ты дома, пошли, — произнес Богдан, не оглядываясь на турка.
Челн наскочил на камень и резко остановился. Но сейчас не хотелось расставаться с морем. Ведь на нем остаются челны родной страны. А этот скалистый берег… «Что он принесет мне?» Казаки соскакивали с челнов, подтягивали их к берегу. Турок сидел, будто и не слышал Богдановых слов. Но когда Богдан выбрался на берег, он вскочил, догнал его и, прикоснувшись к его плечу, дрожащим голосом произнес:
— Но казаки убьют меня на берегу.
— Да, могут убить. Но ведь это же твоя земля, Баяр-ака! Можешь остаться со мной, как велел старшой. Если знаешь, где перепрятывается сейчас ясырь, веди туда, казаки отблагодарят тебя за это, — говорил Богдан, не будучи уверенным, что казаки и впрямь оставят пленника живым: такое в походе случается редко.
— Все равно убьют, да… Ясырь должен оставаться на берегу три дня, чтобы не занести гяурскую эпидемию. Потом Зобар Сохе переоденет султанских гяурок, привезет гаремного муллу, в синопском караван-сарае они должны стать мусульманками… — дрожащим голосом рассказывал турок.
— Поведешь? — спросил Богдан, поднимаясь на холм.
— В караван-сарай? Но ведь пленные еще на галерах, в порту.
В эту минуту Богдан в толпе казаков, выходящих на берег, неожиданно заметил войскового есаула, которого не видел ни разу после встречи в Сечи — ни в походе, ни в Крыму. Остановив его, он передал свой разговор с турком, но когда тот начал собирать казаков, не пошел за ним. Свое недовольство поведением Сагайдачного в Кафе, при встрече с польскими повстанцами, Богдан перенес и на есаула. А это оскорбление до сих пор жгло его молодое сердце, не давало ему покоя.
Берег все больше заполнялся казаками. Могучее дыхание многих сотен людей наполняло юную душу Богдана невыразимым чувством бодрости. И в то же время почему-то болезненно сжималось сердце. Не от усталости, поднимаясь на гористый берег, его соотечественники так дышат, а от ненависти и жажды мести. Это сильное чувство передалось и ему… Странно! Где-то здесь в порту, на галерах, истекают, наверное, кровью несчастные пленники, братья и сестры. В благородном стремлении догнать галеры-темницы и спасти бедных людей затрачено столько тревожных дней и недоспано столько ночей. А когда их спасение стало реальной возможностью, спасители будто забыли про них, думают только о мести, только о мести!
Богдан посмотрел на турка. Баяр хорошо понимал настроение казаков, ступивших на его родную землю… На взгорье раздавались выкрики воинов, собиравшихся в курени и сотни. Чувствовалось, что каждый из двух тысяч казаков, выходя на этот молчаливый, окутанный предрассветной мглой берег, знал: после трехмесячного похода главное сражение произойдет именно здесь. И каждый вспоминал излюбленное казацкое изречение — «пан или пропал!».
По приказу старшого возле каждой чайки осталось по одному, по два казака. Они силились выровнять челны в одну линию. А остальные, вооруженные мечом и духом мести, двинулись на скалы и крутые холмы. Крылатые слова — «пан или пропал» — подгоняли и сдерживали, бросали то в жар, то в холод. Впереди, не отрываясь от Богдана, карабкался турок — он вел отряд по косогору к дороге. В голове у него все смешалось, словно туман окутал ее. Никто не вел его на аркане, как поступали обычно с пленными турки. Он может идти по этому косогору и в самом деле привести казаков в город, лежавший вот здесь, за горой. Баяр может повернуть и в противоположную сторону, направиться туда, где пылает Трапезунд.
Но не повернул. А ведь на окраине города, пусть и далеко от морского берега, стоит его усадьба… Там спокойно спят двое его сыновей, там его жена и Мугаррам. Казаки беспрепятственно вступают в город, ибо нападения казаков с моря никто не ожидает. В городе даже охраны не было на такой случай. Баяр помнит, с какой злостью рвались казаки в море, и сейчас, при мысли об этом, его бросает в жар.
— Хороший иезуит-ака! Я заработал жизнь, ведь так? А сохраню ли я ее в родном городе? К берегу моря, где на галерах находятся пленные, нужно поворачивать направо. А Синоп, вот он, впереди… Моя же усадьба там… — сказал Баяр и показал рукой влево.
— Наслаждайся жизнью, Баяр-ака! Можешь идти направо или бежать изменнически, предупредить аскеров крепости. Поступай сам как знаешь, выбирай добро или зло.
Богдан остановился и посмотрел на притаившийся в предрассветной мгле сонный город. Остановился и турок, ибо к Богдану подошел бородатый паша, как Баяр называл Сагайдачного.
Тот тяжело дышал, но не оттого, что поднимался на крутую гору. Он чувствовал, как нарастает в предрассветной тишине страшная волна, которая сейчас зальет кровью сонный город красавиц. Они спят, прекрасные дочери Магомета, и не им оказывать сопротивление их гневу и оружию. Не им, но именно их кровь прольется в это утро…
— Пану Богдану лучше было бы остаться с челнами, — будто между прочим посоветовал старшой. — В городе, в отчаянном бою, наша месть обнимается со смертью. Что говорит турок?
— Я отпускаю его, как обещал. Где-то неподалеку его усадьба, двое детей…
— Хорошо, отпускай… Только если на самом деле решил подарить ему жизнь, было бы лучше оставить его при себе. Да покуда он еще и нужен… Турок станет первой жертвой мести, а он мог бы пригодиться как доломан. Что говорит басурман?
— Он говорит, пан старшой, что пленные на галерах в порту…
— Ат дябел, не о пленных, о войсках спрашиваю!
— Город, войска? Они вон, за бугром… — объяснил удивленный Богдан, поняв, что не о несчастных пленниках сейчас думают казаки.
А старшой ведь тоже казак и в этот дальний путь отправлялся как мститель! К огорчению, почувствовал, что и сам готов был повременить со встречей в порту с невольниками, — другое желание было сильнее. Сагайдачный меж тем окинул взглядом Богдана и турка, словно что-то припоминая, и крикнул одному из казаков:
— Эй, пане казаче! Побудь-ка с басурманом, побереги его, пока пройдут казаки. Чтобы не тронул его какой-нибудь… За жизнь турка пан казак отвечает головой: это наш проводник. За его услугу казакам наш пан Хмельницкий обещал ему жизнь, понял? Скажи: так велел старшой войска. А потом отпустишь его на все четыре стороны. И спеши на галеры, там будем освобождать из неволи наших людей!
Богдан наскоро перевел турку приказание старшого и побежал догонять людей, двинувшихся к галерам.
Высокое, гористое побережье и прижавшийся к нему, стелющийся слоями туман, казалось, задерживали наступление утра. Оно пришло как-то неожиданно, будто призванное сильным голосом суфи с высокого минарета, что стоял в центре города:
— Ашгаду анна, ла илага иллалаагу ва Магоммадан расул иллаги…[104]
Суфи торжественно выкрикивал утренний азан, сзывая правоверных на первую молитву после сна.
И эти выкрики суфи будто послужили сигналом: возле турецких галер, в порту, раздался первый выстрел. Бой с турками начался одновременно на всем берегу. Казаки налетели внезапно, и никому не было пощады. Неожиданное появление казаков в Синопе нагнало такой страх на аскеров, что Многие из них бросались с галер прямо в море.
Затихли призывы, несшиеся уже со всех минаретов города. Суфи с ужасом увидели, как меж глиняными и каменными дувалами запылали жилища, арбы, связки табачного листа. Поднялась стрельба и возле крепости. С воплем отчаяния просыпался «город возлюбленных», тут было не до молитв. Начинался казацкий суд — беспощадный, жестокий. А справедливый ли — это установит история, вместившая столько кровавых стычек племен, рас, классов и народов…
Услышав зычный голос суфи, прорезавший предрассветную тишину над притихшим городом, Богдан остановился. Но неожиданный выстрел в порту подстегнул его, и он побежал следом за остальными казаками, скользя ногами по прибрежной гальке. Всматривался в молочный туман и видел вдали раскачивающиеся на волнах высокие турецкие галеры. Море перед утренним пробуждением еще продолжало тяжело дышать, то поднимая, то опуская свою могучую грудь.
Сходней у галер не было. Но вокруг них стояли маленькие челны, с них-то казаки и взбирались на галеры. Там сидели в неволе несчастные пленники, ожидая своей горькой участи. Охваченный нервным возбуждением, Богдан стремился к этим горемыкам, запертым в галерных отсеках, а сердце его замирало от неуверенности и душевной тревоги. Со всех сторон бежали казаки, доносились крики и выстрелы. Перед взором Богдана вырастала, словно рождаясь из молочных облаков тумана, огромнейшая галера с отверстиями-окнами, из которых свисали тяжелые весла, беспомощно опущенные в воду. Большой дощатый помост казался крышкой огромного гроба с невольниками. По черным бортам, скользя и срываясь, карабкались казаки. Раздобыв где-то лестницы, они торопливо устанавливали их на неустойчивых небольших челнах. Хотя опора была очень шаткой и лестницы порой соскальзывали в море, казаки, поддерживая друг друга, взбирались по ним.
Богдан не помнит, как попал на галеру и он, но короткий бой с аскерами на ее палубе врезался ему в память. Около десятка аскеров метались с одного конца судна на другой, отрубая руки первым смельчакам, хватавшимся за борт. Однако некоторым казакам посчастливилось взобраться на галеру и в бесстрашном, горячем бою показать свое превосходство. Богдану тоже пришлось вступить в схватку. Он заметил, как один из аскеров отступал, отбиваясь саблей от полуголого великана казака, нагонявшего на него страх одним только своим видом. Но казак был ранен, в боку у него торчала стрела, причинявшая ему нестерпимую боль. Надвигаясь на турка, он размахивал саблей, которую держал левой рукой, а правой придерживал стрелу, чтобы она не раскачивалась. На помощь аскеру бежали еще двое его товарищей, и Богдан поспешил преградить им путь. Нужно было во что бы то ни стало задержать их, покуда аскер, отступающий от казака со стрелой в боку, не окажется за бортом.
Нападение Богдана было неожиданным для турок, спешивших на выручку своему товарищу, из рассеченной руки которого уже выпала сабля. Ударом сабли молодой Хмельницкий отрезвил бежавшего впереди. Но второй с разбегу налетел на Богдана и сбил его с ног. Падая, казак невольно схватился рукой за саблю раненого турка и почувствовал острую боль. А ему надо было защищаться от врага, уже замахнувшегося кривой, как полумесяц, саблей. Но, искусный фехтовальщик, Богдан молниеносно выбил ее из рук врага, а подбежавший казак рассек могучим ударом бритую голову.
— Держись, казаче! — крикнул он Богдану, к которому подскочили несколько казаков и подняли на ноги. Кто-то оторвал кусок тряпки и заботливо перевязал раненую руку Богдана. После немногих минут боя на этой самой большой в порту галере не осталось ни единого турка.
В широкое отверстие люка один за другим уже поднимались гребцы-невольники — истощенные, оборванные. За ними с жалобными причитаниями, напоминавшими стоны животных, с трудом карабкались на палубу галеры измученные голые женщины и девушки. Турки, оберегая свой ясырь от эпидемий, сожгли и выбросили в море их одежду, и теперь, отбросив естественную стыдливость, обливаясь слезами радости, они простирали руки к своим освободителям.
— Касатики, родненькие, братцы! — причитала девушка с распущенными волосами, первой показавшаяся в люке.
Казаки подхватили ее под руки и вынесли на палубу, нагую, в синяках, со следами от арканов и плетей, но счастливую. Она еще не понимала толком, что произошло. Как и все остальные, она слышала только шум боя да отборную ругань, от которой в другой обстановке пришла бы в ужас, а здесь… Эти слова, произнесенные на родном языке, ласкали слух, как нежный голос матери.
Следом за русской, одна за другой, выходили на палубу женщины и девушки. Никто из них не думал о своей наготе. Да и сами казаки в эту торжественную и в то же время страшную минуту вряд ли замечали, как выглядели женщины и девушки. Иные, сомлев от радости, бросались в объятия своих освободителей. Русская девушка, увидев окровавленную и кое-как обмотанную тряпкой руку Богдана, бросилась к нему. Видно было, что она хотела бы рукавом своей сорочки перевязать рану его, но на бедняжке не было никакой одежды. Смутясь, она, однако, стянула порезанную руку Богдана оторванным куском его же собственной сорочки.
Из-за высоких, вклинившихся далеко в море гор, покрытых шевелящимися под ветром кустарниками, поднималось солнце, преодолевая утренний туман. Однако черные тучи дыма, освещенные снизу заревом пожарищ, не пропускали солнечные лучи. Легкий ветерок, дувший с моря, казалось, ласкал их, не имея сил отогнать за горы.
В городе раздавались редкие выстрелы из крепостных пушек, человеческие вопли, отчаянный рев неисчислимого количества ишаков. Обезумевшие животные дико носились по пожарищу, сбивая с ног людей, иногда и сами разбивались о каменные стены, замертво падали на землю…
Богдан, с перевязанной рукой, вместе с другими казаками спешил к крепости. Им стало известно, что всех султанских невольниц отправили туда в карантин. Но войска, засевшие в крепости, оказывали упорное сопротивление. Еще когда Богдан был на галере, получен наказ Сагайдачного: всем вооруженным казакам идти на штурм крепости, а отряду Жмайла охранять челны.
Богдан выбрался на берег и теперь спешил следом за казаками к крепости, пробираясь по узеньким, охваченным пламенем улицам и стараясь не попасть в огонь. О том, что турки могут устроить засаду, он даже не думал: население города было слишком ошеломлено неожиданным нападением казаков с моря. На улицах, среди пожарищ и развалин, лежали трупы турок, преимущественно женщин, которые не могли, как их мужья, оставить свои жилища, спасаясь от казаков.
И вот на одной из таких горящих улиц Хмельницкого окликнул Джулай.
— Богдан! — донеслось сквозь треск и гул пожара.
Молодой человек оглянулся, а потом повернул обратно, навстречу догонявшему его Джулаю.
— Пани Мелашка! Там, в лагере, чуть живой нашли пани Мелашку. Прикованной к веслу везли ее, проклятые… Вначале она и гребла наравне с мужчинами, пока совсем выбилась из сил, упала… Она послала меня за тобой…
У Богдана болезненно сжалось сердце. С разбегу он наскочил на труп молодой турчанки и не обошел его, как это обычно делают из уважения к покойнику, а на мгновение задержал на нем свою йогу и с ненавистью отбросил его в кусты. Пылающая улица указывала путь к морю — казаки, направлявшиеся к крепости, поджигали жилища горожан.
Богдан что есть мочи бежал в порт, где с галер все еще продолжали сводить на берег больных, завшивевших пленников: детей, девушек, женщин и раскованных гребцов. Их тут же одевали в первую попавшуюся под руки турецкую одежду.
На широкой портовой площади сидели, лежали, а то и стояли пленники, преимущественно девушки; Богдан остановился и стал искать глазами дорогого ему человека, вторую мать.
— Она там! — крикнул бежавший позади Джулай.
Мелашка, постаревшая и измученная, сидела, заплетая свои седые волосы. Не то казацкий кунтуш, не то турецкий чапан был наброшен на ее тощее, изможденное тело. Богдан подбежал к ней и головой упал прямо в колени, даже испугав бедняжку.
— Родная моя матушка, матушка наша многострадальная! — шептал Богдан, обнимая худую, как лунь седую женщину в шелковом одеянии.
— Богдан, мой хлопчик! — зарыдала Мелашка, но тут же и умолкла.
К площади по горной улице бежала большая толпа турок. Их вопли были так ужасны, что все находившиеся на площади будто онемели.
И вдруг послышались радостные возгласы. Какого-то казака схватил в свои объятия турок, расцеловался с ним, как с братом, передал его товарищу, сам бросился обниматься с другими казаками.
Творилось что-то непостижимое. Сотни людей, одетых в турецкую одежду, обросших бородами, целовали казаков, хватали на руки спасенных детей.
Через минуту все стало ясно. На портовую площадь явились невольники — украинцы, русские, даже несколько венгров и итальянцев. Все они уже несколько лет работали на виноградниках и табачных плантациях у богатых синопских турок. Большинство из них много лет тому назад были проданы на рынке в Кафе или привезены сюда с балканских, александрийских и других невольничьих рынков.
Но самым замечательным во всем этом было то, что армию невольников привел в порт турок Баяр. Словно одержимый, суетился он между ними, показывая свою преданность, стараясь заслужить их расположение. Это он поднял их на виноградниках, в жалких жилищах, на плантациях, всячески стараясь предупредить разгром и резню в той части предместий города, где жила его семья. Страшный пожар, выстрелы, неумолкающие вопли умирающих заставляли Баяра спешить, и он, торопливо собрав сотни невольников, привел их на берег моря. Он знал, что, только освободив как можно больше невольников, сумеет повлиять на казаков, смягчить гневное сердце мстителей и приостановить ужасное несчастье, свалившееся на жителей города.
В районе крепости выстрелы утихли. Только вопли уничтожаемых защитников и взрывы пороховых погребов потрясали землю. По охваченным пламенем улицам казаки группами возвращались в порт.
Богдан вместе со всеми наблюдал трогательную встречу невольников с казаками — их спасителями. Когда же на площадь из пылающего города стали возвращаться разъяренные, подогреваемые жаждой мести казаки, юношу охватила тревога. В облике большинства этих родных и близких ему людей чувствовалось что-то звериное.
Среди окровавленных, испачканных грязью и глиной казаков он с трудом узнал Джулая. Его лицо было также искажено ненавистью и гневом, как и у других казаков.
Он тащил за черные, блестящие волосы, заплетенные в тоненькие косички, молодую, пятнадцати-семнадцатилетнюю турчанку. Девушка не сопротивлялась, а покорно шла за ним, боясь причинить себе боль. Из рваного халата временами выскальзывала маленькая грудь, и девушка торопливо прикрывала ее своими лохмотьями.
Богдан с ужасом заметил, что такая добыча не у одного Джулая. Обходя толпу казаков, двое джур Сагайдачного за руки вели к челну старшин такую же молодую турчанку, приглянувшуюся самому казацкому атаману. Джуры многозначительно улыбались идущим навстречу казакам, давая понять, что любовь Конашевича к Евиным дочерям оправдывает их усердие и услужливость. Окинув взглядом победителей-казаков, Богдан увидел, что все они тащили не только груды ценностей, скрыни с реалами, с арабскими цехинами и ковры, но и девушек, среди которых были голые, без чадры, в нарушение извечного обычая мусульман.
У юноши больно сжалось сердце, и он забыл о тех ужасах, которые видел, спасая вместе с этими казаками своих соотечественников, в частности детей и молодых украинских девушек, перенесших значительно большие надругательства, чем эти турчанки…
Но он не забыл, что здесь действует неумолимый закон войны и мести. Джулай был лишь частицей той силы, что вызвала и этот пожар, и безжалостные убийства… такой же частицей был и сам Богдан, когда в охваченном пламенем переулке равнодушно отбросил ногой труп женщины…
События продолжали развиваться с ошеломляющей быстротой. Вскоре после появления несчастных невольниц вдруг со стороны моря донеслись залпы салюта, а потом оглушительный крик сотен людей. В первый момент трудно было предположить, что это происходит еще одна радостная встреча.
Флотилия атамана Бурлая, покончив с Трапезундом, прибыла на помощь казакам, осаждавшим Синоп.
И снова берег. Казаки бросались друг другу в объятия, а освобожденные пленники плакали от радости. Тысячи вооруженных, ликующих, возбужденных победой людей обнимались, приветствовали небо восклицаниями и выстрелами.
Всеобщий подъем словно течение реки, увлек и Богдана. Многие казаки помнили его еще по Терехтемирову, а за время похода, на Перекоп и к Кафе молодого толмача Конашевича узнали почти все казаки. И поэтому не было ничего удивительного в том, что он переходил из одних объятий в другие, да и сам обнимал и целовал всех подряд.
— О, Богдан! — услышал он и не помня себя крепко обнял заросшего мягкой бородой, безгранично родного Ивана Сулиму.
— Ванюша!.. Сулима! — радостно восклицал Богдан, не сдерживая слез.
На турецкой земле, под лучами палящего солнца казаки упивались неслыханной и желанной победой, о которой мечтали они еще в ковыльных степях Украины.
— А я, братец Ванюша… Или ты уже, наверное, знаешь о моем горе? — спросил Богдан, как-то сразу став грустным.
— Да, слышал, — ответил Сулима, соображая, с чего начать рассказ. — Не повезло нам. Как жаль, что тогда ты не поехал с нами в дальний дозор. Ах, как жаль…
— Да ведь не мог я. Должен был торопиться…
— Как раз об этом я и говорю, Богдан. Тебе, вижу, никто еще не рассказал.
— О чем? — перебил его встревоженный Богдан.
— Не знает! — Иван крепко прижал к себе Богдана. — Селима мы поймали…
— А Христина?
— Давай отойдем немного в сторону, там поговорим. — Сулима совсем тихо произнес: — Врать или сказать правду?..
— Ты шепчешь что-то или я совсем оглох? — спросил Богдан, тряся Сулиму за плечи.
— Шепчу, себя убеждаю… Знаешь… — Сулима посмотрел на толпу. — Знаешь, Богдан, в дозоре мы перехватили отряд Селима…
Заметив, как побледнел Богдан, Сулима скороговоркой рассказал ему о бое с отрядом Селима и о взятии его в плен.
— Только когда я рассказывал об этом старосте, то умышленно кое-что приврал. Староста поинтересовался, что произошло с послушницей, но я заметил, что и этот проклятый шпион тоже покосился на меня, надеясь узнать что-нибудь о своей пленнице…
— Ну-ну… — поторапливал Богдан, пристально глядя в глаза Сулимы.
— Я сказал, что она схватила за горло татарина, которому Селим передал ее, и в Днепре… наверное, утонула вместе с ним.
— А на самом деле?
— На самом деле… Не мог же я порадовать этого мерзавца тем, что татарину удалось убежать вместе с Христиной.
— Убежать? Вместе с Христиной?
— Убежал, проклятый… Они боролись в Днепре, потом он, уцепившись за коня, выбрался на берег, вытащил бедную дивчину, связал ей руки и положил на седло.
— Ах-ах!.. Почему я не поехал с тобой? — простонал Богдан.
— Селима зарубили польские жолнеры — Тарас видел собственными глазами. Они обманули поручика Конецпольского, что не нашли турка, а сами… расправились с ним.
— Погоди! Так, значит, Христину увез Мухамед Гирей. Пан Хмелевский мог спасти ее? Мог, Иван? — Богдан тряс друга за плечи.
— Наверное, мог. Но это… где-то там, в Крыму.
— Боже мой! Собственными руками отдал ее султану… Такой дурень — отправился далеко за море, сотням смертей глядеть в глаза, разыскивая Христину там, где ее и не могло быть. Ах, дурак! Ведь хорошо знал, что Селим, угождая Мухамеду Гирею, отдаст ее мерзавцу, а не отправит вместе со всем ясырем…
— Успокойся, Богдан. Дальше Бахчисарая Христину не отправят. А с Бахчисараем полковник Дорошенко и королевский региментар сделают то, что пан Сагайдачный с Синопом! Нужно спешить в Крым.
Над многотысячной толпой на берегу стоял сплошной гул, прорезываемый зычными голосами атаманов, которые пытались навести порядок. Утомленные тяжелым морским походом, боями, переживаниями и победой над врагом, казаки стали постепенно успокаиваться.
Сулима помог Богдану разыскать в толпе Максима Кривоноса, Ганджу, Силантия и Юркевича. Богдану хотелось найти и старого Мусия Горленко, с которым они ехали сюда в одном челне. Но вдруг внимание всех привлекло событие, происходившее на площади, куда выводили пленных турчанок.
Джулай, увидев Богдана, бросился к нему, схватил за руку и потащил за собой.
— Богдан, пошли живее! Будем крестить турчанок! Под угрозой смерти я заставил Баяра привести мне его эту… Магдалину-Мугаррам… Окрещу ее Мариной, вместо моей покойницы!..
Возле сбившихся в кучку перепуганных девушек-турчанок стоял позеленевший от страха Баяр.
Да разве только от страха? С раннего утра турок развернул такую лихорадочную деятельность, что Богдан удивлялся, как он еще держится на ногах. Неестественная улыбка на пересохших устах свидетельствовала о его крайнем психическом напряжении.
Кто-то сильным голосом издевательски воскликнул:
— Окрестим и обвенчаем с нашими казаками, погуляем на свадьбе, а потом… потом, если наскучат, можно будет и раков покормить ими!..
Усатый запорожец натягивал на себя парчовый чапан богатого бея вместо поповской ризы. В руках он держал деревянный крест, наскоро связанный бечевкой из палки.
— Во имя отца и сына… — размахивал запорожец самодельным крестом. — Раздеть новорожденных отроковиц, освободить их от басурманской одежды, как младенцев от пеленок! — прогремел его сильный бас.
Казаки, как безумные, с расширенными глазами, с перекошенными лицами, бросились к девушкам и с таким остервенением срывали с них одежды, что некоторые из них не могли удержаться на ногах.
В мгновение ока несколько десятков несчастных турецких девушек были раздеты до нитки.
— В море! В крещенскую купель! — распоряжался импровизированный поп.
Но когда к турчанкам бросились с протянутыми руками разъяренные, потерявшие человеческий облик казаки, Богдан, возмущенный всем этим, подбежал к девушкам и крикнул:
— Стойте, безумные!
Возглас молодого казака, прозвучавший как гром среди ясного дня, остановил толпу. Казаки знали спудея, а некоторым было известно, что он сын чигиринского подстаросты. Смело вступившись за юных турчанок, он хотя и пошел против казаков, готовых отомстить извечным врагам Украины, но своим отважным поступком невольно вызвал у этих ошеломленных неожиданностью людей восхищение. Наступила угрожающая тишина.
Однако запорожец в парчовом чапане — «ризах», «с крестом» в руке вдруг будто опомнился и грозно выпрямился. Его скрутившийся оселедец лез в налившиеся кровью глаза, мешал ему, и это еще больше разжигало «попа».
— Защ… щищаешь?! — вдруг закричал он и, замахнувшись «крестом», бросился на Богдана.
За ним двинулась толпа сторонников «крещения». В большинстве своем это были опьяненные местью пожилые реестровики, которые этих сбившихся в кучу турчанок отнюдь не склонны были считать сестрами, уж тем более — детьми, дочерьми.
Однако молодые казаки, не привыкшие к жестоким набегам на турецкие аулы и видевшие в этих юных пленницах прежде всего несчастливо начавших свою жизнь девушек, почувствовали угрызение совести и отказались от своего намерения «окрестить» турецких красавиц. Молодежь решительно поддержала Богдана. А над площадью снова пронесся рев: запорожец в парчовом чапане уже занес было свой «крест» над головой Богдана, но тот искусно выбросил вперед руку с саблей, и «крест» молниеносно отлетел в сторону.
— Назад, старый дурак! Что, тебе жизнь опостылела? — закричал Богдан, теряя самообладание.
Казаки ахнули от восхищения. Усердные «крестители» тут же остановились.
Впереди Богдана встала высокая седая Мелашка. Подняв голые, высохшие руки, она воскликнула:
— Боже мой! Братья спасители!.. Неужто пречистая дева послала вас на эту проклятую землю, чтобы вы, так же как и басурмане, издевались над беззащитными детьми и женщинами? О боже!.. — И упала на землю.
Мелашку подхватил Максим Кривонос, передал ее в сильные руки Силантия.
— А ну, «крестители»! Дайте проход девчатам!.. — властно произнес атаман, также вытащив свою саблю. — Казаки, одеть бедняг, прикрыть их наготу!.. Богдан, скажи «крестницам», пусть одевают свое тряпье… А ты, старый дурак, до того доказаковался, что с ума спятил. Сбрасывай «ризы», отдай их «крестницам», а пан куренной тебя еще раз окрестит да на путь истинный наставит, когда вернемся на. Сечь.
Не успел Богдан сказать турчанкам несколько слов, вежливо отворачиваясь от них, как это делают их соплеменники во время разговора с женщинами, как Баяр подвел к нему кое-как одетую стройную турчанку. Девушка упала перед ним на колени и, закрывая лицо косичками, прошептала:
— Аллах! До конца дней наших будем молиться за тебя, преславный богатырь-ака земли Днепровской!..
Богдан взял девушку под руку и поднял ее с земли.
— Гайди, гитмекдир… кызкардешчыкляр[105], — сказал он, ведя ее по коридору, который образовали казаки, расступившиеся перед турчанками, сопровождаемыми Баяром.
Богдану казалось, что, если не поддерживать эту дрожащую девушку, она упадет и разобьется, как фарфоровая статуэтка. Он поплотнее завернул ее в чапан и велел следовать за остальными.
К Богдану подошел Петр Сагайдачный, наклонив голову, не глядя в глаза юноши.
— Уважение к уму пана Хмельницкого удерживает меня от выполнения долга старшого. Я должен был бы судить казака за этот акт прощения кровных врагов нашего народа… — медленно произнес старшой, и видно было, что он с трудом сдерживает себя.
— Во власти пана старшого нагнать девушек и показать пример возглавляемому им войску, как потешаться над безоружными детьми… Но пан старшой сможет сделать это, только переступив через мой труп! — также приподнято, но без дрожи в голосе произнес Богдан.
— На старшого?! — закричал Сагайдачный.
Но Богдан прервал его:
— Прошу пана старшого выслушать юношу, которого он уже благодарил однажды за совет. На земле басурман — не один Синоп, еще есть что жечь, хватит и девушек для надругательств. Но недобитый враг Зобар Сохе еще утром успел прибыть в Стамбул! Наверное, он не пировать приехал с султаном и Искандер-пашой, не на байрам к визирю басурманских войск или к главному баше военного флота, построенного англичанами, уважаемый пан старшой запорожского войска!.. А мы крестины устраиваем… Советую немедленно снарядить галеры и отправить бедных людей на родную землю. И всем тем, кто прибыл сюда, чтобы обвенчаться с выкрещенными турчанками, приказали бы, пан Петр, уйти из казацкого войска!
— Правильно! — воскликнул Яцко Острянин.
— Верно, пан старшой! Вели! — пробасил наказной Жмайло.
— Да… Ве-ерно! — прозвучало в первых рядах молодых казаков и покатилось дальше.
Петр Сагайдачный резко поднял голову. Вначале окинул взглядом казаков, потом встретился глазами с Богданом и, сняв шапку, вытер пот со лба. Через минуту порывисто протянул Богдану сначала одну, а затем и вторую руку:
— Разве тут не сойдешь с ума! Мир, юноша… Второй раз учишь нас… горячих и неразумных. Мир!..
Богдан низко поклонился Сагайдачному, протягивая ему руку с саблей:
— Прошу, пан старшой, взять оружие из рук непослушного казака… Поступал так, как подсказывало мне сердце. Я плыл сюда не для того, чтобы глумиться над юными турчанками. А воевать с их отцами и братьями, которые, наверное, спешат привести сюда аскеров и янычар, пока мы тут занимаемся глупым крещением… Прости, пан старшой, я тоже потерял такую крещенную уже дивчину…
Они обнялись и расцеловались, а казаки возгласами и подбрасыванием шапок приветствовали этот честный мир. Но Сагайдачный заметил, что молодого казака приветствовали с большей теплотой…